— Как ты можешь? — возмутился Стасик, и возмущение его — уж кто-кто, а Наталья умела ловить любые оттенки мужниных «игр» — было вполне натуральным. — Подожди. Я быстро…
И скрылся в ванной, пустил там воду, запел нечто бессвязное, но бравурное: «Та-ру-ра, та-та-ти, та-пу-па-пи…»
Наталья обессиленно прислонилась к двери в ванную комнату, закрыла глаза — она ведь тоже была немножечко актрисой! — и негромко произнесла вслух:
— Нет, он положительно сошел с ума…
Интересно: а как сходят с ума отрицательно?.. Но это — праздный вопрос, не станем отвлекаться.
В принципе подобная реакция Натальи — даже и несколько наигранная! — вполне оправданна. Автор знает, что именно мамуля имела в виду, огульно и не в первый раз обвиняя Стасика в умопомешательстве. Совсем недавно, за неделю до описываемых событий, как раз утром случилась довольно безобразная, но типичная для семьи Политовых сцена. Но прежде, чем передать ее, следует сделать ма-аленькое отступление.
Наталья, как и все малоприспособленные к ведению домашнего хозяйства женщины, становилась чрезвычайно агрессивной, когда ее упрекали в отсутствии полноценных обедов, в обилии непостиранного белья, в бесполезном простаивании дорогого и мощного пылесоса «Вихрь». Но где-то глубоко внутри она ощущала смутную вину за то, что она, жена и мать, маленькая хозяйка большого дома, не может, не хочет, не умеет создать уют, украсить его милыми сердцу мужчины мелочами, как-то: вовремя выглаженными рубашками, вкусно приготовленным разносолом, ненавязчивой заботой о целости мужниного гардероба — все ли пуговицы на месте, все ли петли обметаны, все ли брюки отутюжены… На большее, простите, у автора фантазии не хватает!
Отступление закончено, обратимся к обещанной истории. Однажды в порыве вины и любви Наталья сделала к ужину как раз блинчики, как ей казалось, пышные, воздушные, годные для употребления как с сыром, так и с вареньем. Выставила она их на стол, призвала Стасика, вернувшегося из театра, и села напротив с законной гордостью хорошей жены.
А выжатый и отчего-то злой Стасик, не заметив ее кулинарного подвига, взял блинчик, уложил на него кусок сыра «Российского», запихнул в рот и… тут же выплюнул все на тарелку, ничуть не думая, что поступает «не комильфо».
— Ты нарочно? — угрожающе спросил он у Натальи, как это делал в его исполнении Ричард III во втором акте бессмертной драмы В. Шекспира.
— Что случилось? Как ты себя ведешь? — Наталья, на всякий случай, сразу перешла в наступление.
— Ты их пробовала? — Стасик имел в виду блинчики.
К несчастью, Наталья пока жарила, не попробовала изделия рук своих, ограничилась визуальной оценкой.
— А что? — менее агрессивно спросила она, морально готовясь отступить.
— Попробуй, попробуй! — Стасик цапнул с тарелки блин и протянул его Наталье. — Ну-ка, мадам Молоховец, кушайте ваши блинчики!
«Мадам Молоховец» куснула, и ей стало неважно: блинчик был не только пересоленный, но еще почему-то горький. Не исключено, что вместо подсолнечного масла Наталья нечаянно использовала… что?.. ну, скажем, синильную кислоту; она, помнится со школы, должна быть именно горьковатой на вкус.
Конечно, будь Наталья актрисой того же масштаба, что Стасик или Ленка, она бы сжевала блин, не поморщившись, и еще бы взяла, наглядно доказывая тирану-мужу, что он привередлив не в меру и не по чину. Но актерского мастерства не хватило, и бесхитростная Наталья, подавившись, закашлялась и тоже повела себя «не комильфо».
— Убедилась? — злорадно спросил Стасик. — Вот и лопай свою продукцию, а я не буду. Если человек бездарен, нечего и лезть, куда не следует! Зачем ты выходила замуж, а? Какой с тебя толк? Я удивляюсь, что восемнадцать лет назад ты сумела родить Ксюху: это ведь чисто женское дело! На твоем месте я бы не вылезал из брюк! Хотя мужчины сегодня готовят лучше женщин…
И он ушел ужинать к соседу-хирургу, который как раз и принадлежал к числу «готовящих мужчин», любил это занятие и, конечно же, чем-то вкусным Стасика накормил.
А сейчас Наталья вновь рискнула приготовить блинчики, потому что досконально выяснила рецепт у коллеги-дикторши, все подробно записала, встала сегодня ранехонько, потренировалась и сотворила, на ее вкус. Нечто с большой буквы. Ксюха, во всяком случае, убегая в институт, Нечто оценила.
Но, говоря мужу о блинчиках, мамуля ожидала чего угодно — иронии, издевательства, недовольства, обвинений в глупости: она сознательно шла на риск, потому что, будучи оправданным результатами, он мог поднять Наталью в глазах Стасика. Но Стасик-то, Стасик: «Это именно то, что мне хотелось…» И ни намека на иронию, на издевку — тут Наталья голову прозакладывать готова!
…Он вышел из ванной, сел за стол, густо намазал блин клубничным вареньем, сваренным старушкой тещей из Бирюлева-Пассажирского (не в маму дочка пошла, не в маму), откусил краешек, ловя губами стекающее варенье, даже пальцем себе помогая, запихивая в рот клубничину, прожевал, проглотил, запрокинул голову, глаза закатил и сделал так:
— М-м-м-м-м-м-а-а-а-а… — что в устах Политова означало высшую степень блаженства.
