Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Председатель. – Откуда это было видно?

Щербатов. – С разных сторон. Осведомленность его мне казалась не вполне достаточной. Например, приехал Распутин, и я об этом узнал случайно, а департамент полиции не знал, хотя филеры там были. А затем, я думаю, это такая большая и сложная машина и настолько была сложная организация, что лицу, стоявшему даже близко, как Джунковскому, но не подготовленному специально, войти во все тонкости было трудно.

Председатель. – Джунковский рассказывал вам о приемах политического розыска, который применялся в департаменте полиции?

Щербатов. – Нет, я этих вопросов совершенно не касался; когда выяснилось, что Джунковский недостаточно в курсе технических вопросов, то я стал думать, кого найти, и хотел из Моллова сделать товарища министра.

Председатель. – Что заставило вас думать, что Моллов пригоден к делу политического розыска?

Щербатов. – Например, дела по военному шпионажу, единственные материалы, которые были у военного ведомства. Я, в бытность свою инспектором, объезжая армию (я там почти 10 месяцев был), слышал от командующих войсками, что единственные сведения, которые они имели, были от одесской прокуратуры.

Председатель. – Что вы знали об учреждении секретного сотрудничества, учреждении провокационного характера, когда лица, состоя членами политической партии и продолжая свою деятельность в этих партиях, вместе с тем, состояли агентами на службе департамента полиции?

Щербатов. – Я, как министр внутренних дел, этого не касался.

Председатель. – Что вам было известно о перлюстрации, которая практиковалась, главным образом, в департаменте полиции?

Щербатов. – В первый же, второй или третий день моего назначения, ко мне явился…

Председатель. – Тайный советник Мардариев?

Щербатов. – Да, как бы сорвавшийся с картины Маковского, и очень таинственно и очень торжественно подал мне запечатанный пакет. Первые дни я интересовался, что это такое. Надо сказать, на меня это произвело прежде всего комичное впечатление, потому что, как и во всем, системы никакой не было. В первом пакете были письма большею частью светских дам, отзывы обо мне и моих знакомых; это интереса никакого не представляло. Затем, были другие сюжеты. Все это напечатано на машинке. Так ли оно действительно? Вставлено ли, урезано ли, где конец? – Были только отрывки писем. Часто они не подозревали, от кого письмо. Например, подпись: «Саша» или «Коля», а откуда и кому адресовано, не подозревали; они даже не подозревали, насколько письмо могло быть интересно или неинтересно. Все это носило совершенно случайный характер. Какие-то письма, куда-то запускалась рука, таков был usus, что это предназначалось для министра внутренних дел, а затем министр вкладывал в другой конверт и отправлял в департамент полиции. Оставляя в стороне вопрос юридической этики, – это носило совершенно нелепый характер. Министру внутренних дел что-то давали, от кого-то давали, – совершенно бессмысленно. По этому поводу я говорил с Молловым, с Похвисневым, и все признавали полную нелепость и бессмысленность этой штуки во всех отношениях, но сразу прекратить, если бы я приказал прекратить, было нельзя: она не была бы прекращена, потому что надо было все сверху донизу переделать.

Председатель. – Вы обратили внимание на незаконность такого вскрытия писем?

Щербатов. – Даже данных не было: как это делалось, в каком количестве, и где это было. Вообще надо было всю штуку эту изменить. Если бы я отдал приказание не исполнять, все-таки исполнялось бы, и разница была бы лишь в том, что пакета мне не приносили бы. Я убежден, что это продолжалось бы.

Председатель. – Что же, продолжали вам носить эти пакеты?

Щербатов. – Эти пакеты перекладывались из конверта в конверт. Они у меня ночевали, приходили вечером, а утром уходили.

Председатель. – Вы интересовались содержимым конверта или прямо переправляли?

Щербатов. – Я прямо переправлял. По содержанию, они имели комичный характер. Я видел, что это зло, которое в той или другой форме существует почти во всех европейских странах, а ныне в Российском государстве более, чем где-либо.

Председатель. – Скажите пожалуйста, вы застали в ведомстве следы борьбы, которая велась при министре Маклакове, с общественными организациями, работающими на оборону? Ведь ваш взгляд на это был иным?

Щербатов. – Значительно иным. Я в деятельности земской их не вполне одобрял. Не по политическим, а чисто по административным, даже по земским соображениям, я находил, что дело приняло слишком государственный характер и вышло из рамок земства. Земство брало на себя такие обязанности, которые оно фактически исполнить не могло. Но это вопрос не политический.

Председатель. – Но тем не менее, вам приходилось считаться с мероприятиями, которые были в этой области при Маклакове?

Щербатов. – Сразу атмосфера переменилась. Г.г. чиновники очень чутки, и отношение сразу изменилось. Так что у меня лично с ним были хорошие отношения, хотя с глазу на глаз я спорил, доказывал, что контроль нужен всюду, что оперировать с этими миллионами нельзя так, как оперировать с десятками тысяч.

Председатель. – Во всяком случае, ваш взгляд был положительным?

Щербатов. – Да. Виноват, забыл сказать: я, как губернский гласный полтавский, прежде был одним из представителей обще-земской организации, так что с Львовым у меня были старые отношения, со времен японской войны.

Председатель. – Я забыл вас спросить, вы встретились с Золотаревым в ведомстве в качестве товарища министра?

Щербатов. – Он был в отпуску, и, когда приехал, тут мы очень миролюбиво поговорили и расстались.

Иванов. – Очень скоро расстались?

Щербатов. – Сейчас же. Ничего против него не имея, я находил, что он мне не дает никаких плюсов в смысле общественности и т. д., и тогда был назначен кн. Волконский.

Иванов. – А Волжин при вас долго был?

Щербатов. – Волжин все время был, он был директором департамента общих дел.

Иванов. – Какие его отношения были, он сочувствовал вашим взглядам, вашему направлению или нет?

Щербатов. – Да. У меня с ним прежде были хорошие отношения, так что у нас все шло гладко. Он человек без особой инициативы, но мне не чинил никаких препятствий.

Председатель. – Какое вы себе составили представление о причинах ухода Джунковского?

Щербатов. – Я тогда же понял, что дело касается Распутина; но в чем точно, не знаю. Я поставил это в связь с теми разоблачениями, которые были в «Биржевых Ведомостях» и касались поездки Распутина в Москву в 1915 году, зимой. Повидимому, так и было. Было усмотрено (я не помню, кто это мне говорил), что некоторые выражения статьи были будто бы теми же самыми, которые находились в докладе Джунковского государю в марте или апреле 1915 года, и что будто бы он дал эти сведения печати. Ничего подобного не было.

Председатель. – Какова была политика министерства внутренних дел при вас в отношении евреев? Она ведь несколько изменилась? Кому принадлежала инициатива в этом изменении? Каков был ваш взгляд на дело, встретило ли проведение этого взгляда какие-нибудь препятствия?

Щербатов. – Существенным изменением было расширение черты еврейской оседлости, вернее сказать, не расширение, а уничтожение.

Иванов. – Изменение?

Щербатов. – Сначала изменение. Сначала я просил три губернии.

Иванов. – Это, кажется, по вашему циркуляру?

Щербатов. – Нет, это сначала из-за беженцев.

Председатель. – Если можно, князь, последовательно, вкратце, изложите все.

Щербатов. – Вступление неприятельских войск на территорию России вызвало огромный поток беженцев, а так как население в западной полосе почти сплошь состоит из евреев, то, очевидно, в числе этих беженцев было огромное число евреев. Они заполнили, прежде всего, восточную часть черты еврейской оседлости, то-есть губернии Черниговскую и Полтавскую. Здесь это переполнение стало давать себя чувствовать довольно болезненно, города начали переполняться, поднялись цены на продукты, усиливалось недовольство местных жителей, и в некоторых местах могло кончиться погромами. Тогда явилась необходимость расширить черту, и я прибавил губернии Тамбовскую, Воронежскую, Пензенскую; кажется, эти три; но как только волна докатилась и туда, я стал получать телеграммы от земств угрожающего характера: что пока их было мало, они принимались с распростертыми объятиями, а когда стало много, началась агитация против и, главным образом, на почве базарных столкновений. Вот это исходный пункт. Затем, я считал, что черты еврейской оседлости не существует фактически. Она давала только повод к злоупотреблениям полиции. Не предрешая вопроса, я находил нужным это изменить. Тогда это довольно легко прошло в совете министров, никаких серьезных возражений не было. Последовало распоряжение совета, но объявленное моим циркуляром. Возникали соображения юридического характера, имели ли мы право это сделать или нет, в виду закона. Тогда специалисты нашли, что все более или менее законно; никто не возражал. Так и было сделано.

Председатель. – Журнал совета министров по этому поводу был высочайше утвержден?

Щербатов. – Вероятно. Я этого не помню. Вообще никаких трений не было.

Председатель. – Вы по этому поводу делали доклад бывшему императору?

Щербатов. – Как же, делал.

Председатель. – Какое вы встретили отношение?

Щербатов. – Никакого сопротивления не было.

Председатель. – Что же, он интересовался, почему вы возбудили этот вопрос, или он был несколько подготовлен?

Щербатов. – Он был подготовлен. Я теперь не помню подробно своего доклада, но помню, прошло довольно легко.

Председатель. – Не казалось вам, что линия вашей политики совпала с линией какого-то секретного поведения и отношения к этому вопросу?

Щербатов. – Не могу сказать. Решение вытекало в силу необходимости, из условий военной обстановки.

Председатель. – Он не ставился, как вопрос принципиальный?

Щербатов. – Нет.

Председатель. – Но ставилось оно в связи с конкретным фактом переполнения беженцами известных губерний, или же рассматривалось как уступка общественному мнению, которое давно стояло за отмену черты оседлости?

Щербатов. – Да, об этом был разговор, одно совпало с другим. Так или иначе, но, с точки зрения военной, это надо было решить.

Председатель. – Вам не показалось странным, что это благоприятное для евреев разрешение вопроса не встретило противодействия со стороны верховной власти, которая в ряде резолюций высказывалась ранее систематически против них?

Щербатов. – Я говорю, тут спорить почти не приходилось, потому что это было вызвано необходимостью.

Председатель. – Вам не было известно отношение Распутина к этому вопросу?

Щербатов. – Нет.

Председатель. – А в совете министров вы тоже не встретили противодействия?

Щербатов. – Нет.

Председатель. – Вы поставили этот вопрос на очередь?

Щербатов. – Да.

Председатель. – Так что даже Горемыкин не возражал против этого решения?

Щербатов. – Нет.

Председатель. – А было предположение решить вопрос в общей форме и в законодательном порядке, или считалось желательным решение его путем циркуляра, основанного на журнале совета министров?

Щербатов. – Очень трудно вспомнить, что было в заседании совета министров и что было в обмене мнений между членами совета. Я помню, высказывалось опасение, что обсуждение этого вопроса в законодательных учреждениях может вызвать неприятные разговоры и обострить партийные отношения. Многие члены Государственной Думы находили это нежелательным. Я тогда говорил с некоторыми видными евреями, и они были решительно против обсуждения в законодательных учреждениях.

Председатель. – Так что мысль о проведении его чрез законодательные учреждения была поставлена?

Щербатов. – Я не помню, было ли это поставлено в совете министров или отдельными министрами. Но тогда было это признано несвоевременным и, по тогдашнему острому моменту, нежелательным.

Председатель. – Может быть, вы вспомните несколько подробнее ваше представление по этому вопросу государю?

Щербатов. – Нет, совершенно не помню. Помню только, что никакого противодействия не было.

Председатель. – При вас Дума заседала?

Щербатов. – Да, заседала.

Председатель. – Вы не припомните запроса, предъявленного в Думе по поводу Иваново-Вознесенского дела, столкновение с рабочими и расстрел нескольких человек? Что вам известно по этому делу?

Щербатов. – На этот запрос должен был отвечать Джунковский, и как раз накануне он был уволен. Тогда это дело могло принять те или другие формы, но после того, как он был уволен, острота этого вопроса в Думе отошла, потому что уход чрезвычайно взволновал Думу. Здесь я помню, единственный раз, что перлюстрация (тогда было представлено одно письмо) дала, в известной степени, объективную картину дела. Было письмо одной школьной учительницы, свидетельницы этого, которая все описывала и очень сожалела об этом случае. По ее мнению, толпа вела себя так, что солдаты, из чувства самообороны, должны были стрелять. Я помню, что это было единственное письмо, которое дало нечто реальное.

Председатель. – Скажите, пожалуйста, вам департамент полиции и товарищ министра докладывали о провокационной подкладке этого дела, то-есть о том, что толпу вывели на улицу агенты тайной полиции, в результате чего произошел расстрел?

