Святая грешница
(Письма любви)
Последнее письмо
Конец октября 68 г.
«Кристина Хелинская — это не твои настоящие имя и фамилия», — сказал ты как бы мимоходом, не ожидая ответа. Я даже не поняла — вопрос это или утверждение. Лицо у тебя было непроницаемо. Потом из твоего телефонного разговора с приятелем я узнала, что ты получил извещение об увольнении с работы, о немедленном увольнении. «Ну, что ж, — проговорил ты, — началась охота на ведьм».
Все эти годы я жила в ожидании этого дня, дня правды. Не думала только, что она придет таким образом. Угодит в тебя ударом в спину, отберет самую важную часть твоей жизни — работу. Я готова была понести наказание за сокрытие правды. Из-за страха. Обыкновенного человеческого страха, а скорее, это был страх влюбленной женщины. Это еще меньше оправдывает меня, тем более что признание о готовности к наказанию тоже не вполне правдиво. Я не была готова. Свидетельство тому — присутствие при тебе в течение двадцати пяти лет.
У меня есть свой ответ на твой риторический вопрос. Кристина… имя, которое ты произносил столько раз, прилепилось ко мне, стало второй кожей. Но, несмотря на то что другой у меня нет, нашлись люди, которые решили содрать ее с меня. Что они тебе сказали, Анджей? Вновь наступило время страха и пренебрежения к человеку, из каких-то архивов кто-то вытянул мое дело…
Я боялась всегда. Сначала, что придет гестапо, потом, что кто-то из знакомых узнает меня на улице. Что неожиданно с чьих-то губ сорвется мое настоящее имя, и в этот момент я увижу твое лицо, твои глаза.
Прошло столько лет, а я помню слова старого еврея из гетто: «Яблоко, которое далеко падает от яблони, пропадет, сгниет». Это яблоко я? С первой минуты, стоило мне увидеть тебя в дверях, я была только женщиной. Любовь и страх пустили во мне корни. Любовь и страх стали способом существования.
Около часа назад ты ушел из дома, первый раз в жизни не сказав мне куда. Первый раз не рассказал мне о своих проблемах, может, потому, что они были непосредственно связаны с моей особой, или же считал, что той женщине с чужим именем тебе нечего сказать. Я не могу припомнить выражения твоих глаз, когда ты бросил мне свой риторический вопрос. Может быть, ты не смотрел на меня. Я много лет мысленно представляла себе этот разговор, но вкладывала в твои уста абсолютно другие слова, всякий раз меняя их смысл. И всегда были твои глаза… А если ты и смотрел на меня, то я не видела твоих глаз. Я чувствовала себя как человек, которому через минуту объявят о конце света.
Кем я буду, уйдя из этого дома, куда впервые вошла второго января тысяча девятьсот сорок третьего года? На сей раз я должна уйти, у меня нет выбора. Кто-то принял решение открыть тебе правду. Я согласна на развод. Это, наверное, твой единственный способ вернуться к своей профессии, к работе. Может быть, для тебя еще не все потеряно. Чемодан, который я столько раз упаковывала и распаковывала, стоит в дверях. Через минуту я отсюда уйду. Я оставляю письма, которые писала тебе все эти годы…
Письмо первое
Январь 44 г.
Меня зовут Эльжбета Эльснер, мне девятнадцать лет. Выход из гетто… Когда-нибудь я к этому вернусь, сейчас не хочу об этом думать. Я оказалась на арийской стороне. Абсолютно одна. В кармане у меня лежала фальшивая кенкарта на имя Хелинской Кристины. Я должна как можно быстрее добраться до дома, где живет моя мать. Она ждала меня. Но чем дольше я кружила по улицам, тем больше была уверена, что я к ней не пойду. Спускались сумерки. Неожиданно появился какой-то человек. Мне показалось, что я уже где-то его видела и он может (следить за мной. Я свернула в ближайшую арку, вошла в подъезд и, поднявшись на второй этаж, позвонила в дверь. Никто не открывал. Вбежав на третий этаж, я остановилась перед дверью с табличкой: «А. Р. Кожецы». Открыла мне седая женщина. Мы стояли друг против друга, и я ждала. Ее лицо в те минуты показалось мне пророческим. Глаза видели все насквозь. Хотя моя внешность обманчива и я вообще не была похожа на еврейку, но эта женщина знала, откуда я. Мы молча смотрели друг на друга, а потом она взяла меня за руку, приглашая в дом. В ее глазах я увидела спасение, а потом, умирая, она искала его в моих. Когда-нибудь я опишу вам те месяцы, которые провела с ней. Теперь же хочу написать о вас. Было утро. Я услышала звонок (как всегда, появился безотчетный страх: кто там за дверьми?) и пошла открывать. Вы удивились, увидев постороннего человека, хорошо помню выражение вашего лица.
