Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Крис Клив

Однажды на берегу океана

Джозефу
Британия гордится своей традицией предоставления надежного убежища людям, спасающимся от преследований и скандалов. Жизнь в Соединенном Королевстве: путь к гражданству. Министерство внутренних дел Великобритании, 2005
1

Чаще всего я жалею о том, что я — не Британская фунтовая монета, а девушка-африканка. Все бы мне радовались. Может быть, я погостила бы у вас в выходные, а потом вдруг, поскольку я такая ветреная и непостоянная, нанесла бы визит хозяину магазинчика на углу. Но вы бы не огорчились, потому что ели бы булочку с корицей или пили бы холодную кока-колу из банки, — и никогда бы обо мне больше не вспомнили. Мы были бы счастливы, как любовники, которые познакомились в отпуске и забыли имена друг друга.

Фунтовая монета может идти туда, где, на ее взгляд, безопаснее. Она может пересекать пустыни и океаны, оставляя позади треск ружейной пальбы и горький запах горящего тростника. Когда ей тепло и уютно, она перевернется и улыбнется вам, как улыбалась моя старшая сестра Нкирука парням в нашей деревне тем коротким летом, когда еще была девочкой, но вот-вот должна была стать женщиной, и конечно же это было до того вечера, когда моя мать увела ее в дальнюю комнату для серьезного разговора.

Конечно, фунтовая монета может быть и серьезной. Она может притвориться и властью, и имуществом, и когда ты девушка, у которой нет ни того, ни другого, это чревато серьезными проблемами. Ты должна попытаться схватить монету и спрятать в карман, чтобы она не убежала в безопасную страну, не взяв тебя с собой. Но монета в один фунт умеет колдовать. Я сама видела: когда за ней гнались, она отбрасывала хвост, будто ящерица, и в итоге оставался всего один пенс. А когда в конце концов удается поймать эту монету, британский фунт способен совершить величайшее чудо — превратиться не в одну, а в две одинаковые американские долларовые купюры. И в руке не остается ничего — вы уж мне поверьте на слово.

Как бы мне хотелось стать британским фунтом. Фунт может спокойно путешествовать туда, где ему безопасно, а нам остается только провожать его глазами. Это — триумф человечества. Это называется глобализацией. Девушку вроде меня останавливают у стойки иммиграционного контроля, а фунт может перепрыгнуть через турникет, ускользнуть из сетей, расставленных здоровяками в форменных фуражках, и впрыгнуть прямо в поджидающее возле аэропорта такси. «Куда едем, сэр?» Западная цивилизация, господи боже. Главное — быстрее вперед.

Вот видите, как мило разговаривает британский фунт? Он говорит голосом английской королевы Елизаветы II. На монете изображено ее лицо, и порой, когда я приглядываюсь хорошенько, я вижу, как шевелятся губы королевы. Я прижимаю монету к уху. Что она говорит? «Отпустите меня немедленно, юная леди, иначе я позову моих телохранителей».

Если бы королева заговорила с вами таким тоном, думаете, вы могли бы ослушаться? Я читала, что у людей, которые окружают ее — даже королей и премьер-министров, — тело как бы само собой реагирует на ее приказы. Тело реагирует раньше, чем мозг успевает задать вопрос: «А если нет?» Я вам так скажу: дело тут не в короне и не в скипетре. И я бы могла напялить корону на мои короткие курчавые волосы и взять в руку скипетр, вот так, а полицейские в своих здоровенных ботинках все равно подошли бы ко мне и сказали: «Симпатичный ансамблик, мэм, а теперь давайте-ка поглядим ваши документы, а?» Нет, вашей страной правят не скипетр и корона королевы. Все дело в том, как грамотно она выражается, а еще — в ее голосе. Вот почему желательно говорить, как она. Тогда вы сможете сказать полисменам голосом чистым и прозрачным, как алмаз «Куллинан»: «Бог мой, да как вы смеете!»

Я и жива-то только потому, что выучила английский, язык, на котором говорит королева. Вам, может быть, кажется, что это не так уж сложно. В конце концов, английский — это государственный язык моей страны, Нигерии. Да, но беда в том, что дома мы говорим по-английски совсем по-другому. Чтобы заговорить на королевском английском, мне пришлось забыть самые чудесные обороты речи моей мамочки. Ну, к примеру, королева ни за что не сказала бы: «Было жуть сколько вахалы, и эта девчонка задницей еще как вертела, чтоб окрутить моего старшенького, а ведь ежу было понятно, что ей дорога под грязные кусты». А королева сказала бы так: «Моя покойная невестка употребила все свои женские чары, чтобы обручиться с моим наследником, и следовало предвидеть, что это закончится плохо». Немного грустно, правда? Изучать королевский английский — это почти то же самое, что снимать ярко-красный лак с ногтей утром после танцулек. Получается долго, а все равно под конец остается немножко красного по краешкам ногтей, и это напоминает тебе, как здорово ты повеселилась. В общем, сами понимаете, училась я медленно. С другой стороны, времени у меня полно. Я ваш язык изучала в центре временного содержания иммигрантов, в Эссексе — это на юго-востоке Соединенного Королевства. Два года меня там держали. Время — это все, что у меня было.

Но зачем мне понадобилось так напрягаться? Да из-за того, что девушки постарше мне втолковывали: чтобы выжить, ты должна хорошо выглядеть, а говорить должна еще лучше. С простушками и молчуньями всегда кажется, что у них с бумагами не все в порядке. Вы говорите: их репатриировали. Мы говорим: их рано отослали домой. Будто ваша страна — это детский праздник, что-то слишком чудесное, чтобы продолжаться вечно. А вот хорошеньким и говорливым — таким разрешают остаться. И тогда ваша страна становится веселой и более красивой.

Я вам расскажу, что случилось, когда меня выпустили из центра временного содержания иммигрантов. Офицер выдал мне какую-то справку, и еще транспортный ваучер, и сказал, что я могу вызвать такси по телефону. Я сказала: «Благодарю вас, сэр, и да будет Господь к вам милосерден, и да наполнит он радостью ваше сердце, и да одарит процветанием ваших близких». Офицер поднял глаза к потолку, будто увидел там что-то очень интересное, и произнес: «Боже». А потом указал в дальний конец коридора и добавил: «Телефон там».

Ну, и я встала в очередь к телефону. Я думала: я ведь просто осыпала этого офицера благодарностями с головы до ног. А королева просто сказала бы: «Благодарю вас» — и все. Да нет, на самом деле королева бы велела этому офицеру, чтобы он сам вызвал такси, а не то она прикажет его пристрелить, отрубить ему голову и выставить ее напоказ перед лондонским Тауэром. Вот тут-то я и поняла, что одно дело — учить королевский английский по книжкам и газетам в маленькой комнате центра временного содержания иммигрантов, а совсем другое — говорить на этом языке с англичанами. Я на себя разозлилась. Я подумала: ты не можешь позволять себе таких ошибок, подруга. Если будешь говорить как дикарка, выучившая английский на корабле, люди сразу поймут, что ты за птица, и сразу отправят тебя домой. Вот так я подумала.

В очереди передо мной стояли три девушки. Нас всех отпустили в этот день. Была пятница. Ясное, солнечное майское утро. Коридор был грязный, а пахло чистотой. Это такой фокус. Полы моют с хлоркой.

За столиком сидел офицер. На нас он не смотрел. Он читал газету. Она лежала перед ним на столике. Это была не Times, не Telegraph и не Guardian — не одна из тех газет, по которым я училась разговаривать на вашем языке. Нет, эта газета была не для таких людей, как вы или я. На фотографии в этой газете была изображена белая девушка, и она была топлес. Вы, конечно, понимаете, что я имею в виду, потому что мы же говорим на вашем языке. Но если бы я эту историю рассказывала моей старшей сестре Нкируке и другим девушкам из моей родной деревни, тут бы мне пришлось остановиться и объяснить им, что «топлес» не означает, что у этой дамочки на фотографии в газете не было верхней части тела. Это значит, что на верхней части тела у нее нет никакой одежды. Видите разницу?