И отправил остаток блина в рот.
Короче, чтобы не утомлять читателей описанием утренней трапезы героя, скажем лишь: слопал (другого слова не подобрать!) Стасик двенадцать штук блинов и полбанки варенья, запил все полулитровой кружкой кофе с молоком, что в весовом и калорийном итоге составило для Политова величину невозможную: он весьма блюл фигуру, следил за весом, никаких излишеств в еде и питье себе не дозволял.
Согласимся, факт подобной объедаловки сам по себе странен, но отнюдь не говорит о каких-то сдвигах в психике Стасика. Вспомним, что накануне он заснул, не отужинав; признаем, что продукт питания удался Наталье на славу; учтем крепкий и без сновидений сон героя, его по-утреннему славное настроение и сделаем вывод: указанный факт — из числа рядовых. Наталья не глупее нас с вами, а уж Стасика знает много ближе, она все вспомнила, признала, учла — и сделала тот же вывод.
Но что ее по-прежнему волновало, так это престранное поведение мужа.
Всегда он вставал из-за стола, говорил дурацкое: «Хоп!» — и уходил.
А когда пребывал в настроении вальяжно-игровом, то мог позволить себе нечто вроде: «Премного благодарствуем, хозяева дорогие, убываю от вас сыт, пьян и нос в табаке».
На что Ксюха, которая вышеупомянутого Н. Н. Еврейнова тоже читала, сама иной раз дома в кого-то поигрывала, но официально, вслух его теорию «театра для себя», его элегантную мысль о преэстетизме театральности начисто отвергала и дома и среди коллег-студентов вела борьбу с ее воплощением в жизнь, — так она, нетонкая, с лету вворачивала: «Из Островского, папочка?»
Тут опять могло возникнуть два варианта. Один благостный, вариант «доброго папы»: «Плохо нынче в театральном драматургию преподают. Это, птица моя сизокрылая, не Островский, а русский народ, чей язык, великий и могучий…» — и так далее.
Во втором варианте, если настроение у Стасика было не очень, не игровое было настроеньице, он рявкал походя: «Как с отцом разговариваешь, девчонка?!»
Следом, слово за слово, могла и ссора покатиться, и только Наталья, мудрая и тактичная мамуля, умела ее в зародыше придушить.
А сегодня, откушав блинков с вареной клубничкой, Стасик мамуле опять ручку поцеловал, низко склонив голову, что обычно делать не любил: лысинка у него на макушке пробилась, тщательно скрывал он ее, начесывал волосы, стеснялся.
— Спасибо, Наташенька. Очень вкусно!
Ну что с мужиком сталось — чудеса, да и только! И ведь приятно было Наталье обрести мужа в некоем новом качестве, но, связывая изменения в характере с причиной аварии, с тем пресловутым эпилептиформным (ах, слово мерзкое!) расстройством сознания, Наталья, естественно, волновалась. Ну, хорошо, думала она, стал муж вежливым, ласковым, нежным — принимаем! А вдруг еще что-то новое появится и проявится? Страшно!.. Страшно было Наталье ожидать нового, за двадцать лет от таких сюрпризов отвыкла. Да и где гарантия, что все это не игра, не очередной «театр для себя»? Наиграется — и надоест. В новую роль впадет. Опять страшно…
Хотя Наталья и утверждала, что все слова и поступки Полигона заранее может предугадать, предсказать, предвидеть, Стасик тем не менее бывал абсолютно непредсказуем даже для нее, не говоря об окружающих. Ясный в целом, он легко варьировал себя в мелочах, в пустяках, а из пустяков подчас выстраивался совсем неожиданный Стасик. В любом деле — деле! — всегда бесстрашно отстаивающий собственные принципы, ту правоту, в коей он убежден, отстаивающий даже в ущерб себе, Стасик мог, например, как член худсовета театра, легко согласиться на замену в спектакле лучшего актера худшим только потому, что худсовет бездарно затянулся, а Кошка уже полчаса ждала его в Ленкиной квартире. Нетерпимый к пьянству, заставивший дирекцию уволить из театра талантливого, но запойного парня, уволить, зная, что тот пропадет вне сцены, что быстро растратит себя по проходным эпизодам в кино, Стасик тем не менее раз в неделю вручал пятерку электромеханику дяде Мише, большому любителю «раздавить маленькую», вручал и говорил: «Только не больше одной, ладно, дядь Миш? И дома, не в театре…»
И дядя Миша честно выполнял просьбу Стасика.
Ленка как-то спросила: «Какого черта ты его спаиваешь? Ты же у нас борец с алкоголизмом!» «Я его лечу», — загадочно отвечал Стасик, а что он вкладывал в сие понятие, не объяснял, как необъяснима была и симпатия его к старику механику.
Таких примеров алогичности программного поведения Стасика можно привести много. И Наталья, и Ленка, и Ксюха, и даже Кошка-Катька — они знали разного Стасика. Разного, но… одинакового. Непонятно? Поясним. Все эскапады Политова, все его «фортибобели», роли его многочисленные, как бы странно порой они ни выглядели, в общем-то укладывались в единый образ, не меняли его кардинально, но добавляли ему лишние краски, оттенки, полутона.
Это, кстати, работало на Стасика. Кто-то говорил: «Представляете: такой-такой и вдруг — такой!»
А другой сообщал: «Или недавно так-так и вдруг — вот та-ак!»
Красиво…
И уж если мамуля считала мужа человеком-компьютером в смысле запрограммированности слов и поступков, то — математики подтвердят! — у любого компьютера бывают сбои, отказы, но они не влияют на работу машины в целом и легко устранимы опытными программистами.