И вот я пишу это письмо, которое наверняка вы никогда не прочтете. Но я все равно пишу, потому что мне это необходимо. Только… наверное, нужно начать сначала, так как я снова лгу. Сама не понимаю перед кем: перед вами, перед собой? И почему? Может, от страха перед правдой… Я так запуталась, что не в силах разобраться, где правда, а где ложь, могу только описать факты, то есть не столь значимую часть правды. Более важными являются мотивы лжи. Чаще всего они не ясны судьям. А кто в моем случае будет судьей? Вы? Или я сама?
Меня зовут Эльжбета Эльснер, мне девятнадцать лет. Что можно сказать о моих девятнадцати годах? Без сомнения — это обманутые годы… По сути, я абсолютно равнодушна и безразлична ко всему. Поэтому и существую, что не сопротивляюсь. Там, за Стеной, я была готова на все, лишь бы выжить. Во мне кричало мое «Я», и этот голос заглушал любые чувства и эмоции.
Мой отец, Артур Эльснер, был профессором философии, ученики по-настоящему обожали его. Даже на территории гетто отношение не изменилось. В нашей квартире на Сенной, куда мы переехали осенью сорокового года, всегда было шумно. Студенты заполняли все пространство, устраиваясь где попало — на столе, на стульях, на полу. Отец занимал свое кресло, которое переехало сюда с частью нашей мебели. Нам ее требовалось немного, потому что квартира была совсем крохотная — две комнатки с кухонькой. Когда я увидела ее первый раз, то расплакалась. До этого мы жили в прекрасном доме с садом. Я могла остаться там с матерью, которая была арийкой, но мне хотелось быть с отцом. Потому что, как и студенты, обожала его. Я прислушивалась ко всем разговорам, дискуссиям, которые вместе с папой перенеслись в гетто и прерывались лишь с полицейским часом.
Мои родители плохо жили между собой. У матери был трудный характер, в глубине души я сравнивала ее с Ксантиппой,
[1] тем более что отец, без сомнения, мог бы выдержать сравнение с Сократом. Я была его обожаемой единственной дочуркой. Он любил и мою мать, она была очень красива. Я унаследовала от нее светлые волосы и редкий цвет глаз. Как сказал однажды один из студентов, цвет чистых сапфиров. Папа уговаривал, чтобы я осталась с матерью. А она даже хотела принудить меня сиплой. Но я уперлась. Разлука с отцом казалась чем-то невозможным. Итак, гетто. «Гетто вместо цветов в нашем саду», — подумала я, глядя на стоящую на крыльце мать. Она плакала. Такие женщины всегда плачут, когда уже поздно.
Первый год как-то удавалось справляться с трудностями, мы даже не испытывали голода. Помогали студенты отца — каждый старался что-нибудь принести. Потом, когда гетто отрубили от внешнего мира, наступили ужасные дни. В то время мы уже жили не одни, одну из комнат заняла женщина, которая сыграла важную роль в моей жизни. Однажды раздался звонок в дверь. Мы очень обрадовались, так как нас уже давно никто не навещал. Может быть, блокада кончилась, и мы наконец увидим знакомое лицо. В глубине души я надеялась, что это будет студент отца. Невысокий брюнет с глазами, в которых скрывалась какая-то тайна. Я подумала о нем, и сердце мое заколотилось… За дверьми стояла женщина с вызывающе накрашенным лицом. Из-под накинутой на плечи вылинявшей шубки почти что выскакивали еле прикрытые блузкой груди. Она стояла в раскорячку, чтобы сохранить равновесие на невероятно высоких каблуках. В руках женщина держала фибровый, перевязанный веревкой чемодан.