Щербатов. – Джунковский этому не верил.

Председатель. – Он просто не верил или приводил какие-нибудь конкретные данные?

Щербатов. – Нет, я помню, он этому не верил.

Председатель. – То-есть из априорного отношения к возможности провокации или после обследования данного случая?

Щербатов. – Не сумею вам сказать. Он отвечал по этому вопросу в Думе.

Председатель. – Что вам известно о существовании так называемого рептильного фонда, который находился в ведении министерства внутренних дел?

Щербатов. – По этому поводу недавно я давал сведения. Я вступил в должность в июне, а ушел в сентябре; все же эти вопросы имели сезонный характер, – они были осенью. Я предполагал в сентябре созвать совещание и все эти вопросы об отношении правительства к прессе обсудить. При вступлении в должность, мне был представлен список этих изданий очень длинный, причем меня поразило распределение средств, доведенное до абсурда: например, провинциальные издания получали 1½ тысячи в год! Что это за субсидирование? Зачем? Усмотреть какую-нибудь систему тоже было нельзя. Просто были подачки более или менее полезным изданиям, по мнению некоторых лиц. Затем, так как всем этим господам не было надобности ко мне являться, когда суммы были ассигнованы, то все эти разговоры были бы осенью. Помню, что из столичных изданий была «Земщина».

Председатель. – Этот список имеется в нашем распоряжении. Скажите, что вам известно было о субсидии, которая выдавалась из средств департамента полиции, так называемым, черносотенным организациям и на иные цели?

Щербатов. – Этого я совершенно не касался. Все эти вопросы были годовые, я этого периода не застал.

Председатель. – Но какое было ваше отношение к этим выдачам из средств департамента полиции?

Щербатов. – Никакого отношения не было, потому что предполагалась реорганизация департамента полиции, и надо было изменить личный состав, а до этого все разговоры были бы напрасны.

Председатель. – Тут имеется несколько записей денежных по департаменту полиции (читает): «28-го августа 1915 года № 58495 и. д. директора Васильеву на известное князю Щербатову назначение – 3000 рублей».

Щербатов. – Решительно не помню.

Председатель. – Или: «7-го сентября 1915 года за № 58917 действительному статскому советнику Заккиту на известное князю Щербатову назначение – 500 рублей».

Щербатов. – Совершенно не помню. Я помню, что фамилия Заккит была.

Председатель. – Это помощник московского градоначальника.

Щербатов. – Да, теперь помню. Ему есть нечего было. Он был уволен за московские беспорядки. Считали, что он пострадал невинно. Во всяком случае, он здесь был, и семья положительно помирала с голоду.

Председатель. – «1-го сентября 1915 года за № 58599 ему же, то-есть Брюн-де-сент-Ипполиту по приказанию князя Щербатова – 500 рублей».

Щербатов. – Совершенно не помню.

Председатель. – «5-го сентября 1915 года за № 58837 Джунковскому по совершенно секретному ордеру князя Щербатова – 12.000».

Щербатов. – Это было, когда он уходил. Его уволили, а человек он без всяких средств. Он уходил в армию, и ему нечем было расплатиться за квартиру. Человек он бескорыстный, честный, который берег эти деньги. Деньги эти считались находившимися в его распоряжении. Я считал, что нельзя отставить человека, чтобы после него оставить долги.

Иванов. – Это в виде награды?

Щербатов. – В виде единовременного пособия, потому что, при тогдашних отношениях, какие-либо единовременные ходатайства встретили бы отказ, а по существу я считал, что это было бы в высшей степени несправедливо. Я считал себя морально совершенно правым.

Председатель. – На бланке директора департамента полиции за подписью Брюн-де-сент-Ипполита от 1-го сентября 1915 года в деле № 730 департамента полиции по 3-му делопроизводству о деньгах, представляемых господину директору департамента полиции на известное министру и товарищу министра внутренних дел назначение, значится следующее: «В 3-е делопроизводство департамента полиции. Препровождая при сем совершенно секретно ордер господину управляющему министерством от 31-го августа 1915 года, прошу выдать свиты генералу Джунковскому указанные в ордере деньги на известное его сиятельству назначение».

Щербатов. – Из тех денег, которые были в его вполне безотчетном распоряжении.

Иванов. – То-есть в распоряжении министра и Джунковского?

Щербатов. – Да.

Председатель. – Так что это те деньги, которые были у него на руках?

Щербатов. – Нет, это те суммы, которые он мог бы истратить на законном основании.

Председатель. – Но вам не казалось, что все-таки круг назначения этих трат определенный?

Щербатов. – Да, но практика была такова. Мне казалось, что, во всяком случае, пострадавшему лицу, можно было дать.

Председатель. – Скажите пожалуйста, вам известно что-нибудь о деятельности Крыжановского, который занимал при вас должность государственного секретаря?

Щербатов. – Нет, ничего.

Председатель. – В деле проведения выборов в Государственные Думы?

Щербатов. – При мне этого не было.

Председатель. – При вас не было, а после?

Щербатов. – Нет.

Председатель. – Не известно ли вам обстоятельство увольнения или перевода из черниговского окружного суда Ющенко за его столкновение с Маклаковым?

Щербатов. – Никакого понятия не имею.

Председатель. – Вы были тогда губернским предводителем дворянства?

Щербатов. – Да, я был полтавским предводителем.

Председатель. – Так что о деятельности Маклакова, как губернатора, вам ничего не известно. Вопросов больше нет. Позвольте вас поблагодарить.

LXXXVI.

Показания А. Р. Ледницкого.

27 сентября 1917 г.



Содержание. Назревание с 1913 года крупных событий в международной политике. Отношение к ним русской и польской общественности. Грюнвальдские торжества в Кракове. Вацлав Серошевский. Воззвание верховного главнокомандующего и подъем в польском обществе. Обманная политика. Генерал-губернатор Эссен.[*] О реальности воззвания не могло быть и речи. Немецкие фамилии. Польско-еврейские столкновения. Радикальные элементы польской демократии. Галицийские безобразия. Граф Бобринский. Перемена настроения и потеря доверия к русской политике. Наступление немцев на Дунайце в апреле 1915 г. и русская политика этого момента. Князь Енгалычев. Комиссия двенадцати. Александр Свентоховский. Политика преследования: обыски и аресты. Комиссия 12-ти не дала результатов. «Омертвление» областей. Крушение общих идеалов. Эвакуация тюрем. Граф Велепольский. Отношение быв. государя к польскому вопросу. Два различных направления в польском обществе. Крыжановский и таинственная записка. Донесение политических агентов. Объяснение и возражение на клеветнический донос. Два брата Велепольские, их политические роли. Телеграмма Штюрмера быв. государю от 22 июля 1916 г., посланная в ставку. Решение польского вопроса. «Акт чрезвычайной важности». Отставка Сазонова и назначение Штюрмера. Сношение братьев Велепольских с быв. императрицей и ее влияние на решение польского вопроса. Сомнение в искренности графа В. Велепольского. Огромное влияние быв. императрицы и отрицательное ее отношение к Польше. Политика Штюрмера в вопросе о Польше. Ошибка русской общественности. Особое совещание по польскому вопросу и отношение Штюрмера. Двуличная политика. Полицейская бумага с доносом на политическую неблагонадежность варшавян.

* * *

Председатель. – Из частной беседы с вами мы уже осведомлены о том, чего, по вашему мнению, должны коснуться ваши объяснения. Может быть, в этих пределах вы их и дадите. Причем разрешите нам в случае, если бы какая-нибудь подробность нас заинтересовала, обратить на это ваше внимание.

