Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Парни, угомонитесь! — раздраженно кричит Тео.

— Пусть эта латиноамериканская звездочка заткнется!

— Что?! — Серхио толкает Дейла к стене, и они начиает бороться, активно пыхтя и сопя.

— Да хватит! — Тео неожиданно даже для себя начинает кричать. — Хватит! — он чувствует, что теряет контроль, что уже началась истерика, но не может остановиться. Слишком многое скопилось за эти месяцы, слишком часто в голове повторялась черно-белая картинка и беззвучно визжала Джина. — Идиоты! Кретины! Тео хватает комбик и швыряет в стену — треск, хлопок, дым.

— Ненавижу! Ублюдки! Суки! Дейл и Серхио уже отпустили друг друга и только изумленно смотрят на гитариста. А Тео долбит ногами пластиковые ошметки, и в мыслях царит двухцветная тишина, и ему кажется, что он снова проламывает к чертям, к дьяволу, это до мерзости мягкое, пластилиновое лицо Рона Уиллера. Тео объясняет Дейлу всю известную теорию ритма в музыке и сам отстукивает базовые «рисунки», чтобы у «ударника» хоть что-то получилось. Тео гоняет Дейла, как скаковую лошадь, как ранего зверя, как кролика, которого сегодня пристреляет на обед — заставляет попадать в такт с гитарой. То меняет скорости, то размеры — каждый Божий день.

— Может, попробуем написать свое? — предлагает как-то Серхио.

— Да, думаю можно, — решается Тео.

— Напишем песню о том, как я отомщу за своего брата!

— Не, чувак! — качает головой Дейл. — Со всем респектом к твоему братану, но, как у нас говорят: «Все, что ты скажешь, вернётся к тебе дважды». Нельзя петь о таком!

— Мы будем петь о том, о чем здесь думают все, — смотрит на парней Тео. — Мы будем петь о Свободе.

— Да! Чуваки! — Дейл заканчивает партию и вытирает взмыленный лоб. — Вот это по-настоящему жирное дерьмо. «Почему так тихо?» Тео улыбает и смотрит на Серхио — глаза того блестят. На краю зрения безлицый Рон саркастично зажимает уши. «Пошел к черту!»

— Думаю, мы готовы выступить.

— Еу! — подкидывает палочку Дейл. — Бешеный пес, да если там будет хоть одна кавала, то она душу продаст, что постучать со мной ботиночками после такого!

— «Кава…» Что? В общем, пойду к директору. До начала концерта остается десять минут, и Серхио пропал. Тео остервенело драет зассаный писсуар, а в голове мелькают объяснения одно хуже другого. «Где?»

— Смена! — орет охранник. — Нет, Тео, ты пока оставайся, я тебя сам в зал отведу. В сортир, к ужасу, заходят скин-хеды, и, едва тюремщик идет в соседний коридор, Эд подает голос.

— Нам ОЧЕНЬ не нравится, что ты играешь с ниггером и латиносом.

— Но это лишено смысла, — Тео едва не говорит «глупо», но вовремя соображает вовремя, как опасны такие слова. — Все люди вольны играть музыку. Цвет кожи тут не важен.

— Ого! — Эд присвистывает и приближается вплотную, нависает, точно хренова Вавилонская башня. — Ты, кажется, не понял. Ты думаешь, что Райли защитит тебя ото всего? Тео смотрит снизу вверх, и Эд представлялся ему чем-то вроде стены, через которую нужно перебраться. До одури высокой стены.

— Это же музыка! Мне больше не с кем играть. Хочешь все сорвать?

— Смотрите, как он заговорил, — ухмыляется скин. — Мы можем сломать тебе один пальчик. Как тогда, помнишь? Как думаешь, много мне за это будет? А выступить ты не сможешь. Прогони цветного! Вот Серхио меня уже послушался, и я рассказал, кто убил его брата. «Серхио? Дурак!» Перед Тео появляется черно-белое лицо Рона, сцена убийства. Раскаяния нет, есть лишь безмолвие внутри. Тишина и исчезающие во тьме желтые китайские шарики. Картинка дрожит, как в эпилиптическом припадке, и, словно издалека, нарастает визг Джины. Тео бьет Эда между ног. Тот даже не успевает согнуться или закричать — Тео хватает лысую голову и вламывает в стену, и еще раз, и еще, пока череп не лопается, точно перезревшый арбуз. Эд шлепается на пол, а по стене с чавканием сползают ошметки мозгов, волос, костей. Рон начинает прыгать от радости — в полку «безлицых» прибыло. «Выступление?! Меня же в карце посадят! Меня же…» «Охранник ничего не слышал?» Тео бьет по горлу ближнего скина и вырывает трахею — хотя никогда не замечал в себе такой силы и ловкости, — удар ноги ломает колено следующему. «Только бы охранник стоял далеко». Тео не дерется, не отбивается — он убивает их. Руками, ногами, зубами, пока не остается один в залитом кровью сортире. Голову заполняет непонятный гул, и тут раздаются далекие шаги по коридору. «Тела!» Тео судорожно затаскивает трупы в кабинку и запирает; начинает отмывать пол. Шаги замирают, раздаются глухие голоса, а Рон истерично хихикает искореженным ртом. «Господи Боже!» Кровь только размазывается по кафелю и не думает исчезать. «Господи, Господи!» Шаги возобновляются. «Бесполезно — лучше отмыть себя», — что Тео и делает. В зеркале замечает рану над бровью, разрывает майку и лоскутами связывает подобие банданы.

— Тео? — раздается голос у входа в сортир, и парень кидается навстречу охраннику. Разбитые в кровь руки вовремя спрятаны за спиной. — Готов?

— Да. «Только не заходи, только не заходи!» Тюремщик смотрит поверх головы Тео, чуть хмурится.

— Ну, пошли, музыкант. Ранее

— Питер, я хочу попросить тебя.

— Тео.

— Да? Тео, я хочу, чтобы ты больше не приходил ко мне.

— Что? Но почему?

— Я научил тебя всему, что знаю. Тренировать технику ты и сам можешь — хватит тратить время впустую. Но напоследок я кое-что покажу тебе. Илай подходит к старому видеомагнитофону и с чавканьем скармливает кассету.

— Это Джимми Хендрикс. Помнишь, мы учили его партию? Тео едва заметно морщится.

— Не любишь ты такую музыку, я знаю. Но ты посмотри, как он играет. Тео наблюдает за гитаристом и никак не может понять, что имеет в виду учитель.

— Дурень, да ты на лицо его посмотри!

— Лицо?

— А руки? Ну? Слепой хрен, да он же своими зубами играет на гитаре! Слышишь? Голыми нервами! Отдает себя всего этой песне. Часть своей гребанной жизни отдает! Вот! Вот, что никто тебя не научит делать! Ты должен жить музыкой. Жить, умирать и заново возрождаться с каждой своей песней. Играть ее так, как будто с тебя содрали кожу. Жгут на костре как Жанну, мать ее, Д\'Арк! И пока этого не будет, Тео, ты не станешь музыкантом. Будешь макакой, которую научили вкладывать буквы и копировать ужимки, будешь кем угодно, только не собой. Сейчас

— Тео! Что у тебя с лицом? И руками? Как ты будешь выступать?! — Дейл выходит навстречу из зала. — Где Серхио? Тео вздыхает и рассказывает о предательстве друга. Неожиданно приходит жуткая мысль:

— До выступления меньше пяти минут, а мы без вокалиста.

— Ну, мы можем сыграть так, бешеный пес, — предлагает Дейл. — Песни, по-любому, классные. Или… ты сам их споешь. Тео, ты же сам их сочинял, никто лучше тебя все равно не знает! Тео?

— Да я же заикаюсь. И не умею.

— Тео? — Дейл смотрит на него со странной надеждой. Ждет решения.

— У-у нас н-неб-большие и-измен-нения, — Тео подходит к микрофону на негнущихся ногах. Гитара мерзко гудит, начиная разгоняться. — Черт! Простите! Тео выводит регулятор громкости до нуля и снова придвигается к микрофону. На сцену капает кровь из рассеченной брови. «Не заметили?»

— Н-наш в-вокал-лист н-не может у-участвовать и-и-и… — от волнения Тео начинает задыхаться и, чтобы сказать хоть слово, требуется огромное усилие. — И-и…

— Че за дибил? Уберите его! — орут со смехом из зала. Там вперемешку заключенные, телевизионщики и охранники.