Минуту мы рассматривали друг друга, а потом она, усмехнувшись, сказала охрипшим, низким голосом:
— Я буду тут жить.
— Тут живем мы, — ответила я.
Она вздернула плечами.
— У меня тут будет комната.
И снова мы посмотрели друг на друга.
— Сейчас позову отца. — Я открыла дверь в его комнату, где он, как всегда, сидел с книжкой в кресле. — Тут какая-то женщина, — начала я неуверенно.
— Ко мне? — заинтересовался отец.
— Она говорит, что будет… будет у нас жить.
Отец медленно отложил книгу, потом встал, одернул пиджак и направился в прихожую. Увидев женщину — онемел. Он с сомнением изучал ее лицо с кричащей косметикой, приглядывался к черным, сильно закрученным волосам. Его взгляд, скользнув по груди вниз, остановился на ногах, подъем которых был неестественно изогнут.
Незнакомка тоже приглядывалась к папе с неменьшим интересом. Без сомнения, он был для нее человеком из совершенно другого мира: копна седых волос, бородка клинышком, рассеянность в глазах.
— Что уважаемая пани желает? — с удивлением услышала я его голос. Папа ни к кому так не обращался и никогда не говорил с таким акцентом.
Уже с меньшей уверенностью женщина ответила:
— Я здесь буду жить.
Так она и осталась в нашей квартире. Я перешла в комнату к отцу. Кухня стала общей. Особых неудобств соседка не доставляла. Под вечер она уходила из дома, возвращаясь на рассвете, и большую часть дня спала. Ее никто не посещал. И нас не беспокоили. Только этот покой предвещал недоброе.
У нас кончились деньги. Продать уже было нечего. Папа пробовал найти какую-нибудь работу. Несколько недель он дежурил недалеко от дома ночным сторожем, но потом это место кто-то перекупил. Мы остались без средств к существованию. Счастье отвернулось от нас. Ежедневные поиски работы кончались всегда одинаково: папа возвращался домой и тяжело падал в кресло. Я уже знала — он опять ничего не нашел. Если бы не соседка, нам бы пришел конец. Я сторожила, когда она войдет в кухню, и как бы случайно появлялась там. Она всегда делилась со мной едой. Я набивала рот кусками непропеченного хлеба с чувством удовлетворения и одновременно вины перед папой, который тоже был голодный. Должно быть, соседка догадывалась о наших проблемах, потому что как-то мимоходом сказала, дескать, могла бы устроить меня на работу. Я передала это отцу. Увидев его суровое лицо, чувствовала, что он против. Я всегда считалась с его мнением, но голод был просто невыносим. Когда соседка снова заговорила на эту тему, я ответила:
— Хорошо, только не надо, чтобы папа знал.
Она усмехнулась, словно я была уже с ней заодно, и кивнула. Из-за этой усмешки где-то в глубине сердца я почувствовала жалость к отцу. Что он такой беспомощный, что мы голодаем. Прошло несколько дней, но женщина будто забыла о нашем разговоре. Может, она передумала? Для нас бы это означало конец. Я улучила момент, когда папа ушел, а соседка встала с постели (было слышно, как она ходит по комнате), и робко постучала к ней.
В этот раз ее улыбка скрывала озабоченность.
— Я думала, что удастся устроить тебя уборщицей, но им уборщица не нужна, — сообщила она.
— Я готова на любую работу.
Она меланхолично посмотрела на меня и с грустью вздохнула:
— Что ты знаешь о жизни, детка…
Тогда я слезно стала умолять ее, чтобы она помогла мне.
— Ты когда-нибудь была с мужчиной? — спросила соседка.
Я была удивлена. Не знала, что ответить.
Она серьезно всматривалась в мое лицо, а потом со злостью бросила:
— Не знаешь, как выглядит член, а хочешь найти любую работу. Любая работа и есть — ЭТА работа!