Ледницкий. – Я очень прошу об этом, потому что мне самому довольно трудно удержать в планомерном изложении все те вопросы, которые сами собой назревают. Если можно, я по этим пунктам буду отвечать. Позвольте мне начать. Значит, приблизительно, еще в 1913 году для всякого политического деятеля, как для русского, так и для польского, было совершенно очевидно, что назревают очень большие события в международных отношениях. И это служило предметом целого ряда суждений и совещаний всяких политических партий как русских, так и польских. Правда, я должен сказать, что русское общественное мнение в этом отношении не проявило очень большого внимания. И я позволю себе выразиться как человек, очень близкий к русской общественности, что хотя известная прозорливость в этом отношении была, но по мере того, как эти события становились все более и более ясными, и в особенности теперь, когда бросаешь ретроспективный взгляд, многие факты представляют особое значение, как известные симптомы, которые, при надлежащей политической мудрости правителей, могли быть приняты во внимание и дать очень большие, реальные результаты. Меня по тем вопросам, которые вам угодно мне предложить, интересует лишь одна сторона: отношение России к Польше и обратно. И вот я вспоминаю, каковы были отношения приблизительно к началу войны, в 1914 году. Каково было настроение в польском обществе и как это настроение впоследствии вылилось фактически, и как оно было использовано русским правительством. Прежде всего, я должен напомнить о событиях, имевших место, я сейчас боюсь сказать, было это в 1912 или 1913 году, могу ошибиться относительно года. Но, во всяком случае, это было летом, в июле, когда происходили грюнвальдские торжества в Кракове, куда съехались поляки со всех стран мира. Там были представители не только русской Польши и Галиции, но и великого княжества Познанского и американские поляки. Всему этому я придаю большое значение в связи с последующими событиями. На этих грюнвальдских торжествах, в июле, в Кракове представителем русской общественной мысли являлся Ф. И. Родичев, и тут, при открытии памятника, были два факта чрезвычайно ярких. Я опоздал к самому моменту открытия и приехал тогда, когда уже самое открытие на площади состоялось. Я подошел к самой трибуне, то-есть к арене, где все это происходило, в момент, когда уже открытие произошло. И вот, после окончания речи президента и других, кто-то крикнул: «Среди нас находится член Государственной Думы Родичев». И в ответ на это многочисленная толпа, стоявшая на площадях, крикнула: «Пусть он говорит». Родичев встал и обратился на русском языке, сказав, что он не может, не умеет говорить по-польски. В ответ на это раздался крик общий: «Пусть говорит на русском языке». И его приветствие, обращенное в Кракове, почти за год до войны, за год до образования галицийских легионов, направленных впоследствии против России, его речь на русском языке была приветствована с чрезвычайным подъемом, который вылился в сплошную овацию. Для меня лично, несмотря на то, что я очень хорошо знал польские настроения, это было фактом первостепенной важности. Затем там же, в Кракове, произошел другой случай. Был большой обед, на котором произнесены большие и торжественные речи представителями всех поляков, и на этом обеде опять говорил Родичев. К нему обратился с речью Вацлав Серошевский, известный польский патриот, писавший много на русском языке, сосланный в свое время в Сибирь на каторгу и проведший довольно продолжительное время в Якутской области. Он обратился с речью к Родичеву, требуя провозглашения независимости Польши. Тогда, в тот момент, в той атмосфере, это требование, заявленное громко, в присутствии польских представителей всего мира, прозвучало быть может некоторым диссонансом, но в сущности оно было лишь откровенным, открытым провозглашением того требования, которое для мудрого политика должно было дать указания, по какому пути надлежит направить свою непосредственную деятельность. Из этого я лично сделал тогда вывод, что, во-первых, требование независимости не есть акт вражды против России, а является лишь продуктом национальной воли того народа, который сам, по своему историческому прошлому и по настоящему положению, имеет законное основание стремиться к полной независимости. Однако, это не только не было учтено правительством, но наоборот, к моменту 1914 года, когда уже близились события войны, большой перемены в отношениях к польскому вопросу со стороны русского правительства замечено не было. Наоборот, как вы помните, в 1912 году, был поднят и решен в Государственной Думе вопрос о создании Холмской губернии, и это чрезвычайно обострило отношения. Затем целый ряд мелких дел изо дня в день только укреплял прежнее положение, господствовавшее в Польше. Поэтому, и 1914 год не давал больших оснований думать, что в польском обществе произойдет какая-нибудь крайняя перемена, и скорее можно было думать, что польский народ встанет на сторону Германии против России. Меня лично война захватила в Киссингене. Я уехал оттуда с будущим главнокомандующим русскими войсками Брусиловым, с которым в один день, и почти в одном поезде мы ехали из Киссингена через Берлин, благодаря чему и не были захвачены в плен. В Варшаве никто не ожидал войны. Мои предупреждения о том, что война неизбежна, были встречены с недоверием. Оттуда я отправился в Вильну, где отношения к вопросу о войне были такие же. У меня были тяжкие представления о том, что может произойти, если Германия обрушится всей силой на Россию. Я лично был убежден, что на первых порах война будет иметь самые печальные результаты для России, и очень опасался того отношения польского народа, которое логически, как будто, вытекало из всего предшествующего. И когда вдруг в Москве стали доходить до меня сведения, сначала через газеты, о том, что русские войска встречаются овациями, что их забрасывают цветами, я этому прямо не поверил и подумал, что это есть не больше и не меньше, как известная благоприятная атмосфера, тем более, что у меня лично в тот момент психологическое настроение было в полном противоречии с теми надеждами, которые, очевидно, обуревали бросавших цветы под ноги идущим в бой солдатам. Я поехал в Варшаву, но этому обстоятельству предшествовало еще одно событие первостепенной важности. Война была объявлена, если не ошибаюсь 19 июля. Уже 26 июля в Москве, а затем и во всех других городах, а с самого начала в Варшаве, образовался центральный обывательский комитет. Образовался он путем кооптации, под председательством варшавского генерал-губернатора Любимова из лиц польских общественных организаций, представлявших центр, а в разных других городах стали образовываться польские комитеты, которые поставили своей задачей проявлять внимание к интересам войны и стали образовывать всюду польские лазареты и общие комитеты, направленные на заботы о воинах.[*] Уже этот момент произвел на меня такое впечатление, что у поляков, которые были в России, сразу проявилось определенное отношение к интересам войны, но у меня еще не было представления о том, как будет в Польше. Тогда, 1-го августа, было объявлено воззвание верховного главнокомандующего, которое произвело потрясающее впечатление на всех поляков, где бы они ни находились. Я не могу сейчас достаточно ярко выразить тот подъем, который в тот момент проявился в самых широких польских кругах, тем более, что воззвание было составлено в выражениях, свидетельствующих о глубоком и тонком понимании польской психологии. Это был тот язык, на котором с поляками со времен Наполеона никто еще не говорил. Это было такое вдумчивое отношение, и сюда было вложено столько содержания, хотя, может быть, впоследствии оно и оказалось произвольным, что в польских широких кругах начался большой подъем. И вот, после этого воззвания пришли известия об отношении к русской армии и в Польше. Но я все-таки относился скептически. Как я вам уже имел честь сказать, у меня не было полной уверенности в том, что это действительно так, и я отправился сам в Варшаву. Я приехал туда 2-го сентября, на следующий день после отбития немецкой атаки, когда сибирские полки отстояли Варшаву от немцев, и я увидел, что все то, что доходило до меня извне, не было ни малейшим преувеличением. Настроение самых широких масс было настолько ярко, что было бы достаточно только немножко политической честности для того, чтобы из этого настроения создать прочнейший фундамент для будущих отношений русского и польского народов. Но этой политической честности не хватило, и вместо того, политическая бесчестность была положена в основу политической деятельности тогдашних правителей. Я помню, мы в Москве совещались с целым рядом русских деятелей о том, как реагировать на факты, которые нам уже тогда были совершенно понятны, когда на следующий день после воззвания, 1 августа, все редакторы изданий получили предписание от цензуры не писать о польской автономии. Я теперь боюсь сказать, но один из них, или М. В. Челноков или В. А. Маклаков, отправились по этому поводу беседовать с Кривошеиным и спрашивали, чем объяснить, что, с одной стороны, издаются воззвания, а с другой стороны – воспрещается и говорить о вещи, которая логически вытекает из этого воззвания. Объяснения, которые были даны, были отнесены на счет Н. А. Маклакова, тогдашнего министра внутренних дел, как его единоличное распоряжение. В Варшаве я узнал еще о худшем. Я увидел, что отношение местных властей было совершенно обратно тому представлению, которое у меня составилось. Причем я должен заметить, что я в Варшаву приехал не один. У меня составилось ясное представление о необходимости использовать отношение польского народа к войне и русским в интересах русской общественности, или, правильнее сказать, в интересах русской и польской общественности – общего дела. По моей инициативе, был создан тогда особый комитет всероссийского земского союза, и я был включен в члены этого союза. Со мной вместе отправились кн. Г. Е. Львов и В. В. Вырубов, отправились для организации, для того, чтобы установить взаимоотношения между русскими общественными организациями, поставившими своей задачей заботу о войне с общественной точки зрения, и такими же польскими организациями. Когда мы приехали в Варшаву, центральный обывательский комитет и варшавский обывательский комитет устроили прием, на котором было ярко подчеркнуто полное взаимодействие между польскими и русскими общественными группами. Тогда же происходило заседание у варшавского генерал-губернатора, правильнее сказать у исполнявшего обязанности варшавского генерал-губернатора, так как ген. Жилинский был отозван, и исполнение его обязанностей было возложено на Эссена, в присутствии всех должностных лиц, находившихся тогда в Варшаве. Видимое отношение было более или менее благожелательное. Но когда я несколько ближе подошел, путем непосредственного выяснения того, что происходило в крае, путем бесед с моими соотечественниками, мне пришлось установить, что то распоряжение, которое было сделано министром внутренних дел Маклаковым о воспрещении писать об автономии, проводилось со всей последовательностью, в гораздо больших размерах на местах, в самой Польше. Не только нельзя было думать о том, чтобы тут было что-либо реальное, но исполнявший обязанности генерал-губернатора Эссен совершенно определенно, на приеме представителей варшавских театров, обратившихся к нему с просьбой и приветствием на польском языке, ответил в крайне резкой форме и дал совершенно ясно понять, что не может быть и речи о реальности воззвания. Это произвело очень сильное и тягостное впечатление. Были и другие случаи таких же бесед с разными польскими деятелями. Ни одного назначения, сколько-нибудь приближавшего к передаче хотя бы только отдельных небольших отраслей жизни в польские руки, не имело места. Наоборот, один из начальников, кажется, варшавско-венской железной дороги, потребовал восстановления всех надписей на русском языке, хотя они уже были отменены и появились на польском. Одним словом, проводилась политика, устанавливающая, что все то, что говорится в воззвании верховного главнокомандующего, есть ложь, и полякам оставалось только недоумевать. Тогда мне казалось, да и сейчас кажется, что это было просто актом провокации, явное желание вызвать самые резкие эксцессы, так как, на-ряду с этим, никаких противодействий в предъявлении максимальных требований со стороны отдельных польских политических партий цензура не чинила. Значит, как вы изволите видеть, с одной стороны, как бы благоприятственное отношение ставки, далеко идущей навстречу требованиям, а с другой стороны – практические меры, которые осуществлялись со всей грубостью силы, давившей на общественное сознание, как тяжкий крест. Польская общественная мысль, под влиянием известных националистических кругов и польских и русских, относила это, по крайней мере, стремилась отнести на счет немецкого управления краем. Я должен сознаться, что, действительно, были вещи поразительные. Я это могу удостоверить даже и сейчас, имея в своих руках послужные списки должностных лиц в разных учреждениях, действовавших в Царстве Польском. Преобладающее количество лиц было с немецкими фамилиями. Я не хочу сказать, что они немцы, сохрани бог; я знаю, что среди них есть достойнейшие люди, но что могло быть даже соглашение между прежним правительством и германским о том, чтобы там преобладали лица немецкого происхождения, для меня это не подлежит сомнению, потому что, согласитесь сами, это не могло быть случайно. Ведь во главе почти всех учреждений стояли лица с немецкими фамилиями. Причем я должен сказать, что я многих из них сейчас узнал ближе, и это вполне почтенные люди, но картина получилась такая: генерал-губернатор – Эссен, губернатор – Корф, управляющий государственным банком – Тизенгаузен.[*] Если бы все фамилии перебрать, если возьмете варшавский судебный округ, то получается удивительная картина. Я прошу меня не понимать в дурном смысле. Я никакого значения фамилиям не придаю, никакого значения национальностям не придаю, я только беру это, как известный факт, который тогда, с точки зрения общественного понимания, учитывался, как определенное явление. Затем, к тому же времени, при таком явном противоречии воззвания, с одной стороны, и того, что делалось в крае – с другой стороны, произошли тягостные явления, которые очень ухудшили общее положение в Польше. Я говорю о польско-еврейских столкновениях. Может быть, это только история объяснит, где был источник всего этого. Но не подлежит сомнению, что тут сплетались разные проявления антисемитизма, которые находили подкрепления в распоряжениях отдельных властей. Польские антисемиты указывали на то, что русские власти относятся к еврейскому населению с подозрением, а русские власти указывали на польских антисемитов, как на доказательство того, что к евреям надо относиться с подозрением. Я помню, как в одну из своих последующих поездок я был прямо потрясен, когда из Гродиска, маленького местечка неподалеку от Варшавы, в холод и непогоду в 24 часа выгнано было все еврейское население, причем тогда ко мне обращались за помощью, но, конечно, трудно было что-нибудь сделать. Я об этом упоминаю только для того, чтобы указать, как из такой энтузиастической атмосферы, которая выразилась в забрасывании цветами русских войск, вдруг стала создаваться атмосфера вражды и взаимной ненависти, и эта тягостная атмосфера с каждым днем все усиливалась. В этом случае я обвиняю правителей, которые не имели достаточно политической мудрости и во время войны занимались натравливанием одной части населения на другую, вместо того, чтобы существующие враждебные элементы, по возможности, успокоить. Первоначально политическая мысль в Польше обняла очень большие круги, но за исключением радикальных элементов. Радикальные польские элементы, представленные, как я имел честь вам сказать, Вацлавом Серошевским, вождем активного радикального движения в Польше, Iосифом Пилсудским, лицом известным русской революции, ибо он был на каторге и вывезен в бочке, кажется, из Акатуйской каторги, и видными польскими писателями Жеромским и Даниловским, также русскими поляками, воспитывавшимися в русских учебных заведениях, и хорошо известными русской широкой публике, – эти радикальные и социалистические элементы объединились в Галиции и стали на стороне образования польских легионов для борьбы с Россией за независимость Польши, но все остальные элементы Польши, наоборот, были охвачены одним желанием торжества над немцами. И если бы в тот момент, воззвание верховного главнокомандующего стало проводиться честно в жизнь, то, что случилось в 1917 году, случилось бы может быть, в 1915, оружие из рук польских революционеров давным давно бы выпало, и национальное движение перекинулось бы несомненно на Болгарию, которая, объявляя войну России, обвиняла Россию в том, что она не сдерживает своих политических обещаний. Национальное движение в Австрии приняло бы совершенно иное направление, и результаты войны теперь могли бы оказаться не те, которые мы сейчас имеем. Но все шло наоборот, и получилось обратное. Сначала, как вы помните, успех русского оружия был довольно значителен. О том, что проводили военачальники в Пруссии, не входит в тему моего опроса, и об этом, признаться, я не много могу вам сказать, хотя все это общеизвестные факты. Но то, что происходило в Галиции, эти факты, если бы они были надлежаще установлены, я не постеснялся бы квалифицировать, как обвинение в государственной измене. Представители русской власти, русской государственности, русских государственно-политических идей, пришедшие с воззванием верховного главнокомандующего к полякам и с известным историческим воззванием к народам Австрии, пришли туда для того, чтобы совершать открытый грабеж и вымогательство, чтобы заниматься развратом, карточной игрой, топтанием в грязь русского имени, и, тем самым, уничтожили самую возможность какого бы то ни было доверия к тому, что говорилось от имени России. И если все это окажется предметом дальнейшего исследования, то не подлежит никакому сомнению, что тут откроется одна из самых страшных страниц прошедшей эпохи. Во главе был поставлен граф Бобринский. Я лично гр. Бобринского не имею удовольствия знать. По отзыву лиц, его знающих, о нем приходится составить мнение благоприятное, но хотя, повидимому, это был человек сам по себе честный, он не умел разбираться в людях, оказался безвольным и не сумел установить свою власть независимо от Петрограда и его приказаний. Его окружали такие люди, как бывший волынский губернатор Мельников, бывший могилевский полициймейстер Скалон, поставленный во главе львовского градоначальства, и все, соответствующим образом, подобранные люди, которые, в конце концов, привели дело к тому, что ни о какой широкой русской политике не могло быть и речи. Может быть, в их оправдание и, в особенности, в оправдание гр. Бобринского нужно установить, что он не сумел найти надлежащей поддержки или, правильнее сказать, недостаточно ориентировался в польских политических партиях, тем более, что во время войны все это вопросы очень сложные и особенно в тот момент, в эпоху, предшествовавшую русской революции, когда всякий радикализм смешивался с германофильством, а всякое представление о свободном слове относилось за счет нежелания поддерживать войну и приписывалось стремлению ослабить силу потенциальной энергии русской армии. Во всяком случае самые факты, которые там имели место, те формы, в которых проводилась русская политика, дали достаточное доказательство тому, что прозорливости ни у гр. Бобринского, ни у его сподвижников не было. Я не говорю обо всех. Несомненно, и среди них были почтенные люди, которые страдали от всего того, что происходило, и я даже лично могу подтвердить, что такие люди были. Но, в результате, получилась полная перемена в настроении. Здесь я опять должен оговориться, настроение в смысле стремления бороться с Германией, все-таки осталось почти нетронутым. Но те 9 месяцев, когда Галиция была под властью русских войск, не только не углубили русской политики как в польском вопросе, так и в Европе и в международных отношениях, но повлекли за собой, напротив, полное ослабление престижа, того престижа, который особенно необходим в эпоху больших военных потрясений. Должен заметить, что русская общественность чрезвычайно чутко к этому всему относилась, и она сделала все от нее зависящее, чтобы бороться с теми проявлениями власти, о которых я сейчас говорил. И когда в Польше, под влиянием военных действий, настал голод и оказались большие потери в имуществе, то как в Петрограде, так и в Москве открылись широкие общественные организации, направленные на помощь Польше, и горько было то, что в этот момент, когда, с одной стороны, в польском народе чувствовалось глубокое стремление к тому, чтобы найти выход из прошлого, а у русского народа явилось глубокое сознание наступавшего исторического перелома, в этот момент какие-то силы, стоящие за пределами народов, толкали друг друга и не давали возможности решить старый вековой спор и, может быть, только ослабили силу действия. Затем, тогда началось наступление немцев на Дунайце, если не ошибаюсь, это было в апреле 1915 года, я потому это помню, что я произнес тогда в Москве публичную лекцию по польскому вопросу. Это было 8 марта и, хотя я еще в этот момент был очень воодушевлен, но у меня зародилось некоторое сомнение в том, что не все идет по правильному пути, и возможен крах той идеологии, которая нас всех в этот момент так высоко поднимала. Я, может быть, говорю лишнее?