Естественно возникают два вопроса.
Первый. Считать ли нынешнее поведение Стасика сбоем, и, если так, долго ли он продлится?
Второй. Достаточно ли опытный программист Наталья, чтобы с этим сбоем сразиться?
Поживем — увидим…
А пока Стасик оделся в чистое, в добротное, и Наталья обеспокоенно поинтересовалась:
— Далеко?
— На телевидение, мамуль. У меня запись.
— Запись у тебя в двенадцать. — Наталья отлично знала деловое расписание мужа, подчеркиваем — деловое. — А сейчас без четверти одиннадцать. Куда в такую рань?
— А дойти?
— Как дойти?
В обычное время — уже подобная ситуация описывалась — Стасик ответил бы: «Ногами». Но сейчас терпеливо объяснил:
— Мамуля, я не сяду в транспорт, я же говорил.
Наталья заинтересовалась.
— А если у тебя дело где-нибудь, ну, я не знаю, в Ясеневе, например. Тоже пешком?
В Ясеневе, напомним, жила Кошка.
Хочется верить, что названный Натальей район был выбран наугад, только лишь ввиду сильной отдаленности его от центров мировой культуры, иными словами, без всякого подтекста. Но Стасик невольно насторожился.
— Что мне делать в Ясеневе?
— Я к примеру, — подтвердила Наталья наши с вами надежды.
— Ах, к примеру… Полагаю, что туда мне идти не понадобится. Слишком далеко.
— А если понадобится? — настаивала Наталья.
— Пойду пешком! — отрезал Стасик.
Он представил себе, как провожает Кошку домой; он представил себе тонкую и ломкую Кошку, бредущую через всю Москву на высоченных каблуках; он представил самого себя, возвращающегося в родные Сокольники часа в три ночи, — и внутренне содрогнулся. Ноги отваливаются, Наталья — в гневе, утром не встать… Ужас, ужас!
Поэтому дальнейшее обсуждение проблемы пешего хода он быстренько скомкал, заявив:
— Не жди меня к обеду, родная. Могу не успеть, а ты уже уйдешь… До вечера! — И тронулся в свой первый туристский маршрут: по Сокольническому валу, по Сущевскому, направо — на Шереметьевскую и так далее, и так далее…
Сошел с ума Стасик или нет — это еще бабушка надвое сказала, но в прежней точности ему было не отказать. Ни разу пешком в Останкино не ходил, а все рассчитал безошибочно, ровно без пяти двенадцать предъявил постовому у входа на ЦТ декадный пропуск и тут же встретил знакомого, который спросил:
— Старичок, говорят, ты сильно разбился?
Слухопроводимость столичной атмосферы должна рассматриваться учеными как особое физическое явление.
— Насмерть! — ответил Стасик, не любивший сплетен, и устремился в студию.
Молодежная редакция готовила передачу о театре. Не о конкретном театральном коллективе, но о театре вообще, о немеркнущем искусстве подмостков и колосников, о его непростой философии и еще более трудной психологии. Стасика отсняли на прошлой неделе, он наговорил в камеру массу умностей: в умении красиво говорить он давно преуспел, за что его нежно любили телевизионные деятели. В передаче Стасик говорил о своей любви к театру, о самоотверженности профессии, о ее популярности — о ней он имел полное представление, поскольку числился членом приемной комиссии института, — ну, и прочие высокие слова произносил в микрофон.
Однако требовалось кое-что доснять. Стасик, например, хотел по-отечески побеседовать с теми, кто завалил ЦТ письмами с тревожным вопросом: «Как стать актером?».
Текста Стасик не готовил заранее, предпочитал экспромты, тем более что передаче еще клеиться и клеиться, можно будет случайные неточности или благоглупости триста раз переснять. Стасик лишь предупреждал режиссера и редактора о теме выступления, перечислял узловые моменты, а то и просто-напросто вставал перед камерой (или садился — зависело от фантазии режиссера) и начинал изливать душу. Душа его изливалась правильно, в приемлемом русле, мелей и водопадов в течении не наблюдалось. В студии сидела Ленка.
— Здравствуй, птица, — сказал ей Стасик. Всех, кроме мамули, женщин он ласково называл птицами, иногда — с добавлением эпитетов: сизокрылая, мудрая, склочная, красивая, злая — любое прилагательное, подходящее к случаю. Обращение было чужим, заемным, подслушал его в каком-то спектакле или в телевизоре, вольно или невольно взял на вооружение. Удобным показалось. В слове «птица» слышалась определенная доля нежности по отношению к собеседнице, и, главное, оно исключало возможную ошибку в имени. А то назовешь Олю Таней — позор, позор!..
— Здорово, — ответила Ленка. — Премьерствуешь?
— Помаленьку. Ты слыхала, что я вчера утонул, разбился, убит хулиганами и уже кремирован?
Ленка хмыкнула.
— Слыхала. Про «утонул» и про «разбился». Про хулиганов — это что-то новенькое… Но я в курсе: вчера мне звонила Наталья и сообщила каноническую версию.
— Ты не разубеждай никого, — попросил Стасик. — Пусть я умер. Я жажду Трагической славы… Да, кстати, а ты чего здесь?
— Пригласили. У Мананы, — женщина по имени Манана являлась режиссером передачи, — грандиозный замысел: твой монолог заменить нашим диалогом.
Она внимательно смотрела на Стасика: ждала реакции.
— Да? — рассеянно спросил Стасик, оглядываясь по сторонам, ища кого-то.
— Толковый замысел. Мананка — молодец. А где она?
— Скрылась. Попросила меня сообщить тебе о диалоге и скрылась. Боится.