Я почувствовала себя так, будто должна преодолеть сложное препятствие. И стоит замешкаться, будет уже поздно.
— Хочу работать! — воскликнула я в сердцах.
— Сколько тебе лет?
— Шестнадцать с половиной.
— Мне не было и четырнадцати, когда я этого медку испробовала, — горько произнесла женщина. — Мать родила меня от еврея, поэтому я тут. Сначала меня там посадили за решетку, а потом привезли в Варшаву. Кто бы подумал, что я стану варшавянкой… — Она неожиданно взглянула мне прямо в глаза. — Или выдержись, или опухнешь с голоду. Тогда тебя вывезут на тачке и сбросят вниз.
— Выдержу, — ответила я, хотя сердце мое колотилось так, будто готово было вырваться из груди.
— А ему не говори, — показала она головой на дверь.
— Нет, папа не должен знать. Никогда, — твердо сказала я.
И когда отец вернулся, я сообщила ему, что буду давать уроки французского и немецкого на дому учеников. В ту ночь я почти что не спала. Мучилась, не понимая до конца, в чем же будет заключаться моя работа. Что мне придется делать в мужском обществе? Может, они будут курить сигары, а я подавать им пепельницы? Я все еще оставалась ребенком, несмотря на то что приходилось сталкиваться с творящимися вокруг ужасами. Видеть умирающих с голоду, трупы на улицах, прикрытые газетами.
На следующее утро я вышла из дома. Мы договорились с соседкой, что я буду ждать ее за углом.
Вскоре раздался стук ее каблуков, а потом показалась она в своей неизменной шубке. Поровнявшись, женщина взяла меня под руку.
— Я все буду говорить за тебя, ты только стой и делай хорошую мину… при плохой игре, — закончила она.
Миновав несколько улиц, мы повернули за угол обшарпанного дома и подошли к входу со двора. Сначала был темный тамбур, потом коридор и, наконец, дверь. За столом в комнате сидел жирный, как бегемот, мужчина с сигарой в зубах. Позади него стояла высокая пальма. По сравнению с тем, что творилось на улице, он сам и окружавшая его обстановка казались мне нереальными, как в кино.
— Шеф, — сказала моя соседка, — у меня для тебя сюрприз. — Она присела на стол и стала с ним заигрывать.
— У меня достаточно сюрпризов и без тебя, — отмахнулся он, а потом кивнул на меня. — Если на кухню, то нам не требуется.
— Она хочет работать.
Толстяк смерил меня взглядом и скривился.
— Это еще совсем ребенок.
— Она хочет, — защебетала женщина, а потом приказала: — Подойди поближе.
Одним движением она распустила мне волосы. Мужчина взял прядь и минуту разминал ее пальцами, как бы проверяя толщину. Потом неожиданно провел ладонью по моей груди. Я резко вырвалась и отскочила от стола.
— Ты что, шутить со мной вздумала, Вера? — разозлился он. — Убирайтесь вон!
— Я знаю три языка. Английский, французский, немецкий, — выпалила я, несмотря на то что соседка приказала мне молчать.
Толстяк коротко рассмеялся. Затем серьезно спросил:
— Немецкий хорошо знаешь?
— Хорошо.
Минуту подумал и поманил пальцем.
— Иди-ка сюда. — Когда я неуверенно приблизилась, он строго произнес: — Я, конечно, мог бы тебя взять, но капризных не люблю.
— Я… я буду хорошо работать, — пробормотала я, чувствуя, что вот-вот хлынут слезы.
Он приказал мне выйти и подождать в коридоре.
Их беседа с Верой продолжалась довольно долго. Потом она наконец появилась, и мы направилась к выходу.
— У тебя есть какой-нибудь парень? — спросила она.
Я покраснела до корней волос, но ответила утвердительно. В тот момент я подумала об одном из студентов отца, о той неуловимой ниточке, что существовала между нами.
— Иди к нему. Хоть воспоминания останутся.
— Он за Стеной.
Лицо Веры вытянулось.
— Долбаный ариец, — мстительно прошипела она. — Не смог тебя взять, теперь из-за этого ты будешь иметь много проблем.
— Почему? — не поняла я.