Председатель. – Нет, пожалуйста; вы ведь подходите к вопросу.

Ледницкий. – Я не знаю, насколько вам интересно это знать. Может быть, это вам совершенно не нужно. Так вот, когда началось это наступление на Дунайце, незадолго перед тем, это было в 1915 году, я был в Варшаве. Перед изданием этого закона о городском положении, я имел случай беседовать с тогдашним варшавским генерал-губернатором кн. Енгалычевым, которому я указал на то, что необходимо предпринять какие-нибудь действия для того, чтобы укрепить окончательное доверие к решению польского вопроса русским правительством, если это есть решение, а не только один разговор. Кн. Енгалычев, который на меня произвел впечатление человека, едва ли дающего себе отчет в серьезности тех событий, которые, до известной степени, от него зависели, стал меня убеждать в том, что надо так действовать, чтобы вместе с Маклаковым работать. Я ему говорю: «Да позвольте, князь, это, согласитесь, довольно странно, то, что вы изволите мне говорить». – «Но что же я могу сделать? Ведь надо с министром внутренних дел работать вместе». – Я говорю: «Позвольте, совершаются мировые события, а вы говорите, что надо с министром внутренних дел работать. Поставьте другого министра, если вы не умеете работать так, как требуется». Он говорит: «Что же делать, я считаю, что вы не можете ставить далеко идущих требований». И это было в тот момент, когда началось наступление немцев на Дунайце. Я его предостерегал, что если он намерен издать какой-нибудь акт, о котором он говорил, что он уже написан: «Если вы намерены издать акт, который не удовлетворит поляков, то лучше вы его не издавайте, ибо это будет только еще большим разжиганием страстей и еще больше ослабит позицию русской власти и русской политики». Когда я вернулся в Москву и прочел этот акт, я счел себя обязанным, по долгу совести, внести смягчающие ноты в его оценку, данную ему мной в одной из моих статей. Но, по существу, это было издевательство над польским народом. И это было сделано как раз к Пасхе. Теперь, когда я думаю, что это такое, были ли это только (сейчас даже несколько страшно эти сравнения приводить, потому что они сделались банальными), но я спрашивал, передавая все это П. Н. Милюкову: «Что это – провокация или непонимание вещей?». Он высказался в исторической форме: есть ли это глупость или измена, военачальники не могли не знать о том, что происходит, и не могли не давать себе отчета в том, что наступление немцев на Дунайце есть одно из грозных событий, и в тот момент, когда такое грозное событие надвигается, вместо того, чтобы привлечь самые широкие круги тех масс, на территории которых происходит война, они в этот самый момент бросают удар за ударом, разжигают страсти, и если бы не было той исторической пропасти, которая существует между интересами Германии и Польши, они могли бы вызвать восстание в Польше, и если это восстание не имело места, то это не есть заслуга русской власти, а заслуга польской и русской общественности, сумевших понять, где в этот момент лежит основной вопрос, поставленный войной. Правда, в это же время происходили события, которые давали известное представление о желании разрешить польский вопрос. Была образована комиссия 12-ти. Но я должен заметить…

Иванов. – Где была эта комиссия?

Ледницкий. – В Петрограде. С самого начала русская власть и та, которая, может быть, желала искать известного сближения с польскими общественными кругами, совершила большую ошибку. Она нашла общий язык лишь с одной партией. Между тем, политика большого государства, направленная к другому народу, должна опираться на самые широкие интересы этого народа и на самые широкие его круги. А потому, когда я был в Варшаве, я всячески старался убедить Енгалычева, чтобы он сколько-нибудь сошелся с демократическими элементами и с одним из крупнейших представителей демократического движения прежних идей, из-за которых ведется военная борьба, с известным польским писателем Александром Свентоховским, бывшим предметом известных нападков со стороны радикальных элементов, которые, идя по пути борьбы за независимость в первую эпоху войны, не встали на одну линию политической мысли, и Свентоховский не был использован. К нему не только никто не обратился, не только никто не хотел считаться с его мнением, но самое представление о том, что это нужно сделать, было до такой степени недопустимо для этих лиц, что они просто не догадались этого сделать. И я помню, как это было наивно, когда князь Енгалычев счел необходимым познакомиться с Свентоховским и послал ему приглашение на завтрак, а Свентоховский, желая быть учтивым, послал ему свою книгу на русском языке об утопиях и благодарил за приглашение на завтрак. И это были политические деятели, которые проводили широкую политическую программу. Кроме тех провоцирующих распоряжений, о которых я говорил, в общем направлении совершался целый ряд действий, которые нервировали польскую политическую жизнь. Сейчас я имею в виду политику преследования, аресты и обыски, при чем с моей стороны было бы чрезвычайно неосторожно верить всем слухам, которые тогда ходили; в вашем распоряжении больше материала, чем у меня, и я сейчас перед вами не более, как обыватель и гражданин. Но мне передавали целый ряд случаев, как арестовали, например, одну молодую барышню, у которой потом оказался револьвер, а она его никогда в жизни не имела; как арестовывали видных людей, неизвестно по каким причинам, как потом, под влиянием этих арестов, нужно было их освобождать немедленно и ехать в тюрьму извиняться за причиненное беспокойство, иначе говоря, совершать действия, которые никаким политическим смыслом определить не было возможности. Все эти факты, конечно, вносили крайне разлагающее влияние в сферу взаимных отношений, а предметом обсуждения в комиссии 12-ти ставили тогда не мало и не много, как вопрос об устройстве польского государства. (Я бы обратился к вам с просьбой, чтобы вы затребовали себе это делопроизводство. – Оно есть. – Если оно есть, то тем лучше.) Вы увидите, как представители русского государства предполагали разрешить польский вопрос, и мало того, что не нашли общего языка с широкими польскими кругами, но определили свое отношение только к одной из влиятельных групп, которая, конечно…

Председатель. – Вы имеете в виду какую группу?

Ледницкий. – Народовую, националистическую. С известной частью реалистов, людей очень влиятельных и, конечно, с их голосом необходимо было считаться, но нельзя было не считаться с демократическими элементами, и, поэтому, явилось то, что только сию минуту совершенно устранено, то, что националистическая часть польского общества придерживается коалиционной русской политики, а демократическая с ней враждует. Тут, конечно, были разные причины. Но одна из причин была та, что русская политика не нашла возможным с этими элементами сговориться. Да это и вполне понятно, ведь с русской демократией тогда не было общего языка, и удивляться этому не приходится. Таким образом, эта комиссия двенадцати не дала опять-таки никаких результатов. Хотя бы какое-нибудь мероприятие ею было использовано, ну хотя бы школы она дала Польше, – чего бы проще. Но даже этого не было, т.-е. ни одной малейшей уступки. И вы отлично понимаете, что все это враги России умели отлично использовать, так как на все это указывалось как на яркое доказательство того, что нельзя оказывать доверия тому, что говорится от имени России. И, наконец, когда стали приближаться июньские и июльские события 1915 года, варшавские правители и военачальники совершили вещь, которую, я не знаю, чем можно объяснить. Я склонен объяснить это, действительно, рвением служебным, потому что иное объяснение было бы чересчур для них тяжко. Я имею в виду распоряжение о так называемом омертвлении областей, о поголовном выселении населения. И одним из самых потрясающих актов было распоряжение, которое отменено только через общественный напор в Варшаве. Было сделано распоряжение уничтожить газовый завод, водопровод и электрическую станцию. Это в многомиллионном городе. Люблинский губернатор Стерлигов, который, кажется, первый привел в исполнение приказ об изгнании населения с его пепелищ, найдет на страницах истории свое печальное имя. Но, конечно, это даже не его вина. Другие приказывали. Таково было распоряжение верховного главнокомандующего вел. кн. Николая Николаевича, впоследствии отмененное контр-приказом. Но, раз приказ был дан, кажется, ген. Янушкевичем, его нельзя было отменить, так как воинские части, это – стихия, которая стремится к уничтожению всего, превращая пепелища в пустыню. В разных местах их уже нельзя было сдержать. И потянулись тысячи жителей Холмской, Люблинской, Ломжинской, части Варшавской, Седлецкой и Гродненской губерний. Пошли, как волна. Это шли десятки и сотни тысяч народа, шли, умирали и гибли по пути. Будущий историк, который будет описывать события, не найдет достаточно ярких выражений, чтобы описать эту страницу страшных событий мировой войны. И в то же время, вся эта надвигавшаяся, колоссальная волна не беженцев, а так называемых выселенцев, ибо их нагайками, силой оттуда выселяли, несла с собой несчастие в самую Россию. Она уничтожала русскую жизнь, она превращала и без того уже беспокойное состояние русской жизни в клокочущие волны; человека надо кормить, люди умирали, с трупами ехали, с трупами жили. Ведь вот что было. И в этот момент, кн. Е. Н. Трубецкой, встретившись со мной на земском съезде осенью 1915 года, сказал мне, что это крушение наших общих идеалов. А в августе 1915 года состоялся польский съезд общественных организаций, на котором было принято два решения. Одно было открытое письмо к русской общественности в лице кн. Г. Е. Львова, главноуполномоченного всероссийского земского союза, и М. В. Челнокова, главноуполномоченного всероссийского союза городов, в котором польские деятели апеллировали к русской общественности, чтобы она прониклась сознанием ответственности за то, что делалось с польскими беженцами. И затем, другое письмо, членам польского кола. А к членам польского кола потому, что к этому моменту произошло еще нечто совершенно непонятное. Когда началась эвакуация, то самое главное, с чем торопились, были тюрьмы. Но мало того, что хотели эвакуировать тюрьмы, еще перед этим стали их наполнять, чтобы было что эвакуировать, и наполняли тюрьмы детьми. Повезли, я сам знаю, так называемых скоутов 14 и 15 лет и предъявляли им обвинения в государственной измене, и большинству чуть ли не по 108 ст. Вот как русская власть расставалась с Польшей. Здесь было, действительно, крушение многих идеалов. Но эти события были все-таки, в значительной степени, ослаблены русской общественностью; она сделала все, что могла, для того, чтобы стать на путь самого широкого внимания к интересам беженцев. И я не могу не вспомнить о том, что если бы не было этой поддержки, не было бы может быть возможности пережить все эти тяжелые минуты. Было организовано между прочим, по инициативе членов Государственной Думы, особое совещание о беженцах под председательством кн. Н. Б. Щербатова, который сумел найти совершенно ясное представление о том, что надо делать, и дал директивы соответствующие. И я скажу – это была ничтожная вещь, но это было чрезвычайно симптоматично, что впервые, за весь этот период времени, кн. Н. Б. Щербатов назначил управляющим делами особого совещания гр. А. И. Тышкевича, хоть одного поляка приблизил к этому делу. Но нужно было явиться А. Н. Хвостову, и Тышкевича прогнали на следующий же день. Все пошло по тому же пути. Польской политической мысли, которая опиралась на заверения России в разрешении польского вопроса и поддерживала идею автономии, всегда указывали на то, что все это может быть и так, но есть монарх, государь, который в этом вопросе занимал совершенно определенное положение. Мне неоднократно приходилось беседовать по этому поводу. Одним из очень близких к государю людей был гр. Велепольский, которого я должен охарактеризовать, как человека очень преданного долгу и дружбе, и поэтому даже те мои личные сомнения, которые я неоднократно высказывал по поводу того, что это никогда не представляется ни в какой решительно форме, находили с его стороны самую горячую защиту и указание на то, что государь, действительно, желает разрешения этого вопроса в широком смысле слова. Но никаких доказательств, вплоть до известного приказа по армии и флоту, которым были даны довольно ясные намеки на разрешение польского вопроса, никакого прямого объяснения его отношения не было. Наоборот, то, что воззвание было подписано не им, а верховным главнокомандующим, свидетельствовало именно о том, что он не желал в этом отношении сколько-нибудь связывать себя лично. И, тем не менее, составилось убеждение, что единственный, кто поддерживает это – он. Это важно с психологической точки зрения, для уразумения отношений польского общества в тот период времени. Но ведь одним воззванием и приказом ограничиться было нельзя.

