Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Боданцев бросил взгляд на меня — понял. Закрутил вентиль и подошел к приборам телеметрии. Пока все в норме.

Я включил канал связи с гермокамерой.

— Как дела? Жары не ощущаете?

Все трое, как по команде, уставились в объектив монитора — с экрана смотрят на меня.

— Нормально. Все нормально, — ответил Михаил.

Он сидит слева — дальше всех от микрофона. Его голос глушится кондиционером. Надо бы микрофон в гермокамере сделать переносным. Или лучше поставить второй. Но теперь поздно.

Боданцев взъерошил свои и без того лохматые волосы, улыбнулся как-то растерянно, даже заискивающе, и сказал:

— Лучше самому быть там… — Не закончил, махнул рукой и опять полез пятерней в шевелюру: — Неужели, думаешь, симбиоз не состоится?

— Поживем — увидим. Давай, Толя, дальше. До процента.

Снова зашипел углекислый газ, и тотчас захлюпал выравнивающий насос.

В потрескивании, пощелкивании аппаратуры, в приглушенных голосах «дежурной команды» и еще не разошедшихся сотрудников отдела, в ровном, успокаивающем шелесте вентиляторов, перекачивающих воздух из гермокамеры в культиватор, в шуршании лентопротяжных механизмов самописцев я сейчас слышал только эти звуки — легкое шипение углекислого газа и хлюпанье выравнивающего насоса. Как они, наш первый экипаж, там себя чувствуют? Судя по изображению контрольного телевизора — неплохо. Но что может рассказать телевизионный экран? Что у них в душах творится?

Вообще, что мы знаем о других, если и себя толком не знаем…



Я люблю свою квартиру — тихую и всегда теплую. Главное достоинство этой квартиры, окнами в Ботанический сад, — тишина. «Сила шума, который может спокойно вынести человек, обратно пропорциональна его умственным способностям». Я бы это изречение Шопенгауэра вывесил над входной дверью… Позерство? Да, возможно; в каждом есть что-то такое, чего он стыдится, но ведь оно есть! И куда от него денешься…

Так же, как и от своего прошлого. Давно уже пора привыкнуть, четырнадцать лет. А вот закрою глаза и так явственно вижу девушку, входящую в воду, призрачные кустики тумана у самых ног… Прав был Сварог — тут уж точно прав: «Чтобы избежать страданий, нужно уметь соразмерять свои возможности с реальностью цели. Реализм состоит не в том, чтобы было на что ссылаться при неудачах, а в том, чтобы эти неудачи не допускать».

Я люблю свою квартиру: пришел, снял галстук, рухнул в кресло, вытянул ноги, закурил… Что-то вроде нирваны.

…Я хотел им тогда преподнести свадебный подарок, но в последний момент одумался, да и свадьба сама, как я узнал позже, была заменена скромным ужином в узком, как принято говорить, семейном кругу: мать Наташи, которую я так и не увидел, какой-то троюродный брат Михаила, — случайно оказавшийся в это время в городе, Наташина тетка с отцовской стороны, старая дева, о которой она рассказывала мне столько смешного, ну и сами молодожены. Да еще соседи по квартире… Почему все это запомнилось? Все эти тетки, троюродные братья?.. Почему все это вспоминается, когда думаешь, как бешено летит время, как мало успел…

«Достичь идеала невозможно, как невозможно постигнуть понятие бесконечности, — говорил Сварог, любивший иной раз изрекать «под Будду». — Но приблизиться можно, если последовательно подчинять главному то, что вульгаристы называют смыслом жизни, а я бы назвал духом человечества, — все стремления, быт, мысли, саму волю. Лишь на этом пути самоограничения можно добиться такой концентрации интеллекта, когда неизбежно вступает в силу закон перехода количества в качество и сознание начинает постигать Истину. Это и есть, если хотите, нирвана».

Нет, нирвана — это предзакатная тишина. Когда в природе и в самом тебе все успокаивается, все мелочи и суета уходят, как осадок, на дно, и ты остаешься один на один с тишиной. И в этой тишине вечернего, предзакатного успокоения, когда, кажется, от твоего бренного тела остается лишь некая условная оболочка, не требующая от тебя абсолютно ничего, ты слышишь серебряный клич трубы… Так осенью, вспомни, вдруг с неба донесется тихое курлыканье журавлей, прощающихся и с летом, и с полями, от которых они улетают. У каждого в жизни это было, и у каждого, наверное, курлыканье журавлей заставляло сердце сжиматься.

Ботанический сад института огромный — что-то около тридцати гектаров, и стоило отойти от лабораторного корпуса на сотню-другую метров, как оказывался в настоящей тайге. Специально около четверти парка у нас сохраняется в нетронутом виде — там не разрешается убирать даже сучья и листву. Но именно там, в заповедной части дендрария, и было особенно хорошо — тишина, покой и полное безлюдье. Конечно, и в других уголках можно было найти совершенно безлюдные места, куда редко заглядывают даже лесоведы. Но только здесь, где не было не то что дорожек — даже тропок нельзя было обнаружить, я чувствовал себя по-настоящему счастливым.

Я старался ходить бесшумно, не пугая птиц, а птиц тут было великое множество: вечно спешащие, перепрыгивающие с ветки на ветку славки-черноголовки, пестренькие овсянки, без особых церемоний строящие свои гнезда под кустами, прямо в траве, лесные коньки, камышевки, — но особенно много здесь было зябликов, Услышишь щегольскую трель с эдаким ухарским росчерком в конце — «фьюить!», и ноги сами ступают по листве и мелким сучьям осторожнее, мягче. Шаг за шагом, и вот он уже перед тобой — на ветке: напыжится, округлит лиловую грудку, распушит крылышки с белыми стрелками и — «фьюить!» Впрочем, может, он поет совсем иначе — передать птичьи песни звуками человеческой речи невозможно: одним слышится так, другим — эдак… А зяблик тем и хорош, что, как соловей, всегда вызывает удивление изменчивостью своих трелей. Вот и ходишь по дендрарию от одного зяблика к другому, пока где-нибудь не провалишься в болотнику и не соберешь на себя старую паутину.

Отдыхал я обычно у одной из таких болотинок: озерко не озерко, но блюдце чистой, прозрачной воды, и ива вперемежку с низкой плакучей березой создавали такой необыкновенный уют, что ощущение душевного покоя не могли нарушить даже комары, которых здесь было более чем достаточно.

Я натягивал на уши плащ, закутывался получше, заправлял брюки в носки и закуривал. Комары вились вокруг меня, но не кусали.