— Погоди. Даже лифчика нет?

— Даже лифчика.

— Ой!

Потом я стала бы рассказывать дальше, но девушки из моей деревни шептались бы между собой и хихикали бы, прикрывая рот ладошками. А потом, когда я вернулась бы к своей истории про то утро, когда меня выпустили из иммиграционного центра, эти девушки снова меня прервали бы. Нкирука сказала бы:

— Послушай, ладно? Послушай. Чтобы все было ясно. Эта девушка на фотографии в газете. Она была проститутка. Да? Шлюха? Она смотрела себе под ноги, сгорая от стыда?

— Нет, она не смотрела себе под ноги, сгорая от стыда. Она смотрела прямо в камеру и улыбалась.

— Что? В газете?

— Да.

— Значит, в Великобритании не позорно показывать свои сиськи в газете?

— Нет. Это не позорно. Парням это нравится, и в этом нет никакого стыда. Иначе бы эти девушки, «топлес», они бы так не улыбались, понимаете?

— И что же, там все девушки вот так себя показывают? Ходят с голыми сиськами? В церковь так ходят, по улицам, по магазинам?

— Нет, это только в газетах.

— Почему же они все не выставляют свою грудь напоказ, если мужчинам это так нравится и если это не стыдно?

— Я не знаю.

— Ты там больше двух лет прожила, маленькая мисс. Как же так, что ты этого не знаешь?

— Там много такого. Сколько я там прожила, а многое осталось непонятным. Иногда мне кажется, что британцы сами не знают, как отвечать на такие вопросы.

— Ой!

Вот как бы получилось, если бы я стала растолковывать девушкам из моей деревни разные мелочи. Мне пришлось бы объяснять им, что такое линолеум, что такое хлорка, что такое «мягкое порно», мне пришлось бы рассказать им о чудесных превращениях британской монеты достоинством в один фунт так, будто все эти будничные вещи — какие-то чудесные тайны. И очень скоро моя собственная история потонула бы в этом огромном океане диковинок, потому что стало бы казаться, что ваша страна — это заколдованная федерация чудес, а моя история внутри нее совсем маленькая и не волшебная. Но с вами все намного проще, потому что вам я могу сказать: послушайте, в то утро, когда нас выпустили из центра временного содержания, дежурный офицер пялил глаза на фотографию девушки в газете, и девушка была «топлес». Вот зачем я два года учила королевский английский: чтобы мы с вами могли разговаривать вот так, без остановок и объяснений.

Офицер — тот, который рассматривал фото девушки «топлес» в газете, — он был невысокого роста, и волосы у него были белесые, как суп из консервированных грибов, которым нас кормили по вторникам. Запястья у него были тонкие и белые, похожие на электрические провода с пластиковой изоляцией. Форма была ему велика. Плечи форменной куртки по обе стороны его головы поднимались горбиками — так, словно там у него прятались какие-то маленькие зверушки. Я еще представила, как эти зверушки щурятся от яркого света, когда он по вечерам снимает свою форменную куртку. И я подумала: да, сэр, если бы я была вашей женой, я бы лифчик не сняла, спасибо большое.

А потом я подумала: мистер, а почему вы пялитесь на эту девицу в газете, а не на нас — девушек, стоящих в очереди к телефону? А вдруг мы все разбежимся? Но тут я вспомнила: нас же отпустили. Трудно было в это поверить — так много прошло времени. Два года я прожила в этом центре временного содержания. Мне было четырнадцать, когда я приехала в вашу страну, но у меня с собой не было никаких бумаг, чтобы подтвердить мой возраст, вот меня и поместили в один центр вместе со взрослыми. Но вот беда: мужчин и женщин тут держали вместе. На ночь мужчины уходили в другое крыло. После захода солнца их запирали, будто волков в клетке, а днем мужчины были рядом с нами и ели ту же самую еду, что и мы. И все равно мне казалось, что они голодные. Мне казалось, что они смотрят на меня жадными глазами. И когда девушки постарше стали шептать мне: «Чтобы выжить, ты должна хорошо выглядеть или хорошо говорить», я решила, что для меня будет лучше выучиться хорошо говорить.

Я всеми силами старалась не вызывать у мужчин желания. Я редко мылась, и кожа у меня стала жирной. Груди я туго обвязывала широкой полосой хлопчатобумажной ткани, чтобы они казались маленькими и плоскими. Когда из благотворительных фондов привозили коробки, набитые ношеной одеждой и обувью, некоторые девушки старались приодеться как можно лучше, а я все время искала для себя одежду, которая помогала бы мне спрятаться, скрыть мои формы. Я носила мешковатые синие джинсы, мужскую гавайскую рубаху и тяжелые черные ботинки со стальными носками, просвечивавшими через прохудившуюся кожу. Я сходила к медсестре и упросила ее, чтобы она меня очень коротко подстригла своими медицинскими ножницами. Два года я не улыбалась и даже не смотрела в глаза ни одному мужчине. Мне было страшно. Только по ночам, когда мужчин запирали в другом крыле, я уходила в свою комнатку, развязывала тряпку на груди и глубоко дышала. Потом снимала ботинки, садилась и прижимала колени к подбородку. Раз в неделю я садилась на поролоновый матрас на кровати и красила ногти на ногах. На дне одной из коробок, присланных из благотворительного фонда, я нашла маленькую бутылочку с лаком для ногтей. На ней даже ценник сохранился. Если я когда-нибудь встречу человека, который отдал в фонд этот пузырек, я ему (или ей) скажу, что эта бутылочка с лаком за один фунт и девяносто девять пенсов спасла мне жизнь. Потому что, крася лаком ногти на ногах, я напоминала себе, что я еще жива: под стальными носками тяжелых ботинок я прятала ярко накрашенные ногти. Иногда, снимая ботинки, я едва сдерживала слезы, и качалась вперед и назад, и дрожала от холода.

Моя старшая сестра Нкирука стала женщиной под африканским солнцем, и кто может винить ее, если африканское солнце такое жаркое, что распалило ее, что она стала вертлявой и кокетливой? Кто бы, прислонившись к столбику веранды у своего дома, не улыбнулся бы добродушно, глядя на мою мать, укоризненно говорящую: «Нкирука, доченька, ты не должна так улыбаться взрослым парням»?

А я… Я была женщиной под белыми лампами дневного света, в подвальной комнатушке центра временного содержания, в сорока милях от Лондона. Там не было времен года. Там было холодно, холодно, холодно, и некому мне было улыбаться. Те холодные годы превратились в льдинку внутри меня. Та африканская девчонка, которую заперли в центре временного содержания, бедняжка, она не ушла безвозвратно. В моей душе она до сих пор заперта там, навсегда, под безжалостным светом ламп дневного света, она так и сидит на зеленом линолеумном полу, согнув ноги в коленях и прижав к ним подбородок. А та женщина, которую выпустили из центра временного содержания, то существо, которое я собой представляю, — это совсем другой человек. Новая порода. Во мне нет ничего естественного. Я родилась — вернее, переродилась — в плену. Я выучила ваш язык по вашим газетам, я одета в ваши обноски, и мои карманы болят из-за того, что в них нет вашего фунта. Будьте добры, представьте себе рекламную вырезку из журнала Save the Children[1]: улыбающаяся молодая женщина, одетая во что-то розовое, поношенное, вынутое из мусорного бака на стоянке возле вашего местного супермаркета, которая говорит по-английски так, как пишут в передовых статьях Times. Я бы перешла на другую сторону, чтобы с собой не встретиться. Честно говоря, это единственное, в чем согласны между собой люди из вашей страны и люди из моей. Они говорят: «Эта девчонка-беженка — не одна из нас. Этой девчонке среди нас не место». Эта девчонка — полукровка, дитя, родившееся от неестественного союза, незнакомое лицо при свете луны.