Председатель. – Т.-е. кто поддерживает?

Ледницкий. – Вот эти круги, которые указывали, что верховная власть стоит на точке зрения справедливого разрешения вопроса.

Председатель. – Но откуда это пошло и в чем это выразилось?

Ледницкий. – Это выразилось через утверждение людей близких к монарху и затем через приказ по армии и флоту, который служил доказательством, что действительно…

Иванов. – Это было 11 августа 1916 года?

Ледницкий. – Да. А перед этим было еще заявление Горемыкину перед открытием Гос. Думы о неуклонном решении государя (это после оставления Варшавы), о неуклонном решении государя даровать Польше автономию. Но в этот момент, конечно, надо понимать, что самые широкие демократические слои польского народа относились уже враждебно ко всему этому, и всякого рода проявление в этой форме не только встречало недоверие, но рассматривалось, как акт явно лживый и свидетельствующий только о том, что желают еще раз сказать не то, что на самом деле думают сделать.

Председатель. – А вам не казалось странным жить в атмосфере легенды благоприятного отношения бывшего императора к польскому вопросу в течение целого ряда месяцев, при полном его бездействии в течение целого ряда этих месяцев и при том условии, что на карту была поставлена вся участь страны, а вместе с тем неприятель, стоя на чисто реальном пути, уже готовил известные акты благоволения к Польше?

Ледницкий. – Я и хочу сказать, что это была та часть польского общества, которая опирала свои надежды на разрешение польского вопроса русской монархической властью. А демократические круги и ставшие на обратную точку зрения в этот момент уже отошли от этого вопроса. И вот тут, Николай Константинович, позвольте привести факт, который имел известное значение.[*] Кажется, это было в 1916 году. По причине, для меня непонятной, член гос. совета Шебеко, в совершенно интимной форме, сообщает мне, в гос. совете ему передали, что поляки изменили фронт, перешли на так называемую германско-австрийскую ориентацию, и мое имя примешано к делу. Я был чрезвычайно удивлен. Мне казалось, что я уже застрахован ориентацией, но оказывается – нет. Я просил сообщить, кто передал. Он говорит – Крыжановский. Я говорю: «Я желаю с Крыжановским говорить и желаю узнать, кто это сообщил». И мы, вместе с Шебеко, отправились к С. Е. Крыжановскому. А Крыжановский конфиденциально: «Знаете, такое неприятное положение. Русская власть, она так благожелательно относится к польскому вопросу, она считает необходимым разрешить его окончательно. Вы знаете, отлично это помню, что в правых кругах есть такое течение: ну, чорт с Польшей, пусть немцы делают, что хотят. Поэтому нам неприятно, что теперь поляки перешли на сторону немцев и австрийцев». Я спрашиваю: «Откуда у вас эти сведения?». – «Нет, – говорит,– я не могу этого сказать». Я спрашиваю: «А при чем мое имя? – «В тех документах, которые у меня имеются, вашего имени, как будто бы, не упоминается». Я сказал, что все это вздор, что об этом не может быть и речи. И затем говорю Шебеко, что надо добиться. Он говорит: «Пойдем к Куломзину, председателю гос. совета». Куломзин мне говорит: «Да, совершенно верно, была разослана такая записка. Я, – говорит, – не помню, какая записка, как будто от министерства внутренних дел, и там упоминалось, что поляки перешли на сторону немцев». И тут этот почтенный старик, произведший на меня хорошее впечатление, стал спорить со мной о том, что нужно дать Польше автономию, но нельзя давать армии. Я ему говорил, это было весною 1916 года, я говорю, что и армии не опасайтесь, дайте только скорее, потому что иначе мы будем без вас. И вот тогда я сообразил, что есть какая-то записка. А в это время товарищем министра внутренних дел был Степанов, с которым у меня были дружеские отношения. Я говорю: «Не можете ли сказать, что это за записка, есть ли она, и какая?». Он говорит: «Да, совершенно верно. Есть такая записка». – «Позвольте мне узнать, кто ее составил?» – «Это, – говорит, – по донесению политических агентов». – «Не можете ли вы мне ее дать?» Он говорит: «С удовольствием». И, действительно, через несколько дней, я уже собирался в Москву, он мне ее прислал. Это была записка, в которой действительно мое имя не упоминается, но где было указано, что в Москве, в польском комитете, которого я был тогда председателем, и в одной из польских организаций, читался доклад, направленный к тому, чтобы убедить поляков перейти на другую сторону. Это был сущий вымысел. Никаких докладов никто не читал и читать не мог. И вот, прочтя эту записку, я считал себя обязанным, так как там упоминался польский комитет, написать объяснение и возражение. И это возражение было послано мною, через Степанова, министру внутренних дел; затем гр. Игнатьеву, министру народного просвещения, который очень понимал общее положение и, посколько мне с ним приходилось сталкиваться, проявлял чрезвычайно благородное и вдумчивое отношение к польскому вопросу. Еще было послано ген. Алексееву. Оказывается, записка была разослана ко всем командующим армиями. Командующие армиями разослали по всем армиям. Армии разослали всем корпусам. И если вы примете во внимание, что в русской армии сотни тысяч поляков, и что поляки поставлены под подозрение, то логические последствия станут вам совершенно ясны. Я знаю доподлинно, что ген. Эверт положил на этой записке резолюцию, как бы подтверждающую, что в виду того, что поляки не внушают доверия (в этом роде, смысл такой), необходимо сделать соответствующий вывод. Таким образом, в управлении армиями вдруг внедряется сознание, что бок-о-бок находятся враги. Кроме меня, возражение было написано еще членами Гос. Думы, входящими в состав польского кола и подписавшимися, очевидно, всем составом членов. Таким образом, оказалось два возражения.

Председатель. – Позвольте поставить вопрос относительно отношения верховной власти к польскому вопросу. Объективно как факт, существовало это благожелательное отношение, или это была та неопределенность, которую часто бывший император обнаруживал в отношении многих главнейших вопросов русской политики?

Ледницкий. – Объективно никаких доказательств нет, составилась презумпция.

Председатель. – Какую роль играл гр. Велепольский в отношении императрицы к польскому вопросу? Вообще, что он тут за фактор был, в общем деле политического устройства?

Ледницкий. – Их два брата, видных польских деятеля – гр. Сигизмунд, член гос. совета, и его родной брат, гр. Владислав, тот, который управляет, так называемым, Ловичеством. Как я уже сказал, я гр. В. И. Велепольского считал и считаю за человека благородного и преданного долгу и дружбе и, может быть, даже в качестве преданного долгу и дружбе он спрашивал многое такое, что имело мало значения. Я знаю, что он состоял в переписке с бывшим императором и с вел. кн. Николаем Николаевичем. Знаю, что его отношения к императрице были очень сдержанны. И у меня составилось такое убеждение, что препятствия чинила она, а не он, по отношению к польскому вопросу. Было ли такое заключение продуктом его дружеских отношений к бывшему императору, а на самом деле было другое, я сказать не сумею.

Председатель. – А к какой партии он принадлежит?

Ледницкий. – Он принадлежит к партии роялистов. Но должен сказать, по поводу партии роялистов, что она не вела самостоятельной политики, а была исключительно использована для ведения той политики, которую направляла народовая демократия и которую они, в качестве людей, имеющих очень большие связи в высоких сферах, могли легче приводить в исполнение.

Председатель. – В нашем распоряжении есть документ, шифрованная телеграмма, посланная 22 июля, за подписью председателя совета министров Штюрмера его величеству государю императору. Эта шифрованная телеграмма, по расшифровании, оказалась имеющей следующий текст: «По повелению ее величества. Сегодня имел счастие видеть государыню. Императрица утром принимала гр. Велепольского, приказала довести до сведения вашего величества просьбу задержать разрешение польского вопроса до приезда ее величества в ставку». Так что вы понимаете, 22 июля 1916 г., как явствует из этого документа, готовилось какое-то решение польского вопроса в ставке. И после посещения гр. Велепольским ее величества, ее величество приказала приостановить, вследствие ли этого посещения и по просьбе гр. Велепольского, или нет? Судя по тому, что гр. Велепольский считал ее противницей польского вопроса, надо предполагать, что в результате этой беседы для нее стало ясно, что готовится благоприятное разрешение польского вопроса, и, узнав это, она приказала председателю совета министров передать просьбу своему супругу.

Ледницкий. – Я лично думаю, что это так. Я теперь вспоминаю. Видите, столько событий, что мне, при всем желании дать вам планомерное изложение, не так-то легко удержать все это в памяти. Поэтому, не посетуйте на меня. Я припоминаю, что летом гр. С. И. Велепольский передал мне лично, а может быть даже и гр. Владислав, который был очень потрясен этой эвакуацией и всем происшедшим, он передавал мне о том, что гр. Сигизмунд был вызван в ставку и был приглашен к обеду или завтраку, вернее к завтраку.

Председатель. – Это к какому времени относится?

Ледницкий. – К этому самому времени; об этом несомненно идет речь. За этим обедом присутствовал Штюрмер, при чем государь проявлял такое отношение, точно Штюрмера совершенно не было за обедом.

Председатель. – Только что назначенного министром иностранных дел?

Ледницкий. – Нет, мне кажется, это было на том обеде, когда назначение еще не состоялось. Сейчас я хорошо вспомнил. Думаю, что могу передать дословно, со слов графа. И, наоборот, к гр. Велепольскому было проявлено большое внимание. За завтраком присутствовал какой-то итальянский генерал или полковник. После завтрака, государь в саду, очень долго беседовал с гр. Велепольским, при чем Сазонов обратил внимание государя на то, что гр. Велепольский собирается сейчас уехать. Поэтому государь долго беседовал и сказал: «Мы решились на этих днях опубликовать акт чрезвычайной важности по польскому вопросу. Это непоколебимо». Велепольский на это сказал: «Это вы мне разрешаете, ваше величество, сообщить моим соотечественникам?» – «Да, вы можете им от моего имени сообщить». И он уехал и вернулся в этот день из Могилева, и мне об этом решении сообщил и уже послал это известие в печать. Это было 22 июля, а вечером происходило совещание. Был обед, на котором присутствовал Сазонов, приехавший после, и Штюрмер, кажется, был, и остальные министры. А после обеда было объявлено Сазонову, что он может ехать на несколько дней в отпуск, в Финляндию, а затем был обнародован указ о назначении Штюрмера министром иностранных дел. И государь сказал Велепольскому: «Переговорите с императрицей»…

Председатель. – Относительно чего?

Ледницкий. – Относительно польского вопроса. – «Мое решение непоколебимо, переговорите с императрицей». Тогда он у нее и был. Я только не уверен, был ли это Сигизмунд или Владислав.

Председатель. – А обедал Сигизмунд?

Ледницкий. – Обедал Сигизмунд, но не Владислав ли был у императрицы? Мне кажется, это был Владислав.

Председатель, – Как вы поняли, чем вызывалось, что б. император, после объявления своей твердой воли, посоветовал своему собеседнику съездить к ее величеству?

Ледницкий. – Что влияние ее столь значительно, что надо считаться с ее желанием, и поэтому Владислав Велепольский поехал, чтобы осветить ей в соответствующем направлении этот вопрос, и может быть сообщил, что решение императора ему объявлено, как окончательное. Тогда и получается то объяснение, которое вы изволили дать; я думаю, что оно наиболее правильное.