Солнце садилось за вершины сосен неторопливо, обстоятельно, словно хорошо исполнивший свой долг работник, и его желто-красные лучи, благословляя тишину и покой леса, окрашивали темно-зеленую хвою и листву в контрастные прощальные тона. Я подбирался к воде, раздвигал сухой веточкой мелкий мусор — желтые хвоинки, травинки, клейкие нити водорослей, пыльцу калины — и осторожно погружал в воду ладони. Так же осторожно, стараясь не расплескать ни капли, подносил я эту тепло-ласковую воду к лицу — она пахла травами и цветами калины, и умывался. Потом поднимался на пригорок, под крону развесистой, низкой и чуткой к малейшему дуновению воздуха березки, волновавшейся, казалось, даже не от ветра, а от человеческого голоса, и долго лежал, вглядываясь в причудливый рисунок на ее стволе: серебро с чернью, белый снег в трауре. Над самым лицом от неслышного и неощутимого дуновения воздуха шевелились ее тонкие и гибкие ветки и глянцевитые листья. Здесь, под березой, мне не докучали даже комары — они звенели где-то в стороне, над водой и выше, и здесь чаще всего меня посещали видения: черная, таинственная в глубине вода и белые кустики-призраки над ней, медленно вальсирующий зал или — рыжая белка: глаза-бусинки, на ушах кисточки…

Привычка — вторая, говорят, натура: к любой боли можно привыкнуть, притерпеться. Если уж нам суждено отдыхать в прошлом, то пусть это прошлое будет прекрасным! Искупаюсь я в тумане, зачерпну рукой росу…

Здесь, в этом тихом уголке земли, под плакучей березой на берегу озера, у меня проходили лучшие минуты жизни. Иногда мне казалось, что сюда, в глубину дендрария, я приходил на свидания с самим собой.

И вдруг однажды, в мае, когда пригорок под березой еще только-только покрывался изумрудно-зеленой травой, я увидел здесь девушку. Это была Тая…



Тая была любимицей Сварога. В сущности, она, числясь лаборанткой, выполняла обязанности его личного секретаря: записывала под диктовку статьи — сам он долго писать не мог; получала для него книги в библиотеках — читал Сварог много, жадно, и часто одновременно сразу две, а то и три книги; вела, наконец, обширную переписку и отвечала на все звонки — Сварог терпеть не мог телефона. Трудно было представить Сварога без Таи Сониной, и вдруг мы с удивлением узнаем, что он заставил ее поступить в медицинский институт. Ну, ладно бы на биофак — дело понятное. А то — медицинский. И как он будет работать без нее? Новая секретарша?

Со второй проблемой Сварог разделался очень просто: добился, чтобы ставка лаборантки была сохранена за студенткой Сониной. Надо признать, что этот шаг профессора Скорика в отделе простейших вызвал если не аплодисменты, то одобрение полное: семья у Сониных большая, сама Тая — старшая дочь, и переход ее с зарплаты на дохленькую стипендию, конечно, отразился бы на семейном бюджете значительно.

Несколько сложнее для Сварога оказалось решить вторую проблему — нового секретаря он заводить не пожелал. Поэтому Сониной пришлось работать и учиться в две смены: утром — в медицинском, а вторую половину дня — работать у симбиозников. И возвращалась она домой уже под ночь.

Я в то время тоже часто работал по вечерам. Квартиры мне еще не дали, а комнату я снимал в доме, где все почему-то делалось на крике, и приходить в такой дом не очень хотелось. Разорвать не разорвут, но и в покое не оставят. И я сидел до ночи в лаборатории. А когда надоедала эта бесконечная канитель с пробирками и чашками Петри (даже горячей воды тогда у нас не было!), уходил бродить по парку. Там-то все и случилось.

Не помню уж, что она делала на моем пригорке, кажется, готовилась к экзаменам, но у нее был такой отрешенный вид. Сидела под березой, откинув голову на ствол и подставив умиротворенное лицо вечернему солнцу. На ней была зеленая кофта, под цвет первой листвы, а безвольно опущенные руки казались ветвями самой березы…

Долго я стоял в оцепенении, боясь треском случайно раздавленного сучка или шорохом прошлогодней, сухой листвы испугать ее — мне казалось, что она спала. Но вдруг я услышал:

«Долго вы меня будете разглядывать?»

Ничего не изменилось ни в ее расслабленно-умиротворенной позе, ни в ее покойно-счастливом лице — ни один мускул не дрогнул. И все же это сказала она — кроме нас здесь, в этом глухом уголке, не было ни души.

Я подошел, сел рядом. Земля была уже теплой, хотя и чувствовалась еще весенняя сырость.

«А вы не простудитесь?»

Она улыбнулась и, не меняя позы, все так же, с закрытыми глазами, сказала:

«А я давно за вами наблюдаю: подойдете или нет? И не говорите, пожалуйста, банальностей. Хорошо здесь, верно? Я вторглась в ваш частный уголок? Но я этот уголок открыла раньше вас. А сегодня не думала, что вы тоже придете к озерку. Я сейчас уйду, нет сил подняться — так хорошо, верно?»

«Правда».

«Вы меня не прогоняете?»

«Нет, что вы!»

«Спасибо. Мне здесь хорошо. Давайте помолчим. Послушаем птиц».

Она так и сидела — откинувшись на ствол березы и уронив руки. И на меня не смотрела.

«Непонятный вы человек. Александр Валерьевич», — вдруг сама она нарушила молчание.

«Почему?»

«Да так. У вас что, нет никого близких? Почему вы все время проводите в парке?»

«А вы?»

«Я? — Она слабо улыбнулась. — Я отдыхаю. Если бы я могла уйти домой раньше…»

«Разве Сварог вас не отпускает?»

«Как я могу уйти? Андрей Михайлович наоборот — прогоняет меня. Вот я и хожу по парку. Похожу с полчасика, а потом вернусь. А он меня, знаю, ждет. И мы снова работаем. Почему вы его зовете Сварогом? Неприятно слышать».

«Его все так зовут».

«Все — может быть. Но к вам-то он относится иначе».

«Почему? Вы шутите… Да, по-моему, ему самому нравится, когда его называют Сварогом».

«Ничего вы не знаете. Все вам кажется…»

«А вы знаете?»

«Да. Знаю».

Она это сказала таким тоном, что разговор сразу иссяк.

«Мне пора, — сказала она, встряхнувшись. — Вы на меня не очень сердитесь?»

«За что?»

«За то, что я вторглась в вашу частную жизнь».

Я посмотрел на нее: смеется? Посмеивается.

«Это ведь ваш, оказывается, уголок. Значит, ваша, а не моя частная жизнь».

«Вы с этим согласны? — улыбнулась она, обрадовавшись. — Тогда я оставляю за собой право сохранить это озерко в своих частных владениях».