Итак, я беженка, и мне бывает очень одиноко. Моя ли вина в том, что я не выгляжу как англичанка и не говорю как нигерийка? А кто говорит, что англичанка должна иметь кожу бледную, как облака, проплывающие над ней летом? Кто говорит, что нигерийка обязана говорить по-английски неграмотно, будто английский язык столкнулся с языком ибо[2] где-то высоко-высоко, в атмосфере, и пролился дождем, и попал ей в рот, и она чуть не захлебнулась, и ей остается только рассказывать истории про яркие африканские краски и вкус жареного плантайна[3]? Причем рассказывать не просто так, а так, словно она несчастная, которую спасли во время наводнения, и она до сих пор выкашливает из своих легких колониальную воду.

Простите меня за то, что я слишком хорошо изучила ваш язык. Я здесь для того, чтобы рассказать вам настоящую историю. Я не для того пришла, чтобы поговорить с вами про яркие африканские краски. Я — переродившаяся гражданка развивающейся страны, и я докажу вам, что цвет моей жизни — серый. А если так уж обязательно нужно, чтобы я втайне обожала жареный плантайн, тогда пусть это останется между нами, и я вас умоляю: никому не рассказывайте. Ладно?

В то утро, когда нас отпустили из центра временного содержания, нам отдали все наши личные вещи. Я держала свои вещи в прозрачном пластиковом пакете. Карманный английский словарь Collins Gem, пара серых носков, серые шорты, водительское удостоверение (не мое) и промокшая, а потом высушенная визитная карточка (тоже не моя). Если так уж хотите знать, эти вещи принадлежали белому мужчине по имени Эндрю О’Рурк. Я встретила его на берегу моря.

Вот этот маленький пластиковый пакет я держала в руке, когда сотрудник центра временного содержания велел мне пойти и встать в очередь к телефону. Девушка, стоявшая первой, была высокая и красивая. Ее оружием была красота, а не грамотная речь. Я тогда подумала: кто из нас двоих сделал лучший выбор, чтобы выжить? Эта девушка выщипала себе брови, а потом нарисовала их карандашом. Вот что она сделала, чтобы спасти себе жизнь. На ней было лиловое платье с открытыми плечами и рисунком из розовых звездочек и полумесяцев. Волосы она повязала симпатичным розовым шарфом, а на ногах у нее были лиловые шлепанцы. Я подумала, что ее, наверное, долго держали в нашем центре временного содержания. Понимаете, нужно очень долго копаться в коробках с поношенными вещами, чтобы собрать вот такой ансамбль.

На коричневых икрах девушки я заметила много маленьких белых шрамов и подумала: может быть, ты вся покрыта этими шрамиками, как твое платье — звездочками и полумесяцами? Я подумала, что это было бы красиво, и теперь я хочу попросить вас согласиться со мной в том, что шрамы — это вовсе не уродливо. Просто те, кто оставляет шрамы, хотят, чтобы мы с вами так думали. Но мы с вами должны прийти к согласию и возразить им. Мы должны считать все шрамы красивыми. Договорились? Это будет наш секрет. Потому что у тех, кто умирает, шрамов не бывает. Шрам означает: «Я выжил».

Еще немного — и я скажу вам несколько горьких слов. Но вам все равно придется выслушать их, как придется согласиться с тем, что я только что сказала насчет шрамов. Горькие слова — это тоже красиво. Печальная история означает, что тот, кто ее рассказывает, жив. И вы понимаете, что с ней, с рассказчицей, вот-вот произойдет нечто чудесное, и тогда она обернется и улыбнется.

Девушка в лиловом платье с открытыми плечами и шрамиками на ногах уже говорила с кем-то по телефону:

— Алё, такси? Ну, вы за мной подскакать, да? Здорово. Чего ты говорить? Откуда я? Я-то с Ямайки, милок, представлять себе. А? Чего? Откуда я щас звонить? Погоди, щас скажу.

Она прикрыла трубку рукой, обернулась к девушке, стоявшей за ней, и сказала:

— Послушать меня, дорогуша, как это место называться, где мы щас торчать?

Но та девушка посмотрела на нее и пожала плечами. Она была тоненькая, кожа у нее была темно-коричневая, а глаза зеленые, как леденец, когда его обсосешь и посмотришь сквозь него на луну. Девушка была такая хорошенькая, что даже и не расскажешь. На ней было желтое сари. Она держала такой же прозрачный пластиковый пакет, как у меня, но в нем ничего не было. Мне сначала показалось, что пакет пустой, и я подумала: зачем он тебе, девушка, если в нем ничего нет? Через пакет просвечивала ткань ее сари, и я решила, что пакет просто наполнен лимонно-желтым цветом. Больше у нее ничего не было в тот день, когда нас отпустили из центра временного содержания.

Эту девушку, вторую, я немного знала. Мы две недели прожили в одной камере, но я с ней ни разу не разговаривала. Она по-английски ни слова не говорила. Вот почему она просто пожала плечами, крепко сжимая в руке свой пустой прозрачный пакет. А та, которая говорила по телефону, закатила глаза — совсем как офицер, которого я поблагодарила на прощание.

А потом эта девушка обратилась к той, которая в очереди стояла третьей, и спросила:

— Ты хоть знаешь, как это место называться, где мы щас?

Но и третья девушка этого не знала. Промолчала. На ней были голубая футболка, синие джинсы и белые кроссовки Dunlop Green Flash, и она просматривала содержимое своего прозрачного пластикового пакета, а ее пакет был набит письмами и документами. Там было так много разных бумажек, и все мятые, в жирных пятнах, и ей приходилось одной рукой придерживать пакет снизу, чтобы он не порвался. Эту девушку я тоже немного знала. Она была некрасивая, и с языком у нее тоже было не очень, но знаете, есть еще одно, что может вас спасти от того, чтобы вас рано отправили домой. У этой девушки вся ее история была записана — официально. И в конце этой записанной истории стояли печати. Печати были красные, они подтверждали, что все написанное ПРАВДА. Помню, она как-то раз рассказала мне свою историю. Что-то вроде: Пришли-люди-и-они-

сожгли-мою-деревню-

связали-моих-девочек-

насиловали моих девочек-

забрали-моих-девочек-

избили-моего-мужа-

отрезали-мне-грудь-

я-бежала-через-лес-

нашла-корабль-

переплыла-через-море-

а-потом-меня-отправили-сюда. Примерно такая история. Я в центре временного содержания таких историй столько наслушалась, что у меня голова шла кругом. У всех девушек истории начинались так: Пришли-люди-и-они-. И все истории заканчивались словами а-потом-меня-отправили-сюда. Все истории были грустные, но мы с вами уже договорились насчет грустных слов. А эта девушка — стоявшая третьей в очереди к телефону, — она была такая грустная из-за своей истории, что даже не знала названия места, где сейчас находится, и знать не хотела. Это не вызывало у нее любопытства.

Ну, и девушка у телефона снова спросила:

— Чего? И ты туда же? Тут чего, никто не знать, где мы все щас?

Тут третья девушка в очереди возвела глаза к потолку, а та, которая держала в руке телефонную трубку, посмотрела на потолок во второй раз. А я стояла и думала: ну вот, офицер из центра временного содержания посмотрел на потолок один раз, третья девушка — один раз, а первая — два раза, так, может быть, на потолке есть какой ответ? Может быть, там есть что-то веселое? Может, на потолке написаны какие-то истории вроде: пришли-люди-и-они-

подарили-нам-яркие-платья-

принесли-хворост-для-костра-и-

рассказывали-смешные-анекдоты-

пили-с-нами-пиво-и-

гонялись-за-нами-а-

мы-хохотали-а-они-

сделали-так-что-комары-перестали-кусаться-и-

научили-нас-ловить-британскую-фунтовую-монету-и-

превратили-луну-в-сыр-

Ну да. А потом меня отправили сюда.

