На месте той клумбы с розами торчал счетверенный пулемет, упершись дулами в небо. Памятник Затопленным Кораблям на скале напротив был поврежден — мне объясняли — одной из тех мин, которыми в ночь на 22 июня начали немцы войну на Черном море. А чуть подальше, там, где когда-то была танцплощадка, высились под камуфлированной сетью стволы зенитной батареи, и прислуга сидела наготове на маленьких, похожих на велосипедные, седлах.
Я засмотрелась на рейд. Море лежало гладкое, ярко-синее, как драгоценный камень. Только оно, море, и осталось здесь таким, каким было в мой первый приезд. И небо. Я вспомнила, что сейчас конец марта, в Севастополе должны цвести алыча и миндаль.
В этом году они не успевали расцвесть. Огнем сжигало их, душило черным дымом, присыпало серой пылью. Правда, неподалеку от могилы Корнилова даже этой весной, говорят, цвело маленькое миндальное дерево. Упрямо цвело. Если бы у меня было время, я бы навестила его и поклонилась ему. Это цветенье было как символ надежды для всех, кто не позволял себе поддаваться отчаянию.
Я уже подходила к госпиталю, когда начался очередной налет на город.
Над холмами Северной стороны поднялась туча. Она была аспидно-черная, ребристая и тускло отсвечивала на солнце. Гул стоял такой, словно бы рушилась Вселенная.
До госпиталя я не успела добежать, пришлось ткнуться куда-то в щель, вырытую среди развалин.
Подобной бомбежки я не испытывала еще ни разу, хотя на фронте с начала войны. Небо затягивалось плотной пеленой. Немецкие бомбардировщики шли сомкнутым строем.
Рядом мужчина в ватнике что-то бормотал торопливо. Я подумала: молится. Оказалось: считает самолеты.
— Около пятисот прошлый раз насчитал, — сообщил он. — Сейчас, наверное, не меньше.
Самолеты закрыли солнце. Потом небо с грохотом и свистом опрокинулось на землю…
…Туча прошла над городом. Соседи мои стали выбираться из щели, отряхиваться, ощупывать себя — целы ли? Всё серо и черно было вокруг. С разных сторон раздавались крики о помощи.
До ужаса похоже на землетрясение, как мне описывал его Мыкола, но, конечно, это было во сто крат более разрушительно, бессмысленно. Улица мгновенно изменилась. На месте нескольких домов курились пожарища. Еще дальше, за крышами уцелевших домов, раскачивались, взметались и опадали огромные языки пламени.
Но где же госпиталь? Я не узнала его — здание как-то перекосилось, край его обвалился.
Когда подбежала к госпиталю, оттуда уже выносили раненых.
На земле билась и корчилась женщина в белом халате, с оторванными по колено ногами.
Женщина лежала навзничь, не в силах подняться. Платье ее и халат сбились вверх. Еще не успев почувствовать боли, не поняв, что произошло, она беспокойно одергивала на себе платье, стараясь натянуть его на колени, и при этом просила:
— Бабоньки! Да прикройте же меня, бабоньки! Люди же смотрят, нехорошо!
Я перевидала немало раненых, в том числе и женщин, но сейчас мучительно, до дрожи, поразило, как она натягивает платье на колени — жест извечной женской стыдливости, — а ног ниже колен уже нет.
— Наша это, наша! Санитарка! — громко объясняли мне суетившиеся подле нее женщины. — Вчера троих на себе вытащила, а тут сама…
— Жгут! — скомандовала я, склоняясь над раненой. — Закручивайте жгут! Потуже!
А та все просила тихим, раз от разу слабевшим голосом:
— Ну бабоньки же…
Протяжный выговор, почти распев, с упором на «о». Я вспомнила тетю Пашу с маяка, которую спас во время землетрясения Мыкола. Но запрокинутое, без кровинки лицо было еще совсем молодое, такое простенькое, широкоскулое. Санитарке от силы было восемнадцать — девятнадцать.
И потом уж до самой ночи, до конца погрузки, я не могла забыть ее, вернее, голос ее. Раненых — в перерывах между налетами — доставляли на пирс, я размещала их в надпалубных надстройках и в трюме. Снова и снова немцы обрушивали на Севастополь раскаленное железо. Все содрогалось вокруг, грохотало, выло, трещало. А в ушах, заглушая шум бомбежки и артобстрела, звучал по-прежнему этот тихий, с просительными интонациями угасающий голос: «Бабоньки…»
Даже сейчас, после известия о Мыколе, не могу без волнения вспомнить ту санитарку…
Причал еще раз качнуло от взрыва, потом, к моему удивлению, внезапная тишина разлилась над Севастополем.
Начальник эвакуационного отделения сверился с часами:
— Точно — двадцать четыре ноль-ноль. Фрицы отправились шляфен. За это время вам и надлежит все исполнить. Не только закончить погрузку, но и успеть как можно дальше уйти от Севастополя. Таковы здешние порядки.
Я знала, что за тот короткий срок, пока немцы отдыхают, защитники города должны переделать уйму дел: подвезти к переднему краю боезапас, горючее, продовольствие, заделать бреши в обороне, похоронить своих мертвецов и эвакуировать морем раненых.
Мы обязаны выскочить из Севастополя не позже чем за два часа до рассвета. Это наш единственный шанс. Немецкая авиация, подобно кошке у щели, сторожит выход из гавани. Когда станет светло, транспорт с ранеными должен быть уже вне досягаемости вражеских самолетов, которые базируются на ближайшие к Севастополю аэродромы…
Да, такая неправдоподобная тишина разлита вокруг, что даже не верится. Только весной в лунную ночь бывает подобная тишина. Но ведь теперь как раз весна и луна. Тени от домов очень длинны, ямы и пожарища черны — пейзаж ущелья.