Она убежала легкой, танцующей походкой — словно поочередно кружась то с сосной, то с осинкой, то с березкой… Что же мне было делать? Искать себе другой уголок? Сознаньем я понимал, что так и надо сделать. Да, сознаньем я это понимал. А ноги… А ноги меня на следующий день сами привели к озерку. И опять я ее застал в прежней позе: голова запрокинута на ствол березы, руки опущены, на лице — безмятежность и покой.

«Не бойтесь, — позвала она меня, — не укушу. Посидите рядом, я вам не буду мешать».

Там, под плакучей березой, все и случилось. И хотя уже два года минуло, до сих пор не могу отделаться от мучительного чувства стыда: залитый солнечным светом пригорок, Тая в белой блузке и я сам, наполовину обнаженный… Меня трясло словно в лихорадке, я скрипел зубами от ненависти к самому себе, не сумевшему справиться с мутно-кружащим голову чувством, я готов был головой биться о землю, только бы исчезло это проклятое, бесстыдное солнце.

Видимо, она поняла, что со мной творится. Чуть повернула голову, прикоснулась губами к моей щеке и прошептала:

«Тебе плохо? Закури. И мне дай».

По моим понятиям, после того, что произошло, я должен был сделать предложение. И я его сделал — на следующий день. Дождался, когда выползет из своего вытяжного шкафа и удалится Сварог, и пошел к симбиозникам. Тая стояла у окна, наверное, она знала, что я приду. Но мое «здравствуйте» словно не услышала — даже головы не повернула.

«Тая, я хочу у вас просить прощения».

«За что?»

«За вчерашнее».

Она помолчала, потом повернулась и подошла ко мне. Покачала головой, усмехнулась, поправила галстук.

«Не надо об этом, Александр Валерьевич. Я ведь сама этого хотела».

Я знал. Уже потеряв голову, не владея ни собой, ни руками, я вдруг услышал: «Не надо. Я сама». Удивительно, сколько достоинства было в этом: «Я сама…»

«Тая, — чувствуя, как начинают гореть уши, продолжал я свое идиотское объяснение, — я вел себя недостойно. Простите меня. Я хочу, чтобы вы стали моей…»

«Не надо, — быстрым движением прикрыла она мой рот ладошкой. — Не говорите больше ничего. Я все знаю сама».

Усмехнулась еще раз — невесело, с легким вздохом и добавила:

«Будем считать, что ничего не было. Идите, мне нужно позаниматься».

Дня три я уходил из лаборатории вместе со всеми, потом опять остался — нужно было, срочное дело, а часов в восемь ноги меня сами понесли в наш «частный уголок». Но ее там не было.

А на следующий день она зашла ко мне в лабораторию.

«Глупо все это. Пойдемте, побродим».

И мы действительно погуляли — так, для вида. А потом я очнулся под той самой плакучей березой…



Это с виду кажется: что особенного? Зашел человек в гермокамеру, пробыл там пару недель или месяцев, можно сказать, в стерильных условиях, в уюте, в комфорте, питаясь строго по графику, хотя и лиофилизированными, то есть высушенными в вакууме продуктами — тут мы ничего не изобретали, а договорились с московским комбинатом, чтобы нам выделили те же продукты, которыми кормят космонавтов, — это, однако, только с виду кажется просто.

Чтобы облегчить себе задачу, мы через клинику, городскую, конечно, своей нет, пропустили всех потенциальных кандидатов в испытатели — и парней, и девушек. Нескольких из них пришлось после этих обследований направить на лечение — даже не подозревали, что носят в себе патогенные микробы и скрытые болезни. Затем все прошедшие обследования в городской клинике и выдержавшие тесты психоневрологов поступили в спортивно-физкультурный диспансер — тоже была проблема! Если в городскую больницу наших испытателей не берут, потому что они здоровы, то в этот диспансер — потому что они не спортсмены, а обыкновенные смертные. Но тут у нас было безвыходное положение: исследования на велоэргометре, исследования основного обмена веществ под нагрузкой и прочие эксперименты с сердцем мы могли провести только в этом диспансере, ибо только там была нужная аппаратура.

И вот когда, наконец, кандидаты — а их вначале было около сорока человек — прошли все этапы медико-биологических пыток, как они выражались, и мы разобрались с их материалами, оказалось, что более или менее уверенно мы можем располагать контингентом испытателей всего в шестнадцать человек, причем девять из них — девушки. Все остальные отсеялись по разным причинам. Конечно, список «золотого фонда» мы периодически обновляли — каждые три месяца всех кандидатов прогоняли по новому, несколько облегченному кругу исследований, некоторых, особенно девушек, приходилось из «золотого фонда» исключать потому, что выходили замуж и становились матерями, двоих парней, несмотря на героические усилия Хлебникова, призвали в армию — вот и приходилось список обновлять. Однако больше твердых десяти кандидатов в испытатели — ребят и девушек соответственно — мы не имели никогда.

Нет, это только с виду кажется — чего особенного? Кормят — нормально, зарплата — «вредная», с доплатой, литературы с собой можно брать сколько угодно (Вера Тонченко, например, умудрилась в гермокамере подготовиться к сессии — все сдала на пятерки). А замечаем: устают ребята от гермокамеры, с каждым разом (а некоторые, Гена Старцев например, «отсидели» по пять-шесть раз) идут труднее, заставляют себя — надо… Моральный стимул тоже, конечно, играет свою роль — слава. Безымянная пока, но в душе, я думаю, у каждого из них теплится: поставят систему на орбитальную станцию или на корабль — вспомнят и о тех, кто ее испытывал. На себе испытывал. Недаром же они так не любят слово «испытуемый»: «Кролики мы, что ли?»

Лидером у нас среди испытателей — Старцев. 24 года, холост, член ВЛКСМ, профессия, — техник-приборист, лаборатория экологических систем, клинически здоров, вес 68 килограммов… В гермокамере провел в общей сложности около трех месяцев. На испытания идет с большой охотой, у психоневрологов регулярно получает высший балл. К сожалению, часто болеет: грипп, ангина, катары. Еще год назад мы ему настойчиво советовали удалить гланды. Гена долго не решался, а я случайно, из разговоров лаборанток, узнал, что он, наш лидер, панически боится крови. И вообще всего, что касается медицины. Удивительно, каким надо обладать мужеством, чтобы регулярно сдавать кровь на анализы, зондироваться, глотать всякую пакость и при этом у психоневрологов получать отличные аттестации! Правда, все, кто работает со Старцевым, говорят о его дружелюбном, мягком характере, о его необычайной уравновешенности — да это все мы знаем и сами, из его «отсидок» в гермокамере.