— Кого?
— Тебя, голуба. Ты же у нас го-ордый! Ты же мог не пожелать разделить славу. Даже со мной, со старым корешом…
— Я гордый, но умный. И широкий. Диалог интереснее монолога, это и ежу ясно. А диалог с тобой — только и мечтать!
Ленка, именно по-птичьи склонив на бок маленькую, под пажа причесанную головку, разглядывала Стасика, пытаясь, как и мамуля, понять: шутит Стасик или нет. Не поняла, спросила:
— Слушай, может, Наталья права?
— В чем?
— Ты стал благостным, как корова.
Ленка не заботилась о точности сравнений. Стасик знал ее особенность и не стал выяснять, почему корова благостна, почему благостен он сам и прочие мелочи. Он отлично понял, что хотела сказать Ленка.
— Версия о сумасшествии?
— Ага.
— Мамуля права: я сошел с ума, с рельсов, с катушек, с чего еще?.. Ты хоть к передаче готова, птица моя доверчивая?
— В общих чертах. — Обернулась, крикнула куда-то за фанерные щиты с наклеенными на них театральными афишами — славный уют телевизионной «гостиной». — Манана, выходи, он согласен. Он сошел с ума.
Из-за щитов вышла толстая черная Манана, украшенная лихими гренадерскими усами. Она смущенно усмехалась в усы.
— Стасик, — сказала она басом, — такова идея.
— Хорошая идея, — одобрил Стасик. — Давайте начинать, время — деньги. Я теперь сумасшедший, и с меня взятки гладки. Я могу все здесь поломать, и меня оправдают.
— Ты только выступи по делу, — попросила Манана. — А потом ломай на здоровье.
— Птица, — высокомерно спросил Стасик, — разве я когда-нибудь выступал не по делу?
— Что ты, что ты, Стасик! — испугалась Манана официально сумасшедшего артиста. — Я просто так, я автоматически… И Ленку тащи за собой.
— Ленка сама кого хошь потащит. Как паровоз… Мы сидим или стоим? Или бегаем?
— Сидите, сидите. Вон кресла… — Похлопала в ладоши: — Приступаем!
Давайте опустим все-таки долгие и крайне суетливые подробности подготовки к съемке, бессмысленную для непосвященного беготню гримеров, телеоператоров, звукооператоров, помощников, ассистентов, осветителей, давайте даже не станем описывать нудный момент поиска заставки и — наконец-то! — появление ее на экране монитора. Давайте сразу начнем с первой фразы Стасика, сказанной «в эфир» и весьма насторожившей битую-перебитую, видавшую виды, имеющую тыщу выговоров и полторы тыщи благодарностей усатую режиссершу Манану.
А первая фраза была такой:
— Привет, Ленка, — ослепительно улыбнулся Стасик, — рад поговорить с тобой на вольную тему. — И тут же добавил вторую: — Ведь нечасто приходится — именно на вольную, верно?
Ленка на секунду сдавила челюсти, мощно напрягла скулы — лучшее средство, чтобы сдержать смех, — и ровно ответила:
— Я тоже рада, Стасик.
В аппаратной звукорежиссер вопросительно посмотрел на Манану: не сказать ли «стоп»? Манана чуть помолчала, пораскинула мозгами. Переводя взгляд с монитора на огромное звуконепроницаемое стекло, через которое просматривалась студия сверху, отрицательно покачала головой: мол, подожди, успеем, а вдруг это как раз то самое…
— Так что за тема? — продолжал Стасик. — Как стать артистом? Об этом нам пишут тысячи юных дарований, мечтающих о карьере кинозвездочки, театральной кометки? Об этом, об этом, не отпирайся, — настаивал Стасик, хотя Ленка и не помышляла отпираться. — Но я изменил бы вопрос, а значит, и тему. Я бы спросил: зачем становиться артистом? Я задал бы этот вопрос шибко грамотным, умеющим писать письма — научили на свою голову! — и ответил бы им: незачем!
Ленка, знающая Стасика ничуть не хуже Натальи, а кое в чем даже получше, голову прозакладывала: Стасик говорил всерьез. Злость слышалась в его голосе, злость на всех тех, кто ему самому докучает милыми откровениями: «Ах, у вас такая насыщенная жизнь! Научите, научите!», тех, кто заваливает театры, киностудии и телецентры своими сопливыми мечтами, тех, кто с бессмысленным упорством штурмует актерские факультеты…
И, к слову, тех, кто придумывает передачи для молодежи, в коих всерьез пытается ответить на «вопрос века»: «Как стать актером?»
Ленка, как пишут в газетах, целиком и полностью была согласна со Стасиком, но он побывал в аварии, а она — нет, он сошел с ума, как утверждает мамуля, биясь о телефонную трубку, а Ленка — не сошла, увы! Ленка не могла себе позволить увести телепередачу от намеченного Мананой русла. Будучи грубоватой и прямой, она все же не обладала легкой наглостью Стасика и берегла свою репутацию «серьезной» актрисы. И еще она хорошо относилась к Манане. Поэтому Ленка сказала:
— Ты не совсем прав, Стасик. Далеко не всех, кто пишет такие письма, стоит осуждать, — когда надо, Ленка умела держать речь без обычных «на черта», «фуфло» или «до лампочки», умела строить фразу литературно грамотно, стройно и даже куртуазно. — Есть среди них наивные, не ведающие про тяготы нашей работы, а есть действительно влюбленные в театр, есть способные. Ты согласен?
Манана в аппаратной облегченно перевела дух.
Не рано ли?..