Можно подумать, что город замер, прислушиваясь к тому, как наш транспорт отваливает от причала.
Чего бы я не дала, лишь бы не уезжать, дождаться возвращения Мыколы из его загадочной командировки в «окрестности Севастополя»!
Но на войне каждый выполняет свой долг. Да и кто оставил бы меня здесь, даже если бы я знала, что Мыкола вернулся? Кто разрешил бы мне ходить за ним, когда на моих руках целый транспорт, битком набитый ранеными, эвакуируемыми в тыл?
Опять выбежал вперед маленький катер, хлопотливо потащил в сторону сеть заграждения, открывая «ворота» перед нами. Справа по берегу чернеет громада Константиновского равелина. И вот уже в лунном свете заискрился внешний рейд.
Стараюсь сосредоточиться на этом, чтобы не думать о Мыколе.
Расталкивая форштевнем воду, транспорт медленно вытягивается из гавани. Впереди и позади — корабли конвоя. Идем друг за другом, как по ниточке.
Но сейчас в поведении команды чувствуется как-то больше уверенности, чем утром. Мой расторопный фельдшер, сбегав на мостик, уже разузнал, в чем дело. Оказывается, днем на рейде произведена специальная, внеочередная, расчистка фарватера, вытралены какие-то новые, особо опасные мины.
Но я еще не знаю, что вытралили их благодаря Мыколе.
Море под килем стало менее опасным. Но воздух опасен по-прежнему. Поэтому огни погашены, иллюминаторы задраены. Только над мостиком гигантским светляком во тьме висит картушка компаса под козырьком.
Все, кто на палубе, предельно напряжены, как бы оцепенели в ожидании. Пулеметчики и зенитчики, сидя на своих седлах, не сводят глаз с неба.
И все дальше, невозвратнее уплывает от меня берег. Я пристроилась у борта. Адски продувает, просто окоченела на сквозном ветру. Издали Севастополь выглядит как бесформенная груда камней. Лишь кое-где между камнями раскачиваются языки пламени и тлеют уголья. Времени у севастопольцев мало. За ночь, пожалуй, не всюду успеют потушить пожары.
А через два — три часа в костер подбросят сучьев, и он опять запылает. Город-костер…
Блестки на черной глади мерцают и переливаются. Трудно смотреть на море из-за этих блесток. Щемит глаза, забивает слезой. Я украдкой отираю их ладонью.
Этого не хватало еще!
Но как мне нужно было повидаться с Мыколой! И я знаю, что ему это тоже было нужно. Только со мной он мог поделиться своими мыслями и переживаниями, со мной одной!
Тлеющих угольев во мраке уже не видно. Вокруг мерно вздымается и опадает искрящееся море. До Новороссийска так далеко, столько часов пути…
6
При встрече опишу Мыколе, как холодно и страшно было мне в ту ночь, как нескончаемо долго тянулась она.
Опять? Да опомнись ты! Он же умер, умер! А я по-прежнему думаю о нем как о живом…
А, быть может, он все-таки жив? Мне кажется, я почувствовала бы, если бы он умер. Да, почти уверена, что почувствовала бы — на расстоянии. И ведь мертвым Мыколу не видел никто.
Безумие? Пусть. Только бы давало мне силы жить.
Конечно, о Мыколе нельзя писать как о мертвом. (Моя мама сказала бы: накликать смерть!) И к чему эта шумиха с «увековечением», о котором сегодня (или вчера?) толковал суетливый Володька? Ведь он уже написал один очерк о Мыколе. Ну, и хватит с него.
Вскоре после моего возвращения в Новороссийск очерк был напечатан, и я прочла его, даже вырезала из газеты. Понятно, не из-за каких-то там литературных достоинств. Написан он, в общем, неважно, поверхностно.
Но иначе и не могло быть. С чего бы Мыколе пускать этого Володьку в душу к себе? Вот почему гайки, предохранители, контакты еще получились кое-как, а сам Мыкола виден за ними едва-едва. Я-то ведь знаю Мыколу!
Единственное, что удалось в очерке, это эпиграф. Он кстати. Перечитывая слова Макаренко о проблеме советского героизма, я снова вижу перед собой упрямое, юное, воодушевленное лицо курсанта, который приехал в Москву для участия в параде. И снова, после паузы, он с трогательным удивлением говорит: «Но как же ты мне объяснила меня, Надечка!..»
…Ничего, прошло! Немного закружилась голова — от монотонных мыслей. Никто в ординаторской, по-моему, и не заметил.
Меня окликает озабоченная медсестра:
— Надежда Викторовна! Новенький, Евтеев из пятой палаты, жалуется на головные боли, очень сильные. Только что рвота была.
— Ранение в голову?
— Да. Сами посмотрите или Доре Гдальевне сказать? Вы бы, может, прилегли? Вторые сутки в госпитале.
— Нет. Сама посмотрю. Иду.
Вторые сутки! Да я просто ума не приложу, что делала бы сейчас, если бы не было столько работы в госпитале.