Гланды Гена все же удалил — можно представить, чего это ему стоило. Настойчиво занимается спортом, бегом, лыжами, плаваньем. Каждое утро, как он уверяет, принимает холодный душ. И — регулярно болеет. Правда, болеет он главным образом весной и осенью. А сейчас февраль.

И еще одна странность у нашего лидера: не выносит карантинного бокса. В гермокамере может находиться месяцами, но в боксе, в довольно просторной, раза в два больше по размерам, чем гермокамера, комнате — светлой, солнечной, обставленной с максимальным комфортом — не может высидеть и суток.

Однажды он нам устроил изрядный переполох. «Отсидев» в гермокамере шесть недель — это было весной прошлого года, — Гена со всеми мерами предосторожности был переведен на акклиматизацию в бокс. Там ему, пока у него не установится нормальный микробиологический баланс, предстояло провести дня три-четыре. Если же его выпустить «в мир» сразу же, из гермокамеры, Гена, как, впрочем, и любой другой, неизбежно чем-нибудь заразится: после стерильной гермокамеры, где вся микрофлора исчисляется пятью-шестью безвредными микробами, даже воздух в нашем дендрарии может оказаться инфекционным — организм испытателя постоянный иммунитет теряет довольно быстро. И вдруг примерно через час после того, как Старцев был переведен в бокс, мне сообщают, что он исчез.

Мы сбились с ног — обшарили весь огромный парк. Никому и в голову не приходило, что Старцев истосковался по городскому шуму и запахам. Как был, в стерильном спортивном костюме, Гена, крадучись, прячась за деревнями, пробрался к выходу из парка и пошел по улице, жадно приглядываясь и принюхиваясь. Позже, когда беглец был водворен в бокс, он с восторгом рассказывал, как у него кружилась голова от всех этих дурманящих запахов: автомобили, оттаявшая, прогревшаяся на солнце земля, тополя с проклюнувшимися почками… Он так и свалился, сел, как говорит, на землю от этих запахов и слабости в ногах. Так, сидящим на земле, его и увидели сотрудники института, по костюму догадались, что испытатель, и привели к нам в отдел.

Влетело Гене за тот побег крепко. Да и попереживали мы за него основательно. Но обошлось: день был теплый, солнечный и безветренный — это-то, очевидно, и спасло нашего лидера от пневмонии. И когда комплектовался первый экипаж (три человека — это уже экипаж!), Гена Старцев был кандидатом «номер один»: тут ведь учитывалось не только здоровье, но и профессия, специальность испытателя. А Гена — мастер на все руки…

Да, о Старцеве я могу судить совершенно уверенно: энтузиаст. Думаю, что в глубине души, никому не признаваясь, он идет в гермокамеру, как на тренаж перед космическим полетом. Здоровьем его бог, конечно, не наградил — родители, точнее: типичный астеник, огромным усилием воли и самодисциплины сумевший не только нарастить мышцы, но и развить сердце и легкие. Отличный специалист своего дела, душа человек, любит стихи… Наверное этим, любовью к стихам, он многих и подкупил. Но нет, есть в нем что-то и другое — помимо лирики: цельность натуры, я бы сказал. Это ведь не шутка — в течение пяти лет, изо дня в день по часу, по два заниматься спортом. И не ради укрепления своего драгоценного здоровья, а чтобы при очередной диспансеризации врачи не могли исключить тебя из списка испытателей. Уже одно это чего-то стоит. Может, и будет когда-нибудь летать в настоящем космосе — кто его знает! Воли во всяком случае для этого у него хватает.

А вот Хотунков для меня загадка. Тихий, почти незаметный в отделе человек — биолог с двумя вузовскими курсами за плечами (агрономический, правда, незаконченный, факультет в сельхозе и биофак в университете), он как-то неприметно, непостижимо для других очень быстро стал ведущим специалистом по космическому растениеводству, защитил (тоже тихо, без шума) кандидатскую, самый молодой руководитель группы… И в отряд испытателей попал так же тихо и незаметно, к вящему удивлению окружающих. У Хлебникова было одно время настроение исключить его из «золотого фонда» — уж больно незаменимый специалист по фитотрону и фотосинтезу хлореллы, нечего такому отдыхать в гермокамере. Но и тут Хотунков как-то очень тихо уладил конфликт: сходил поговорил с Хлебниковым по сугубо личному делу, а через неделю ушел в гермокамеру — испытателем.

Если судить о человеке только по делам — аттестация самая высшая. А вот если по словам… Немногие счастливчики удостаивались чести перемолвиться с Хотунковым за день двумя-тремя словами — не по делу. И тем не менее на исследованиях у психоневрологов Хотунков получил один из высших баллов. И это когда один из тестов, я знал это точно, как раз и заключался в том, чтобы при помощи речи максимально быстро установить нужный психологический контакт с совершенно незнакомым человеком. Тест называется «речевой коммуникабельностью». К нашему изумлению, психологи поставили по нему Хотункову «отлично». История настолько невероятная, что я не поленился, съездил в диспансер и встретился с одним из врачей. «Действительно, — подтвердил врач, — уникальный случай, особенно в наш, можно сказать, болтливый век: в контакт с любым реципиентом вступал в минимальный срок — ни одного лишнего слова». Поскольку в роли реципиентов выступали сами члены комиссии — сомневаться не приходилось: случай и в самом деле редкий…

— Как самочувствие?

На экране вижу: сидят переговариваются, Михаил парням что-то рассказывает, Старцев даже жестикулирует — очевидно, речь идет о космонавтике.

Взгляд на монитор, на тебя, кажется, легкая улыбка… Ответил Старцев:

— Отлично, Александр Валерьевич. Поднимайте быстрее!

Через два часа мы добрались до двух с половиной процентов.

— «Площадка». Пять минут отдыха. Кто чувствует удушье — можете подышать чистым кислородом. Но не злоупотребляйте — потом будет трудно переходить на углекислую смесь. Как самочувствие?

— Нормальное.

Ответил Михаил. Кислородными масками не воспользовался никто. Это хорошо. Ибо чувствуют они себя там сейчас, судя по приборам, невесело: увеличился пульс, частое дыхание, повышенная электропроводимость кожи… Потеют.

— Миша, как выглядят члены экипажа? Подробно.

Я включил магнитофон; рассказ Михаила очень важен — ни видеоконтроль, ни телеметрия не могли передать и «увидеть» того, что мог и должен был заметить опытный врач.

Секундная пауза.

— Легкая краснота. Дышим, кажется, чаще. Жарко. На лицах ребят мелкий пот… (А температуру в гермокамере снизили уже до девятнадцати градусов). — В висках легкое покалывание…

— У всех?