Я посмотрела на потолок, но там ничего не было, кроме белой краски и ламп дневного света.

Девушка, стоявшая у телефона, наконец посмотрела на меня. И я ей сказала:

— Это место называется Центр временного содержания иммигрантов «Блэк Хилл».

Девушка округлила глаза.

— Шутишь, да? — Она хмыкнула. — Это разве так может место называться?

А я указала на маленькую металлическую табличку, прикрепленную шурупами к стене над телефоном. Девушка глянула на эту табличку, снова посмотрела на меня и сказала:

— Прости, дорогуша, я тут ни черта не разбирать.

И я прочла для нее все, что было написано на табличке, показывая пальцем на каждое слово по очереди. ЦЕНТР ВРЕМЕННОГО СОДЕРЖАНИЯ ИММИГРАНТОВ «БЛЭК ХИЛЛ», ХАЙ ИСТЕР, ХЕЛМС-ФОРД, ЭССЕКС.

— Спасибо, дорогуша, — кивнула девушка и проговорила в трубку: — В общем, слушать, мистер, я тут щас в этом… Короче, временный центр «Блэк Хилл», так, кажись. Чего? Погоди. Да погоди ты!

Она вдруг стала печальная и повесила трубку.

— Что случилось? — спросила я.

Девушка ответила со вздохом:

— Этот таксист гребаный говорить, что не забирать нас отсюдова. И еще говорить: «Вы не люди, а плесень». Ты знать, что это значить?

Я сказала, что не знаю, потому что и вправду точно не знала. И я вытащила из пакета карманный толковый английский словарь Gollins Gem и поискала это слово. Нашла и сказала девушке, стоявшей у телефона:

— Это значит, что ты «слой грибковой растительности, образующийся на поверхности испорченного продукта».

Девушка непонимающе посмотрела на меня, и мы обе рассмеялись, потому что не сообразили, как это понимать. У меня всегда возникали такие сложности, когда я изучала ваш язык. Каждое слово способно себя защитить. Только тебе кажется, что ты улавливаешь смысл, как слово может разделиться на два разных значения, и ты уже ничего не понимаешь. Я вами восхищаюсь. Вы просто как волшебники. Заколдовали свой язык, как и свои деньги.

В общем, я и та девушка, которая стояла первой в очереди к телефону, смеялись, глядя друг на дружку, и я держала свой прозрачный пакет, а она держала свой прозрачный пакет. У нее в пакете лежали карандаш для бровей, пинцет и три колечка сушеного ананаса. Девушка заметила, что я смеюсь и смотрю на ее пакет, и перестала хихикать.

— И на чего ты пялиться? — спросила она.

Я сказала, что не знаю.

А она заявила:

— Знаю я, чего ты думать. Ты думать вот чего: ну вот, такси за ней не приезжать ни фига, и далеко ли она потопать с карандаш для бровей, пинцет и три кусочек ананас?

А я ей сказала:

— Может быть, ты могла бы воспользоваться карандашом для бровей, чтобы написать на листочке: «ПОМОГИТЕ», а потом ты могла бы отдать кусочки ананаса первому, кто помог бы тебе.

Девушка посмотрела на меня как на ненормальную.

— Слушать, дорогуша, — медленно проговорила она. — Раз, у меня нету бумажка, чтоб писать записка. Два, писать и не уметь ни фига, я только уметь рисовать брови. И три, эти ананас я есть сама.

Она сделала большие глаза и уставилась на меня.

Пока все это происходило, девушка, стоявшая в очереди второй — та, что была в лимонно-желтом сари, с пустым прозрачным пакетом, — стала в очереди первой. Она взяла трубку и стала что-то шептать на каком-то языке, звучавшем так, будто мотыльки тонут в меду. Я тихо похлопала ее по плечу, потянула за краешек ее сари и сказала ей:

— Пожалуйста, ты должна попробовать поговорить с ними по-английски.

Девушка в сари глянула на меня и перестала лопотать на своем мотыльковом языке. Очень медленно и неуверенно, будто вспоминая слова, привидевшиеся ей во сне, она проговорила в телефонную трубку:

— Англия. Да, пожалуйста. Да, пожалуйста, спасибо, я хочу идти в Англию.

После этих слов девушка в лиловом платье с открытыми плечами наклонилась и почти прижалась носом к носу девушки в лимонно-желтом сари, постучала пальцем по ее лбу и, сложив губы, издала звук, похожий на тот, который получился бы, если бы рукояткой швабры постучали по пустому ведру.

— Бонг! Бонг! — произнесла она, глядя в упор на девушку в сари. — Ты уже есть в Англия, понимать? — И направила оба указательных пальца на линолеумный пол. — Это есть Англия, дорогуша, или ты не видеть? Прям тут, ага? Уже тут мы.

Девушка в желтом сари молчала, распахнув свои зеленые глаза, похожие на леденцовые луны. А девушка в лиловом платье — девушка с Ямайки — сказала:

— А ну дать-ка сюда.

Она выхватила телефонную трубку у девушки в сари и проговорила:

— Слушайте, ждите минутка, пожалста…

Но тут она умолкла и протянула трубку мне. Я приложила ухо к трубке, но услышала только длинный гудок. Я повернула голову к девушке в сари.

— Нужно сначала набрать номер, — сказала я. — Понимаешь? Сначала набери номер, а потом скажи таксисту, куда ты хочешь поехать. Хорошо?

Но девушка в сари только прищурилась и крепче прижала к себе свой пустой прозрачный пакет, будто испугалась, что я отберу его у нее, как другая девушка отобрала телефонную трубку. Девушка в лиловом платье повернулась ко мне.

— Ни фига так не получаться, дорогуша, — сказала она со вздохом. — Бог свои детишки звать домой скорей, чем этот деваха вызывать такси. — Она снова протянула мне телефонную трубку и добавила: — Ну-ка, лучше ты говорить.

Я указала на девушку, стоявшую в очереди третьей — ту, которая была в голубой футболке, синих джинсах, белых кроссовках и с полным пакетом документов.

— Как насчет нее? — спросила я. — Она стоит в очереди передо мной.

— Угу, — кивнула девушка в лиловом платье, — да только у нее нету ни фига му-ти-ВАЙ-ции. Прально я говорить, дорогуша? — И она воззрилась на девушку с полным пакетом документов, но та только пожала плечами и стала разглядывать свои белые кроссовки Dunlop Green Flash. Девушка в лиловом платье снова обратилась ко мне: — Давай ты, дорогуша. Уж поболтать с ними, пускай нас увозить, а не то еще они передумать и опять нас тут запирать.

Я посмотрела на телефонную трубку. Она была серая и грязная, и мне стало немного страшно. Я посмотрела на девушку в лиловом платье.

— Куда ты хочешь поехать? — спросила я.

— Да на все четыре, — ответила она.

— Прошу прощения?

— Без разница, дорогуша.

Она это таким тоном произнесла, будто сделала мне большое одолжение.

— Доброе утро. Я хотела бы вызвать такси, пожалуйста.

— Вам кеб нужен?

— Да. Пожалуйста. Такси-кеб. Четыре пассажирки.

— Откуда?

— От центра временного содержания иммигрантов «Блэк Хилл». Это в Хай Истер, недалеко от Хелмс-форда.

— Знаю я, где это. А теперь послушай меня…

— Пожалуйста, все в порядке. Я знаю, вы не возите беженцев. Мы не беженки. Мы уборщицы. Мы тут прибираем.

— Уборщицы, говоришь?

— Да.