3. НА ПОРОГЕ СЕВАСТОПОЛЯ
[3]
Разве так проста и примитивна проблема советского героизма? Разве это такое легкое и логически прямое действие? Советская отвага, советская смелость — это вовсе не бесшабашное, бездушное, самовлюбленное действие. Это всегда служба советскому обществу, нашему революционному делу, нашему интернациональному имени. И поэтому всегда у нас рядом со смелостью стоит осторожность, осмотрительность, не простое, а страшно сложное, напряженное решение, волевое действие не безоблачного, а конфликтного типа.
А. Макаренко
«Я — БЕРЕГ! Я — БЕРЕГ!»
Надя уехала. А через несколько дней за Мыколой приехала из Гайворона мать.
— Нэ хочу до дому! — объявил Мыкола, стоя перед нею.
— Як цэ так? У больныци хочэш?
— И в больныци не хочу.
— А дэ хочэш?
Мыкола молчал, насупясь.
— Чого ж ты мовчыш? Я кому кажу!
Мать замахнулась на него слабым кулачком. Но он с таким удивлением поднял на нее глаза, бледный, сгорбленный, жалко висящий между своими костылями, что она опустила руку и заплакала.
Разговор происходил в дежурке, в присутствии Варвары Семеновны и тети Паши.
— Буду у моря жыты, — сказал Мыкола, упрямо нагнув голову.
— А у кого? Хто тэбэ до сэбэ возмэ?
И тут из угла, где тетя Паша перематывала бинты, выкатился ее успокоительный округлый говорок:
— О! Невелико дело-то! Ну хоть и на маяке лето поживет.
При слове «маяк» Мыкола поднял голову.
— Мой-то маячником работает, — пояснила тетя Паша. — Отсюда недалеко, два километра. При маяке дом есть. Нас трое всего: сам, сынок меньшой и я. А где трое уместились, и четвертому уголок найдем.
Мать Мыколы снова заплакала.
— Ему хорошо у нас будет, — успокоила ее тетя Паша. — Воздуху много, воздух вольный. И Варвара Семеновна рядом. Чуть что — будет иметь свое наблюдение.
Варвара Семеновна распустила поджатые было губы:
— Что ж! Если Прасковья Александровна приглашает, то я со своей стороны… Морской климат ему полезен. Пусть поживет на маяке до начала школьных занятий…
Башня маяка была невысокой. Но ей и ни к чему было быть высокой. Ведь она стояла на стометровом обрыве, на высоченном крутом мысу. Спереди, справа и слева было море, и только сзади вздымались горы.
Почти две тысячи лет назад римляне держали здесь гарнизон — против беспокойных степняков. Крепостные стены, сложенные из огромных плит, еще сохранились. У их подножия, а также на дне рва валялись осколки темно-серого точильного камня. Прошлой зимой в школе проходили Рим, поэтому Мыкола мог ясно представить себе, как легионеры сидят вокруг костра и при свете дымных факелов точат в молчании свои мечи.
Конечно, он сделал то, что сделал бы на его месте любой мальчик. Распугав двух или трех змей, гревшихся на стене, насобирал целую кучу этих осколков и приволок их домой. Потом каждый вечер он с благоговением точил свой перочинный ножик на римском точильном камне, которому без малого две тысячи лет! Через некоторое время лезвие сделалось тонким, как лист бумаги.
Как подтверждает история, римляне поддерживали на мысу огонь: просто разжигали огромный костер и неустанно, всю ночь, подкладывали в него хворост.
«Наш» маяк был, понятно, куда лучше. На вершине белой башни находилась так называемая сетка накаливания. Сделана она была из шелка, пропитанного особыми солями. Снизу подавались пары керосина, которые раскаляли сетку добела.
Устройство, в общем, нехитрое. По сути — гигантский примус. Но с сеткой надо было обращаться осторожно: дунь посильнее, и рассыплется в прах.
[1]
Сетку окружала толстая линза, подобно стеклу керосиновой лампы. Стекло было необычное — стеклянный пузатый бочоночек. Вместо обручей были на нем ребристые грани. Каждая грань преломляла свет, усиливала его и параллельными пучками отбрасывала далеко в море.
Линза весила пять тонн. Каково?
С утра до вечера Мыкола неотвязно ходил за дядей Ильей, мужем тети Паши, и клянчил: «Дядечку, визмите мэнэ до фонаря!» Даже божился иногда, что не спутает замшу с тряпкой.
Дело в том, что дядя Илья в первый же день позволил ему протереть оптику, — с уважением называл ее полным наименованием: «линза направляющая и преломляющая». Мыкола, ошалев от радости, второпях схватил тряпку, за что получил по рукам. Тряпкой протирают лишь штормовые стекла, которые защищают линзу от града, снега и птиц, сослепу летящих на свет. Самое же «направляющую и преломляющую» разрешается протирать только замшей.
Сколько раз, стоя в фонаре, Мыкола воображал, как ночью поведет корабль и будет вглядываться в темноту.
Ни луны, ни звезд! Плывет, как в пещере.
И вдруг камни гранитных стен раздвинулись. Блеснул узенький проблеск света!
«Открылся мыс Федора!» — докладывает сигнальщик.
«Вижу. Наношу свое место на карту!»
Вдали вспыхивает и гаснет зеленый огонек — будто свет уютной настольной лампы под абажуром. Четырнадцать сотых секунды — свет, четырнадцать сотых — мрак, снова четырнадцать сотых — свет, и потом уж мрак четыре пятых и три десятых секунды. Можно не сверяться с часами, он знает это без часов. Еще бы! Это же световая характеристика «его» маяка.
Кроме фонаря, были у дяди Ильи еще и ревуны. Когда Мыкола впервые услышал их, то подумал: стадо коров зашло по брюхо в воду и оглушительно мычит, уставившись мордами на юг.