— Ничуть! — не согласился Стасик. — Не могу согласиться. Все, кто пишет, — потенциально бездарны. Исключений нет! Возможно, они будут хорошими инженерами, слесарями, они станут славно рожать детей и гениально жарить блинчики, но актеров из них не выйдет никогда. Ни-ко-гда! Ну-ка скажи, птица, ты в юности мечтала об актерской карьере?
— Ну, — привычно бросила Ленка, нечаянно подпадая под тон, заданный Стасиком, под тон, явно не подходящий для официальной телепередачи, даже на минутку — с этим «ну»! — становясь обыкновенной, а не экранной Ленкой — умной и интеллигентной дамой-эмансипе.
— Баранки гну, — автоматически ответил Стасик, но, вспомнив, где находится, поднял лицо к окну аппаратной и крикнул невидимой из студии Манане: — Вырежи потом, ладно? — И продолжил: — А письма любимым актерам писала? На «Мосфильм» писала? На Шаболовку, на тогдашний телецентр, писала?
— Нет, конечно, — засмеялась Ленка. — Мне некогда было.
— А чем ты, интересно знать, занималась?
— В школе училась. В Щукинское готовилась.
— С первого захода попала?
— С первого.
— А те, кто пишет, на предварительном туре отваливают, как в море корабли. И ладушки: туда им и дорога! Может, писать перестанут, гра-фо-ма-ны… О чем мы здесь говорим, Ленка? Ты не хуже меня знаешь, как эти дураки и дуры — дур, правда, гораздо больше! — портят нам жизнь. Как они нас караулят, как звонят по ночам, как пишут — опять пишут! — записочки. Взял бы автомат, выстроил бы всех и…
— Стоп! — прогремел в студии командирский бас Мананы. — Ну-ка, родненькие, подождите, я сейчас спущусь, разберемся…
Осветители вырубили свет. Стало значительно темнее и прохладнее.
Ленка встала из нагретого кресла, прошлась по жесткому коверону, расстеленному на подиуме перед молчащими камерами, остановилась перед Стасиком:
— Ты, брат, спятил?
— Сговорились вы все, да? — возмутился Стасик. — В чем я не прав, в чем?
— Ты забыл, где находишься?
— Я прекрасно помню, где нахожусь. Но я, прости меня, не понимаю, почему я должен говорить не то, что думаю, а то, что нужно Манане и ее начальству.
— Потому что ты в данный конкретный момент работаешь на Манану и ее начальство. — Тяжелая, с толстыми ногами-тумбами, Манана ходила по студии в мягких растоптанных тапочках, вот и подкралась неслышно, хотя не ставила перед собой такой цели. Скорее, она бы сейчас охотно выполнила недосказанное последнее желание Стасика — про автомат, только прицелилась бы как раз в Стасика с Ленкой, а вовсе не в тех телеабонентов, что вызвали к жизни описываемую передачу. — Стае, я тебя не узнаю.
— Сумасшедший, да?
— Нет, дорогой, ты не сумасшедший, ты хуже: ты провокатор. Ты зачем про автомат сказал? Ты хочешь, чтоб меня уволили? Ты говорил, что все бездарны, — я молчала. Ты говорил, что они дуры, — я не вмешивалась. Я все писала! Ты со мной не первый раз работаешь. Нам с тобой хорошо было: ты меня понимал, я тебя понимала. — Манана, родившаяся и выросшая в Москве, говорящая безо всякого намека на акцент, когда волновалась, строила фразы так, что они выглядели этаким подстрочником-переводом на русский. — Я тебя просила: Стасик, дорогой, поговори о работе актера, расскажи о том, какая она очень трудная, объясни, что слава — ерунда, тактично поговори, как с детьми, не обижай их. А ты что?
— А я, Мананочка, не Песталоцци и не Макаренко. У меня иная специальность. И когда я сижу на приемных в институте, я от бездарей не скрываю, что они бездари.
Подала голос Ленка:
— Стасик, не заносись, я слыхала, как ты заливаешь. «Девушка, вам надо подумать о другой профессии, вы молоды, вы красивы, у вас все впереди, а у нас в вузе слишком высокие требования…» Ну и так далее. Поешь, как соловушка, только в ушко не целуешь. Хотя, может, и целуешь. Потом… Да с таким подходом любая поверит, что ее стезя не театральная.
— Я так говорил? — удивился Стасик.
— Точно так.
— Тогда я тоже бездарь. И трус. Но больше трусом не буду. Не нравится, что я сказал, — стирай, Манана. Я в твоей передаче не участвую. Я врать не хочу. Пока! — И пошел из студии.
— Догони его, — быстро сказала Манана Ленке. — Мне он не нравится. Всегда такой нормальный, а сейчас… Догони, успокой. Я позвоню.
Ленка кивнула, чмокнула Манану в усы и помчалась за Стасиком, пока он не пропал, не растворился в бесконечных и запутанных, как лабиринт, коридорах телецентра.
Манана, подбоченившись, действительно став похожей на бочку с ручками, неодобрительно смотрела им вслед. Быть может, прикидывала, кого пригласить на передачу вместо Стасика.
— Будем стирать, Манана? — через репродуктор спросили ее из аппаратной.
Манана повернулась к микрофону:
— Подождем пока. Подумаем… — Отошла в сторону, сказала вроде бы самой себе: — А вдруг именно такой передаче быть?.. Кто знает?.. Во всяком случае, не я…
Ленка догнала Стасика в холле перед лифтами.
— Пойдем вниз, кофе попьем, — предложила она.
Стасик глянул на часы: третий час уже, домой, как и предупредил Наталью, он не попадет.