— Правду говоришь? А то ведь, если бы мне приплачивали по фунту за каждого гребаного иммигранта, который в такси садится, а потом не знает, куда ему ехать надо, и начинает моему водителю мозги конопатить своим суахили, а потом еще пытается сигаретами расплатиться, я бы сейчас в гольф играл, а не с тобой разговаривал.

— Мы уборщицы.

— Ладно. Ты-то точно говоришь не как беженка. Куда ехать-то?

Я запомнила тот адрес, который был указан на водительском удостоверении, лежавшем в моем прозрачном пластиковом пакете. Эндрю О’Рурк — белый мужчина, с которым я встретилась на берегу: он жил в Кингстоне-на-Темзе в английском графстве Суррей. Я проговорила в рубку:

— В Кингстон, пожалуйста.

Девушка в лиловом платье схватила меня за руку и зашипела:

— Ты что, дорогуша, того? Куда угодно, только не на Ямайка! Да меня там угробить в один момент, как только увидать!

Я сначала не поняла, почему она так испугалась, но теперь понимаю. Есть Кингстон в Англии, а есть еще Кингстон на Ямайке, только там совсем другой климат. Вот еще над чем потрудились ваши волшебники. У вас даже города с двумя хвостами.

— Кингстон? — переспросил тот мужчина, с кем я говорила по телефону.

— Кингстон-на-Темзе, — уточнила я.

— Так это же черт знает где, да? Это же в этом, как его…

— В Суррее, — подсказала я.

— В Суррее. Ага. Четыре уборщицы из гребаного Суррея, так, что ли?

— Нет. Мы уборщицы и живем поблизости. Но нас посылают на работу в Суррей. Нужно там прибраться.

— Наличка, безналичка? — устало спросил мужчина.

— Прошу прощения?

— Наличными платить будете или центр ваш гребаный деньги на счет переведет?

— Мы расплатимся наличными, мистер. Расплатимся, когда доедем.

— Только попробуйте не расплатиться.

Еще минуту я слышала его указания, а потом нажала на рычаг. Послышался гудок. Я набрала другой номер. Этот номер был указан на визитной карточке, которая тоже лежала в моем пластиковом прозрачном пакете. Карточка была мокрая, когда я подобрала ее, а потом высохла и покоробилась, и я не могла разобрать последнюю цифру — 8 или 3. Я набрала 8, потому что в моей стране нечетные числа приносят неудачу, а неудач мне и так уже хватало.

Трубку взял мужчина. Он был сердит.

— Кто это? Черт, сейчас шесть утра.

— Это мистер Эндрю О’Рурк?

— Да. А вы кто?

— Могу я приехать и повидаться с вами, мистер?

— Черт побери, да кто это говорит?

— Мы познакомились на пляже в Нигерии. Я вас помню очень хорошо, мистер О’Рурк. Я сейчас в Англии. Могу я повидать вас и Сару? Мне больше некуда поехать.

Мой собеседник долго молчал, потом кашлянул и расхохотался:

— Это чепуха какая-то! Кто это говорит? Предупреждаю, мне то и дело названивают какие-то чокнутые. Оставьте меня в покое, иначе вам не поздоровится. Моя газета за всем следит. Этот звонок вычислят, выяснят, кто вы такая, и вас арестуют. И вы будете не первая.

— Вы не верите, что это я?

— Просто оставьте меня в покое. Понятно? Слышать ничего не хочу. Это случилось черт знает как давно, и я ни в чем не виноват.

— Я приду к вам. Тогда вы поверите, что это я.

— Нет.

— Я больше никого не знаю в этой стране, мистер О’Рурк. Извините. Я просто говорю вам это, чтобы вы были готовы.

Мужчина перестал злиться. Он издал негромкий звук, будто ребенок, который боится того, что может случиться. Я повесила трубку и повернулась к другим девушкам. Сердце у меня стучало так часто, что я испугалась, как бы меня не стошнило прямо тут, на линолеумный пол. Другие девушки смотрели на меня нервно, с ожиданием.

— Ну? — произнесла девушка в лиловом платье.

— А? — отозвалась я.

— Такси, дорогуша! С такси-то чего?

— Ах да, такси. Он сказал, что кеб подъедет за нами через десять минут. Сказал, чтобы мы ждали снаружи.

Девушка в лиловом платье улыбнулась:

— Меня звать Йеветта. С Ямайка я. А от тебя бывать польза, дорогуша. Тебя-то как звать?

— Меня зовут Пчелка.

— Это чего за имечко?

— Это мое имя.

— Да ты откудова родом-то? Где это девочка называть как какой-нибудь мошка?

— В Нигерии.

Йеветта расхохоталась. Смех у нее был заливистый и басовитый. Так смеются самые главные злодеи в фильмах про пиратов.

— Ву-ха-ха-ха-ха!

Телефонная трубка, лежавшая на рычаге, задребезжала.

— Нии-хер-ии-яаа! — вскричала Йеветта и сказала двум другим девушкам — той, что была в сари, и той, у которой пакет был битком набит документами: — Пошлите с нами. Мы с вами быть Объединенный Нация, и сёдня у нас главная Нии-ХЕРРИЯ. ВУ-ха-ха-ха-ха!

Йеветта продолжала смеяться и тогда, когда мы вчетвером проходили мимо стола дежурного, к дверям. Дежурный офицер в этот момент оторвал глаза от газеты. Девушка «топлес» уже исчезла — офицер перевернул страницу. Я на ходу бросила взгляд на газету. Заголовок на новой странице говорил: БЕЗДОМНЫЕ ПОЕДАЮТ НАШИХ ЛЕБЕДЕЙ. Я посмотрела на дежурного, но он на меня смотреть не стал. Он прикрыл заголовок рукой, но сделал это так, будто ему нужно было почесать локоть. А может, ему и вправду было нужно локоть почесать. Я вдруг поняла, что ничего не знаю об этом человеке, кроме того, что его боюсь. На тебе форма, которая тебе велика, ты сидишь за столиком, который тебе слишком мал, у тебя восьмичасовая смена, и она кажется тебе слишком длинной, а тут вдруг появляются четыре девицы. У одной — три килограмма документов и никакой мотивации. У другой — зеленые, как леденцы, глаза и желтое сари, и она такая красотка, что на нее долго смотреть трудно, потому что иначе твои собственные глаза просто лопнут. А третья девчонка из Нигерии, названная именем пчелы, а еще громогласная девица с Ямайки, которая гогочет, будто пират. Возможно, как раз в таких обстоятельствах у мужчин чешутся локти.

Я обернулась и еще раз посмотрела на дежурного офицера, когда мы уже стояли перед дверями. Он провожал нас взглядом. Он выглядел очень маленьким и одиноким со своими тонкими запястьями, под лампами дневного света. Из-за этого света его кожа казалась светло-зеленой, такой цвет бывает у маленьких гусениц, когда они только вылупляются из яиц. Сквозь стекла в дверях в помещение вливался свет утреннего солнца. Офицер сощурился от этого света. Наверное, мы ему виделись просто фигурами. Он открыл было рот, словно собрался что-то сказать, но промолчал.

— Что? — спросила я. Мне представилось, что он сейчас скажет, что произошла ошибка. Я подумала: не стоит ли нам убежать? Мне не хотелось возвращаться назад. Я гадала, далеко ли мы успеем убежать и не погонятся ли за нами с собаками.

Дежурный офицер встал. Я услышала, как ножки стула, на котором он сидел, чиркнули по линолеумному полу. Офицер стоял чуть ли не по стойке смирно.

— Дамы… — проговорил он.

— Да?

Он посмотрел себе под ноги и тут же перевел взгляд на нас:

— Удачи вам.

И мы повернулись и пошли к свету.

Я распахнула двустворчатые двери и замерла. Меня остановил солнечный свет. Я чувствовала себя такой хрупкой после пребывания в центре временного содержания, что испугалась, как бы эти яркие лучи солнца не разрезали меня пополам. Я никак не могла сделать первый шаг.

— Ты чего застрять, Пт-челка?