— З-Заткнулись! П-песня называется «К-китайские ш-ш-шарики». Не слушая недовольный ропот, Тео снова поднимает уровень звука и берет первые ноты вступления. В глубине здания раздается сирена, и несколько тюремщиков срываются с мест. «Нашли. Сколько у меня минут? Две? Три?» Зал наполнился тихим перебором — не то осенний блюз, не то песни средневековых трубадуров. Всего понемножку: барокко, соул, рок, классика. Зрители затихают. Они слушают Тео и не знают, что его разбитые руки с трудом держат медиатор, что кровь заливает струны, делает их липкими и непослушными. Что она заливает глаза, сочась из рассеченной брови, и Тео уже не видит ни гриф, ни сидящую впереди толпу. Он видит черно-белое лицо Рона Уиллера, и оно трясется, как рельсы под колесами поезда, и с каждой секундой приближается пронзительный крик Джины. Раскаяния нет. А Тео все играет, и вместе с расцветающей мелодией внутри него сплетаются сотни чувств: ненависть, радость, страх, отчаяние, боль, любовь, свобода — все, что терзало и наполняло жизнь в последние месяцы. Оно собирается плотным комком, поднимается к горлу и першит там на связках. Звук сирены и нарастающий визг Джины вдруг сливаются с ЕГО песней. С песней, которая еле слышно играет в голове. Раскаяния нет, если только черно-белая картинка внутри, которую можно заставить двигаться и звучать. Тео будто колотит, лихорадит, знобит изнутри. Вступление заканчивается; он нажимает ногой педаль. Одинокая нота, нежная, немного джазовая, перерастает в металлический рев «перегруза».

— Давай, Тео! — подбадривает сзади Дейл. И Тео начинает петь.

Чекан Д. Безбожное время

Он перешагнул порог грязной, загаженной комнаты и остановился в узком лезвии света, проникающем в неё через дверной проём. Эта помойка не вызывала у него никаких эмоций, в том числе она не пробуждала в нём присущего всем нормальным людям чувства брезгливости. Он видел притоны куда более омерзительные, чем этот, он видел разложение, царящее в них, видел горы шприцов и пустых бутылок, кучи дерьма, лужи мочи и блевотину, которой было даже больше чем всего остального. Да, блевотины он повидал немало.

Он видел женщин, отдающихся каждому, кто ещё способен был взять их. Женщин, переставших быть женщинами. Ещё он видел мужчин, мозги которых сгнили от непомерного количества выпитого, выкуренного и вколотого, а потому думающих гениталиями, близкими к схожему состоянию. Они не перестали быть мужчинами, они просто переусердствовали в этом нехитром деле.

Иногда, редко-редко, он видел их детей, отвратительных и ограниченных уродцев, копошащихся в ворохах грязного тряпья. Если кто-то из них и не познал сладость алкоголя и разврата, то лишь потому, что были слишком слабы, чтоб взять необходимое силой. А иначе было никак.

Он видел…нет, обычно он больше ничего не видел. Живописная картина поганого притона в большинстве своём ограничивалась всем выше перечисленным. Иногда к этому стандартному набору добавлялись ещё полусгнившие матрасы, снующие между мусорных куч и сливающихся в липком экстазе смердящих тел крысы и большие американские тараканы, да уродливое, но оттого только ещё более чудовищное, оружие, вроде тупых ножей, ржавых водопроводных труб с острой кромкой на месте разрыва или сучковатых досок с торчащими из них загнутыми гвоздями.

Гораздо больше он чувствовал без помощи зрения, как бы дико это не звучало. Он вдыхал удушливый смрад дешёвых сигарет, приторно-сладкий аромат горелой травы, вызывающий потуги рвоты запах человеческих испражнений и немытых тел. Запах мужского семени, обильно пролитого мимо неплодоносящих женских тел, запах палёной водки и неразведённого спирта, запах животных, запах разложения, гноящихся язв, запах греха.

Он слышал хриплые стоны опустившихся шлюх и пропитанные нездоровым весельем визги молодых потаскушек. Слышал пьяную ругань и ругань трезвую, но всегда нецензурную и оглушающую, словно раскаты грома. Слышал предсмертные мольбы и радостные возгласы, почти членораздельную речь и совсем уж дикие животные звуки. Слышал вопли, полные боли и страдания, слышал крики полные восторга и обожания, но зачастую путал их.

Он ощущал под ногой упругость и рыхлость тел, треск ломаемых костей в тщедушных крысиных тушках и хруст раздавливаемых хитиновых панцирей насекомых, ненадёжность прогнивших досок, податливость экскрементов, твёрдость разбитых унитазов.

Но всё это было не существенно и неважно. Это было раньше. Давно, а может быть сравнительно недавно, но это осталось в прошлом. Теперь он знал, что считать прошлым, что настоящим, а что будущим. После того, что произошло вчера, прошлое, каким бы ужасным оно ни казалось, представлялось чем-то чудесным и навсегда потерянным, настоящее бессмысленным, а будущего попросту не существовало.

Все здесь болели, болели страшно и неизлечимо. Венерическая зараза, банальный тиф, вызванные антисанитарией гнойники, из которых со временем вызревали злокачественные опухоли, рак, ВИЧ-инфекция — все страшные недуги, какие только могут овладеть человеческим телом, расцветали здесь пышным букетом и в то же время, казались сущим пустяком по сравнению с другой беспощадной болезнью. Ей не было научного названия, да и обыденного тоже не существовало. Она разлагала души и умы, наравне с телами и все находящиеся в этом грязном притоне были заражены ею. Более того — все они находились в её критической стадии…

— Эй, Джуд! — заорали из кучи тряпья в углу.

В ответ послышалось что-то нечленораздельное.

— Да ты пьян в говно, Джуд, — обрадовалась куча.

— Эта сучка его утомила, — отозвалось тело, лежащее посредине комнаты, и помещение затряслось от оглушительного ржания.

Он громко и выразительно откашлялся и шагнул вперёд, давая тусклому свету, заслонённому его спиной, проникнуть внутрь. Подошва кованого сапога опустилась на что-то мягкое, раздался короткий вскрик, тут же сменившийся страшным сквернословием. Он неторопливо приподнял ногу, позволяя какому-то существу высвободить свою кисть из-под холодной стали его сапог, а затем произнёс, тщательно выговаривая каждое слово:

— Здравствуйте, твари божьи.

— Бог мёртв! — заорали сразу отовсюду дурными голосами. — Якоб убил его! Вот так, да! Тупой выродок Якоб убил твоего сраного бога, поп!

— Я не исключаю этого, — спокойно произнёс он. — Но вы всё равно навсегда останетесь Его творениями.

— Ха, да я знаю эту сальную морду! — крикнул кто-то. — Это ты, Падрэ, да?! Всё не уймёшься старый хер? Своих девок не хватает, пришёл за нашими?!

— Где он? — спокойно спросил Падрэ.

— Кто? — тявкнула какая-то шавка из-под предыдущего оратора.

— Якоб. Где Якоб?

— А-а-а! — страшно взвыл кто-то. — На мужиков потянуло, да, Падрэ?! Правильно, иди, лижи задницу Якобу. Он же теперь твой господин!

— Я жду ответа.

— Он в своей каморке, — сказал тот, что опознал его. — А теперь проваливай отсюда, пока я не отрезал твою набожную башку!

Столь исчерпывающий ответ удовлетворил Падрэ. Он молча кивнул, отчего его широкополая шляпа чуть съехала на глаза, и неторопливо прошествовал через всю комнату к двери, ведущей в коридор.

Узкий коридорчик, ничем не освещённый, был усеян мёртвыми и спящими телами. Падрэ хладнокровно переступал через них, двигаясь к крохотной каморке в конце, служившей жилищем Якобу. Остановившись у входа, он несильно, но требовательно постучал, а когда не дождался ответа, вынужден был выломать обветшалую дверь из петель.

Якоб сидел на лопнувшем унитазе, закатив глаза и откинув сальную патлатую голову на бачок. Правый рукав его грязной рубашки был закатан по локоть, а на вздувшейся вене соответствующей руки ясно виднелся след от укола. Под обутыми в неуклюжие круглоносые ботинки, и оттого похожими на копыта, ногами валялись сломанная ампула, дешёвая зажигалка, обломок алюминиевой ложки и упаковка от шприца. Сам шприц он держал в сжатых в побелевший кулак пальцах. Якоба колотило, изо рта его обильно текла пена.

Основательно прицелившись, Падрэ щадящим ударом в живот исправил положение наркомана. Тот захлебнулся слюной, закашлялся, но дёргаться перестал, лишь повалился на испачканный какой-то дрянью пол и принялся смачно харкать.

Падрэ терпеливо ждал, пока тот сделает своё нехитрое дело. Наконец Якоб избавился от накопившейся пены и поднял голову. Его покрытое оспой лицо раскраснелось и распухло от натуги, склеившиеся пряди прилипли к мокрому лбу.

— Спасибо, святой отец, — выплюнул он и улыбнулся потрескавшимися губами. — Теперь мне намного лучше.