— Лучше пообедаем.
— Уговорил.
От салата до компота полчаса пробежало. За эти полчаса у Стасика с Ленкой, посланной Политову в успокоение, состоялся разговор отнюдь не успокоительный.
Примерно такой:
— Допустим, Стае, ты прав, — сказала Ленка. — Сопли развешивать глупо и недостойно. Будем говорить правду, будем жить честно, ломать крылья мельниц. Красота! А как жить?
— Так и жить. Что, непонятно?
— Историю психа из Ламанчи помнишь?
— Надеюсь, «псих» — это неудачная гипербола, а, птица моя метафоричная?
— Парабола. Отвяжись… Помнишь или нет?
— Я пять сезонов играл этого, как ты изволила выразиться, «психа».
— И ничего не понял?
— В те годы я просто играл. Писали, что неплохо.
— Даже хорошо, кто спорит. Но ты сам говоришь: играл. А жить так нельзя.
— Я тебе напомнил Дон Кихота? Спасибо, птица, тронут. Но, увы, комплимента недостоин. Не заработал пока.
— А сегодня у Мананы?
— Что сегодня! Просто попытался честно сказать честную истину. Это не донкихотство. Это пародия на него.
— Кому нужна твоя истина? Именно эта, эта, я не имею в виду истину вообще.
— Птица, оказывается, есть истина вообще и истина в частности? Любопытно, любопытно… А что касается девочек и мальчиков, рвущихся в актеры ради мирской славы, так их надо крепко бить по рукам. Ради них самих. Ради истины вообще! Бить, а не уговаривать. Пардон за сравнение, но все эти телепередачи напоминают мне историю про некоего жалетеля, который рубил собаке хвост по частям — чтоб не так больно было, чтоб не сразу.
— Стасик, черт с ними, с юными маньяками. Я о тебе. Ты же превосходно умел идти на компромисс с истиной. Когда жизнь требовала. Заметь: я не говорю — против истины. Но на компромисс.
— Мне стыдно.
— И давно?
— Какая разница! Главное — стыдно. Я больше не буду.
— Не ломай комедию, ты не ребенок. Я серьезно. Ты что, решил вступить в ряды борцов за правду?
— Мне надоело непрерывно врать, птица. Театр для себя… Если хочешь, я устал.
— С каких пор, железный Стасик?
— Я не железный. Я гуттаперчевый. Это меня и губит. А так хочется быть железным! Как, знаешь, что? Как мой «жигуленок».
— Наташка сказала, что он сильно помят.
— Зато он летал, птица. И еще чуть-чуть плавал.
— Позавидовал «жигуленку»?
— В некоторой степени.
— Стасик, ты псих!
— Психи — люди вольные, бесконтрольные! Вот выправлю себе справку — и лови меня!.. Да, кстати, ты куда сейчас?
— Домой. Потом в театр. У меня «Ковалева из провинции».
— Оставь ключик.
— Ради бога! Но прости за наглость: как твоя Кошка сочетается с любовью к правде? Это театр для кого?
— Ах, птица ты моя мыслящая! Спасибо за информацию к размышлению. Я пораскину тем, что осталось у меня после полета над Москвой.
— Что осталось, то сдвинулось, — сказала Ленка вставая. — Ключ будет в почтовом ящике, как всегда. Чао!.. Да, тебя подвезти?
— Я теперь пешеход. Или не знала?
— Наталья сказала, но я, честно, не очень поверила. Надолго хватит?
— Посмотрим, — Стасик все сидел за пластиковым столом, снизу вверх глядел на Ленку хитрым голубым глазом, второй по обыкновению сощурил: утверждал, что так, в полтора глаза, ему собеседник понятнее.
И Ленка вдруг спросила:
— Стасик, а ты не притворяешься?
— В чем?
— Да во всем. В пешеходстве, в правдолюбии, в рыцарстве своем малиновом.
— Не понял.
— А ты подумай. — В голосе Ленки, до того озабоченном, вдруг зазвучала нахальная насмешка, будто что-то поняла Ленка, до чего-то додумалась, до чего-то, никому неведомого, и легко ей стало, легко и весело. — И я подумаю. Еще раз чао! — И постучала каблучками по линолеуму, скрылась в телелабиринте.
— Какао, — ответил Стасик в никуда, помолчал, потом серьезно сказал себе: — Я подумаю…
Из автомата внизу он позвонил Кошке и договорился встретиться у Ленки в пять часов. Кошка, правда, спросила:
— Ты за мной не заедешь?
— Не на чем.
— Что случилось?
— Леденящая душу история. Встретимся — доложу. И отправился, как некогда писали стилисты-новеллисты, утюжить московские улицы.
Кто-то умный сказал: литература не может копировать жизнь. Литература отражает ее, но и дополняет; так сказать, реставрируя, обогащает. Придуманное ярче увиденного…
Наверно, это верно, простите за идиотский каламбур. Но что делать прозаику, если его герой вдруг попадает в абсолютно банальную ситуацию? Описывать — стыдно, коллеги по жанру упрекнут в отсутствии фантазии. Не описывать — нельзя, поскольку ситуация здорово «работает» на характер героя… Альтернатива ясна: описать, но как можно короче, буквально в несколько абзацев, как недавно, историю с подъемом из воды политовского «жигуля».