Ревуны помогали морякам в плохую видимость. Если наваливало туман или начинал идти снег, моряки, застигнутые в море непогодой, откладывали бинокли. Всё на корабле превращалось в слух.
И вот сквозь свист ветра и гул волн донесся издалека слабый, прерывистый, очень печальный голос.
Ревуны! Ну, теперь следить с часами в руках! Чья звуковая характеристика? Две секунды — звук, две — молчание, две — звук, две — молчание, пять — звук, шесть — молчание. Подал весть о себе мыс Федора. Предостерегает: «Я — берег! Я — берег! Уходите от меня в море!»
И рулевой поспешно отворачивает до тех пор, пока предостерегающий голос ревуна не пропадает в шуме волн и ветра…
«МАЛЫЙ ВПЕРЕД!»
«Доведем или не доведем? — думает старший лейтенант Григоренко, не спуская глаз с буксировочного конца за кормой. — Неужели и теперь не доведем?»
Водолазный бот неторопливо пересекает рейд.
Немцы — в который раз за это утро — бомбят Севастополь. От горящего города протянулись над водой полосы дыма. Они расширяются, удлиняются. Похоже на костры в степи, раздуваемые ветром.
— Береговой тянет, — негромко сказал мичман Болгов, командир водолазов. — Выскочим из-за мыса, прикроемся дымом от немецких батарей.
Григоренко молча кивнул.
По счастью, немцы не знают, что тащит за собой этот бот. Знали бы, спохватились, мгновенно изменили курс своих самолетов, бросили бы их в угон за ботом!
Потому что он тащит за собой немецкую мину, только что поднятую нашими водолазами со дна. Мину нового, неизвестного нам образца, которую никак не берут советские тралы, Неразгаданную мину!
Старшему лейтенанту Григоренко приказано со всеми предосторожностями отбуксировать ее в укромное место, вытащить на берег и там попытаться вскрыть, чтобы узнать, какая тайна спрятана у нее внутри. Точнее, не попытаться, а сделать во что бы то ни стало, и вдобавок поскорее! Ибо от разгадки этой важной военной тайны зависит судьба Севастополя…
Так как же, доведем или не доведем? Ведь это уже вторая поднятая со дна мина. Первую довести не удалось. Взорвалась почти у самого места назначения. Выходит, плохо вели.
Григоренко не смотрит ни направо, ни налево. Он как бы в шорах. Абсолютно прямолинеен. Лишь изредка оглянется: верен ли курс, скоро ли наконец берег? И опять замер, не сводит глаз со стопятидесятиметрового пенькового троса, который то натягивается, как струна, то провисает, ныряя в волнах за кормой. Мины не видно. Она целиком в воде. Свисает, как капля, под днищем шлюпки.
Почему-то не смогли раздобыть настоящий понтон. Взамен пришлось взять надувную резиновую шлюпку. Водолазы, работая в потемках, ежесекундно рискуя жизнью, закрепили строп на мине и соединили со шлюпкой. Потом притопили шлюпку, наполнили воздухом, и она всплыла, отделив мину от грунта.
— Малый вперед!
Да, да, только малый. Мину надо вести на цыпочках, неторопливо, бережно, как капризную и вспыльчивую даму. Не споткнулась бы, упаси бог, не ударилась о грунт! Лучше забыть при этом, что рейд простреливается насквозь немецкими артиллеристами. И ветер каждую минуту может перемениться, погнать дым пожарища обратно на берег. И тогда бот посреди рейда окажется как на ладони.
Если бы кто-нибудь на боте был в силах шутить сейчас, то, наверное, с улыбкой подумал бы, что это отчасти напоминает сказку о репке. Бот тянет резиновую шлюпку, та в свою очередь тащит мину. Но на боте не до шуток.
Севастополь продолжает гореть и сотрясаться под бомбами. Каждый удар но нему болью отдается в сердце. Но Григоренко не смотрит, не позволяет себе смотреть на город.
Через полчаса ему понадобится вся его выдержка — он останется на берегу один на один с миной. Немецкие конструкторы, понятно, снабдили ее хитроумными и разнообразными защитными приспособлениями. Чтобы добраться до сути мины, то есть до ее тайны, придется поломать голову. Но недаром старшего лейтенанта Григоренко считают в Севастополе одним из лучших знатоков минно-торпедного оружия противника.
Медлительный бот уже идет вдоль берега. Вот она, эта недлинная песчаная полоса, отведенная командованием для работы по разоружению. На берегу — группа людей. К урезу воды, урча, съезжает трактор, который должен принять с кормы бота конец, а затем начать потихоньку, полегоньку выволакивать мину на берег.
Григоренко шумно перевел дыхание. Ну, кажется, всё, довели.
И тут-то мина рванула!
Знакомый оглушающий грохот обвала! Фонтан огня, воды, осколков! Потом волна с силой ударяет о берег и заливает его сплошь, до самых отдаленных построек…
От взрыва, впрочем, никто не пострадал. Григоренко был осторожен и недоверчив, как положено минеру, — приказал вытравить буксировочный конец на всю его длину.
Но ведь предусмотрел не только это. Он, как ему казалось, учел каждую мелочь при буксировке. И — мина взорвалась! Вторая. И точно так же, как первая. Уже у берега.
Все внутри Григоренко сразу сжалось и окаменело. Таким, наверное, стало и его лицо, потому что он поймал на себе странные взгляды водолазов из команды.