У меня за спиной стояла Йеветта. Я всем заслоняла дорогу.

— Секундочку, пожалуйста.

Воздух пахнул мокрой травой. Этот запах ударил мне в лицо и ужасно меня напугал. Два года я ощущала только запах хлорки, моего лака для ногтей и дыма чужих сигарет. Ничего естественного. Ничего подобного. Мне казалось, что, если я сделаю хоть шаг вперед, сама земля всколыхнется и оттолкнет меня. Во мне теперь не осталось ничего естественного. Грудь у меня была туго обвязана, и я стояла в своих тяжеленных ботинках — не женщина и не девочка, существо, забывшее родной язык и выучившее ваш, существо, чье прошлое превратилось в прах.

— Да ты чего ждешь-то, дорогуша?

— Мне страшно, Йеветта.

Йеветта покачала головой и улыбнулась:

— А может, оно и правильно, что ты бояться, Пт-челка, потому как ты не дура. А я, слишком тупая, вот и не бояться. Да только я тут восемнадцать месяцы под замком сидеть, и ежели ты думать, что я уж такая тупая, чтоб еще хоть одна секунда тут торчать из-за того, что ты вся дрожать со страху, так ты очень сильно ошибаться.

Я повернулась к ней и взялась за дверной косяк.

— Не могу пошевелиться, — призналась я.

И вот тут Йеветта меня толкнула в грудь, и я отлетела назад. Вот как вышло. Вот так я впервые ступила на землю Англии свободной женщиной. «Ступила», правда, не совсем верное слово, потому что я приземлилась на попу.

— Ву-ха-ха-ха-ха! — грянула Йеветта. — Пожалте в Соединенное Кралевство! Во красотища-то!

Отдышавшись, я тоже начала смеяться. Я сидела на земле, и теплое солнце согревало мою спину, и я поняла, что земля не оттолкнула меня, а солнце не разрезало меня пополам.

Я встала и улыбнулась Йеветте. Мы отошли немного от центра временного содержания. На ходу, когда другие девушки не смотрели на меня, я сунула руку под гавайскую рубаху и развязала тряпку на груди, швырнула на землю и придавила каблуком. А потом я глубоко вдохнула свежий, чистый воздух.

Когда мы подошли к главным воротам, мы все на миг остановились. Мы посмотрели сквозь высокий забор из колючей проволоки вниз, на склоны Блэк Хилла — Черного Холма. До самого горизонта простиралась английская земля. В долинах клубился легкий туман, вершины невысоких холмов золотило утреннее солнце, и я улыбнулась, потому что весь мир был свежим, новым и ярким.

2

С весны 2007 года до конца того долгого лета, когда у нас поселилась Пчелка, мой сын снимал свой костюм Бэтмена, только когда мылся в ванне. Я заказала второй такой же костюм и заменяла его, пока сын плескался в мыльной пене. По крайней мере, это давало мне возможность отстирать мальчишеский пот и пятна травы с первого костюма. Грязная это была работа — сражаться с главарями преступного мира. Приходилось ползать на коленях по траве. Если это был не мистер Фриз со своим убийственным ледяным лучом, тогда это был Пингвин, заклятый враг Бэтмена, или еще более безумный Паффин[4], чью неуемную зловредность создатели «Бэтмена» почему-то не удосужились зафиксировать в свой хронике. Я с сыном жила непросто — наш дом был наполнен приспешниками злодеев, палачами и марионетками, подстерегающими нас за спинкой дивана, зловеще покашливающими у стены за книжным шкафом и, как правило, нападавшими на нас и застигавшими нас врасплох. На самом деле — один шок за другим. В четыре года, во сне и наяву, мой сын постоянно был наготове. Не было никакой возможности снять с него демоническую маску летучей мыши, комбинезон из лайкры, блестящий желтый ремень и черный как смоль плащ. И звать моего сына именем, данным ему при крещении, было бесполезно. Он только оборачивался, склонял голову набок и пожимал плечами, словно всем своим видом хотел сказать: «Мое чутье летучей мыши не подсказывает мне, что где-то здесь есть мальчик, наделенный таким именем, мэм». Единственным именем, на которое откликался мой сын тем летом, было «Бэтмен». И не было смысла объяснять ему, что его отец умер. Мой сын не верил в физическую возможность смерти. Смерть была чем-то таким, что могло случиться, только если бы злобные происки врагов постоянно не развенчивались бы — а этого и представить себе было нельзя.

Тем летом — летом, когда умер мой муж, — мы все играли какие-то роли, от которых немыслимо было отказаться. У моего сына был костюм Бэтмена, я все еще носила фамилию мужа, а Пчелка, которой хотя и было рядом с нами относительно безопасно, все равно держалась за то имя, которое она приняла в то время, когда ей было страшно. Мы были беглецами от реальности тем летом. Мы бежали от самих себя.

Спасаться бегством от жестокости — это, конечно, самая естественная вещь на свете. И то время, которое свело нас друг с другом тем летом, было невероятно жестоким. Пчелка позвонила нам утром того дня, когда ее выпустили из центра временного содержания. Мой муж ответил на ее звонок. Я гораздо позже узнала, что звонила она: Эндрю мне ничего не сказал. Видимо, она сказала ему, что приедет, но вряд ли он снова хотел ее видеть. Пять дней спустя он покончил с собой. Повесился. Моего мужа нашли, когда его ноги болтались в воздухе и не прикасались к земле ни одной из стран. Смерть, конечно, это убежище. Туда вы отправляетесь, когда ни новое имя, ни маска, ни плащ больше не могут спрятать вас от самих себя. Туда вы убегаете, когда никто из представителей властей вашей совести не может предоставить вам приюта.

Пчелка постучала в дверь моего дома через пять дней после смерти моего мужа, то есть через десять дней после того, как ее отпустили из центра временного содержания. Проделав путь длиной пять тысяч миль и два года, она опоздала и не застала Эндрю живым, но успела на его похороны. «Здравствуйте, Сара», — сказала она.

Пчелка пришла в восемь утра, а в десять в дверь постучал агент из похоронного бюро. Ни секундой раньше, ни секундой позже. Я могу себе представить, как похоронный агент молча стоял у нашей двери несколько минут и поглядывал на часы, выжидая момента, когда наша жизнь достигнет той точки, когда прошлое отделится от будущего тремя негромкими ударами начищенного до блеска дверного молоточка.

Мой сын открыл дверь, оценил рост похоронного агента, его безукоризненный костюм и строгий вид. Наверное, похоронный агент выглядел в точности как повседневное alter ego[5] Бэтмена. Сынишка обернулся и крикнул мне: «Мамочка, это Брюс Уэйн!»

В то утро я вышла на улицу и остановилась, глядя на гроб Эндрю через толстое, чуть зеленоватое стекло в дверце катафалка. Когда ко мне подошла Пчелка, держа за руку Бэтмена, похоронный агент проводил нас к длинному черному лимузину и кивком пригласил садиться. Я сказала ему, что мы лучше пойдем пешком.

Мы выглядели так, словно нас троих, идущих на похороны моего мужа, смонтировали с помощью «Фотошопа»: одна белая мать, представительница среднего класса, одна тоненькая чернокожая девушка-беженка и один маленький темный рыцарь из Готэм-сити. Нас словно бы вырезали, соединили и отретушировали. Мои мысли метались — страшные и разрозненные.

До церкви нужно было пройти всего несколько сотен ярдов, и мы втроем шагали впереди катафалка, а позади нас выстроилась сердитая очередь из машин. Мне из-за этого было ужасно неловко.