— Рад, что смог хоть немного облегчить твою жизнь, перед тем как отниму её, — сдержанно поклонившись, ответил Падрэ. Взгляд Якоба опустился ниже и упёрся в висящую на поясе священника кобуру с торчащим из неё, металлически поблескивающим пистолетом. Несколько секунд он молча изучал пистолет, словно раздумывая опасен тот или нет, а потом вновь посмотрел на Падрэ. В его маленьких поросячьих глазках не было ни капли страха.

— Делай что хочешь, — безразлично ответил он, и улыбка его поблекла. — Только твоего бога уже не воскресить. А мне всё равно, святой отец, всё равно, слышишь? Я успел ширнуться, да, а на новую дозу денег нет. Правда, забавно, святой отец? У человека, убившего бога, нет денег на дрянной героин?

— На что ты вообще рассчитывал? — холодно поинтересовался Падрэ.

— На что рассчитывал? — переспросил Якоб. — А я почём знаю? Но я всё равно не желаю, святой отец. Мне это выгоды не принесло, но я не желаю. Будет что вспомнить, да?

— Наверное, тебя стоит убить, — сказал Падрэ. — Только я от этого не испытаю ни малейшего удовольствия. К тому же это уже ничего не изменит.

Он подошёл к дверному проёму и, уже выходя в коридор, добавил:

— Кроме того, Он учил щадить убогих и на зло отвечать добром, и даже его смерть не отменяет этого мудрого правила.

Больше он не произнёс ни слова, только слышно было, как хрустит мусор под его тяжёлыми коваными сапогами.

— Так что же ты не ответил добром, сраный старик? — негромко пробормотал Якоб, глядя ему вслед. — Пристрелил бы и дело с концом…

* * *

Когда он вышел на улицу, уже вовсю светило солнце. Падрэ попробовал определить, сколько времени он провёл в грязном притоне и не смог найти ответа. В конце концов, он решил, что это не имеет никакого значения и стал думать, что делать дальше. Однако мысли его, поначалу ведущие в верном направлении, быстро заходили в тупик, сталкиваясь с размышлениями о более насущных делах. В носу у Падрэ всё ещё стоял мерзкий запах разложения, а в горле перекатывался тугой комок. Падрэ с тоской пожалел о том, что служителям Церкви запрещено курить. Трубка с хорошим табаком в две затяжки избавила бы его от тошнотворного привкуса.

— Эй, мистер, купите газету, — раздался рядом звонкий голос, подбежавшего к нему мальчика-газетчика.

— А что пишут? — мимолётно спросил Падрэ.

— Таблоиды пророчат победу кандидату от либерал-демократов, — ответил газетчик. — Доллар опять упал в цене. «Bully» дадут большой концерт в понедельник. И ещё какой-то неизвестный убил бога.

— Твой неизвестный сейчас находится в этом доме, — сказал Падрэ и кивнул на обветшалый сквот за своей спиной.

— Он сатанист? — заинтересовался мальчишка.

— Нет, он наркоман, бродяга и импотент.

— А-а, — протянул газетчик, и разочарования в его голосе было лишь на немного больше, чем безразличия. — Понятно. А газету брать будете?

— Нет, — отмахнулся Падрэ.

Мальчик сразу насупился и пошёл прочь. На углу дома, он остановился и показал Падрэ средний палец. Тот сделал вид, что ничего не заметил. Паренёк скрылся за углом, а Падрэ вновь погрузился в свои мысли.

Для начала он решил сделать вид, что не чувствует преследующего его запаха, и сконцентрироваться на куда более важной проблеме. Наиболее рациональным решением ему виделось сейчас вернуться в Собор и встретиться с Капелланом. Возможно, старый и мудрый глава Церкви уже нашёл выход и решил, как жить дальше. Однако даже если он ничего такого не придумал, навестить старика стоило. Неизвестно как известие о гибели бога могло подействовать на него, бесконечно преданного Церкви.

Заметив на дороге жёлтую машину с шашками, Падрэ вытянул руку в повелительном жесте. В данный момент этот жест повелевал водителю остановиться. Такси послушно тормознуло возле него, и из окна высунулась чёрная улыбающаяся голова. Падрэ поморщился, он не был расистом, но с неграми иметь дел не любил с детства, значительная часть которого прошла в двух кварталах от бывшего гетто.

— Ну? — спросил таксист.

— В Собор, — просто ответил Падрэ.

— Десять баксов, — сказал таксист.

— Я служитель Церкви, поэтому ты обязан отвезти меня бесплатно, — гордо заявил Падрэ, про себя отметив, что черномазый загнул немыслимую цену.

— Бога убили, слыхал? Теперь льготы церковникам не действуют, — ухмыльнулся негр. — Плати или чеши пешком.

Денег у Падрэ не было, поэтому таксист уехал, гогоча как обезьяна, на которую весьма походил. Падрэ застыл в нерешительности, в который раз за день перед ним встала проблема выбора, на сей раз заключающаяся в поиске максимально комфортного и минимально дорогостоящего транспорта. Вдобавок вернулся проклятый запах притона и Падрэ поморщился. Машинально опустив руку в карман, он нащупал там, среди мелкого мусора, старую ладанку на потёртом шнурке, подаренную Капелланом давным-давно, ещё по принятии его в лоно церкви. Поднеся ладанку к носу, он втянул ноздрями её запах и глубоко вздохнул. Нельзя сказать, чтоб это слишком помогло, но ему определённо стало лучше. Он ещё немного постоял, периодически вдыхая аромат ладанки, и, подумав, принял решение ехать на метро.

Понемногу накрапывающий дождь неожиданно усилился, и Падрэ пошагал по невзрачным улочкам старого района, выбивая брызги из залитого водой тротуара. Спустя некоторое время дождь сменился безжалостным ливнем, хлеставшим упругими струями по спинам прохожих. Серая людская масса медленно переползала с одной улицы на другую, оскорбленно сквернословила, когда проезжавшие мимо автомобили обдавали её грязью из-под колёс, а Падрэ шагал вместе с ней, разрезая волны зонтов акульим плавником своей широкополой шляпы.

По пути ему встретилось осаждаемое разгневанными людьми богоугодное заведение, и он остановился, чтобы понаблюдать за ситуацией. Это был самый обычный, стоящий здесь с незапамятных времён, киоск, в котором с позволения Епископа торговали индульгенциями. Из узкого окошка, напоминающего бойницу, торчало красное от злости лицо Пастора. Пастор громко орал на наседающих людей, обильно брызжа слюной, люди отвечали ему тем же, но особо отчаянные уже начали подыскивать камни. Противостояние длилось минут семь, после чего багровая физиономия Пастора скрылась в окошке из которого, секунду спустя вылетело несколько туго перетянутых резинками пачек банкнот и ворох отдельных бумажек разного достоинства. Толпа мигом оставила торгаша в покое и принялась, подобно стаду свиней, подбирать размокающие в лужах купюры.

Когда последние мокрые бумажки были подняты и в спешке распиханы по карманам, человеческие существа, наконец, убрались прочь и Падрэ смог приблизиться к киоску. После короткого стука окошко с силой распахнулось, и из него вновь высунулась голова Пастора.

— Вам что мало, ублюдки?! — заорал он, но осёкся, увидев священника. — А, здравствуй, Падрэ. Дерьмовый денёк, приятель. Только представь себе — все обезьяны, купившие вчера прощение грехов, сегодня припёрлись ко мне, с требованием вернуть деньги. Чёрт бы побрал того выродка, который грохнул бога! Из-за него все индульгенции обесценились. Теперь прощение супружеской измены стоит ровно столько же, сколько и массового убийства, то есть ничего…

Пастор продолжал оживлённо говорить, но Падрэ не слушал, отрешённо всматриваясь в грубые черты его неотёсанной деревенской физиономии и автоматически сжимая в ладони ладанку. В нём постепенно зрело желании выбить Пастору парочку-другую зубов и заставить его ими подавиться. Ему нестерпимо хотелось, чтобы эта жирная каналья валялась на земле, не прекращая перхать и кашлять, давясь застрявшими в глотке золотыми коронками. Он жаждал увидеть, как красное, словно спелый томат, лицо Пастора станет сперва лиловым от натуги, а затем навсегда приобретёт мертвенную бледность.

Вместо этого он спросил:

— Неужели тебе всё равно, что бог мёртв?

Пастор замолк, задумавшись на секунду, а потом ответил:

— Если бы я в него верил…

* * *

В ожидании поезда, Падрэ долго и пристально рассматривал людей на перроне, пытаясь понять, отразилась ли на них хоть как-нибудь смерть бога. В большинстве своём они были люди, как люди — обычные, нервные, опаздывающие куда-то и занятые только своими столь мелкими и незначительными для священника проблемами. Кто-то громко жаловался, что его оштрафовали за неправильную парковку, кто-то сетовал, что никак не может упрятать своих стариков в дом престарелых, кто-то, на чём свет стоит, ругал либералов. О боге не вспоминал никто, только одна женщина сказала по телефону:

— Очень жаль, я как раз отдала Джесси в церковный хор. Боюсь, что теперь он не принесёт ей успеха.