— Нет, кажется. Но я чувствую.

— Так. Что еще?

Опять секундная пауза.

— Ощущение тяжести. Такое впечатление, что работаем, несем тяжесть. Или — бежим. Вот, кажется, все ощущения.

Все как по расписанию: все это мы ожидали — знали по литературным источникам и собственным опытам. Пока все нормально.

— Это пройдет. Организм адаптируется. Сейчас последний «подъем».

В течение часа закончилась адаптация: прошли головная боль, ощущение тяжести, пульс установился на восьмидесяти — у всех, но дыхание было по-прежнему частым и глубоким — частота понизится, знали об этом, не скоро. Никаких пока осложнений, никаких отклонений от программы. Ребята «подъем» на три процента перенесли отлично.

— Молодцы, — благодарю я их по связи. — Адаптация закончилась. Можете отстыковаться и приступать к выполнению программы.

Я почувствовал, что сзади, за моим креслом дежурного врача, кто-то стоит. Оглянулся — Хлебников.

— Разреши, я им скажу пару слов.

Я уступил кресло. Он сел, удобно устроился, подвинул микрофон поближе.

— Проголодались, товарищи?

На экране мелькнула чья-то белозубая улыбка. Потом кто-то ответил — не Михаил:

— Еще как, Григорий Васильевич!

— Я вам хочу еще раз напомнить о важности эксперимента. По программе, как вы знаете, вам запланирована имитация космического полета. Да у вас и пища небесная — космонавты питались такими же лиофилизированными продуктами — гордитесь!

Из динамика:

— Гордимся!

— Это последний вольный разговор с «землей», — продолжал Хлебников. — С этой минуты вы должны перейти на связь по режиму. Я понимаю, трудно будет вам. Но мы будем за вами следить беспрерывно. Мы с вами, друзья. Счастливого вам завершения эксперимента. Счастливого возвращения на «землю»!

— Спасибо.

Это сказал кто-то из парней. Михаил, я видел на экране, готовился брать кровь на анализы.

— Все, — сказал Хлебников, поднимаясь. — Кто дежурный врач?

— До восьми на пульте я. Потом — Сонина.

— Желаю успехов.

Хлебников с широкой, щедрой улыбкой подал мне руку, кивнул остальным — «Работайте!» — и ушел. И Боданцев ушел с ним. Теперь в зале осталась только «спасательная команда».

Странный все-таки человек Хлебников. Радуется. А чему? Что благополучно прошел «подъем»? Все ведь еще впереди. Мне даже страшно подумать: вдруг у парней начнется некомпенсированный ацидоз. Конечно, Михаил — опытный врач, кислородные маски наготове, но кто толком знает, как надо с ним бороться, с некомпенсированным ацидозом? В какой дозе можно давать в этом случае кислород? Боданцев прав: одна надежда — на симбиоз. Авось матушка-природа не откажет благословить союз хлореллы с человеком и на этот раз — при трех процентах углекислоты. Будем надеяться. Кто, говорят, не рискует, тот не знает, что такое счастье. Да, когда рискуешь собой — ладно, можно узнать вкус счастья. А вот когда другими…

— Александр Валерьевич, я посижу?

Тая. Смотрит настороженно — боится нарваться на отказ. Она за эти два последних дня подготовки к эксперименту тоже сдала: глаза запали, черты лица заострились, ресницы не крашены — некогда.

— Я хочу дождаться анализов крови, Таюша. Ты сама-то пообедала?

Кивнула. Усмехнулась, И тихо-тихо, чтобы не услышали техники:

— Я тебе пирожков принесла. Поешь? У меня в кармане.

— Поем, — рассмеялся и я, тоже тихо-тихо. И забрался к ней в карман халата, почувствовал при этом, как она вздрогнула и напряглась.

— Спасибо, Таюша. Так бы и просидел до восьми голодный.

Тая, не сказав ни слова, отошла к самописцам.

— Как там — все в порядке? — жуя пирожок, спросил я у нее.

— Все в порядке, Александр Валерьевич, — ответила Аллочка Любезнова по прозванию «красивые глазки». — Параметры не меняются.

Через полчаса Михаил сообщил мне данные анализов крови. Все в норме. Пока в норме.

Глава вторая

Надежды и сомнения

Симбиоз в гермокамере наступил лишь на пятые сутки.

Все эти четыре дня мы, врачи и биологи, члены «спасательной команды», прожили в страшном напряжении. Сотни анализов крови, сотни графиков самописцев, бактериологических мазков — все это надо осмыслить, держать в голове и перед глазами, и все это бумажное море упрямо твердило об одном и том же: прогрессирующий ацидоз. А мы никак не могли нащупать точку симбиоза: меняли рацион испытателей, меняли подкормку хлореллы… Нет, никак не совпадают эти чертовы коэффициенты!

А ведь явления симбиоза — я уже рассказывал Михаилу — мы открыли неожиданно, даже не предполагая о его существовании. Не в биосфере, конечно, — там такой симбиоз наш шеф, профессор Скорик, нашел чисто теоретически, «на кончике пера», — а в лабораторной модели, в нашей гермокамере…

Вариант «А» системы биологической системы жизнеобеспечения мы отработали быстро (что-то около полугода) и без всяких осложнений — наши испытатели один процент углекислого газа в атмосфере почти не ощущали. Немного душно — вот и все. Так примерно, как в плохо проветриваемом кинотеатре. Сложность была в другом: хлорелла должна была выдавать в гермокамеру для дыхания человека столько же кислорода, сколько человек выдыхает углекислого газа. Циолковский был мудрым мужем — все предусмотрел:


«Растений должно быть столько, чтобы их корни, листья и плоды давали столько же кислорода, сколько его поглощают обитатели жилья. Если последние поглощают более, то люди задыхаются и ослабляются, а растения оживляются от избытка углекислого газа; если меньше, то людям дышится легко, но растения не имеют довольно углекислого газа и слабеют».


Одним словом, речь шла о полной гармонии. Между человеком и хлореллой. А у нас в варианте «А» наблюдался первый случай: избыток углекислого газа и недостаток кислорода. Да и в «Б» — почти то же самое.