Было так. Шел Стасик в элегантных — сухих! — мокасинах по Красноармейской улице, засунув руки в тесные карманы вельветовых штанов, расстегнув до пупа рубашонку — по причине африканской жары чуть ли, как и Политов, не сошедшего с ума сентября. Шел он себе, насвистывал мелодийку из репертуара ансамбля «Дюран, Дюран», ни о чем не помышлял — весь в ожидании встречи с Кошкой — и вдруг в районе аптеки узрел двух юных граждан, возможно, тех, кто спрашивал у телеманан совета, как стать актером. Два будущих созидателя общества, похоже, ровесники Ксюхи или чуть помладше, выясняли отношения с девушкой того же возраста, выясняли громко, не обращая внимания на публику, и малоцензурные выражения сильно покоробили поющую в данный момент душу Стасика.
Претензии к подруге звучали примерно так:
— Что ж ты, трам-та-ра-рам-пам-пам, ушла вчера с этим та-ра-ри-ра-ру-ра-ра, повидла гадкая?
И вроде бы даже собирались врезать изменившей подруге в район глаза.
А народ шел мимо и делал вид, что эти трое из народа вышли, как поется в старой хорошей песне, и уже не имеют к нему никакого отношения. А посему любое вмешательство извне алогично.
А Стасик так не считал. Сегодня. Еще вчера он тоже прошел бы мимо, не задев молодежь отцовским советом, а вернее, даже проехал бы, не заметив конфликта, по причине высокой скорости отечественных легковых автомобилей. Но, повторяем, сегодня его что-то подтолкнуло к компании, и он, вынув на всякий случай руки из тесных карманов вельветовых штанов, сказал именно по-отечески:
— Поспокойнее нельзя, сынки? Люди кругом, дети… Вроде он не за девушку беспокоился, вроде он за окружающих детей волновался, за их несформировавшийся лексикон.
— Вали отсюда, старый! — на миг обернувшись, бросил Стасику один из ребяточек.
И определение «старый» весьма покоробило обидчивого Стасика.
Он резко взял парнишек за шиворота ковбойских рубашек — на первый взгляд фирмы «Рэнглер»: не слабо одевались мальчики! — рванул на себя и резко сдвинул их крепкие лбы. Лбы стукнулись, как бильярдные шары, издав звонкий костяной звук. Парням, этого не ожидающим, стало больно, и один, извернувшись, ухитрился вмазать Стасику по скуле. Мухи не обидевший Стасик, не любящий вмешиваться в уличные конфликты, наблюдающий жизнь из окна личного авто, вдруг оказался в ее гуще и понял, что там, в гуще, тесно, там иногда даже бьют…
И от всей души, до сих пор поющей нечто из репертуара ансамбля «Дюран, Дюран», Стасик рубанул парням ребром ладони по мощным шеям, рубанул по очереди, но практически не задержавшись, а ладошка у Стасика, отметим, была хорошо набита долгими тренировками.
Шеи не выдержали…
Чтоб не утомлять читателей подробностями уличного боевика, быстренько закруглимся. Невесть откуда взялась желто-синяя машина ПМГ, из оной неторопливо вышли трое в серых… чуть было по традиции не написал «шинелях», но вовремя вспомнил о температуре по Цельсию… рубашках с погонами, Стасик немедленно «слинял», избегая контакта с органами власти по одной причине: мог из-за протокольных подробностей опоздать к Кошке…
…Итак, как герой стихотворения С. Я. Маршака («ищут пожарные, ищет милиция»), Стасик покинул поле битвы, остался неизвестным и лишь поймал на прощание томный взгляд, многообещающий, зазывный промельк глаз спасенной им незнакомки, которая тоже быстро сбежала с места происшествия: в ее планы явно не входило общение с передвижной милицейской группой, тут они со Стасиком были едины.
А скула болела, и, возможно, там намечался кое-какой синячок. Стасик поспешил к Ленке, чтоб посмотреть на себя в зеркало прежде, чем показаться Кошке. Если вы попросите одним словом описать его состояние после… э-э-э… легкой разминки, то можно уверенно ответить: удовлетворительное. Как в смысле физическом, так и в моральном.
А проще — Стасик был доволен собой…
Синяк на скуле виднелся, но не очень. Юный ковбой вмазал Стасику снизу, и, если не задирать голову, синяка можно и не заметить. Кошка и не заметила, бросилась Стасику на шею, обцеловала, будто и не было позавчерашней размолвки, не было непонятной холодности Стасика — для нее, для Кошки, непонятной, — в ответ на ее вполне объяснимые претензии. Для нее, для Кошки, объяснимые.
Совершив целовальный обряд, Кошка уселась в Ленкино рабочее кресло у письменного стола, положила ногу на ногу — зрелище не для слабонервных! — закурила ментоловую сигаретку и спросила:
— Так почему ты без машины? Что стряслось?
Стасик рассказал. Ни одной подробности не упустил. Особенно напирал на выпадение сознания и наступившие затем необратимые изменения в психике. Это Стасик сам для Кошки диагноз поставил — про необратимые, никто ему, как вы знаете, сие не утверждал. Но раз все кругом, как заведенные, твердят: сошел с ума, спятил, сбрендил, с катушек слез, то любой на месте Стасика сделал бы единственный вывод и поделился бы им с близкой подружкой.
— Я абсолютно нормален, — заявил Стасик. Так, впрочем, считают все сумасшедшие. — А вокруг сомневаются. Жена сомневается. Ленка сомневается. Мананка сомневается.
— Кто такая Мананка? — подозрительно спросила ревнивая Кошка.
Жену она терпела постольку-поскольку, к Ленке относилась в общем-то с симпатией, но еще какие-то конкуренты — это уж чересчур!
— Режиссерша на телевидении, — объяснил Стасик.
— Что у тебя с ней?
— У меня с ней телепередача. — Стасик, когда надо, умел проявлять воловье терпение. — То есть, похоже, была телепередача. Теперь Мананка меня попрет.