Председатель. – Разрешите, чтобы распутать этот инцидент, который нас интересует, огласить перед вами часть показания гр. Велепольского, Владислава. По предъявлении гр. Велепольскому телеграммы, которую я позволил себе огласить перед вами, он заявил: «22-го июля 1916 г. я, действительно, посетил б. государыню в связи с полученными мною сведениями, касающимися княжества Ловичского. В беседе с б. государыней, я коснулся, как всегда, польского вопроса…» Это Владислав, а Сигизмунд заявил, что он у императрицы не был. (Продолжает читать.) «Я не помню, чтобы в беседе с государыней заходила речь о том, чтобы задержать решение польского вопроса до приезда б. государыни в ставку…» Если вы изволите точно передавать, а в этом нет никакого сомнения, то, значит, не было у представителя польского общества интереса задерживать, раз там сказали, что решение будет благоприятное.

Ледницкий. – В этом нет ни малейшего сомнения.

Председатель (продолжает читать). – «Когда я узнал от своего брата Сигизмунда Иосифовича Велепольского об этой телеграмме, то тотчас, после того, как мой брат был опрошен Чрезвычайной Следственной Комиссией, я был очень удивлен»… Нам хотелось бы знать, имеем ли мы здесь дело с показанием несколько уклончивым, может быть, в частности замалчивающим; или, напротив, приходится признать, что, действительно, он об этом не говорил и, быть может, проговорился.

Ледницкий. – Боюсь сказать. Трудно на это ответить.

Председатель. – Оглашается так называемый камер-фурьерский журнал за май, июнь и июль 1916 г. на стр. 57 (оборота) «в 1 час дня ее величество принимала егермейстера графа Велепольского». Это и есть Владислав Велепольский?

Ледницкий. – Да.

Председатель. – Хотя с другой стороны, если одному из братьев говорят, что он должен переговорить с императрицей, а другой брат едет и говорит, то было бы странно, если бы он не заговорил о польском вопросе. Так что как будто мы здесь имеем дело с некоторым умолчанием.

Ледницкий. – Не умею вам этого сказать. Я лично отношусь с доверием к словам Владислава Велепольского.

Председатель. – Чем же тогда объясняется, что это указание б. императора не было Велепольским исполнено?

Ледницкий. – Т.-е. чтобы переговорить с императрицей?

Председатель. – Да.

Ледницкий. – Боюсь сказать.

Председатель. – Александр Робертович, вы так много отдали и времени и сил, может быть, даже здоровья, и частичку вашей жизни польским делам отдали, скажите, пожалуйста, каково же было ее отношение к польскому вопросу? Нам важно выяснение польской политики Штюрмера. Неужели вы не имеете материала, кроме указания гр. Велепольского? Неужели вы не выяснили, по другим данным, каково было отношение к польскому вопросу носителя верховной власти и его супруги, игравшей такую большую роль?

Ледницкий. – В отношении ее я не могу сказать, потому что у меня данных в моем распоряжении нет. Как вы знаете, я был далек от двора и непосредственной связи не имел; значит, я могу сказать только об убеждении, создавшемся в широких кругах польского общества, убеждение была таково, что она не сочувствует, и, если есть противодействие, то с ее стороны.

Председатель. – Факт заключается в том, что эти слова о том, что твердое решение принято, благожелательный акт для Польши, это не было осуществлено?

Ледницкий. – Это вылилось только в декабре 1916 г. в виде приказа по армии и флоту.

Председатель. – Что вы знаете относительно политики Штюрмера по польскому вопросу?

Ледницкий. – Политика Штюрмера по польскому вопросу? Она не возбуждает никакого сомнения в том, что он относился чрезвычайно недоброжелательно к решению этого вопроса. Он ведь принадлежит к категории тех сановников минувшей эпохи, которые считали, что, по отношению к полякам, надо проявлять всю силу власти, что всякие, в этом отношении, уступки ведут только к ослаблению той же власти, и посему неприемлемы. Кажется, министр иностранных дел, по решению польского вопроса, представлял свои предположения, шедшие вразрез со всякого рода другими, даже очень консервативными предположениями министров Сазонова и Кривошеина. Свое понимание он подтверждал декларациями, которые произносил в Гос. Думе, где взвешивается каждое слово, и, если вы эти слова прочтете, вы увидите, что это пустое место. Некоторые склонны даже возлагать на Штюрмера ответственность за то, что и верховная власть не проявила должной решимости в этом вопросе. Я не могу сказать, у меня для этого объективных данных нет – проявлял ли он свою личную политику, или он делал, наоборот, то, что ему велели.

Председатель. – А вам неизвестно отношение к польскому вопросу этого странного, очень своеобразного, но очень сильного фактора в русской политической жизни – Распутина?

Ледницкий. – Нет. Лично я его в жизни никогда не видал, никогда с ним не говорил, и даже не знаю, чтобы кто-нибудь из поляков с ним видался. Мне это неизвестно. Я слышал от покойного Дымши, что он однажды встретился в каком-то обществе с Распутиным, где у него не было с ним беседы, но он передавал мне впечатление от его внешнего вида. А так я не могу припомнить, чтобы кто-нибудь из поляков имел какое-нибудь личное отношение, и если они и были, то для меня они были совершенно неизвестны.

Председатель. – Вам пришлось слышать из правящих сфер того времени такой мотив задержки в опубликовании акта, что опубликование какой-нибудь, как тогда называлось, «милости» по отношению к Польше встретило бы очень враждебное отношение среди русских, потому что нужно сперва что-нибудь сделать для русских для того, чтобы потом не обидно было русскому национальному чувству объявление акта благоволения по отношению к Польше?

Ледницкий. – Это постоянно высказывалось. При всех моих беседах с разными сановниками на это указывалось, и когда я говорил, что необходимо поставить польский вопрос определенно и открыто, мне возражали: «Погодите, погодите, надо относиться с доверием; это вопрос несомненно решенный; но надо что-нибудь дать русскому народу; он так терпит и страдает от войны, а мы будем давать полякам».

Председатель. – Вам не удалось проследить корень такой странной точки зрения?

Ледницкий. – Я не могу сказать. Я сам сейчас часто задумываюсь над тем, чем объяснить все те явные противоречия, зловредные противоречия, которые так резко бросались в глаза. Затем я скажу, что в отношении решения польского вопроса и русская общественность не сразу подошла к нему с той меркой, с которой, может быть, надлежало ей подойти, ибо часть русской интеллигенции долго не хотела примириться с необходимостью признать независимость Польши, и когда немцами был объявлен этот известный акт 5-го ноября о создании независимости, я с очень большой горечью высказывался за то, что это не русская общественность сделала, потому что для меня было совершенно ясно и очевидно с самого начала, что здесь должен быть применен очень большой масштаб, что без применения большого масштаба в области идеологии нельзя провести известной реальной политики, которая дала бы хорошие результаты. Но тут все-таки судьба нам помогла, потому что последствия акта 5-го ноября не оказались столь печальными, какими они могли бы оказаться, благодаря тому, что инстинкт польского народа и польских масс подсказал необходимость противопоставить свою волю стремлению немцев образовать армию, и армия не была образована, и набор не был созван, а Польша не была вовлечена в войну.

Председатель. – Последствием издания акта 12-го декабря 1916 г. было образование особого совещания по польскому вопросу?

Ледницкий. – Было предположено особое совещание. Я даже припоминаю, в печати упоминалось мое имя, как проектируемого члена этого совещания, но я не был приглашен, и, сколько мне известно, это совещание не было созвано; оно не состоялось.

Председатель. – Оно имело три заседания: 8-го, 9-го и 12-го декабря 1916 г.?

Ледницкий. – Я этого не знаю. Вообще все эти совещания и заседания покрывались такой таинственностью, что никто об этом не мог знать.

Председатель. – Вот как объяснял Штюрмер эти замедления: «В особенности, когда начался польский вопрос, когда поляки просили, чтобы им были даны известные права, я настаивал, чтобы сначала русский народ получил и знал, что его ожидает (тут дело идет о проливах), – но это воля государя. Русский скажет: а мне-то что?» (читает далее)… «опубликовать, что есть соглашение с Англией и Францией, что этот союз даст нам в будущем Дарданеллы и Босфор? Тут я встречал некоторые затруднения». И дальше говорит о затруднениях. Так что в его показаниях имеется ссылка на то, что он действовал в данном случае по воле государя. Между тем, как вы изволили удостоверить, воля государя, по крайней мере в момент, несколько предшествовавший этому, была совершенно иная.

Ледницкий. – Или это была двуличная политика, которую совершенно нельзя определить без точного знания всех самых интимных dessous этой политики, или, наоборот, это было такое своеволие, которое выливалось сегодня в одно решение, а завтра в другое.[*]

Председатель. – Позвольте задать вам вопрос в связи с документом. На бланке начальника отделения по охранению порядка и общественной безопасности гор. Варшавы от 12-го июня 1915 г. за № 70-80 изложена бумага на имя помощника варшавского ген.-губернатора по полицейской части, за подписью подполковника Самохвалова, и здесь, между прочим, говорится следующее: «Замечается тенденция внушить населению, что все те лица, которые группируются вокруг существующих в Варшаве легальных газет, с безусловной австрийской ориентацией, – среди них, несомненно, находятся люди, ведущие нелегальную работу, – будут представлять собой в Варшаве центр для всей антирусской деятельности в момент возможного занятия города неприятельскими войсками. По мнению поляков, преданных России, было бы весьма целесообразно вывести из Варшавы в благоприятную минуту всех лиц, о которых имеются данные, что они являются врагами России. Такой пример дало австрийское правительство, которое арестовало в Галиции среди собственных подданных многих лиц, заподозренных в симпатии России. За необходимость подобной меры высказываются здешние национал-демократические деятели». Вам неизвестно происхождение той меры, ужасные результаты которой вы изволили описать?

Ледницкий. – Я не могу сказать, я совершенно недоумевал, как могла возникнуть такая мера у людей со здравым смыслом. Если это ссылка на польский источник, то это надо проверить, и просто допросить тех людей, которые в то время в Варшаве жили и в силу этого могли быть более конкретно, более близко с этим знакомы.

Председатель. – Позвольте вас поблагодарить, Александр Робертович.

LXXXVII.

Допрос А. В. Лядова.

11 октября 1917 г.



Содержание. Служба Лядова по министерству юстиции. Щегловитов и его отношение к личному составу. Директор департамента Демчинский. Влияние жены Щегловитова. «Твердое направление». Гонение на лиц польского происхождения. Отставка московского председателя Попова. Арнольд и его назначение в сенат. Нежелательность «кадетства». Лагода и его назначение. В чем заключалось понятие «твердого направления». Дела, интересовавшие министерство юстиции. Вопрос помилования. Мотивы. Погромные дела. Официальные основания для помилования. Неофициальные основания. «Предстательства». Возмутительные ходатайства барона Будберга. Дело Югуртина. Влияние члена Государственной Думы Шубинского. Полковник Назимов. Независимость Щегловитова от великих князей. Его связь с Ольденбургскими. Дубровин и Орлов. Илиодор. Джунковский. Личная политика Щегловитова. Братское единение между министерством юстиции и министерством внутренних дел. Казачьи дела, как отдельная категория. Отсутствие самостоятельности у чинов министерства юстиции. Клеветнические сведения проф. Беренс. Как понимал Лядов свои обязанности вице-директора. «Зеленые пометки». Дело Белянского. Дело Бейлиса. Участие в нем Лядова и его командировка в Киев. Беседы Лядова с Треповым, Пихно и Сикорским. Убийство произведено еврейской сектой. Студент Голубев. Беседа с ним. Замысловский и приказ Веревкина о снятии копии с дела. Уход Лядова при Добровольском. Добровольский и его отношение к Лядову. «Неудобный подчиненный».

* * *

Председатель. – Александр Васильевич, вы изволили служить в министерстве юстиции, в должности сперва начальника отделения, а потом вице-директора уголовного департамента?

Лядов. – Да, в первом департаменте. Я ведал уголовным отделением.

Председатель. – Сколько времени вы служили в министерстве?

Лядов. – Если мне память не изменяет, я был назначен начальником отдела личного состава приказом, кажется, 1 июня 1906 года, а приказом 31 декабря 1910 года я был назначен вице-директором.

Председатель. – Но уже не личного состава, а уголовного?

Лядов. – Первого департамента. А засим, я был назначен сенатором, указом, кажется, 21 января 1917 года. Собственно, фактически, я исполнял обязанности до конца декабря. Тут шел вопрос о моем назначении. Я почти был устранен от дальнейшего участия.

Председатель. – Не можете ли вы сделать краткий очерк политики министерства И. Г. Щегловитова? Комиссии интересны общие взгляды министерства на судебную политику, на условия существования судов, на отношения министерства юстиции к ведению уголовных дел, к личному составу и затем, к вопросу о помилованиях.