Вся эта арифметика с газовым балансом человека (шестьсот литров кислорода в сутки — поглощение и пятьсот сорок литров углекислого газа — выделение) была нам, конечно, известна и раньше. Думали мы и над этими коэффициентами ДК и АК. — чем же, какими способами создать равенство между ними — дыхательным коэффициентом человека и ассимиляционным — хлореллы, а вот когда дело дошло до гермокамеры… Не получалась у нас эта самая гармония — и баста. А должна была получиться, должна была существовать в природе!.. Теория профессора Скорика о том, что животные и растения на Земле — сожители-симбионанты, и его знаменитая формула о том, что жизнь дерева биологически эквивалентна жизни человека, крона березы, мол, дает в сутки столько кислорода, сколько нужно для одного индивида — известны широко. Он много об этом писал. Но это были все общие рассуждения с небольшой дозой математических расчетов. Скорее, агитация за спасение биосферы, чем исходные данные для получения симбиоза в гермокамере. Да он, признаться, никогда камерой всерьез и не занимался. Так, выслушивал, кое-что советовал…

Решение мы нашли сами — опытным путем. Сейчас уже в деталях и не помню, что мы делали… Вернее, чего только не делали! Но главным образом пытались изменять массу хлореллы: чуть меньше, чуть больше. Как в детской игре: горячо — холодно… Только потратив уйму сил и времени, поняли, что это совершенно бессмысленная затея: хлорелла, поглощая углекислый газ, размножается, ее масса все время изменяется. Головоломка, одним словом. Но все же нам эти чертовы коэффициенты — ДК и АК — почти удалось уравнять. Почти… Однако разница между ними всего в несколько сотых долей процента все равно приводила к тому, что за сутки из камеры исчезало двадцать литров кислорода. Недодавала хлорелла. Чего только мы с ней не дела ли — с этой дрянной микроводорослью: меняли режим освещения, меняли подкормку… Безрезультатно. Хоть тресни.

И вот когда мы уже потеряли надежду выровнять эти самые ДК и АК, установить в гермокамере ту самую гармонию, о которой в свое время писал Циолковский, кому-то пришла в голову идея: а почему мы, собственно, все время пытаемся повлиять только на хлореллу? А дыхательный коэффициент? От чего он зависит? Неужели тоже жестко стабильный? Все сначала — основной обмен, газоанализаторы… Теперь уже взялись за человека — за испытуемых. И выяснилось, что ДК у людей — весьма лабильная константа. Да какая там константа! Стоит человеку чуть изменить рацион питания, как ДК сразу же понижается или, наоборот, повышается. Ну а когда выяснили главное — дальше дело пошло быстрее: подтвердилось (об этом говорилось и в медицинских книгах, но мы, увы, с запозданием туда заглянули), что жиры ДК понижают, а углеводы — повышают. Другими словами, вопреки нашим расчетам и ожиданиям именно хлорелла оказалась в газовом балансе задающим элементом регулирования, ее АК оказался константой, а не ДК человека — как мы думали раньше — и как это, собственно, вытекало из теории симбиоза профессора Скорика — для биосферы в целом. Или же, что более вероятно, мы его теорию к условиям гермокамеры применяли слишком упрощенно.

Но что касается второй части проблемы баланса, то тут он, Сварог, оказался прав полностью: нормальное питание, рекомендованное диетологами, как раз и дает дыхательный коэффициент, в точности равный ассимиляционному коэффициенту земных растений. Я помню, как он, Сварог, выдал нам эту истину: «Меня, очевидно, нужно занести в список нарушителей баланса биосферы первым: ненавижу диетологов и все их рекомендации…»

И вот теперь в этом решающем эксперименте с экипажем держали экзамен и наша теория симбиоза «человек — хлорелла», и весь наш многолетний опыт создания нужного газового баланса в гермокамере регулированием рациона питания испытателей… Не можем добиться совпадения этих чертовых АК и ДК, и только!

Дома я почти не ночевал. Вся надежда была на ночь. Прошлые эксперименты подсказывали: если симбиоз наступит, то концентрация углекислоты в воздухе гермокамеры должна начать падать к часу ночи. И я сидел у пульта до двух, до трех часов, сидел, ходил бесконечными кругами и, покурив в уголке, возвращался к капнографу. Даже стучал ногтем по его крышке, как по барометру: сколько можно чертить у трех процентов? Сколько можно показывать «к буре»? А «буря» у нас одна — некомпенсированный ацидоз…

Я до самой смерти, наверное, не забуду, как «док» Хлебников свалился на мою голову с этим вариантом «Д». В буквальном смысле слова — с аэродрома и ко мне!..



— Что?! Вариант «Д»?

Я решил, что ослышался, и уставился на Хлебникова в недоумении: что это он — всерьез?

Десять минут назад меня разбудил длинный, требовательный звонок. Я, видно, задремал — блаженные минуты святого отдыха! — вскочил с кресла, очки свалились на пол, под ноги, едва не раздавил, а звонок такой настойчивый — почти без пауз… Милиция, что ли? Открыл дверь. «Док» Хлебников. «Здравствуй. Один?» (Надо понимать: «Тая не в постели?») — «Здравствуй. Один».

Из прихожей, сбросив мне на руки свое роскошное пальто-реглан с не менее роскошной шапкой, Хлебников, так и не ответив мне, откуда он свалился на мою голову (соображай сам: из академии, вестимо!), прошел на кухню, открыл холодильник. Он всегда сам хозяйничал — где бы ни был. И «Не возражаешь?» произносит чисто машинально — постфактум. Когда у него в руках было уже все, что ему нужно — бутылка «Бычьей крови», сыр, буженина, масло (хорошо, по пути из института домой зашел в гастроном — как чувствовал, что будут гости, правда, не о Хлебникове подумал), — вспомнил обо мне: «Где у тебя стаканы?» И тут же — обрадованно: «Ага».

Вышел из кухни, жуя бутерброд, сунул бутылку мне — сам открыл, подставил стаканы — свой и мой, но сначала все же свой, осушил одним глотком. А я к своему стакану, оглушенный новостью — вариант «Д»! — кажется, даже не прикоснулся.

Ткнув пальцем по очкам на переносице — на место! — переправил стакан с вином из правой руки в левую, расстегнул пиджак, извлек из внутреннего кармана сложенную вдвое пачку машинописных листков и сунул мне:

— Читай!

«С. М. Городинский, А. Н. Карцев…» Еще четыре фамилии. «Тезисы к докладу «О пребывании человека в кабине космического корабля при повышенном содержании углекислого газа».

— Читай вслух.

— Зачем? — опять в недоумении — смеется, что ли? — посмотрел я на него.

— Этот доклад я еще толком не читал. Интересные данные. Обсудим. Читай!

Что ж, приказ начальника — закон для подчиненного. Пожалуйста!

«…Справедливо полагая, что идеальным решением вопросов жизнеобеспечения является создание замкнутого цикла, аналогичного круговороту веществ, имеющемуся на Земле, Циолковский не отрицал возможности применения химических веществ (щелочей) для удаления углекислоты…»

— А ты знаешь, Стишов, что такая физико-химическая система готовится в Москве? — перебил меня Хлебников.

— Слышал.