Уже в вагоне, в тесноте, среди выпирающих отовсюду локтей, колен и носов, плотно прижатый к какой-то полной женщине, Падрэ подслушал разговор двух состоятельных мужчин средних лет, вооружённых деловыми костюмами и портфелями. Они обсуждали какого-то общего знакомого.

— Фред, сначала, страшно обрадовался, когда услышал, что бога больше нет, — вещал один из них, слегка подавшись вперёд и выразительно играя взглядом. — Он уже решил, что это отличный сюжет для книги…

— Отличный сюжет? — воскликнул второй. — Он что рехнулся? Да кому это интересно?

— Не перебивай, — сердито оборвал его первый. — Так о чём я? Да. Но потом по ящику передали о забастовке нудистов в Таиланде и он мигом переключился.

— Кстати благодатная тема, — оценил второй. — Если напишет, скажи — пусть несёт ко мне в редакцию. Обещаю предварительный тираж в пять тысяч экземпляров…

В этот момент поезд остановился, и люди в едином порыве ринулись в узкую воронку открывшихся дверей. Падрэ, не успевший отойти в сторону, был мгновенно вжат в заплёванное стекло рвущейся наружу толпой. Ожидая, пока последние, самые грузные пассажиры покинут чрево вагона, он бесцельно водил взглядом по покинутым местам и случайно наткнулся на небрежно брошенную в углу книжку в потрёпанной обложке. Когда, наконец, вагон опустел, и давящая на него сзади масса чьего-то не в меру обширного тела исчезла, Падрэ приблизился к ней, прочёл на обложке — «Библия» — поднял с пола, бережно отряхнул и спрятал во внутренний карман.

До Собора оставалось идти всего один, но зато далеко не самый приятный, квартал. Падрэ остановился и в очередной раз поднёс к ноздрям ладанку. Поле затхлого и застоявшегося воздуха вагона запах ладанки показался таким резким, что он не выдержал и чихнул. Пока Падрэ утирал рукавом нос и выступившие на глазах слёзы, к нему приблизился неопрятный молодой парень в грязной куртке с капюшоном и вязаной шапке, надвинутой на глаза.

— Эй. Эй, брат. Ты ведь дурь нюхаешь, да? — начал он, быстро выговаривая слова на нигерский манер.

— С чего ты взял? — поинтересовался Падрэ, пристально разглядывая лицо своего нового собеседника. Он оказался белым, хотя манера одеваться и идиотский выговор говорили не в пользу этого.

— Брось, чувак, — на лице паренька появилось подобие улыбки. — Не мажься. Я же вижу — ты нюхаешь дурь: кокс или чего полегче. Ты, конечно, крут и всё-такое, раз делаешь это на глазах у всех…

— Чего ты от меня хочешь? — устало оборвал его Падрэ.

— В библии сказано — поделись с ближним своим, — нагло заявил наркоман и вытащил из кармана заточку.

— Когда писалась библия, про наркотики ещё никто не знал, — сказал Падрэ и ткнул в грудь паренька стволом пистолета. — Но я уверен, ради них стоит вписать ещё одну заповедь.

Заточка с печальным звоном упала на асфальт. Падрэ удовлетворённо кивнул.

— И вот ещё что, — добавил он, вытаскивая из-за пазухи подобранную в метро книгу и кидая её наркоману. — Освежи память на досуге…

…Уже у самого входа в Собор Падрэ настигла ярко и безвкусно раскрашенная и столь же ярко, но безвкусно одетая девушка, которую можно было ёмко охарактеризовать одним словом — дешёвка.

— Здравствуйте, святой отец, — вкрадчиво произнесла она своим ядовитым голосом. — Вы уже слышали благую весть?

— Мисс Хелл, — устало вздохнул Падрэ и в который раз за день поднёс к носу ладанку. — Не вынуждайте меня совершать грех и бить женщину по лицу рукояткой пистолета.

— Ну что вы, святой отец, я просто хотела спросить — если бога убили, то, может быть, теперь меня возьмут в католическую школу, несмотря на мою фамилию? Будет замечательно, если я получу образование, и мне не придётся больше работать на панели.

Она расхохоталась каким-то совершенно сатанинским смехом и чтобы не слышать его, Падрэ скользнул в спасительные двери, ведущие в Собор, однако этот хохот ещё долго преследовал его, вплоть до того момента, когда он вошёл в покои Капеллана. Потому что после этого Падрэ стало совсем не до смеха.

* * *

Святейший Капеллан в данный момент был занят тем, что старательно красил ногти на ногах кричащим ярко-красным лаком. Делал он это неторопливо и размеренно, о чём свидетельствовали аккуратно покрашенные ногти на пальцах рук. Рядом с креслом, в котором он восседал, на столике валялась разнообразная косметика, чулки в крупную сетку, растрёпанный парик, бритва, в обрамлении кучи волос, бывших некогда бородой, и длинные полосы волосатого скотча, которым старик, по всей видимости, делал эпиляцию. Заметив Падрэ, Капеллан, вернее существо, которое было им раньше, а теперь больше напоминало виденную священником у входа в Собор Алиссию Хелл, счёл нужным поприветствовать его, однако от своего увлекательного занятия не оторвался.

— Доброе утро, — произнёс он томным голосом и принялся нескромно разглядывать помятого и усталого Падрэ, хлопая своими огромными накрашенными ресницами.

— Не вижу в нём ничего доброго, — отозвался Падрэ. — Что вы делаете?

— Сушу ногти, — пожав плечами, ответил Капеллан. Он действительно закончил наносить лак и теперь сушил ногти феном. — Что удивительного?

— Что удивительного? — переспросил Падрэ и пожевал губами. — Да в сущности ничего, если забыть что глава Собора и служитель Церкви выглядит, как среднестатистический трансвестит…

— Я думал, в наш век люди избавились от этих глупых предрассудков, — вздохнул Капеллан и принялся натягивать чулки в крупную сетку.

— Отнюдь. Зато они нашли способ избавиться от Бога, — произнёс Падрэ с нажимом. — Однако, похоже, это никого не трогает.

— Бросьте, Падрэ, — отмахнулся Капеллан и несколько раз прошёлся перед зеркалом, любуясь на себя. Потом остановился и принялся подводить губы помадой того же цвета, что и лак для ногтей. — Мир ведь не рухнул. Нет бога — нет дурацких правил. Я, наконец, могу скинуть глупую одежду церковника, сбрить бороду, одеться так, как хочу и делать, что пожелаю. Уверен, Падрэ, — при этих словах он прислонился к священнику. — Что и у вас есть какие-то тайные желания, которым вы просто не давали волю.

— Моё первейшее желание — пристрелить вас, — процедил Падрэ, брезгливо отстраняясь. — Но я этого не сделаю. Ему это уже не поможет. Прощайте.

Он развернулся на каблуках и направился прочь из храма, в котором провёл львиную долю своей юности и который теперь стал пристанищем грязи и разврата. У самого выхода он обернулся, грязно выругался, презрительно плюнул на пол и с размаху зашвырнул ладанку в угол, после чего толкнул дверь и вновь очутился на улице.

* * *

Впервые в жизни Падрэ ощутил себя растерянным и беспомощным. Впервые в жизни он не видел перед собой чёткого плана действий. Человек, воспитанный жизнью по двум уставам — небесному и земному, человек, всегда имевший в голове если не цель жизни, то определённый порядок действий, ведущий к осуществлению её подобия, человек, чьё существование было целиком и полностью отдано убитому вчера богу, оказался потерянным в этом мире, лишившемся своего создателя, но, похоже, совсем не огорчённом этим обстоятельством.

Падрэ отрешённо брёл по улице и повсюду натыкался на недоброжелательные, презрительные, насмешливые, а чаще просто безразличные взгляды прохожих. Одни радовались тому, что некогда влиятельный и опасный Падрэ, а вместе с ним и вся влиятельная и опасная Церковь превратились в ничто. Некоторым было просто плевать.

Но никто не жалел о случившемся.

На соседней улице Падрэ увидел фургончик с мороженным, а возле него детей. Дети смеялись и ели шоколадный рожок, один на троих. Завидев Падрэ, они закричали:

— Здравствуйте, святой отец!

Падрэ машинально приблизился к ним и произнёс в ответ:

— И вам здравствовать, дети божьи.

К его удивлению никто из ребятни не принялся захлёбываясь слюной кричать, что бог умер. Вместо этого они предложили священнику уже изрядно подтаявшее мороженое. Тот отрицательно покачал головой:

— Я дал обет не вкушать ничего кроме пресной еды.

Дети посмотрели на него сочувственно, почти с жалостью и покивали головами. Падрэ ожидал от них заявлений о том, что после смерти бога все церковные запреты утратили былую силу, но ничего такого не услышал. Удивившись во второй раз, он осторожно спросил:

— А знаете ли вы, дети мои, что вчера был убит бог?