Лядов. – Так, слушаю-с. В отношении личного состава я должен сказать следующее. Отношение бывшего министра И. Г. Щегловитова к личному составу ведомства было двоякое. Можно провести здесь резкую грань. Вначале, я должен по совести удостоверить, отношение было такое, какого лучше не надо. Не было никаких, так сказать, эксцессов… Была видимая забота о том, чтобы ведомство было обставлено наилучшими силами.

Председатель. – В начале его министерства?

Лядов. – Да, если хотите, в начале министерства, потому что мое назначение начальником отделения личного состава почти совпало. Директором департамента тогда был Н. М. Демчинский, человек кристальной чистоты, относящийся с глубокой любовью к ведомству; ему, как и всякому человеку, свойственны были ошибки, но он, несомненно, руководствовался желанием, чтобы в ведомство попадали люди достойные. Это то впечатление, которое я вынес за время моей службы под начальством Н. М. Демчинского, и думаю, что в этом отношении не ошибаюсь. В начале Н. М. Демчинский имел влияние на Щегловитова при обсуждении кандидатов на те или другие вакансии. Засим это влияние стало падать и падать. Может быть, это будет странно, но я должен сказать, что перемена начала замечаться с того времени, когда Щегловитов женился. Казалось бы, что такого рода событие, ничего общего со службой не имеющее, не могло оказывать на его служебную деятельность никакого влияния, но на деле, по моему крайнему убеждению, это было так. И вот, с того времени начало падать и влияние Демчинского. Я знаю, что, в конце концов, Н. М. Демчинский тяготился своим положением, тяготился именно потому, что он видел, что он пустое место, что директор второго департамента, главная работа которого заключается в выборе, в назначении личного состава, совершенно не существует, что тут явилось уже постороннее влияние и, главным образом, влияние М. Ф. Щегловитовой. С Демчинским у меня лично отношения были самые, если можно так выразиться, товарищеские. Мы никогда с ним не расходились, потому что я, странно так про себя говорить, но я тоже люблю, продолжаю уважать и высоко ставлю судебное ведомство, и руководствовался тем же желанием, каким руководствовался и Демчинский, и у нас никогда по этому поводу не было разногласия. Иногда бывало, что мы разно оценивали то или другое из назначенных лиц, и тогда, по существовавшему у нас договору, на докладе я имел право, если спросят, высказывать свое мнение, хотя бы оно и не совпадало. Такие случаи иногда и бывали вначале, когда И. Г. Щегловитов на докладах спрашивал Н. М. Демчинского и меня. Впоследствии это стало делаться реже. В это время, я должен сказать, что И. Г. Щегловитов интересовался назначениями только на высшие должности, начиная от председателя суда и выше. Даже назначением на должность товарища председателя он не интересовался и вполне предоставлял это департаменту. Что это так, доказывается тем, что я предложил представлять письменный доклад о назначении на все должности ниже члена суда, причем поставлено было условием, что такое представление с мест не всегда выбор суда, потому что, как вам хорошо известно, старший председатель очень часто не согласен и представляет свои данные, точно так же, как и прокурор палаты.[*] С этим всегда считались и до меня, и при мне и даже гораздо больше, чем с самым выбором коллегии. Так вот, когда есть такое предложение, если оно совпадает с выбором коллегии, то тем лучше, и такие назначения включались в доклад, а доклад утверждался надписью министра: «Согласен». Впоследствии, после того, как я уже ушел, и после того, как ушел Н. М. Демчинский, в этом отношении стали допускаться некоторые уклонения. Не считались с тем, что представлялось с мест, и, вместе с тем, на должности судебных следователей, на маленькие должности, назначали своих кандидатов. Впоследствии, А. А. Хвостов на первых порах в отношении личного состава такие несоответствия обнаружил, и этот порядок был тогда уничтожен. Так что стало быть И. Г. Щегловитов этими низшими назначениями не интересовался. Назначали ниже члена суда и товарища председателя всегда мы с Н. М. Демчинским, то-есть никогда нельзя сказать, что не было исключений, потому что исключения в таком громадном ведомстве не могут не быть. Но эти назначения обсуждались. И в очень редких случаях И. Г. Щегловитов спорил. Если он случайно сталкивался с лицом, которого он знал лично и оценивал не соответствующе, или, если являлось ходатайство за какого-нибудь члена суда, за товарища председателя, за товарища прокурора, что сравнительно бывало не так часто в первое время, тогда возникал разговор. А обыкновенно никаких разговоров не было. То, что представлялось отделением, то-есть директором департамента и начальником личного состава, то всегда проходило. Для характеристики я укажу на следующий случай. Я лично никогда никаких кандидатов не проводил. Но у меня был товарищ Алакаев, член не помню какого уездного суда Витебской губернии.[*] Он очень стремился в товарищи председателя. И. Г. Щегловитова просили о нем с разных сторон разные лица. И на одном докладе он мне говорит: «Вот, просят меня за Алакаева.[*] Он, кажется, ваш товарищ?» – «Да, – говорю, – одного выпуска». – «Вы как к нему относитесь?» Я сказал ему, что он хороший человек, хороший работник. «Так вот, вам ближе о нем заботиться. Я поручаю вам заботу о нем. Заботьтесь и устройте доклад». Это было за год до моего ухода из начальников отделения. Мне не удалось его устроить, и после этого он был сделан членом варшавской палаты. Высшими должностями Щегловитов интересовался сам.

Председатель. – Вы говорите о влиянии на назначения госпожи Щегловитовой. Что же, она назначала председателей и выше, или и на меньшие должности?

Лядов. – Я думаю разно. О высших я не могу судить, потому что высшие лица назначались таким образом. Он говорил: «Вот я думаю кого назначить». Бывали возражения и со стороны Н. М. Демчинского и часто с моей стороны. Иногда этим возражениям И. Г. Щегловитов, так сказать, внимал, иногда нет.

Председатель. – Ну, а если на назначения влияла она, то на нее в свою очередь, кто влиял?

Лядов. – Это трудно сказать. Я по этому поводу могу указать на следующего рода факт, подтверждающий справедливость моего мнения: у И. Г. Щегловитова на столе стоял деревянный ящик. В этом ящике собирались все письма, которые бывают у каждого министра с разными ходатайствами. И очень часто вначале, из этого ящика он вынет записочку какого-нибудь лица и говорит: «Вот, просят за такого-то. Посмотрите и доложите в следующий раз, можно ли удовлетворить». Так делалось всегда. Засим, впоследствии, после его женитьбы, стали появляться записки с карандашной надписью «Я» синим или красным карандашом. Эти записки И. Г. Щегловитов выбирал, говорил: «Вот, просят о таком-то», но этих записок никогда не передавал. И вот, как потом было установлено, этим «Я» были помечены М. Ф. те записки, про которые он должен был знать, что это ее ходатайство.

Председатель. – Вы изволили сослаться на некоторое личное влияние. Но ведь, как и сам Щегловитов не отрицает, у него было общее требование к лицам назначаемым. И нам хотелось бы, чтобы вы были так добры и установили это.

Лядов. – Слушаю. По этому поводу, вначале, как я говорил и как опять подтверждаю, не предъявлялось никаких особенных личных требований. Впоследствии, когда изменилось настроение самого И. Г. Щегловитова, стали резко предъявляться следующие требования. Во-первых, твердое направление. Это название, «твердое направление», было введено Крашенинниковым, который, будучи старшим председателем, вначале пользовался большим влиянием у И. Г. Щегловитова. Засим, они разошлись совершенно. Крашенинников человек властный и, в своей округе, почти самодержавно проводил своих кандидатов и редко кто так отстаивал своих кандидатов, как он. Вначале ему всегда это удавалось. Впоследствии, когда они с И. Г. Щегловитовым разошлись, это отпало. Вот, значит, твердое направление. А засим то, что и мне пришлось испытать, это требование или, вернее, если можно так выразиться, недопущение в состав судебного ведомства лиц польского происхождения и католического вероисповедания. Когда возникла эта политика или, вернее сказать, это направление, мне было указано, чтобы я на письменном докладе, сбоку, каждый раз писал: католик, поляк, римско-католического вероисповедания. И о таких бывали разговоры. И они часто исключались из доклада. Министр писал: «Согласен, кроме такого-то и такого-то». Вот два разных направления, которые мне пришлось наблюдать. И опять-таки я говорю, что это началось, так сказать, в конце, во второй половине моего пребывания в качестве начальника личного состава. Вначале (я думаю и Демчинский, если вы его спросите, это подтвердит) такого направления не замечалось. Что-то резкое, твердо-определенное, может быть, и бывало, но это не производило на нас впечатления чего-нибудь выработанного, чего-то твердо установленного. Но потом, и после моего ухода, говорят, это продолжалось. И говорят, все резче и резче проводилось.

Председатель. – Вот и С. В. Иванов и я, мы интересуемся знать, как вы определяете содержание этого термина, установившегося у вас – «твердое направление».

Лядов. – Я определил бы это как – «право-политическое направление». По крайней мере, я всегда так это понимал.

Председатель. – Какова же была, собственно говоря, философия этого взгляда? Каково было обоснование? Как аргументировалось, что ход должен быть дан лицам правого направления?

Лядов. – Я этого не могу вам сказать, потому что со мной по этому поводу никогда разговоров не было. А вынести это впечатление я мог вот почему. На докладе представляется какой-нибудь кандидат. И очень часто министр говорит: «Да, отлично. Я согласен на его назначение. Это человек твердого направления». Или: «Туда-то нужно назначить человека твердого направления». И последнее время это повторялось все чаще и чаще.

Председатель. – Ну, хорошо, Александр Васильевич, можете вы теперь иллюстрировать нам несколько примеров, как это общее положение в ведомстве проводилось? Мне в частности хорошо известна московская судебная палата. Позвольте, значит, вскрыть внутреннее содержание тех перемен, которые мы испытывали в Москве. Почему наш многолетний старший председатель, всеми решительно уважаемый в судебном ведомстве, и в прокуратуре, и в адвокатуре, и московским обществом, почему А. Н. Попов был заменен Арнольдом? А потом, после Арнольда, мы получили Чернявского, а потом Линка?

Лядов. – Относительно А. Н. Попова я не могу сказать, потому что, когда ушел Попов и был назначен Арнольд, я был прокурором рязанского окружного суда. Во всяком случае, я застал Арнольда. Уход Арнольда состоялся в мою бытность начальником личного состава. Я тогда получил приказ составить всеподданнейший доклад о назначении его сенатором в правительствующий сенат. По этому поводу не было разговора с министром, а был разговор с Н. М. Демчинским, который очень сожалел об этом, весьма негодовал, если можно так выразиться, негодовал и возмущался, потому что не видел никаких оснований и считал, что это назначение к присутствию в сенат не то, чтобы незаконно, но не совсем в порядке, так как шло путем необычным.

Председатель. – А в чем же была необычность?

Лядов. – Его ходатайства не было. Что говорил, и говорил ли по этому поводу наш министр с Н. М. Демчинским, я не знаю. Но я лично получил определенное приказание составить всеподданнейший доклад. Это дело памятно, потому что доклад этот посылался и был государем неправильно понят. И мне пришлось писать второй всеподданнейший доклад относительно назначения Арнольда.

Председатель. – В каком отношении неправильно понят?

Лядов. – Там, в этом докладе, писали, что его назначают к присутствию в сенат, и испрашивалось по этой должности содержание в размере, если не ошибаюсь, 9.000 рублей. Государь, вместо того, чтобы написать «Согласен», написал знак рассмотрения. Таким образом, выразил согласие с доводами министра о том, что нужно этому сенатору присутствовать в сенате, и, если не ошибаюсь, с освобождением его от должности старшего председателя, и не высказывался, согласен ли он на такое содержание. Таким образом, оказалось, что содержания он получать не может. Тогда меня позвал И. Г. Щегловитов и говорит: «Как это понимать? Я боюсь, как бы не вышло недоразумения с финансовой стороны, так как согласия определенного нет». Мне было приказано составить новый всеподданнейший доклад, где было написано, что изъявлено согласие на то-то, но что у него нет средств и есть семья, а потому не будет ли признано возможным назначить ему содержание. И тогда последовал знак согласия, который узаконил это положение.

Председатель. – А какие были мотивы выставлены в том докладе?

Лядов. – Сейчас, сколько я ни стараюсь напрячь свою память, припомнить не могу. Вероятно, этот доклад существует.

Председатель. – Александр Васильевич, но ведь вы лицо, стоявшее близко к главе ведомства, вы объясняли себе, известным образом, это назначение? Для вас было ясно, в чем дело?