— Ну, уж третью-то обязательно доведем! — пробормотал сочувственно Болгов. — И в спорте при побитии рекорда, товарищ старший лейтенант, разрешаются три попытки.
— А у нас не спорт, — почти не разжимая губ, сказал Григоренко. — Не будет третьей попытки!
Болгов хотел еще что-то добавить, но, взглянув на лицо минера, осекся.
Товарищи дали Григоренко прозвище «Айрон Дюк» — «Железный герцог» (так в честь Веллингтона назван один из английских военных кораблей).
Был, понятно, внешний повод для того, чтобы дать советскому моряку это прозвище. Григоренко носит черное кожаное пальто, в котором видят его в самых опасных местах обороны Севастополя. Можно подумать, что он закован в латы и потому неуязвим.
Однако и в лице его есть что-то, что заставляет применить эпитет «железный».
Лицо Григоренко принадлежит к числу тех немногих лиц, которые запоминаются со лба. Продольные морщины пересекаются несколькими глубокими и резкими вертикальными (хотя минер еще молод, ему нет и тридцати). И этот узел морщин над переносицей придает лицу его выражение удивительной волевой собранности, умственной и душевной целеустремленности…
ТРИ МЕТАЛЛИЧЕСКИХ ГОЛОВОЛОМКИ
Он сидел на койке согнувшись, держа карту на коленях.
В кубрике флагманских специалистов тесно, как в бесплацкартном вагоне. Стола у Григоренко нет. Собственные колени — его стол.
Но так же тесно во всех других помещениях штольни.
Он сердито посмотрел вверх. Лампочка под потолком мигает и раскачивается, как маятник. Место Григоренко на третьем ярусе, как раз под лампочкой. Но, пользуясь отсутствием флаг-связиста, он пристроился со своей картой внизу, на его койке.
Пол так и ходит-пританцовывает под ногами. О железных койках, уставленных одна на другой, и думать не хочется, до того надоедливо их немолчное трусливое дребезжание. Идет уже десятый месяц войны и шестой осады, а все равно привыкнуть к бомбежке или артналету нельзя.
Это очередной артналет. Немецкие летчики пока отдыхают. Когда они в свою очередь примутся терзать по кускам Севастополь, отдыхать будут артиллеристы.
Опять Григоренко не удержался, взглянул на лампочку. Мечется как дура! Тени и пятна света ходят взад и вперед по карте, мешают сосредоточиться. Но он должен сосредоточиться!
С первого же часа войны немцы предприняли планомерную я настойчивую борьбу за входной севастопольский фарватер.
Григоренко хорошо помнит, как на рассвете 22 июня взволнованно-дробно забили зенитки, эти барабаны современной войны. Вместе с другими командирами он выбежал из дома. Предрассветное небо обмахивали лучи прожекторов.
Он поднес к глазам бинокль. Над рейдом в мечущемся свете прожекторов появились гигантские летучие мыши. Их становилось все больше и больше.
Парашюты?
Со стороны города донеслись два раскатистых взрыва.
Значит, не парашютисты, бомбы? Бомбят Севастополь? Но почему бомбы на парашютах?
Одна из предполагаемых бомб разрушила жилой дом, другая повредила Памятник Затопленным Кораблям.
Так с первых секунд войны немецкие мины проявили свое стремление и свои способности к притворству. Упав случайно на землю, взрывались, как обычно взрывается бомба. Прикидывались бомбой. Исчезали, не оставляя после себя улик.
Но, за исключением двух этих мин, остальные угодили в цель, то есть, поддерживаемые парашютами, мягко легли на дно рейда в опасной близости от фарватера.
Впрочем, на другой же день секрет мин был разгадан. Как? По их поведению. Они взрывались только под судами с металлическим корпусом и пренебрежительно пропускали всякую деревянную дребедень. Значит, были магнитными. Кроме того, обладали выдержкой. Над миной проходил один корабль, второй, третий — они ждали, терпели. И лишь под килем четвертого наконец взрывались.
Мины было важно понять. После этого не составило труда придумать, как их тралить.
Почти каждую ночь, пренебрегая огнем наших зенитчиков, немцы методично, упрямо подсыпали на дно рейда новые и новые мины. А с рассветом за боны заграждения хлопотливо выбегали тральщики, подобно дворникам, которые спешат подмести улицу до возобновления движения. Улица в данном случае — входной фарватер, водная дорожка шириной в несколько десятков метров. Тральщики методично расчищали ее взрывами.
В октябре, однако, немцы подбросили к порогу Севастополя новую головоломку.
Поутру, как всегда, тральщики ринулись убирать сброшенные ночью мины. Море осталось безответным. Как ни в чем не бывало мины продолжали лежать На дне, цепко держась за грунт, поджидая добычу.
Но если тралы не берут их, значит, они не магнитные? Какие же?
В это время Григоренко отсутствовал. Вернувшись, он узнал, что произошло несчастье — подорвались несколько минеров, пытаясь разоружить одну из новых непонятных мин.
Она упала в воду неподалеку от Константиновского равелина. Случай нельзя было упускать. Петлей, сделанной из пенькового троса, водолазы зацепили мину и аккуратно вытащили на берег.
Тогда к ней подступили минеры. Благополучно снято было приспособление, которое отзывалось на толчки. Затем убрали еще один защитный прибор.
Но, когда потянули на себя крышку, произошел взрыв специального заряда. Под крышкой прятался камуфлет, то есть защитный прибор-ловушка, о котором минеры не подозревали. Он-то и был третьим стражем тайны.