— Ну да, мне мама говорила за обедом, — отозвался самый старший.

— Только это ерунда, — вклинился в разговор другой.

— Как это ерунда? — оторопел Падрэ.

— Так, ерунда, — пожал плечами мальчуган. — Чья-нибудь глупая шутка.

— Или кто-нибудь неправильно понял, — сказал старший. — Взрослые вечно всё путают.

— Но я сам видел человека, который убил бога, — заявил Падрэ.

— Значит, он тоже что-то перепутал и убил не того, — ответил мальчуган. — Вы разве не знали, что бога нельзя убить?

— Почему? — спросил Падрэ.

— Это же бог, — назидательно произнёс мальчик и посмотрел на Падрэ, как на идиота. — Может, всё-таки, попробуете мороженое? Думаю, он не рассердится, если вы всего лишь разок его ослушаетесь.

Падрэ безмолвствовал, в его голове бурлили мысли.

«Так, — думал он. — А если допустить, что действительно произошла ошибка? Что если этот торчок Якоб убил не того? Или попросту наврал! Господи, но ведь он действительно мог наврать! Или просто спутать и убить не того. Ведь всё может быть, правда? Господи, если ты жив, ответь мне! Молю тебя, ответь мне! Или нет, не снисходи до ответа, просто сделай так, чтобы всё вернулось на круги своя! Останови это безумие, пока мир не скатился в такую яму, из которой уже не выберется. Я ведь не за себя молю, а за этих вот милых детей, которые искренне и беззаветно верят в тебя, верят просто так и не требуют доказательств твоего существования! Господи, что станет с ними в мире без тебя?! Я знаю, неправильно просить лишь за некоторых, ведь ты любишь всё человечество, каких бы грехов оно не натворило, но разве стоит просить за остальных, когда они хулят имя твоё и пренебрегают законами твоими! Ты слышишь меня, господи?! Слышишь меня?! Не молчи, умоляю тебя, только не молчи…»

Но Бог хранил молчание, как день, как год, как век назад, когда был ещё жив…

Михайлов А. Валькирия

— Неплохой получился бы снимок для фотоконкурса \'Neu Noire\', — наконец вынес свой вердикт главный редактор и вдруг хитро прищурился на меня, — но ведь любое жюри сразу скажет, что это обычный монтаж. А в таком случае сам знаешь, первых мест нам не видать. В лучшем случае получит приз вне конкурса, — и он снова повертел в руках полученный от меня снимок.

— Или, что это тогда? Если не монтаж?

Не ответив на вопрос, я молча забрал у него фотографию и снова уткнулся взглядом в небольшой прямоугольник снимка отпечатанного на самой лучшей бумаге, которую я только смог найти в нашем издательстве. Тонкая девичья фигурка с раскинутыми руками, взлетевшая над бешено мчащимися по ночной автостраде гоночными машинами. Слепящий свет фар бьёт почти в лицо фотографу, линии обгоняющих друг друга автомобилей смазаны, но летящий над ними силуэт девушки виден совершенно отчётливо, хотя и непросто разобрать черты её лица полускрытые разлетевшимися длинными прядями волос. Но еле справляясь с накатывающей на меня нервной дрожью, я точно знал, что эти черты были прекрасны.

— И снято с какого-то необычного ракурса, — снова заговорил редактор, — такое ощущение, что фотограф сам в этот момент парил где-то над землей. Кстати ты так и не сказал, как его зовут, — он требовательно уставился на меня, — кто автор этого шедевра?

Он вдруг озабоченно нахмурился:

— Я смотрю, что ты какой-то сам не свой Зигфрид, последнюю неделю. Мало спишь или много пьёшь? Что случилось с моим лучшим репортёром?

— Со мной всё в порядке, — я отвёл свой взгляд в сторону, уставившись на огромный редакторский аквариум, где бултыхались толстые золотые рыбки. Казалось, они тоже понимали, что я вру, и осуждающе что-то булькали мне.

Неожиданно громкое бульканье послышалось совсем рядом.

— Хлебни-ка моего старого Дэниэлса, — главный редактор был уже пожившим опытным человеком, — что-то ты, я гляжу, совсем расклеился.

Ледяной виски бухнулся и исчез в моей ледяной пустоте безо всякого следа.

— Так как всё-таки его зовут? Автора этой удивительной фотографии?

— Не его, а её, — вдруг прошептали мои, но как будто чужие мне губы, — её звали Анна…

В первый раз я увидел Анну одиннадцать лет назад в школе, где учился, в школе, которая была единственной на весь наш провинциальный крохотный городок. Я и сейчас прекрасно помню тот момент, когда перед началом очередного урока в наш класс вдруг вошла высокая нескладная девчонка в отглаженной, но не новой школьной форме, стоптанных ботиках и с топорщившимся из-за спины школьным рюкзачком. Она с пренебрежительным видом обвела взглядом весь наш класс уже приготовившийся к уроку и почему-то остановилась взглядом на мне, таком же нескладном с виду четырнадцатилетнем мальчишке, сидевшим в одиночестве за своей партой. Её взгляд прошиб меня насквозь не хуже удара электрическим током, и я даже не успел опомниться, как уже рядом со мной скрипнула скамья, а на парту грохнулся потрёпанный рюкзачок. И небесный голос сказал в моё правое ухо, — \'Привет. Я Анна, новенькая. Будем соседями, если не возражаешь?\'. Возразить я ничего не смог, потому что сквозь меня вновь побежали электрические разряды, возвещая о пришедшей первой моей любви.

К счастью соперников в классе у меня не было. Нашим местным дон жуанам нравились девушки другого типа, обеспеченные, с выбеленными волосами, старательно копирующие собой гламурных моделей со страниц столичных журналов. Анна же, с её резковатыми чертами лица и чёрными, как безлунная ночь волосами, в этот тип не вписывалась никак, а её нарочитая независимость и прямота в словах отпугивала не только её одноклассников, на и даже наших учителей. Ко мне это конечно не относилось, я-то летел к ней как мотылёк на огонь, восторженно слушая её пренебрежительные препирательства с нашей классной руководительницей. \'Хлеба и зрелищ?\' — хмыкала Анна на уроке по социологии, — \'нет уж печь хлеб я не собираюсь, но вот зрелища я вам когда-нибудь обеспечу!\'. \'Я уже в курсе, что ты собираешься стать лучшим в стране папарацци\', — раздраженно откликалась учительница, — \'но пока лучше озаботься фотоматериалами к нашей школьной газете, пока наш бедный Зигфрид не начал оформлять свои статьи сам\'. А я в этот момент замирал от счастья, предвкушая нашу с Анной совместную деятельность на благо школьного просвещения.

Безусловно, смешно было бы упрекать меня четырнадцатилетнего парня в неумении вести правильную любовную осаду, но к счастью я смог сблизиться с Анной на ниве наших подростковых увлечений. Я мечтал стать известным столичным писателем или на худой конец журналистом, ну а она, как известно таким же, но только фотографом. Руки её вечно были в следах от химических реактивов. \'Я признаю только чёрно-белые снимки, лишь они могут подтвердить настоящее мастерство\', — авторитетно заявляла Анна, а я только потом догадывался, что в её семье просто не было лишних денег на увлечения дочери, поэтому и допотопный чёрно-белый фотоувеличитель, с которым она постоянно возилась и её дешёвый фотоаппарат были следствием самой обыкновенной бедности. Но я, впрочем, и сам был из небогатой семьи, хотя моя маман регулярно напоминала мне о нашем благородном происхождении от каких-то чуть ли не королевских предков с дальних северных территорий Европы, откуда её прапрапрадедушка переехал в наш захолустный городок бог знает сколько лет назад. Но зато мне в отличие от Анны, требовались для литературных упражнений только лишь карандаш да бумага, которые благородное семейство в лице моей матери всё же могло обеспечить мне без особого труда.

Анна наверняка отмечала мои чувства к ней, но, похоже, и сама была не против, поскольку мы стали проводить всё больше времени вместе не только по школьной работе, но уже и просто так, общаясь, пока в один прекрасный момент в маленьком закуточке её квартиры, оборудованном под фотолабораторию, под целомудренным светом проявочной лампы, не совершился наш первый, но отнюдь не последний поцелуй.

Последний год школы промелькнул, как один день, и как это обычно случается, несмотря на все клятвы верности, мы… расстались. Я уехал в столицу поступать в университет на отделение журналистики, а Анне пришлось остаться в нашем городке помогать своей семье. Бедность в очередной раз сказала свое веское слово. Меня закружила столичная жизнь, письма друг другу мы писали всё реже и реже, и в конце концов я потерял Анну из вида. А когда я приехал домой на похороны моей скоропостижно скончавшейся матери, то наши общие знакомые сообщили мне, что семья Анны навсегда покинула наш городок. С тех пор прошёл не один год.