— А я видел.

Это была новость. До сих пор мы только слышали. Теперь, оказывается, имеем возможность и посмотреть…

— Допивай, — придвинул он мне мой стакан. — Промочи горло — хрипишь уже.

— Когда они начинают? — промочил я горло.

— Уже начали.

Еще одна новость. Представляю, с какими минами выслушают это завтра мои ребята: уже начали! А мы еще топчемся на месте. Так по крайней мере считает большинство чересчур горячих голов, начисто отметая все соображения о безопасности эксперимента, о методике работы, планомерности и так далее. В сущности, здраво рассуждая, мы занимаемся нелепейшим делом: человека, сформированного эволюцией для жизни в земной атмосфере, где углекислого газа никогда не было больше сотых долей процента, мы пытаемся заставить нормально функционировать в ядовитой для него атмосфере… Вариант «Д»! Конечно, на заводах, в кинотеатрах человек иногда дышит и таким воздухом — вынужденно, разумеется, и ограниченное время. Но мы-то ведь пытаемся эту атмосферу сделать для него нормальной! И другого пути, как утверждают боданцевские конструкторы, для нас нет: если хочешь создать реальную систему жизнеобеспечения для космических кораблей с неограниченным сроком полета, изволь космонавтов приучить жить в углекислой атмосфере. Мало им психических стрессов, несовместимости, перегрузок, так теперь надо перестраивать саму физиологию… Но что там у москвичей?

— И что же ты видел?

Хлебников усмехнулся:

— Сказку.

— А точнее?

— Весь комплекс.

Ну, могу представить. Москва — это не самодеятельность. Тут, черт побери, из-за каждого капнографа нужно объясняться чуть ли ни с директором института, бедняга Боданцев ездит к приятелям-инженерам на заводы — выклянчивать резцы, сверла, метчики; аппаратура, особенно радио, вся, как выражается Боданцев, на соплях, о бактериологической стерильности Руфина Мардер проводит беседы с каждым техником, да и как ее соблюдешь — эту стерильность экспериментов, когда монтажники сидят чуть не друг на друге! В тесноте, острят, да не в обиде. Провинция — что поделаешь! Однако ведь что-то творим…

— Видел гермокамеру. Там сейчас экипаж.

— Трое?

— Трое. Видел и аппаратуру.

— Байконур?

— Примерно. Во всяком случае, имеют все, что надо.

— Поставил вопрос о равноправии?

— Поставил.

— Обещали?

— Почему обещали? Утвердили.

Это уже лучше. Утвердили, значит, смету. Можно работать спокойнее. Больше всего меня беспокоит телеметрия, сидит человек в камере неделями, месяцами, а мы не имеем возможности контролировать все его жизненные функции. Какие там все! Сердце да дыхание… А выходит человек из гермокамеры, попадает в бокс — за голову хватаемся, мышцы расслаблены, какие-то побочные рефлексы, говорит шепотом, а о микробной флоре и говорить нечего — наводнение… С виду здоров как бык, а на самом деле… В изолятор! На две недели.

— Как у них с клиническими исследованиями?

Это тоже больной вопрос. У меня в лаборатории всего четыре врача. Что они могут сделать? Только и обеспечивают дежурство — у гермокамеры, а все исследования приходится вести в городской больнице. А там у врачей при виде наших «больных» глаза на лоб лезут: смеетесь, что ли, над нами? Вся трагедия в том, что медицина и в самом деле умеет обращаться только с больными. Здоровый человек для нее часто загадка за семью печатями.

— Клинические? — Хлебников налил еще стакан вина, отхлебнул, причмокнул с удовольствием. — Своя клиника, разумеется.

Своя!

— А программа? Какая у них программа?

— Отработка трех типов системы жизнеобеспечения.

Значит, там взялись за дело серьезно. Сразу три варианта. Все варианты, разумеется, физико-химические, на щелочах, как и предсказывал Циолковский, но кто может сказать, что надежнее? Московская «химия» или наша углекислая «биология»? Надежнее, пожалуй, наша система — мы копируем матушку-природу, нашу земную биосферу, но вот которая из систем безопаснее?

— Значит, москвичи уже отрабатывают готовые системы жизнеобеспечения?

— Готовые? — Хлебников отхлебнул еще глоток «Бычьей крови». — Не совсем. Читай дальше, — приказал он — К москвичам мы еще вернемся.

Читать дальше после такой новости? Читать рассуждения о гениальности идей Циолковского, когда уже идут испытания этих идей во плоти и крови? Несколько мгновений я с удивлением глядел на Хлебникова: что все это значит? Примчался чуть не с аэродрома (в гараж, поди, только заехал — «Волгу» взять), выложил нежданное-негаданное решение с вариантом «Д», затем подсунул какой-то доклад «от Адама», а между прочим сообщает о том, что в Москве нам поставили фитиль!

— Читай! — с нотками раздражения повторил Хлебников. — У нас с тобой на сегодня еще уйма дел, Стишов.

— Каких еще дел? — покосился я на часы: восемь двадцать.

— Читай!

— Пожалуйста!.. «В условиях длительного космического полета…»

— Читай суть. Результаты экспериментов.

Я перебросил пару страничек. Эксперимент… Подчеркнуто карандашом.

«В эксперименте участвовало шесть здоровых испытуемых — мужчин в возрасте двадцать два — сорок лет, предварительно тщательно обследованных в условиях поликлиники. Испытуемые находились в течение восьми суток, двести два часа, в камере, имитирующей кабину космического корабля. На протяжении указанного времени в камере поддерживались параметры атмосферы в пределах следующих величин: углекислый газ — четыре процента…» — Четыре?! Вот зачем он привез этот доклад… Четыре! Значит, кто-то ведет параллельные исследования? Это тоже новость. До сих пор по биологическим системам жизнеобеспечения мы считали себя некими монополистами — по крайней мере у нас, в СССР. А что делается в США… Ничего, кажется, пока не делается. Ждут наших результатов. Практичные американцы — ничего не скажешь. Но откуда этот Городинский с коллегами? Из Института медико-биологических проблем? Что-то не помню там таких… А, доклад! — вспомнил я, что Хлебников ждет продолжения — уставился на меня, аки бык. Пробежал глазами абзац: параметры атмосферы… Четыре процента углекислоты, кислород — в норме, двадцать один процент, влажность… Все остальное в норме.

— Результаты?

Пожалуйста, результаты… Я перебросил еще пару страниц. Анализ… Опять подчеркнуто карандашом.

— «Анализ полученных данных показывает, что почти у всех испытуемых на протяжении всего эксперимента сохранялось удовлетворительное самочувствие…»

— Выводы.