Лядов. – Да, несомненно, это отсутствие достаточно твердого направления. Так об этом и говорили.

Председатель. – Но почему, по каким признакам судили в ведомстве об отсутствии достаточно твердого направления, по каким признакам?

Лядов. – Трудно сказать. Иногда такие признаки бывали, что нужно было представлять и, как говорилось, к назначению представлялись все кадеты. Вот какого рода признаки.

Председатель. – Ну, а по каким данным судили о том, кадет или не кадет?

Лядов. – Не знаю. Это совершенно для меня неизвестно. Вот, например, председатель рязанского суда, я его хорошо знал, В. Н. Львов. Когда зашел разговор: – «Ну, Львов кадет». Спросить: «почему вы так думаете? – почему кадет, а не эс-эр?» Неизвестно. Я раз, помню, позволил высказать мнение, относительно В. Н., которого я знаю хорошо и считаю, что он человек, легко поддающийся влиянию. Но я не считаю его человеком опасным и незаслуживающим… Тогда, я помню, шел разговор о награждении обычной наградой. Я явился его защитником, но ничего не вышло, потому что И. Г. Щегловитов был тверд. Назначение Лагоды, против этого возражал Н. М. Демчинский, самым горячим образом; на докладе у Демчинского были данные, у меня было только то, что Лагода человек, которого в каждом городе или били или хотели бить. С его служебной деятельностью я не был знаком, по службе не сталкивались. Н. М. Демчинский был знаком с его служебной деятельностью и возражал горячо. А Щегловитов мне говорит: «Нет, он человек твердый, а там нужно твердого человека. А умный он?». Я сказал на это: «Умный, это все говорят». Мне очень трудно сказать, чем это вызывалось, и почему было такое направление. Относительно поляков оно было очень твердое, очень определенное. Я помню, у меня был, например, сослуживец, по рязанскому округу, судебный следователь. Он теперь в Рязани, а тогда был в Раненбургском уезде, я его очень ценил, это некто Клюковский, он стремился в Рязань и много раз суд его представлял. И несмотря на мои убеждения, просьбы и доводы о том, что, если он может быть следователем в Раненбурге, почему не может быть им в Рязани, И. Г. Щегловитов не согласился.

Председатель. – А было так, что такая опала по поводу кадетствования председателя переносилась на весь суд, как, например, относительно Рязани?

Лядов. – Нет, я положительно отрицаю.

Председатель. – Что и сотрудники данного окружного суда обходились наградою?

Лядов. – Нет. Наградами я не ведал. Но рязанский суд был близок моему сердцу, потому что я был там прокурором. И когда возникал вопрос о рязанском суде, я поддерживал и думал, что поддерживаю с известным основанием.

Председатель. – Значит, и на местах одним из признаков твердого направления являлась склонность продвигать людей того же твердого направления?

Лядов. – Это чувствовалось.

Председатель. – Но кто из судей твердого направления, а кто нетвердого, чем они отличались друг от друга по отношению к делам, по существу своей служебной деятельности?

Лядов. – То-есть там, на местах? Это трудно сказать.

Председатель. – Нет, Александр Васильевич, какое у вас было представление о том, что должен делать человек твердого направления, и чего он не может делать?

Лядов. – Более сильные репрессии, скажем, по таким делам, которые носили тот или иной политический характер. Не в смысле политики в тесном смысле, но по тем делам, которыми было заинтересовано министерство, – министерство юстиции, а еще чаще министерство внутренних дел. Вот в этом смысле.

Председатель. – Какие же категории дел заинтересовали министерство юстиции?

Лядов. – Тут я должен перейти к моей деятельности вице-директора департамента.

Председатель. – Не к вашей деятельности, а что вам известно? Нам хотелось бы отделить деятельность подчиненных чинов ведомства от деятельности ведомства и главы его.

Лядов. – Я должен сказать, что, главным образом, такие дела, в которых было заинтересовано так или иначе министерство юстиции, касались, главным образом, петроградского округа. Петроградский округ был из департамента изъят. Там был непосредственный доклад прокурора палаты по всем таким делам, и я за все пять лет не мог добиться исполнения статьи 21 наказа, по которой требуется, чтобы прокурорский надзор о всех выдающихся делах доносил министру. Никогда этого петроградский прокурор не делал. По остальным округам, я должен сказать, что особого интереса вообще не проявлялось. Это все были рядовые дела, дела доносительные, по которым периодически доносилось прокурорами палат, а засим, все это подшивалось к наряду, и никакого особого интереса в этом отношении не проявлялось. Было одно, два, три таких дела, которые обращали на себя внимание, но эти дела всем известны. Так что, в этом отношении, я не могу указать, чтобы от министерства юстиции или, в частности, от министра юстиции через департамент шло какое-нибудь направление. Может быть, известное направление исходило путем личных переговоров, путем дачи показаний прокурорам палат – этого я не могу сказать. Весьма вероятно, что такие указания министром и давались, но чтобы из министерства, в виде общего направления, по той или другой категории дел – этого не было, я, по крайней мере, этого не слыхал.

Председатель. – Александр Васильевич, вы знаете, что в отношении применения прерогативы верховной власти, заключающейся в помиловании, давалось предпочтение, например, погромным делам, где осужденные систематически миловались? А в стадии производства следствия разве по таким делам не давалось точно так же особого внимания направлению, в котором должно было вестись расследование?

Лядов. – Погромные дела, как вам известно, начались с 1905 года, и к 1910 году, когда я стал вице-директором, почти все эти дела прекратились. Я в это время был начальником отделения личного состава и никакого отношения к судебному делу не имел, а когда я был вице-директором I департамента, то я застал только хвостики оставшихся дел по помилованию, которые возникали одинаково и по погромам еврейским и по погромам крестьянским, и я застал уже практику, которая мне всеми начальниками отделений была передана, что к этим делам относятся снисходительно, и выработана была такая сакраментальная фраза: «действовал под впечатлением толпы», или «увлеченный психозом толпы», – в этом духе. В каждом докладе такая фраза была, как мотив для снисхождения к этим лицам. Это было выработано до меня, это был трафарет, по которому мы шли. В этом деле все было, так сказать, по трафарету, все было выработано до меня и, кажется, еще до Ивана Григорьевича, может быть, в то время, когда он сам был вице-директором I департамента, были выработаны определенно и ярко вехи, если можно так выразиться.[*] Разрешите, я доложу, прежде всего, основания: болезнь; раз существует болезнь, то это уже есть основание. Затем, известный промежуток времени, прошедший после постановления приговора. Я уже начал сокращать, а застал не менее 10 лет. Все, кто после 10 лет, и кто заявит, – всех миловать. Требовалось необходимое условие, подчинение судебному приговору. Затем, конечно, ходатайства разных посторонних лиц; называлось это предстательством. Вот, те положения, по которым мы шли. Обыкновенно, там, где предстательство, дело всегда докладывалось или лично министру, или он эти предстательства получал помимо нас, непосредственно, и тогда писал резолюцию совершенно определенно, что сделать, в какой мере представить доклад о помиловании. А если эти предстательства проходили через департамент, или если он передавал без резолюции, мы докладывали, и он высказывал свое мнение, и что следует сделать.

Председатель. – Как будто замечается некоторое противоречие в том, что вы изволили сказать. С одной стороны, вы утверждали и даже допускали, что преступники некоторых категорий пользовались особым вниманием, то-есть известные преступления встречали снисходительное отношение, а с другой стороны, вы установили ряд чисто формальных признаков: болезнь, время, прошедшее после совершения преступления и с момента наказания, то-есть те формальные признаки, которые, безотносительно к существу дела, могут быть в наличности в любых делах.

Лядов. – Безусловно.

Председатель. – Повидимому, кроме этих формальных и выработанных канцеляриею признаков, были еще признаки по существу, и они заставляли министра отвечать иначе?

Лядов. – Я об этом и начал говорить. Это определенное отношение к делам погромным, к делам, возникшим в 1905 году, выработано было до меня. Другой такой категории я назвать не могу, если не считать, что тогда же, обратно, было выработано более суровое отношение ко всем делам политическим, но и к ним применялось то же обстоятельство – болезнь. По поводу болезни масса политических дел проходила с помилованием и те же признаки: давность совершения преступления – 10 лет, все это применялось к большинству не слишком выдающихся рядовых политических дел.

Председатель. – А из числа политических преступлений, какое было отношение к служащим в охранном отделении, то-есть к так называемым секретным сотрудникам, к лицам, которые находились в рядах партий и, вместе с тем, получали жалованье?

Лядов. – Я таких случаев не припомню, но бывали случаи, которые всегда вызывали снисходительное отношение, когда товарищ министра, заведывающий полицией, писал, что он особо предстательствует об освобождении, потому что такой-то, раскаявшись, оказал большие услуги министерству внутренних дел по розыску, и т. д. Такие случаи бывали.

Председатель. – Два момента: момент раскаяния – одно, а затем момент состояния на службе в охранных отделениях и одновременно – революционная деятельность?

Лядов. – У нас точных указаний не было, потому что едва ли министр внутренних дел сознался бы в этом в официальном письме. Может быть, в личном разговоре он и говорил. Но потом оказывалось, что он оказал услуги департаменту полиции путем указания виновных и т. д.

Председатель. – Но вы себе представляли, что за этим скрывается то, что называется секретным сотрудником?

Лядов. – Должен по совести сказать, может быть, это очень недальновидно и наивно, но я не задавался этим вопросом, тем более, что всегда бывали такого рода ходатайства, и они всегда удовлетворялись.

Председатель. – Как относилось ведомство к тому, что целый ряд лиц миловался и помимо министерства юстиции, через непосредственный доклад министру юстиции?

Лядов. – Такие случаи, за мое время, были чрезвычайно редки. Если за 5 лет и было 2-3 таких случая, то это много. Это когда министру юстиции поручалось исполнять высочайшие повеления, испрошенные министром внутренних дел. Если напрячь память, то я, может быть, несколько случаев и вспомню, но министр всегда относился к ним с возмущением. Это бывало со стороны министра внутренних дел, а чаще являлось в виде попытки со стороны главного управления канцелярии прошений, на высочайшее имя приносимых. Помнится мне, что, в мое время, один раз решено было написать барону Будбергу письмо с просьбой этого не делать, потому что, по закону, тут компетенция министра юстиции и только министра юстиции. В числе таких дел, при министре Маклакове, возникло дело владимирских братцев.

Председатель. – Какое это дело?

Лядов. – О помиловании осужденных владимирским окружным судом братцев.

Председатель. – Трезвенников?

Лядов. – Да. По докладу министра внутренних дел, они были помилованы. Это очень редкие случаи, и они всегда вызывали возмущение.

Председатель. – Не было ли еще категории исключительных дел, о полицейских и тюремщиках, которые совершали насилия, истязания и даже убийства при исполнении своих служебных обязанностей?

Лядов. – Относительно полицейских я скажу, что такая, пожалуй, была категория, и я с этим всегда боролся. Были специалисты ходатаи по делам полицейским, член Государственной Думы Замысловский постоянно через товарища министра Веревкина ходатайствовал. Была масса бывших губернаторов, которые, занимая здесь более или менее высокое положение, обращались к министру юстиции с ходатайствами, и к этим делам относились всегда снисходительно. Относительно тюремщиков нельзя сказать, чтобы это была категория, потому что на моей памяти, из таких дел, которые могли вызывать возмущение, было одно дело о помиловании, причем, если вы посмотрите, вы увидите, что департамент с этим боролся. Это дело Югуртина, начальника тюрьмы. В департаменте отказывали, но потом явилось категорическое приказание, которое департамент должен был исполнить.

Председатель. – Вы изволили сказать, что обращалось внимание на предстательства отдельных лиц. Не известно ли вам, что некоторая категория лиц была особенно влиятельна в министерстве в смысле помилований? Это была категория правых деятелей?

Лядов. – Да, это несомненно. Например, я считаю, что самым влиятельным лицом в этом отношении был, по моему впечатлению, может быть ошибочному, член Государственной Думы Шубинский, который не принадлежал к крайним правым организациям, но таково мое впечатление. Затем, были лица, которые пользовались влиянием вообще и заставляли нас бороться и быть на-чеку. Полковник Назимов, который постоянно ходил к министру Щегловитову, не выходил из его кабинета, возбуждал ходатайства, часто возмутительные. Иногда наша борьба увенчивалась успехом, потому что мы представляли министру данные, свидетельства о том, что Назимов ходатайствует…

Председатель. – Какое общественное положение было у Назимова?

Лядов. – Полковник Семеновского полка.