Она буквально остолбенела посреди тротуара.
— А ты не понимаешь почему?
— Понимаю, но… — Я испуганно замолчала.
— Ну и какая это, по-твоему, работа? — вызывающе спросила она.
— С мужчинами.
— С мужчинами, с мужчинами, — повторила Вера, передразнивая меня, — но что с мужчинами?
Я молчала.
— Хорошенькие дела… Рассчитывать не на что, — вслух размышляла женщина. — Еще недели две, и ты будешь выжатой тряпкой. Или сейчас, или никогда.
— Сейчас, — ответила я.
Она не на шутку рассердилась:
— Послушай, детка. Если у человека нет ничего другого, он продает себя. Понимаешь? Или сдыхает на улице, как этот. — Вера показала на лежащий под стеной труп, из разорванных штанин высовывались темные, высохшие до костей стопы. — А знаешь, что значит продавать себя? Ты должна позволить тому, у кого деньги, засунуть руку тебе в трусы, а потом снять их, а потом, чтобы он лег на тебя. Или… в общем, что он захочет… Говорить дальше?
— Нет. — Я почувствовала, как все вокруг поплыло.
Она по-прежнему смотрела на меня с жалостью, но в ее глазах уже появилась теплота. Она видела во мне соратницу, которая преодолела первую ступень посвящения в тайну и готова была идти дальше.
— Нужно придумать, как тебя подготовить к работе, — взяв меня под руку, произнесла Вера.
Когда я вошла в комнату, папа дремал в кресле. Я неожиданно заметила, как он состарился за последнее время. И без того невысокий (я была на голову выше его), теперь он будто весь сжался, сгорбился, голова втянулась в худые плечи. Сразу видно, что этот человек морально сломлен.
Посмотрев на меня, отец усмехнулся:
— Как дела, Эля?
— Все в порядке, — ответила я, и к горлу неожиданно подкатился комок. — Буду работать по вечерам, потому что днем мои ученики заняты.
— Это хорошо, очень хорошо, — обрадовался он.
Я прижалась к нему. И в этот момент подумала, что мы как бы поменялись ролями. Теперь он был моим ребенком, и я должна его оберегать настолько, насколько смогу. Я вытащила из сумки буханку хлеба, которую получила в качестве задатка. Мы поделили ее поровну. И через мгновение от буханки остались одни воспоминания в виде маленьких крошек на столе.
Отец поднял на меня глаза и извиняющимся тоном произнес:
— Вот мы и съели все.
— Хорошо, теперь будем сыты, — отрубила я с какой-то гордостью в голосе.
И я действительно была горда собой, что, несмотря ни на что, не отказалась от этой работы. Верин рассказ показался мне страшной сказкой. Но это была правда. Ночью я не могла заснуть, думая о том, что же принесут мне ближайшие дни. В какое-то мгновение я положила руку на живот, спустилась ниже. Я дотрагивалась до своего тела со странным чувством. Мне так мало было известно о взрослой жизни. То, что существовало между мной и студентом отца, было чем-то едва уловимым, недосказанным. Напоминающим шелест листьев перед бурей.
Вырастет ли когда-нибудь это дерево моей жизни? Или я побеждена до конца. «Победа» — подходящее слово. Победа над собой, над своим страхом была одновременно и поражением, даже не знаю, детства или уже юности. В свои шестнадцать я еще не созрела физически, но интеллектуально была на высоте. Мое участие в дискуссиях отца со студентами что-то ведь означало! Но наверняка не многое, если говорить о практике. В этом смысле Вера уже давно окончила «университет», в то время как я еще была в «первом классе начальной школы».
На следующий день она шепнула в кухне, что вечером я должна выйти из дома первой, а она за мной. На улице Вера объяснила мне, что мы направляемся к ее жениху. Я ни о чем не спрашивала, обрадовавшись, что этот день еще не настал… Вера подозвала рикшу. И вскоре мы оказались на другом конце гетто, где жила самая нищета. Мы вошли в полуразрушенный дом, с виду необитаемый. Вера без стука открыла дверь в какую-то комнату, похоже, кухню. В углу под окном старец с длинной седой бородой совершал молитву, в кровати лежала молодая, очень худая женщина, а посредине на цементном полу играли грязные дети. На их изможденных лицах выделялись только белки глаз и зубы. Вера провела меня дальше за занавеску, где находилось захламленное помещение. Здесь стояла железная кровать с серой от грязи постелью. Молодой мужчина в мундире полицейского пил за столом самогон из стакана. Несмотря на то что он не казался пьяным, я почувствовала неожиданный страх и желание убежать.