На мне были темно-серая юбка и пиджак, перчатки и черные чулки. Пчелка была в моем черном дождевике, надетом поверх той одежды, в которой ее выпустили из центра временного содержания — в совершенно не подходящей для похорон гавайской рубахе и синих джинсах. Мой сын был просто вне себя от радости. Он, Бэтмен, остановил уличное движение. Его плащ набух от ветра. Он гордо шагал вперед, улыбаясь во весь рот под маской летучей мыши. Время от времени он своим сверхтонким чутьем обнаруживал врага, которого следовало прикончить, и когда это происходило, мой сын останавливался, уничтожал врага и шел дальше. Он опасался, что невидимые орды приспешников Паффина могут на меня напасть. А я переживала из-за того, что мой сынок не пописал перед выходом из дому и поэтому может обмочить свои бэтменовские штаны. А еще я переживала, что до конца жизни останусь вдовой.

Сначала мне показалось, что это очень храбро с моей стороны — настоять на том, чтобы мы пошли до церкви пешком, а потом я стала чувствовать себя очень глупо, и у меня начала кружиться голова. Мне казалось, что я вот-вот упаду в обморок. Пчелка держала меня под руку и шепотом советовала дышать поглубже. Помню, я тогда подумала: «Как это странно, что именно ты держишь меня под руку и не даешь упасть».

В церкви я села на первую скамью, Пчелка села слева от меня, а Бэтмен — справа. Естественно, церковь была полна народа. Ни одного человека с работы — я всегда старалась разделять личную жизнь и мой журнал, — но все остальные, кого знали я и Эндрю, пришли. Это было довольно странно — будто все, кто записан в адресной книге, оделись в черные одежды и распределились по скамьям в неалфавитном порядке. Они расселись согласно какому-то неписаному протоколу печали: кровные родственники — в неприятной близости к гробу, бывшие подружки — неохотной кучкой ближе к крестильной купели. У меня не было сил оглянуться назад и увидеть этот новый порядок вещей. Все произошло слишком неожиданно. Неделю назад я была преуспевающей работающей матерью. Теперь я сидела на церемонии прощания с моим мужем, и рядом со мной сидели супергерой и нигерийская беженка. Это казалось сном, от которого можно без особого труда очнуться. Я не отводила глаз от гроба моего мужа, усыпанного белыми лилиями. Бэтмен не сводил глаз с викария. Его облачение явно произвело большое впечатление на мальчика. В знак одобрения Бэтмен торжественно поднял вверх два больших пальца. Викарий в ответ поднял один большой палец и прижал его к золоченому обрезу Библии.

В церкви воцарилась тишина ожидания. Мой сын обернулся, обвел всех взглядом и спросил у меня:

— А где папочка?

Я сжала горячую, потную ручонку сына, слыша, как по церкви разносится эхо покашливаний и всхлипываний. Я не знала, как я смогу объяснить смерть моего мужа его сыну. Конечно, Эндрю убила депрессия — депрессия и чувство вины. Но мой сынишка не верил в смерть, не говоря уж о том, что смерть способны вызвать всего лишь обычные чувства. Ледяные лучи мистера Фриза — может быть. Как и убийственный взмах крыльев Паффина. Но обычный телефонный звонок от худенькой африканской девушки? Нет, это было невозможно объяснить.

Я поняла, что мне придется когда-нибудь все рассказать сыну. Я гадала, с чего нужно будет начать. Два года назад, летом две тысячи пятого года, началось долгое, медленное скольжение Эндрю к депрессии, которая в конце концов его забрала. Все началось в тот день, когда мы впервые встретили Пчелку на безлюдном берегу моря в Нигерии. Единственным сувениром, оставшимся у меня от той встречи, является отсутствие среднего пальца на левой руке. Палец отсечен очень ровно. На месте пальца, который когда-то отвечал за буквы «Е», «D» и «С» на клавиатуре моего ноутбука, — культя, фантомный палец. Больше я не могу быть спокойна за «Е», «D» и «С». Эти буквы пропадают, когда они нужны мне больше всего. Слово «pleased»[6] превращается в «please»[7], слово «ecstasies»[8] — в слово «stasis»[9].

Больше всего я страдаю из-за отсутствия пальца в авральные дни, когда все корректоры уходят домой, а я печатаю последние добавления к тексту для моего журнала. Как-то раз мы опубликовали передовую статью, в которой я написала о том, что я «wary of sensitive young men»[10]. Имела я в виду, конечно, другое слово — «weary»[11], я хотела сказать, что я устала от чувствительных молодых людей, но в редакцию посыпались сотни возмущенных писем от порядочных бойфрендов, которым моя статья попалась на глаза. Я живо представила себе такую картину: порядочный бойфренд, вымыв посуду, собирается сделать свой подруге массаж, а тут ему на глаза попадается раскрытый на моей статье журнал, лежащий на столике у дивана. Я всем отвечала, что это опечатка. Я не говорила, что эта опечатка произведена стальным мачете на нигерийском пляже. Как можно назвать встречу, при которой получаешь девушку-африканку и теряешь буквы «Е», «D» и «С»? «Я не думаю, что для этого есть слово в вашем языке». Так сказала бы Пчелка.

Я сидела на скамье, массировала культю отрубленного пальца и вдруг впервые осознала, что мой муж был обречен с того дня, как мы встретились с Пчелкой. Потом на протяжении двух лет у Эндрю случались обострения, а кульминация наступила ужасным утром, десять дней назад, когда я проснулась от телефонного звонка. У меня от страха по всему телу побежали мурашки. Было обычное субботнее утро. Июньский номер моего журнала был почти готов к печати, и колонка Эндрю для Times тоже была почти закончена. Самое обычное утро, а у меня волоски на руках встали торчком.

Я никогда не была одной из тех счастливых женщин, уверяющих всех вокруг, что беда нагрянула будто гром с ясного неба. На меня все время сыпались какие-то предвестия, в ткани нормальности моей жизни то и дело появлялись прорехи. Щетина на щеках Эндрю, вторая по счету откупоренная бутылка в ночь с субботы на воскресенье, использование им страдательного залога в ту, последнюю пятницу. «Отношение к определенным проблемам, принятое в нашем обществе, создает у автора ощущение потерянности». Таково было последнее предложение, написанное моим мужем. В своей колонке для Times Эндрю был всегда необычайно точен в подборе слов. Для дилетанта слово «потерянность» может стать синонимом слова «озадаченность». Но это слово написал мой муж, а это означало, что это слово — последнее, прощальное.

В церкви было холодно. Я услышала, как викарий произнес: «Смерть, где твое жало?»[12] Я смотрела на лилии, и их запах представлялся мне сладким осуждением. Господи, как я жалею о том, что не уделяла Эндрю больше внимания!

Как объяснить моему сыну, что предупреждающие знаки были такими слабыми, почти незаметными? Что несчастье, абсолютно уверенное в собственной силе, может возвестить о себе, едва шевельнув губами? Говорят, что в час перед землетрясением тучи замирают в небе, горячее дыхание ветра становится едва ощутимым, замолкают птицы на деревьях, растущих на городской площади. Да, но если честно, примерно таковы же предвестники времени обеда. Если бы мы начинали паниковать всякий раз, когда затихает ветер, мы вечно лежали бы на полу под обеденным столом в то время, когда на самом деле нужно было ставить на этот стол тарелки.

Поймет ли мой сын, что именно так все было с его отцом? «У меня волоски на руках встали торчком, Бэтмен, но на мне держался дом. Мне и в голову не приходило, что он в самом деле собирается это сделать».

Чарли еще спал. Эндрю снял трубку в кабинете, поспешно, чтобы звонки не разбудили нашего сына. Голос у Эндрю сразу стал взволнованный. Я все хорошо слышала из спальни. «Просто оставьте меня в покое, — сказал он. — Это случилось черт знает как давно, и я ни в чем не виноват».

Беда была в том, что на самом деле мой муж в это не верил.