Григоренко был включен в комиссию, созданную командованием для выяснения причин взрыва.
Корпус мины, набитый взрывчаткой, уцелел, иначе все вокруг превратилось бы в пыль. Взорвалась лишь ловушка, преграждавшая доступ к сокровенным приборам, а заодно, понятно, разрушились и сами приборы. Осколки разбросало на большом пространстве в траве.
В минной лаборатории их начали терпеливо сортировать, перекладывать с места на место, рассматривать под разными углами зрения — сверху, снизу, сбоку.
Трудная задача, очень трудная! Тайна разорвана на мелкие клочья. Попробуй-ка склей ее воедино!
Но вот председатель комиссии, старый минер, бывший преподаватель Григоренко, оттопырив в задумчивости губы, отчего висячие усы его, прокуренные до желтизны, смешно натопорщились, соединил на столе три осколка. Потом откинул голову, полюбовался ими и, отступив на шаг, дал полюбоваться Григоренко.
Что это? Похоже на гидрофон, то есть подводный звукоприемник.
Но это и есть гидрофон, обломки гидрофона!
Кто-то из минеров, стоявших у стола рядом с Григоренко, негромко присвистнул. Раструб металлического уха! Мину выдало ее круглое, всегда настороженное, жадно раскрытое навстречу звукам ухо.
Она была акустической, а не магнитной, вот оно что! Охотилась по слуху. Издалека слышала приближение корабля. Шум винтов, гул моторов, сотрясение корпусов усиливались. И в тот момент, когда корабль находился уже над миной, звуки преобразовывались в электрический сигнал, и мина взрывалась.
Итак, в данном случае тайну вытащили за ухо со дна. Против новых акустических мин были пущены быстроходные катера. Пенными вихрями они проносились по рейду. Услышав шум винтов над собой, мины вздрагивали и торопливо взрывались. Но катера, опережая взрыв, были уже далеко впереди.
И так было до конца марта 1942 года, когда немцы опустили в воду на парашютах свою третью металлическую головоломку, самую трудную из всех.
Новые мины, судя по всему, не были магнитными, но не были и акустическими. Ни один трал не брал их. И вдобавок они упорно не желали выходить на берег.
Как же тогда разгадать эту тайну?
КОГДА ПОДКОВЫ СБЛИЖАЮТСЯ
Григоренко терпеливо поправил карту, которая от тряски то и дело сползала с колен.
Дуга осады вычерчена на карте очень четко, толстым красным карандашом. Пламенеет, будто подкова, докрасна раскаленная на углях наковальня. Концы подковы уперлись в морс.
Пять месяцев назад в Севастополь прибыли последний железнодорожный состав и последняя груженная доверху машина. Затем путь со стороны суши был закрыт.
По воздуху добраться до Севастополя тоже нельзя. Немецкие истребители — неотлучно на перехвате. В общем, двери на земле и в воздухе забиты наглухо. Свободен только выход в море.
Осталась на все про все одна-единственная коммуникация — морская. И на этой тонкой ниточке, соединяющей Севастополь и Новороссийск, Крым и Кавказ, держится теперь снабжение осажденного города. Оборвись она — и города нет!
Григоренко, как флагманский специалист, знал, что Севастополю требуется ежедневно шестьсот тонн одних лишь снарядов и патронов. Получает же Севастополь в шесть раз меньше — едва сотню в день. Этими тоннами железа и приходится, расходуя их экономно, более того — скаредно, прикрывать осажденный город с суши, с моря и с воздуха.
А горючее?
А продовольствие?
А пополнение?
И ведь нужно еще вывозить раненых! На войне это всегда одна из самых важных и трудных задач, в особенности во время осады.
Наши транспорты, танкеры и корабли конвоя гибнут по пути из Новороссийска в Севастополь от немецких снарядов и самолетов. Но часть все же прорывается в порт назначения. И здесь, на морском пороге Севастополя, их подстерегает новая опасность, затаившаяся под водой.
Именно с помощью мин хотят немцы заполнить неширокий промежуток между концами раскаленной подковы. Едва лишь концы эти сойдутся, как Севастополь очутится в кольце, осада превратится в блокаду.
И городу не выстоять, если его последний выход — к морю — будет закрыт, если прекратится регулярный подвоз пополнения, боезапаса, горючего и продовольствия!
Вот чем угрожают нам эти упрямые, не поддающиеся тралению, неразгаданные мины на входном севастопольском фарватере…
ГЛУБОКОВОДНАЯ ТВАРЬ
Артналет кончился, затем спустя пятнадцать — двадцать минут началась бомбежка, — Григоренко уже не замечал ни тишины, ни шума, полностью ушел в решение задачи.
Мысленно он проверил себя. Нет, мины при отбуксировке не соприкасались с грунтом, был уверен в этом. Случайный толчок исключался.
И взрыв произошел оба раза у самого берега, на мелководье. Было, стало быть, что-то внутри мин, что не пускало их из воды.
В детстве Григоренко читал о хищных рыбах, которые живут на большой глубине. Они приспособились к этой глубине. Но, будучи выброшены на мелководье, мгновенно погибают там.
Такой глубоководной хищной тварью была и эта новая немецкая мина. Видимо, конструкторы снабдили ее защитным прибором, который оставался в покое лишь до тех пор, пока на него давил достаточно высокий столб воды. Стоило давлению уменьшиться, как прибор срабатывал. Мина взрывалась — и ускользала из рук советских минеров.
Да, несомненно, так оно и было.