Вера поцеловала его в щеку.
— Ну вот и мы, — сказала она, явно обрадованная встрече.
Мужчина посмотрел на меня, а потом перевел взгляд на Веру.
— Это она? — спросил он.
— Она, — с готовностью подтвердила Вера.
— Ты, наверное, чокнулась. Это же ребенок!
— Нет, Натан, — запротестовала Вера, — со вчерашнего дня она уже женщина.
— Тогда я зачем нужен?
— Ты только окажешь ей маленькую услугу. Спасешь от голодной смерти. Ее и старичка-отца.
Я очень удивилась, что папа представлялся ей стариком, ведь ему было только пятьдесят лет.
— По крайней мере, она хоть знает, зачем пришла сюда?
— Сейчас мы ей расскажем.
Вера налила полстакана самогона и сунула мне его в руку.
— Пей, — приказала она.
Почувствовав обжигающий внутренности кипяток, я подавилась, но она приказала допить до конца. Потом долила еще. Во второй раз пошло легче. Все вокруг поплыло, ноги стали ватными, и я присела на краю разворошенной постели.
Вера, заглянув мне в лицо, спросила:
— Ну как, детка?
— Хорошо, — услышала я свой слабый голос.
— Мне уже нужно идти. Ты вернешься сама домой?
Я послушно кивнула головой. Она похлопала меня по плечу, потом вынула из сумки деньги и всунула мне в карман.
— Это на рикшу.
А я осталась одна с мужчиной. Он сидел за столом спиной ко мне. Шло время, а он не двигался. Я подумала, что он забыл о моем существовании. И неожиданно услышала его голос:
— Ну что, ты готова?
— Да, — проговорила я, сглатывая слюну.
Одним движением он опрокинул меня в кровати. Я чувствовала себя как под наркозом. Иногда мне снился сон, что я лежу на операционном столе, хирург наклоняется надо мной со скальпелем, а у меня нет сил сопротивляться. Теперь этот сон оживал. Я упала в вонючую постель, а может, это был запах самогона, который исходил от нас обоих. Мужчина оказался рядом, он откинулся назад и одним движением развел мои ноги, положив их себе на плечи. Затем приблизил свое лицо, одновременно что-то чужое вторгнулось в мое тело. Я почувствовала боль, хотелось закричать, но голос куда-то пропал. Я была неестественно изогнута: ноги оставались где-то наверху, а колени доставали почти что до подбородка. Надо мной склонялось красное мужское лицо с изменившимися, огрубевшими чертами. Я как бы существовала в нереальности. Мое тело, внутренности выкручивались словно в жутком танце. Все приближалось и удалялось в установленном кем-то ритме. И я не могла из него вырваться, я была его частью. Стерлась граница между моим и мужским телом, и этот симбиоз был самым кошмарным. Мне показалось, что я уже не смогу отдельно от него существовать. И вдруг неожиданно все прекратилось. Одним движением мужчина вышел из меня. Встал, застегнул штаны и, не взглянув в мою сторону, удалился. Я потихонечку выпрямила ноги, оправила юбку. Ноющая боль разливалась по всему животу, все же мне удалось сесть. Одежда была сильно помята, не хватало одной части туалета, по поводу которой Вера преподала мне урок на улице. Мои трусики свисали со спинки кровати, как белый флаг…
Когда мужчина вновь зашел, я сидела в прежней позе, как перед этим только что совершенным актом милосердия. Не глядя на меня, он налил себе водки и залпом выпил.
— Может, ты тоже хочешь? — спросил он.
— Нет, я сейчас уйду, — произнесла я, глядя ему в спину, и добавила только одно слово: — Спасибо.