Я встала, вошла в кабинет и увидела, что Эндрю плачет. Я спросила его, кто звонил, но он не сказал. А потом, поскольку мы оба проснулись, а Чарли еще спал, мы занялись любовью. Порой это с нами случалось. Я больше делала это для Эндрю, чем для себя, на самом деле. К этому времени наш брак стал чем-то техническим, вроде выпускания воздуха из батарей парового отопления. Одним из домашних дел. Я не знаю — правда, до сих пор не знаю, — какие ужасные вещи могут произойти, если кто-то вовремя не выпустит воздух из батарей. Но чувствую, что это нечто такое, о чем лучше не знать предусмотрительной женщине.

Мы не сказали друг другу ни слова. Я повела Эндрю в спальню, и мы легли на кровать, стоявшую под высокими георгианскими окнами, закрытыми желтыми шелковыми шторами. Шторы были украшены вышивкой в виде бледной листвы. В этой листве прятались птицы. Они молчали и словно бы нас осуждали. В Кингстоне-на-Темзе было ясное майское утро, но сквозь шторы проникал темный, ярко-шафрановый свет. Он был лихорадочный, какой-то почти малярийный. Стены спальни были желтыми и цвета охры. А кабинет Эндрю, от которого спальню отделяла скрипучая лестничная площадка, был белым — наверное, это был цвет чистых листов бумаги. Оттуда я увела его после ужасного телефонного звонка. Склонившись над его плечом, я прочла несколько слов из его колонки. Он не спал всю ночь — готовил статью о Ближнем Востоке, регионе, где он никогда не бывал, по которому не был специалистом. Было лето две тысячи седьмого года, и мой сын сражался с Пингвином и Паффином, а моя страна воевала с Ираком и Ираном, а мой муж формировал общественное мнение. Это было лето, когда никто не снимал маскарадные костюмы.

Я увела мужа от телефона. Я повела его в спальню, взявшись за крученый пояс его халата, потому что где-то прочла, что такое мое поведение должно его возбудить. Я уложила его на кровать.

Я помню, как Эндрю двигался внутри меня. Будто часы, у которых ослабла пружина. Я притянула к себе его голову, посмотрела в его глаза и прошептала: «О боже, Эндрю, ты нездоров?» Муж не ответил. Он только зажмурился, а из глаз его текли слезы, и мы стали двигаться быстрее и тихо стонать, и эти звуки сливались в наш общий стон, наполненный отчаянием.

Эта маленькая трагедия разбудила сына, который привык сражаться со злом более масштабно и прямолинейно. Я открыла глаза и увидела Чарли, стоящего на пороге спальни и глядящего на нас через маленькие миндалевидные прорези в маске летучей мыши.

— Вы сражайтесь со злюками, мамочка?

— Сражаетесь, Чарли. Не «сражайтесь», а «сражаетесь».

— Сражаетесь?

— Да, Бэтмен. Именно этим мы занимаемся.

Я улыбнулась сыну. Мне было интересно, что он скажет дальше.

Он сказал:

— Кто-то покакил в мой костюм, мамочка.

— Покакал, Чарли.

— Да. Очень-очень сильно покакал.

— О, Бэтмен. Ты правда покакал в свой костюм?

Бэтмен покачал головой. Его ушки летучей мыши закачались.

— Не я покакил. Это Паффин.

— Ты хочешь мне сказать, что Паффин пришел ночью и покакал в твой костюм?

Бэтмен торжественно кивнул. И только в этот момент я заметила, что он в маске и плаще, но без комбинезона. Он протянул мне комбинезон, чтобы я посмотрела. Что-то вывалилось и упало на ковер. Запах распространился неописуемый. Я села на кровати и увидела несколько какашек, лежащих на ковре. След тянулся от двери. Где-то внутри меня проснулась девочка, получавшая в школе отметки «А» по биологии, и я с эмпирической заинтересованностью обнаружила, что какашки находятся во многих местах: на ладошках Бэтмена, на дверном косяке, на стене у двери, на моем радиобудильнике и, конечно, на костюме летучей мыши. Все вокруг было перепачкано какашками моего сына. Его руки. Его лицо. Даже желто-черный символ летучей мыши на грудной части комбинезона. Я попыталась поверить, что это помет Паффина, но у меня не получилось. Это был помет летучей мыши.

Я смутно вспомнила одну страницу из книги о воспитании детей.

— Все хорошо, Бэтмен. Мамочка не сердится.

— Мамочка помоет каки?

— Гм. А-а-а… Господи.

Бэтмен сурово покачал головой:

— Нет. Не Господи. Мешочка.

Растерянность и ощущение вины сменились недовольством. Я повернула голову к Эндрю. Он лежал, крепко зажмурившись, судорожно скрестив руки. Мало было его обострившейся депрессии и нашего прерванного безрадостного секса, так теперь еще спальню заполнял удушливый запах испражнений.

— Бэтмен, а почему ты папочку не попросишь тебя помыть?

Мой сын долго смотрел на отца, а потом перевел взгляд на меня. Терпеливо, будто бы он что-то втолковывал имбецилу, он снова покачал головой.

— Ну почему? — умоляюще спросила я. — Почему ты не попросишь папочку?

Бэтмен торжественно объявил:

— Папочка сражается со злюками.

Грамматика была безукоризненная. Я посмотрела на Эндрю.

— Да, — сказала я и вздохнула. — Пожалуй, ты прав.

Пять дней спустя, в последнее утро, когда я видела мужа живым, я облачила моего отважного крестоносца, накормила его завтраком, и мы с ним бегом добрались до детского сада «Ранние пташки». Вернувшись домой, я приняла душ. Эндрю смотрел на меня, когда я натягивала колготки. В авральные дни я всегда одевалась особенно тщательно. Туфли на высоком каблуке, юбка, строгий зеленый пиджак. В издании журнала существует свой ритм, и если главный редактор не будет в него попадать, ей нечего ожидать того же ритмичного танца от своих сотрудников. Я не генерирую оформительские идеи в туфлях на платформе, не сдаю номер в печать, будучи обутой в кроссовки. Словом, я опаздывала на работу, торопливо одевалась, а Эндрю лежал на кровати голый и смотрел на меня. Он не сказал ни слова. И когда я оглянулась, выходя из спальни, он все еще на меня смотрел. Как описать моему сыну последнее выражение лица его отца? Я решила, что скажу сыну, что его отец выглядел очень умиротворенно. Я решила не говорить ему, что мой муж разжал губы, чтобы что-то сказать, но я опаздывала, поэтому отвернулась.

Я приехала в офис примерно в девять тридцать утра. Редакция журнала находилась в Спитафилдс, на Коммершиэл-стрит, в полутора часах езды на общественном транспорте от Кингстона-на-Темзе. Самые противные моменты наступают, когда пересаживаешься с наземного транспорта в метро. Там всегда такая жара. В каждом вагоне — по две сотни пассажиров. Мы все стояли, прижатые друг к другу, неподвижные, и слушали скрежетание колес по рельсам. Я проехала три остановки, прижимаясь к худощавому мужчине в парусиновой куртке. Он тихо плакал. Стоило бы отвести глаза, но я даже головой пошевелить не могла. Пришлось смотреть. Мне хотелось положить руку на плечо этого печального человека — сочувственного прикосновения было бы вполне достаточно, — но мои руки были зажаты теми, кто стоял рядом со мной. Быть может, другим пассажирам тоже хотелось как-то утешить плачущего мужчину, но мы все были слишком сильно придавлены друг к другу. Столько было в вагоне доброжелательных людей, а сострадание этому мужчине никак нельзя было выразить, потому что пришлось бы тогда расталкивать остальных пассажиров, а это так невоспитанно, так не по-британски. Я не была уверена, что смогу выказать этому человеку свое участие, свою заботу под молчаливыми взглядами других людей. Ужасно было с моей стороны не проявить к нему никаких чувств, но я разрывалась между двумя видами стыда. С одной стороны, мне было стыдно, что я не помогаю ближнему. С другой стороны, мне стыдно было сделать это первой.