Резкая телефонная трель немилосердно выдернула меня из состояния пьяного полузабытья. Чертыхнувшись, я открыл глаза и огляделся. В окно моей квартиры смотрела пронзённая рекламными огнями, мокрая от прошедшего дождя столичная ночь. На небольшой книжной этажерке в углу комнаты надрывался телефон. Несколько секунд я лежал, раздумывая, но вспомнив, что спиртного у меня в квартире уже точно не осталось, и всё равно так или иначе придется вставать, я поднялся с дивана, и спотыкаясь об пустые бутылки раскатившиеся по всей комнате, направился к телефону.

— Зигфрид, это ты? — я услышал в трубке голос своего начальника, — я тебя обыскался.

— Шеф, я же взял недельный отпуск, какого чёрта вам надо? — устало произнёс я, осматриваясь в полутьме в поисках сигарет и зажигалки.

— Я всё это понимаю дружище, — не обиделся главный редактор, — но я звоню тебе насчёт того твоего снимка с девушкой.

От его слов я снова ощутил глухую боль в груди.

— Его собираются внести в шорт-лист конкурса. Но… — голос редактора вдруг стал обеспокоенным, — я навёл справки об авторе этой фотографии, и…. Э-э, как этот снимок cмог попасть тебе в руки, Зигфрид?

— Это совершенно неважно шеф, — я, наконец, нашёл, то, что искал, зажёг сигарету, с трудом удержав телефонную трубку плечом, — да и какая вам разница?

— Не было бы разницы, я бы не звонил, — резонно отметил главный редактор, — ну хорошо, но ведь я прав, этот снимок сделан две недели назад, первого сентября, на гоночном Гросс-прейтц, в предместье Танжер-Ванзее? Так?

— Да, вы правы. Абсолютно.

— За секунду до катастрофы унесшей жизни трёх гонщиков и семнадцати зрителей?

Я промолчал, затягиваясь горьким сигаретным дымом.

— И эта девушка, Анна, она же не могла быть автором этой фотографии — растерянно произнёс редактор, — она же ведь…, — тут он запнулся.

— И, тем не менее, это так. Автор именно она. Всего хорошего шеф.

Я бросил трубку на телефонный аппарат, и подойдя к окну, упёрся лбом в холодное стекло. За окном в пяти этажах подо мной по центральному проспекту текла освещённая электрическими огнями ночная жизнь столицы. Капли прошедшего дождя всё ещё стекали по стеклу, размывая контуры людей и автомобилей, но не могли размыть мою память. Ещё совсем недавно по этим улицам беспечно бродили и мы с Анной.

Я встретился с ней снова совершенно случайно, в одной из маленьких кафе в изобилии набросанных вокруг моего дома, там, где я предпочитал иногда ужинать после дневной беготни по своим репортёрским делам. Карьера моя шла к этому времени успешно, я устроился в один из известных столичных еженедельников, начал получать приличные деньги и обзавёлся приличной, хотя и съёмной квартирой в самом центре города. Я уже заканчивал ужин традиционной чашкой кофе и сигаретой, когда на столик рядом со мной плюхнулся потёртый рюкзачок и знакомый голос насмешливо произнёс, — \'Привет. Я Анна. Будем соседями, если не возражаешь?\'. Я обернулся, не веря своим ушам, и опрокинул недопитую чашку на пол.

Говорят, что невозможно вернуться в прошлое, но со мной произошло именно такое волшебство. Я вдруг снова ощутил себя влюблённым пятнадцатилетним подростком, но сейчас передо мной сидела не нескладная девчонка, а молодая женщина, хотя и с теми же узнаваемыми чертами, в которые я впервые влюбился одиннадцать лет назад.

Уже через несколько недель я снова не мог помыслить своей жизни без её постоянного присутствия, отыскивая любые предлоги для новых встреч. Анна отвечала мне, но её взаимность была какой-то, если так можно выразиться, выжидательной. Может быть, она пережила какой-то неудачный роман ещё до нашей встречи, по крайней мере, я улавливал некие туманные намёки в её словах о прошедшем любовном разочаровании. Моё же чувство захватило меня с головой.

Как я быстро выяснил, Анна смогла вырваться из круга своей семьи и сопутствовавших этому проблем, и теперь уже несколько лет жила в столице. Но, пока всё это время ей приходилось перебиваться случайными заработками в мелких городских изданиях, где она подрабатывала простым фотографом. Поэтому узнав о моих успехах на поприще журналистики, она отнеслась к этому даже с какой-то ревностью. Я-то смог исполнить мечты своей юности (хотя и относился теперь к своей профессии с изрядной долей цинизма), а её мечта по-прежнему была далека. Мы часами пролистывали альбомы признанных мастеров кино и фотоискусств, ругая их за ограниченность и консерватизм, но их коллекции представлялись на выставках и успешно раскупались, а работы Анны регулярно возвращались к их автору с утешающими пометками редакторов. Получив очередной разочаровывающий отзыв, Анна то впадала в депрессию из которой я безуспешно пытался вызволить её своими ласками, то начинала с удвоенной силой таскать меня на так называемые \'этюды\', во время которых мы забирались на крыши городских небоскрёбов, откуда она снимала городские пейзажи, или неслись на встречи со знаменитостями, прорываясь через толпы поклонников, а то с риском для жизни плутали ранними утрами по окраинным трущобам в надежде заполучить удачный снимок городских \'низов\'. Моя журналистская карточка и информированность о значимых событиях стали для Анны золотым дном, а я потерявший голову от чувств, покорно следовал за своей любовью, куда бы, она не устремлялась.

Несмотря на свою принадлежность к прекрасной половине человечества Анна больше всего любила работать с его же механическими порождениями, ставшими по её словам не, менее прекрасными за наш век. Моменты, когда ей удавалось запечатлеть подходящий к причальной мачте огромный дирижабль или поймать в кадр, уходящий хищным силуэтом почти вертикально в небо военный истребитель, казалось, были для Анны важными в жизни до такой степени, что я даже начинал ревновать её к этим механическим чудовищам. А сколько времени мы проводили на гоночных треках в предместье Танжер-Ванзее, следя за ревущими на трассах болидами! Анна с такой страстью отдавалась своему увлечению, что сделанные ею кадры просто обязаны были стать непревзойдёнными шедеврами. Но к несчастью мощь и скорость этих металлических монстров были далеко за пределами возможностей её скромного любительского \'Кёнига\'. Для такой работы подходила только профессиональная аппаратура, на которую ни у Анны, ни даже у меня не было достаточных денег. Иногда прогуливаясь по городскому центру, мы проходили возле витрин магазинов известных марок, но Анну совсем не интересовали фешенебельные бутики. Её как магнитом притягивало к единственной бронированной витрине известного на всю столицу магазина Цейсса, где горделиво поблёскивала сменными объективами мечта её жизни, надменный \'Олимпик\', количество нулей на ценнике которого было способно отправить в нокаут даже средней руки бюргера.

Заканчивалось дождливое лето, приближалась дата открытия Гросс-прейтц, главных ежегодных автогонок, Анна после очередной серии неудач была вялой и неразговорчивой, а я пребывал в отчаянии. Мне так хотелось, чтобы Анна была счастлива, что я готов был ради этого на всё. Любовь слепа и эгоистична, и поэтому в один из редких погожих дней с созревшим планом действий я отправился к знакомому антиквару, чтобы сделать то, о чём я даже не мог помыслить раньше.

После смерти моей матери, в дополнение к памяти о её рассказах про благородное происхождение нашего рода, я получил в руки по завещанию единственный реальный факт подтверждающий её слова, массивный золотой браслет, по преданию передававшийся в нашей семье из поколения в поколение. Я знал про его существование, но был изрядно ошеломлён, когда увидел его в первый раз в открытом банковском сейфе, в присутствии самого директора банка и нашего городского нотариуса. По виду это было настоящее произведение искусства из витого золота с прекрасными изображениями всадников несущихся по его краям. Конечно, мне нельзя было с ним расставаться, это была овеществлённая память о моих предках, память которую я был обязан сохранять всю свою жизнь и передать дальше своим потомкам. Но, как я уже говорил, любовь слепа и абсолютно эгоистична и поэтому в тот летний вечер массивное золотое украшение, которое никогда не должно было покидать нашу семью, тяжело стукнуло о прилавок антикварного магазина.

Хотя хозяин прекрасно меня знал, при виде браслета его глаза изумлённо полезли на лоб. Но официальные документы завещания и сертификаты подлинности быстро успокоили его подозрения в том, что я недавно ограбил исторический музей. Правда, для оценки реальной стоимости золотого браслета ему потребовалась целая неделя, которую я провёл в нервном ожидании. Зато при следующей встрече я был поражён суммой выписанного мне чека. Этих денег хватило бы на целых три \'Олимпика\', если бы мне пришла в голову сумасбродная мысль купить их в таком количестве.