Но если мину нельзя вытащить для разоружения на берег, то, значит, надо спуститься к ней и разоружить ее на дне!
Григоренко подождал немного, давая себе время освоиться с этой мыслью.
На первый взгляд она фантастична. И в то же время в ней есть своя подкупающая логика.
Разоружение под водой будет частичным. Необязательно сразу вырывать у хищной твари все ее зубы. Достаточно ограничиться лишь двумя зубами. Иначе говоря, надо снять с мины защитный прибор, который не пускает ее из воды, а заодно с ним и второй, который не переносит толчков.
После этого мина будет доставлена на берег, и там минеры без помех займутся ее главной тайной.
Однако бывших водолазов среди минеров нет. Обучить водолаза минному делу? Для этого потребуется слишком много времени.
Можно, впрочем, подойти к решению с другой стороны. Минера намного проще обучить водолазному делу, чем водолаза минному. Для этого достаточно, вероятно, недели, если проводить обучение форсированными темпами.
Глубины на фарватере сравнительно небольшие, до двадцати метров. Спускаться на дно придется, понятно, в туман, чтобы не вызвать подозрений у немцев.
Но кто из севастопольских минеров спустится на дно?..
Григоренко снова дал себе короткую передышку.
Одно из наиболее тягостных душевных состояний — это бесспорно нерешительность. Пока есть еще время колебаться, сомневаться, взвешивать, душа разрывается на части. И это не только тягостно, это унизительно. Человек как бы беспрестанно оглядывается по сторонам, встревоженный, суетливый, растерянный. Покой приходит к нему тогда лишь, когда решение наконец принято.
Насколько все было бы проще, легче, если бы командующий принял решение за Григоренко, попросту отдал приказ! Увы, это тот редкий случай на войне, когда надо самому предложить и самому для себя решить.
Никто в кубрике флагманских специалистов не догадывается, какую мучительную внутреннюю борьбу переживает Григоренко сейчас. Люди приходят и уходят. Все заняты своими неотложными делами. Григоренко продолжает неподвижно сидеть на койке, держа карту на коленях, не спуская глаз с раскаленной докрасна подковы.
Вот еще важный довод. Он, Григоренко, не только хорошо разбирается в минно-торпедном оружии противника, он к тому же спортсмен, не раз брал призы на флотских соревнованиях. Физически несомненно лучше других подготовлен к необычному единоборству на дне.
И этот довод, конечно, решающий.
Григоренко встал.
— Куда собрался, старлейт?
[4]
— К командующему на прием.
РУКИ МИНЕРА
Командующий Черноморским флотом и севастопольским оборонительным районом принял своего младшего флагманского минера в ноль сорок пять.
Защитники Севастополя с нетерпением ждут ночи. Она приносит им облегчение, как и большинству людей на земле. Немецкие летчики, артиллеристы, пехотинцы заваливаются спать и вкушают безмятежный сон, набираясь сил на завтра. Однако защитникам Севастополя не до сна (конечно, и они отдыхают, но урывками). За короткий промежуток времени — каких-нибудь четыре часа — надо переделать множество дел. Принять и выпроводить корабли очередного кавказского конвоя. Подвезти к батареям снаряды, распределить патроны и автоматные диск. Доставить продовольствие. Захоронить своих убитых.
Короче, ночью севастопольцы переводят дух…
Григоренко доложил адмиралу минную обстановку. Потом прокашлялся и перешел к своему предложению.
Однако командующий отнесся к нему неприветливо.
— Разоружать мину на дне? В скафандре? — хмуро переспросил он. — Не разрешу. Найдите другой способ, менее рискованный.
Но Григоренко был настойчив. Он попросил разрешения подробнее обосновать свою мысль.
Командующий слушал, не прерывая, застыв в неподвижной позе за столом, низко нагнув крутолобую бритую голову, будто заранее не соглашаясь с доводами Григоренко.
Между тем впечатление упрямой предвзятости обманчиво. Просто у командующего еще с вечера разболелась голова, трещит, разламывается на куски. Трудно ее поднять, трудно повернуть. Только что, перед приходом Григоренко, он принял таблетку и с нетерпением ждет, когда же наконец боль утихнет.
Ему известно все о минной опасности. Слово «коммуникация» сейчас равнозначно слову «жизнь».
Пока младший флагманский минер, беспрестанно останавливаясь и делая паузы, излагает свой план разоружения мины на дне, командующий занимается сложной бухгалтерией войны. Ворочает в уме тоннами позарез необходимых ему снарядов, патронов, горючего. Жиденькой струйкой, все утончающейся, текут эти тонны в Севастополь. Не сегодня-завтра немцы могут, перекрыть струйку, минами отсечь Севастополь от Кавказа, от всей России.
Командующий с усилием поднял тяжелые, набрякшие веки — боль не проходит. После ноля часов она вообще редко когда проходит. Ни черта не делается ей после ноля часов, этой головной боли! Не помогают ни порошки, ни таблетки.
Но так, наверное, оно и должно быть. Спать командующему — да и то прерывистым, беспокойным сном — положено куда меньше остальных защитников Севастополя.
Стоя у стола, Григоренко водит острием карандаша по карте, показывая, как собирается подойти к мине.
Волнуется, это видно. Брови сошлись в одну линию. Худое, с обтянутыми скулами лицо напряжено.
Но больше всего выдает голос. За зиму командующий успел хорошо узнать своего минного специалиста. Если он делает судорожные глотательные движения, будто у него першит в горле, — значит, волнуется!