— Сейчас найду и выводы… Ага! «Следует отметить, что все испытуемые в первые часы «действия повышенной концентрации углекислого газа предъявляли жалобы на появление рези в глазах, чувство тяжести в голове, одышку…» У наших испытателей рези в глазах не было, но мы и работали с одним процентом углекислоты, а вот тяжесть в голове и одышка… Все так, все точно так.

— Выводы, Стишов!

Выводы… Вот и выводы — подчеркнуто дважды.

— «Результаты проведенного эксперимента позволяют прийти к заключению, что пребывание здоровых мужчин в возрасте до сорока лет в состоянии относительного покоя…» — А, так у них они в камере не работали, а сидели! Ну, тогда выводы будут оптимистические — чего сомневаться? — «…в атмосфере с содержанием углекислого газа около четырех процентов и кислорода около двадцати одного процента…» — Я опустил цифры: давление, температура воздуха, влажность. Все в норме. У нас в гермокамере условия те же. — «…в течение восьми суток не сопровождалось существенными нарушениями основных физиологических функций организма».

— Твое резюме, Стишов?

Я поднял голову: Хлебников стоял передо мной в ожидании — поза боксера, готового парировать любой удар, любой выпад: плотно стиснутые губы едва кривились в иронической усмешке (заранее знаю, что ты скажешь!), но глаза из-за стекол очков смотрят настороженно.

Я положил доклад на стол — там я успел заметить еще несколько пунктов и примечаний, отмеченных карандашом, но сейчас, я понимал, Хлебникова интересовали не детали. Для него важно было главное: если испытуемые без существенных нарушений физиологии переносят четыре процента углекислоты, то можно ли ждать худших результатов при трех процентах?

— Скажи, Гриша… — Я запнулся на имени, давно уже не называл так фамильярно… да, с тех пор, как он стал начальником отдела. Я запнулся: говорить в таком доверительном тоне, когда перед тобой стоят в позе боксера…

— Ты о чем хочешь спросить меня? — Он поставил недопитый стакан на стол — рядом с докладом. — Почему нам утвердили вариант «Д»?

— Как? Уже утвердили?

Я опять решил, что ослышался: утвердили на основании чужих экспериментов?!

— Утвердят.

— А-а… Если мы возьмем на себя ответственность? Кто проводил эти опыты в четырехпроцентной атмосфере? — кивнул я на доклад. — Подлодники? Или у нас появились конкуренты?

— Какая тебе разница?

В самом деле — какая? Тем более написано: доклад посвящен космосу — чего спрашивать? Конечно, я задал пустой вопрос, бабский треп, как говорит в таких случаях Хлебников, и можно лишь удивляться, что он отреагировал на него так деликатно. Обычная реакция — в таких случаях бывает куда жестче: «Я был о тебе более высокого мнения». Или: «Ты не мух, надеюсь, ловил, когда я об этом говорил?» Грубовато, конечно, да если разобраться — всего лишь жалкая пародия на свароговский сарказм и чаще на подражательство Учителю, как он высокопарно, даже в научных статьях, называет Сварога, у него просто не хватает остроты ума и времени — он страшно дорожит временем, наш шеф, и считает, чем короче реплика — тем лучше. Самая короткая в таких случаях, разумеется, — «Дуб». Но это уж слишком грубо, да и содержит в себе некую обиду — не правда ли? А Хлебников никогда и ни на кого не обижался. Всякие «чуйства» терпеть не может.

— Так я жду твоего резюме.

Я посмотрел на Хлебникова: действительно, ждет. Сверлит взглядом… Неприятно.

— Гриша, побойся бога! Какое ты от меня ждешь резюме?

— А разве ты не командуешь лабораторией медико-биологических исследований?

— Погоди, Гриша, давить на психику. В докладе есть еще кое-что любопытное. — Я взял листки со стола, нашел на полях карандашные крыжики. — Хотя ты ведь читал сам… — Я мельком глянул на Хлебникова — никакой реакции! Вот выдержка у человека… — Нашел: «Физическая работоспособность (сила и выносливость), по данным динамографии, снижалась у большинства испытуемых до сорока процентов. Физическая нагрузка средней тяжести вызывала увеличение частоты дыхания и пульса».

— Ну и что?

Как что? Или он считает: вариант «Д» — в допустимой зоне? На границе. Четыре процента — это уже за границей. К тому же у нас испытатели работают не столько руками, сколько мозгами — все логично, но…

— У тебя есть еще сомнения?

— Есть.

Мне всегда трудно спорить с Хлебниковым. Такое чувство при этом… Поэтому я стараюсь приводить только факты.

— Вот, Гриша, послушай: «К концу эксперимента появились начальные признаки некомпенсированного ацидоза».

— А у нас ацидоз разве не наблюдался?

— Наблюдался, но компенсированный!

— Естественно, здесь углекислоты четыре процента.

— Да, но…

— Что еще?

Что еще? Я пробежал взглядом по карандашным крыжикам. Ага, это уже убедительней…

— Вот кое-что и посущественней. «У двух испытуемых на протяжении двух последних ночей во время сна обнаружены кратковременные остановки дыхания на двадцать-тридцать секунд…»

— Читай дальше.

Я пробежал по строкам: «Однако эти испытуемые при опросе утром не предъявляли жалоб на какие-нибудь нарушения во время сна».

— Чего разыгрывать комедию? Ты ведь сам все внимательно читал.

Я отложил доклад на стол, снял очки, похлопал по одному карману, по другому. Где сигареты?

— Не нервничай. Сигареты у тебя в пиджаке. А пиджак на спинке кресла. Так я жду твоего резюме, Стишов.

— Какое резюме? — Я старался говорить как можно спокойнее, хотя, видит бог, выдержать миролюбивый тон мне было нелегко. Но орать я не умею, на Хлебникова орать — вообще глотку попусту драть, не действует, да к тому же как-никак начальство… — Какое ты от меня ждешь резюме?

Хлебников наконец сел. Неприятное чувство, когда на тебя посматривают сверху вниз, да еще говорят при этом назидательным тоном. Да еще требуют при этом резюме на основе чужих экспериментов. Тут и в своих-то не всегда знаешь, какие сделать выводы…

— Саша, — вдруг перешел на человеческий тон Хлебников. — Нам бессмысленно заниматься вариантом «Б».

— Почему?

— Потому что вес и габариты физико-химической системы…

— Московской?

— Да, московской. — Он вынул из кармана блокнот, нашел нужный листок, раскрыл на этом месте и передал блокнот мне. — Вот вес и габариты физико-химической системы.

Я пробежал взглядом цифры. М-да… Неплохие цифры.

— Но вариант «Б», — вернул я блокнот, — конкурирует ведь?