\'Удивительную вещь ты принёс мне, Зигфрид\', — оценивающе кивая головой, признался мне антиквар, — \'конечно современные девушки его на руки не оденут, но настоящий коллекционер древностей не пожалеет на это очень хороших денег\'. \'Уже не пожалел\', — подтвердил я, зачарованно пересчитывая количество нулей в выписанном чеке и совсем забыв, про то, что я продал уникальную фамильную драгоценность, которая хранилась в нашем роду сотни лет. Хозяин магазина наклонился в мою сторону. \'Серьёзные люди были твои предки\', — уважительно сообщил он, — \'я заказывал экспертизу в криминалистической лаборатории и там выяснили, что этот браслет был сделан, как минимум из десятка разных украшений\'. \'Что это значит? \', — не понял я и антиквар усмехнулся. \'Это военная добыча Зигфрид, и бог знает, сколько на ней было крови в своё время. Неспроста по ней уже тысячу лет продолжают нестись валькирии, забирая с собой погибших воинов\'.

Насколько прав был этот мудрый старик, будто сам явившийся из далёкого прошлого со словами предостережения я осознал гораздо позже, когда исправить уже было ничего нельзя.

— В хорошенькую историю ты меня втянул, — человек, сидевший в кресле в глубине кабинета, сейчас совсем мало походил на уверенного в себе руководителя известного столичного еженедельника, — и теперь ещё сам уезжаешь.

С этими словами он набулькал себе полный стакан коньяка из початой бутылки, стоявшей прямо на его письменном столе, и ещё больше съёжился в своём кресле.

— По моим стопам идёте шеф, — я старался, чтобы в моём голосе звучало сочувствие, — не стоит вам столько пить.

В ответ он только пренебрежительно махнул рукой и сделал хороший глоток.

— Кстати ты в курсе, что тебя ищет полиция? — вдруг поинтересовался он, — или может…, — тут он задумался на секунду, — или может ты, как раз, поэтому уезжаешь?

Я вспомнил про повестку из полицейского комиссариата, которую нашел в своём почтовом ящике, за день до того как перебрался в пустующую квартиру Анны.

— А для чего я, интересно, мог им понадобиться? — осторожно спросил я, делая вид, что слышу об этом впервые в жизни.

— Да из-за твоей треклятой фотографии, которую, будь я неладен, я зачем-то взял у тебя для публикации, — желчно отозвался редактор, отхлёбывая коньяк, — и которая сейчас на первых полосах во всех центральных газетах. \'Валькирия забирает с собой храброго лётчика\', — процитировал он. — Нет, ну было же у меня предчувствие, и зачем я только тебя послушал?

— Она заняла первое место? — озадаченно спросил я, — простите шеф я ненадолго выпал из жизни. Но причём здесь полиция? И что за лётчик?

Ожидая ответа от снова присосавшегося к стакану главреда, я сел на подлокотник кресла дл посетителей. \'Я всё-таки исполнил мечту Анны\', — пронеслось у меня в голове.

— Да не в этом дело! — вдруг взорвался мой уже бывший шеф, — ты журналист и не читаешь газет?! В какой чёрной дыре ты был всю эту неделю Зигфрид?! — он злобно стукнул пустым стаканом по столу. — Это проклятая фотография, оказывается, была сделана за секунды до самой большой автокатастрофы при Гросс-прейтц. Но это ещё ничего, наша публика любит кровавые зрелища. Но неужели ты не знал, что одним из погибших гонщиков был сын нашего канцлера, полковник авиации! — Он перевёл дух и уже спокойней продолжил, — старик от потрясения получил инсульт и неделю назад умер. А через месяц выборы в правительство и, похоже, их теперь выиграют чёрные рубашки. И их лидер всю эту неделю ищет боевиков устроивших этот, как он выразился, теракт с сыном канцлера. Плевать он, конечно, хотел на полковника, — поморщился редактор, — у него свои цели, ему нужна власть и побыстрее, но теперь, сам понимаешь, он должен найти виновников его смерти. А тот, кто сделал снимок, должен был видеть всё.

Закончив эту речь, он выдохся и снова потянулся за бутылкой.

— Они трясли меня два дня, — закончил он, съеживаясь в своём кресле, — пришлось им сказать, что снимок пришёл через твой отдел новостей. Прости Зигфрид, но мне пришлось сказать им это. Удивительно, что они тебя не нашли.

Я задумчиво кивнул и достал сигареты. Ситуация выкручивалась каким-то странным и непонятным для меня образом. Меня вдруг кольнул страх неясных, но тревожных предчувствий.

— Я знал, что ты что-то скрываешь от меня с этой фотографией, — задумчиво произнёс редактор, покачивая снова наполненным стаканом, — но, бог с ним это твое дело. В конце концов, я уже столько перевидал в жизни, что подобные секреты меня уже давно не интересуют. И тем более, я не стал болтать ничего лишнего полицейским, кроме тех вещей, которые уже было нельзя скрыть.

— Спасибо шеф, — признательно кивнул я и поднялся с места, — тогда буду надеяться, что этот шум скоро уляжется, пока меня здесь не будет.

— Ну, я тоже надеюсь, что новая мировая война пока не начнётся, — ворчливо согласился мой собеседник, — хотя, если честно, я не знаю, кто мог бы удержать наших националистов на поводке, лучше нашего старика канцлера. Он-то был гарантом всей нашей спокойной жизни, — редактор печально вздохнул, — но насчёт себя ты прав Зигфрид. Уезжай, пережди это беспокойное время.

— Счастливо оставаться шеф, — я осторожно закрыл за собой дверь его кабинета.

В тяжёлой задумчивости я спустился по лестнице и покинул наше издательство, в котором проработал столько времени. Уличный шум оглушил меня, и на несколько мгновений мне послышался в нём далёкий топот кованных солдатских сапог.

Последний наш день мы с Анной провели в предместье Танжер-Ванзее, где уже начался первый этап больших ежегодных автогонок. На открытии были тысячи приехавших отовсюду зрителей, но мы здорово опоздали, Анна никак не могла обуздать свой непокорный \'Олимпик\', мой неожиданный и королевский подарок. Моя возлюбленная злилась, но не очень сильно, на открытии гонок для неё всё равно не было ничего интересного, ей надо было поймать машины в движении, на предельной скорости, когда видимым становится сам воздух вспарываемый бешено мчащимися гоночными болидами. И как раз для этого, как будто и был создан легко делавший в автоматическом режиме десятки кадров в секунду лучший в мире фотоаппарат.

Когда мы, наконец, подъехали, первый этап из семи уже закончился, и нам ничего не оставалось, как засесть в небольшом открытом кафе, ожидая возобновления гонок. Я по опыту знал, что всё это дело затянется до глубокой ночи и поэтому не спеша основательно налегал на приносимые нам блюда, с улыбкой наблюдая, как Анна воркует над \'Олимпиком\', держа его на коленях, как счастливая мать своего новорожденного ребёнка. В этот момент я уже не жалел, что расстался с фамильной драгоценностью, которую был обязан хранить как зеницу ока. Вместо этого я думал о том, как сделаю Анне предложение, когда мы отправимся с ней в двухнедельную поездку по южному побережью. По крайней мере, о деньгах на подобные увеселения можно было не беспокоиться, их после продажи браслета хватало с избытком.

Наконец по громкоговорителям объявили о старте второго этапа, и я преподнёс Анне ещё один сюрприз. Благодаря моим репортёрским связям и журналистскому удостоверению, нам удалось тайно пробраться в техническую зону автотрассы, куда не допускались зрители, но откуда было очень удобно вести фотосъемку. Это было что-то вроде маленького закутка на большой металлической эстакаде пересекавшей гоночную трассу поперёк движения и где были прикреплены огромные рекламные панели, за которыми нас практически невозможно было различить со стороны. Анна с трудом разместила на доставшейся нам крохотной площади трёхногий штатив и бережно укрепила на нём своё сокровище. В закутке было пыльно и жарко, хотя надвигающиеся с запада дождевые тучи сулили в скором времени прохладу, под эстакадой то и дело поодиночке и колоннами с рёвом проносились разноцветные автомобили, заставляя металлические конструкции опасно подрагивать. Несмотря на все неудобства, всё это время я ощущал себя на вершине блаженства, и Анна похоже также разделяла мои чувства. Мы успевали обменяться страстными поцелуями и объятиями, когда длинная вереница болидов, сотрясая эстакаду, в очередной раз исчезала за следующим поворотом, а когда Анна меняла кассеты, я держал над ней зонт, прижимаясь к ней и защищая от налетавшего порывами дождя. Этап проходил за этапом, время бежало незаметно, а вечер понемногу переходил в ночь, и дорога под нами матово блестела водой в лучах ярких электрических светильников и фар проносящихся внизу автомобилей.