Да, незаурядная смелость мысли нужна для того, чтобы придумать такое. Нигде и никогда еще не разоружали мин на дне. Понимает ли Григоренко, насколько это трудно?
В давние годы, будучи юнгой и, как водится, любимцем команды, теперешний командующий флотом выклянчил у своих дружков-водолазов позволение спуститься с ними на дно. Ох и мотало же его, клало на бок, подбрасывало, как мячик!
В воде Григоренко придется соразмерять каждый свой вздох. А работа минера — ювелирная работа. И мина вдобавок не разгадана. Как еж, ощетинилась всеми своими опасными камуфлетами.
Но чем дольше слушал командующий своего минного специалиста, тем больше понимал, что предложение его есть единственное в данной ситуации приемлемое решение.
Он перевел взгляд с лица на руки Григоренко и удивился. Минер волновался, а руки его были спокойны.
Они были не очень большие, красивой формы, неширокие, с длинными уверенными пальцами. Таким бы пальцам не болты отвертывать, а разыгрывать сложные пассажи на рояле.
Но главное было не в форме рук. Главное было в поразившей командующего привычной точности их движений.
Минер говорил медленно, тщательно подбирая слова, стараясь во что бы то ни стало убедить начальство. Голос его временами дрожал, и начинало дергаться веко. Но руки не дергались, не дрожали. Они толково делали свое дело. Разглаживали карту на сгибах, устанавливали по краям тяжелые письменные приборы, чтобы она не сворачивалась, легко, почти не надавливая карандашом, размечали расстояние от заграждения до мин.
И, как ни странно, не доводы Григоренко, а руки его окончательно убедили командующего.
— Добро, — сказал он по-прежнему хмуро. — Подберем тебе лучших наставников-водолазов. Я дам команду. Недели на учебу хватит? Не тороплю. Обстановку сам знаешь.
В ПОДВОДНЫХ СУМЕРКАХ
Недели на учебу хватило.
…Водолазный бот вышел за боны заграждения и стал на якорь неподалеку от Константиновского равелина. Над рейдом лежит густой предрассветный туман.
Первым спустился за борт водолаз Викулов. Григоренко, уже одетый в резиновые доспехи, но еще без шлема, ожидает на палубе своей очереди.
Белая пелена обступила бот. Но у борта светло. Григоренко перегнулся через борт.
Муть, поднятая Викуловым, уже улеглась. Подводное царство просматривается хорошо.
Там — безмятежный покой. Меняя очертания, как в трубе игрушечного калейдоскопа, поблескивают на песке камни: желтые, белые, зеленые. Тихо шевелятся конские хвосты водорослей.
Но это обманчивый покой. Песок и камни просматриваются только на мелководье. Дальше дно начинает понижаться. Из глубин рейда неотвратимо наползает по склону черный ил. И вода над ним — как чернила. Именно там, во мраке, в густых зарослях ила, притаилась эта зловещая неразгаданная мина.
И пяти минут не пройдет, как Григоренко увидит ее, потом шагнет ближе и осторожно притронется к ней.
Выпрямившись, он взглянул в ту сторону, где в глубине бухты угадывалась за туманом Графская пристань.
Вдруг вспомнился ему хлопец в смешной соломенной шляпе, несмело, бочком, спускающийся по выщербленным ступеням к воде.
Положив торбу у ног, хлопец медленно разогнулся и с изумлением уставился на море. Поза самая нелепая — руки растопырены, рот открыт.
Владелец торбы безмерно удивлен открывшимся перед ним зрелищем. Море, беспрестанно набегающие волны, рейд с гордыми военными кораблями увидены впервые в жизни.
Но вместе с тем, пристально вглядываясь в слепящую синь бухты, он словно бы старается прочесть в ней свою судьбу.
И вот она, эта судьба…
Разбрызгивая воду, по трапу поднялся Викулов.
Пора!
Деревянный красный поплавок уже качается на волне метрах в пятнадцати от бота. Это Викулов поставил буек на якоре вблизи мины. Водолаз сделал свое дело, теперь очередь за минером.
Заботливый Болгов собственноручно привинтил шлем, потом хлопнул по нему ладонью — безмолвное напутствие водолазов. И Григоренко шагнул через борт.
Трап — подвесная лесенка, семь или восемь ступенек, вертикально уходящих в колышущуюся воду. Спиной вперед, придерживаясь руками за ступеньки, минер сполз по трапу, разжал руки. Пустота бережно приняла его.
Ощутив дно под ногами, он сделал несколько шагов и остановился. Нужно выждать, пока глаза привыкнут к струящимся подводным сумеркам.
Лишь спустя две-три минуты стало видно впереди. Дно шло под уклон и было пустынно.
Где же мина?
Внезапно Григоренко почувствовал себя очень одиноким в этом призрачном колеблющемся мире. Клубы ила, оседая, кружатся и ложатся у ног, как поземка.
Что бы прозвучать в наушниках доброму голосу Болгова: «Головой работайте, товарищ старший лейтенант! Про голову не забывайте». Но наушники молчат, телефон отключен. Даже слабый индукционный ток может воздействовать на мину, если у нее есть магнитный камуфлет.
С товарищами, оставшимися наверху, Григоренко связывает только линь, длинный сигнальный конец.
Мрачный ландшафт вокруг. Воронки от бомб и снарядов. Обломки металла, некоторые из них с ноздреватыми наростами ржавчины, наверное, оборвавшиеся якоря. Длинные подрагивающие космы водорослей. Ил. Неоглядные черные поля ила…