— За что?
— За правду…
И Стасик выдал на-гора еще один рассказ, суть коего мы уже знаем.
— Бе-едный, — протянула Кошка, аккуратно загасила в керамической пепельнице белый, в розовой помаде, сигаретный фильтр, протянула Стасику две длинные загорелые руки, на тонких запястьях легко звякнули один о другой золотые браслеты. — Иди сюда…
Кто устоял бы в подобной ситуации, скажите честно? Кто?! Только исполины духа, могучие укротители плоти, хранители извечных моральных устоев.
Стасик не был ни тем, ни другим, ни третьим, но устоял.
— Минуточку, — сказал он Кошке и сделал ладонью расхожий знак «стоп»: поднял ладонь, отгородившись от Кошкиных притязаний. — Нам надо расставить кое-какие точки над кое-какими «i».
— Зачем? — торопливо спросила Кошка, уронив прекрасные руки на еще более прекрасные колени. Ей не хотелось ставить точки, ей хотелось иного, да еще она а-атлично помнила, чем закончился позавчера подобный «синтаксический» процесс.
— Не я начал, птица моя скандальная. Мы расстались с тобой, не договорив или, как сказал поэт, «не долюбив, не докурив последней папиросы». — Если Стасик на минуточку становился пошляком, то, значит, он замыслил что-то серьезное и ему требовались какие-то отвлеченные фразы, чтобы не задумываться, чтобы сосредоточиться на главном: — Ты искала ясности, я верно понял?
— Стасик, прекрати нудить… Ну что ты нудишь и нудишь?
— А чего ты прошлый раз нудила?.. Нет, птица, понудим еще немножко. Понудим на тему нашей нетленной любви. Скажи: ты меня любишь?
— Очень, — быстро сказала Кошка. Вероятно, Кошка не слишком врала: она любила Стасика по-своему. А что Кошка вкладывала в понятие «любовь», никто объяснить не смог бы, даже она сама. Абстрактным оно для нее было, понятие это вечное и земное. Как бесконечность, например. Все мы знаем, что Вселенная — бесконечна. Знаем точно, верим Эйнштейну на слово, а представить себе бесконечность — плоскую лежачую восьмерочку в Эвклидовом трехмерном пространстве — тут нашего здравого смысла не хватает. Только и остается — верить…
Кошка верила в любовь, как в бесконечность: привычно и не задумываясь над глубоким смыслом темного понятия.
— Умница, — одобрил Стасик. — И я тебя тоже люблю.
Говоря эту фразу, Стасик малость хитрил. Он имел в виду любовь плотскую — раз, любовь к прекрасному — два, любовь к привычке — три, а все вместе, будучи сложенным, вполне укладывалось в классическое признание Стасика. Дешево и сердито.
— Так в чем же дело? — опасливо спросила Кошка. Она боялась Стасика, как мадам Грицацуева — бессмертного героя бессмертного романа. Когда Стасик начинал говорить, ни к чему хорошему это не приводило. Кошка сие поняла на собственном опыте. Пусть небольшом, но все же…
— Дело в следующем, — жестко начал Стасик. — Выслушай меня и запомни. Захочешь — сделай выводы. Сегодняшний сеанс выяснения отношений последний, больше мы ничего выяснять не станем. Просто будем жить, будем встречаться, будем любить друг друга — кто как умеет, — но ничего требовать друг от друга не стоит. Не получится. Я обещал уехать с тобой в Пицунду — не получится. Я обещал встречаться с тобой как минимум через день — не получится. Я обещал выводить тебя «в свет» — не получится… Пойми, я люблю тебя, прости за термин, избирательно: только здесь, у Ленки. За пределами ее квартиры, за дверью моей машины, которой, к слову, у меня теперь нет, ты исчезаешь. Пусть не из памяти, но из жизни. Там я люблю работу, жену, дочь, своих немногочисленных друзей. Там тебя нет. Ты — здесь. И все… Ты хотела ясности — яснее некуда. Не обижайся на прямоту, мне надоело врать.
— Стасик! — Кошка прижала к матово просвечивающим щекам тонкие пальцы в фамильных бриллиантах и изумрудах. — Что такое ты говоришь, Стасик?
— То, что думаю.
— Ты сошел с ума!
— Наконец-то, — довольно сказал Стасик. — А я все жду и жду: когда же ты заметишь? Устал даже…
— От чего устал?
— Не от чего, а почему. Ждать устал.
— Кого ждать? Стасик знал по-бабски точную и расчетливую манеру Кошки нелепыми, не к месту, вопросами увести собеседника от опасной темы, заставить его разозлиться на другое, забыть о главном. Не на того напала!
— Ты мне зубы не заговаривай, птица. Ты мне ответь: поняла меня или еще разок болтануть? Я терпеливый, я могу и еще…
— Не надо, — быстро сказала Кошка. — Я все поняла.
— А коли так, прекрасно!
Стасик, как давеча Кошка, протянул к ней руки, пальцами пошевелил, подманивая, но Кошка резко поднялась, перебросила через плечо крохотную, плетенную из соломки сумочку на бессмысленном длинном ремешке.
— Ничего не прекрасно, — зло сказала она. — Ты, видимо, сам не понимаешь, что оскорбил меня, оскорбил глубоко и больно, до глубины души!
— Ах, ах, — подбросил дровишек в огонь Стасик. И огонь вспыхнул пожаром.
— Дурак! — крикнула Кошка. — Кретин! Ты еще пожалеешь! Не провожай меня! — И бросилась к двери. Там притормозила, добавила: — Я тебе не девка уличная!