Наконец у Анны осталась последняя кассета, которую она решила потратить на съёмку с земли, где в удобном направлении саму трассу и вылетающие из-за крутого поворота болиды освещали мощные электрические люстры. Зарядив камеру, мы стали осторожно спускаться по мокрым металлическим лесенкам, Анна была впереди, а я тащил за ней доверенный мне бесценный \'Олимпик\'.

Всё дальнейшее произошло, как мне показалось за какие-то доли секунды. Анна вдруг поскользнулась на мокром металле, и в следующее мгновение я увидел, как она падает вниз с высоты прямо на несущиеся внизу гоночные болиды. Я успел, рывком отбросив за спину ненужную уже мне камеру, которая перелетела обратно через эстакаду, броситься вслед за Анной, как будто бы у меня были крылья, и я мог спасти её, схватив в падении и поднявшись с ней в воздух. Но всё чего я добился, это того, что полетел вниз вслед за ней. Меня спасли отснятые кассеты в кофре висевшем меня на плече. Ремень кофра зацепился за какой-то металлический штырь, и меня отбросило обратно на лестницу. Я услышал за спиной визг тормозов, легко прорезавшийся сквозь рёв машин, а затем страшный скрежет и треск. Эстакада качнулась, и вдруг всё вокруг осветилось вспышкой первого взрыва.

Спустя какое-то время, не знаю, какое точно, когда отчасти закончился весь этот смертельный кошмар, я всё ещё в каком-то оцепенении бродил вокруг заливаемых пожарными догорающих остовов автомобилей и карет скорой помощи, увозящих одного за другим раненых и тела погибших в катастрофе гонщиков и зрителей. Тело Анны давно уже унесли какие-то равнодушные люди, а я всё ещё не мог уйти, будто ожидая какого-то знамения. Полицейские уже оставили меня в покое, удостоверившись в моей карточке, и видимо посчитав, что я просто явившийся прежде всех остальных представитель прессы. И в один из этих моментов я совершенно случайно наткнулся на изуродованный, измятый и обгоревший \'Олимпик\'. Движимый каким-то странным предчувствием, я подобрал его, стараясь не привлекать к себе лишнего внимания. Плёнка внутри уцелела, и проявив её, я увидел кадры, отснятые падающей камерой в последние секунды.

Близкий разрыв тяжёлого снаряда встряхнул наш хлипкий блиндаж до основания. По дощатым стенам снова зашуршал песок, обсыпая всех нас спасающихся от богов войны в этом ненадёжном убежище. Крохотная лампа, висевшая над столом, закачалась, а голос рейхсканцлера вещавшего через настенный репродуктор об очередных победах нашего оружия вдруг прервался и умолк.

Обер-лейтенант Веддинген сидевший напротив меня и даже глазом не моргнувший от взрыва, оценивающе покачал головой и хладнокровно заметил:

— А уже ближе лупит, чем раньше. Глядишь, в следующий раз, шарахнет прямо в крышу. Да Зигги? — он насмешливо улыбнулся.

Я не успел ответить, как зазвонил полковой телефон. Веддинген выругавшись, снял трубку и молча выслушал несколько коротких приказаний.

— Так точно, сделаем! — наконец пролаял он в трубку и с досадливым выражением лица швырнул её обратно на телефон.

— Полковник, — сообщил он в ответ на общий невысказанный вопрос, — говорит, что корректировщику почудилась колонна бронемашин в нашем направлении.

Веддинген со скучающим видом обвёл взглядом весь наш блиндаж, и наконец остановился на мне.

— Пойдем Зигфрид прогуляемся, — он хлопнул ладонью по столу, — хватит пялиться на свою фотокарточку, скоро дыру в ней протрёшь. Пошли!

Я послушно поднялся и осторожно отряхнул от песка свою единственную драгоценность, подклеенную газетной бумагой. Обер-лейтенант, не дожидаясь меня, уже выходил из блиндажа. Я поспешил вслед за ним, под вспышки выстрелов, треск пулеметных очередей и грохот тяжёлых орудий. Туда, куда слетались сейчас бесчисленные валькирии, чтобы взять с собой новых женихов.

Тихонова Т. В. Калач-палач

Гончие шли по его следу. Рыжие бестии. Поджарые, впалые в боках, они жадно глотали слюну за его спиной, держа узкие морды по ветру. Миновали подлесок. Рысью неслись по полю. Подвывали и скулили, и шли вброд по стылой воде. Он слышал витиеватые завывания рога, петляющие за ним по лесу. Чуял, как она праздновала победу, видя его спину. И на излучину арбалета легла стрела…

Ззззз… Мимо. Ззззз… Стрела с чёрным оперением впилась в бархат пробкового дерева. Совсем рядом…

Беглец перевалился через борт лодки и смотрел, прищурившись, в щели утлой развалины, качающейся на волне. Видел разочарование на том берегу и слышал гнев. Этот гнев был слаще белой изюмовой булки для него.

Он беззвучно засмеялся, откидываясь на спину. Серое осеннее небо нависло над ним, плюясь мелким дождичком. И беглец, задрожал, понимая вдруг, что холодно. Сыро. Опавшие с прибрежной ивы листья дождь знобко топил в речной ряби…

…Тогда он ушёл рано, она ещё спала. Сквозь узкую щель штор солнце показывало ему её. Играло тенями на её лице, прочерчивало его тонкими линиями ресниц. Он блуждал в их лабиринтах. А она улыбалась во сне. Ему. Потому что ещё не знала, что уже одна.

«Нет… Пожалуй, я возьму вот это на память о тебе», — подумал он.

Отведя прядь спутанных волос в сторону, прихватил пальцами овальный медальон чудной сардийской работы. Погладил его, любуясь. Теперь таких не делают. Красное золото сардов с их изумрудами… Солнечные зайцы прыгали по граням камней… по её волосам… губам… Она открыла глаза…

Но он уже далеко.

Охранник выпустил беглеца, сонно приоткрыв один глаз, но так и не проснувшись.

«Сонный бурдюк…»

Толстые ноги в перевязях сандалий не шевельнулись, когда беглец перешагивал через них. Затаив дыхание, он сделал пару шагов, ожидая в спину удара топором на длинной рукояти. Но тишину утра вспугивал лишь храп.

Бронзовые холодные завитки ворот. Створка неприметной в стене калитки неслышно открылась вовнутрь. И, не веря сам себе, беглец рысью припустил вдоль тёмной линии ограды, беззвучно касаясь голыми ступнями мостовой…

Подлый раб, выбранный из толпы пленников за победу в поединке — жрице богини Солнца только лучшее…

Улицы сардийской Аркелузы тёмны. Сухо постукивали колокольцы на шее обходчика. Дождливый день сменился холодной ночью. Но в купальне жрицы сардийской богини Солнца Деузы жарко. Плещется вода о голубой, в морских коньках и звёздах, кафель.

— Зачем ты преследуешь его, о, прекрасная Деуза? — рассмеялась одна из купальщиц, смех её долго перекатывался по влажным стенам, отдаваясь эхом. — Стоит только пожелать, и сотни рабов будут у твоих ног! Что тебе в этом тощем и наглом дервише?

Кресло-качалка из красной сардийской лезги качалась у воды. Белая мокрая туника прилипла к телу. Гладкий волос забран в узел гребнем… Деуза молчала. «Разве можно знать, отчего тебе нужен тот или другой человек, именно он и никто другой, безмозглые утицы?» Тонким носом туфли она задумчиво задевала гладь воды. Шлёп. Шлёп. Шлёп…

Путаясь в темноте в пышных брэ и глупейших полосатых шоссах, натягивая рубаху и узкий блио, он видел её лицо и торопился, боясь, что взгляд его разбудит её. «Вчера ты долго искала ключ от моих доспехов. Нашла. И теперь он виднелся в глубоком вырезе этой батистовой штучки, прозрачной и тонкой. Но я не мог оставить ключ тебе. Даже, если имя твоё Деуза, и оно что-то смутно напоминает мне. Потому что при звуке твоего голоса поджарые борзые визжат за моей спиной, стрелы впиваются в воздух над головой. И мне кажется, что я тебя где-то уже встречал… Но где? И почему мне кажется, что твой ошейник давил тогда мою шею?..»

Может быть, поэтому, оказавшись на тёмной улице, он не мог сдержать улыбки, представляя её гнев, когда она увидит, что его нет рядом.

Но улыбка слишком светлое существо, чтобы бродить по тёмной улице. И он спрятал её…

Дождь лупил по стеклу. Капала вода в кране, стукала брызгливо по пакету с курицей.

«Скучно… Вечер. Кухня. Курица. Нет, не так. Кухня. Вечер. Курица».

Он бросил курицу в морозилку.

«Скоро придёт Тыпомылпосуду. Наступит вечер. Вечер. Кухня. Ужин»

— Ты помыл посуду?