Когда я проходила через кухню, никто не обратил на меня внимания. Старик все так же молился в углу, дети играли посреди комнаты и только лежащая на кровати женщина повернулась лицом к стене. На улице уже сгущались сумерки. Я подняла голову и увидела небо — все в звездах…
Папа ждал меня в дверях.
— Я беспокоился о тебе.
— Не беспокойся обо мне, никогда теперь обо мне не беспокойся. — ответила я ему чужим голосом. Это правда, я не могла уже узнать ни отца, ни себя. Мне казалось, что до сих пор, как бы по ошибке, нам были предназначены другие роли.
В кухне я поставила на примус воду. Когда она медленно нагрелась, перелила ее в тазик на полу. Наклонившись над ним, почувствовала внутри какое-то дрожание и только потом поняла, что это был мой безголосый плач. Мылась я с таким ощущением, будто тело не принадлежит больше мне. Непонятно, почему оно оказалось отдано как бы внаем. Но в одном я была твердо уверена: оно поможет мне продержаться.
Это подогревание воды на примусе уже не было для меня в тот вечер привычным ритуалом… В состоянии ли мужчина это понять? Однако вы мне уже что-то вернули, я вам благодарна за ту надежду, что когда-нибудь смогу быть собой, как женщина…
Услышав, как Вера толкается в кухне, я встала с постели. Было раннее утро. Весь дом спал, только мы двое должны были жить в другом ритме.
Когда она увидела меня, на ее лице появилось любопытство, но, присмотревшись повнимательнее, все поняла.
— Хочешь водки? — спросила Вера. И, отметая мои колебания, твердо произнесла: — Выпей, сможешь уснуть.
Это были пророческие слова. Вскоре я действительно уже не могла заснуть, не выпив хоть полстакана отвратительной вонючей жидкости.
Итак, наступил этот день. Я — в прокуренном зале, выставленная, как товар. На мне длинное платье, скрывающее худобу. В чашечки под корсетом Вера подложила вату, чтобы груди выглядели побольше. Волосы причесаны в кок. Моим первым клиентом стал тучный мужчина, как потом выяснилось, владелец погребальной конторы. Он рассматривал меня, сидя за соседним столиком. Чувствуя его взгляд, я молилась, чтобы только не он. Но когда мужчина поднялся со своего места, уже знала: он направляется ко мне. Я провела его наверх в свою маленькую комнату. Около покатой стены стояла железная кровать с сеткой. Когда толстяк сел на нее, кровать жалобно заскрипела. Он наклонился, чтобы снять ботинки, но ему мешал жирный живот.
— Помоги мне, детка, — попросил он с извиняющейся улыбкой.
Я почувствовала к нему что-то вроде симпатии, помогла снять неудобные ботинки. Мужчина расстегнул пояс и спустил брюки. Он стоял передо мной в кальсонах до колен, из которых вылезали короткие волосатые ноги, и продолжал улыбаться.
— Ты новенькая? — спросил он. — Быстро привыкнешь.
А мне казалось, уже привыкла. Когда я думала об этом ночью, то представляла все гораздо более сложным. Раздевшись за шторкой, хотела лечь на кровать, но толстяк притянул меня к себе и взял в руки мои ладони. Он начал проводить ими по своему телу, опускаясь все ниже. Неожиданно мои пальцы на что-то наткнулись. Это «что-то» существовало как бы вне его грузного тела и походило на только что вылупленного птенца. Я вырвала руку и убежала за шторку. Добродушие мужчины тотчас улетучилось. Он со злостью сказал, что мы должны это сделать, а если нет, то я тут надолго не задержусь. Однако я не хотела выходить, и он с силой вытащил меня назад. Не отпуская мою голову, он старался втиснуть ее между своих ляжек. Мы боролись с ним все с большим ожесточением. Руки толстяка стали мокрыми от пота, и поэтому мне удалось освободить свои волосы. Заскочив за шторку, быстро натянула платье на голое тело и, пока он успел что-то предпринять, вылетела в коридор. Я не могла в таком виде вернуться в зал: волосы растрепаны, ноги босые. Боялась, что увидит шеф, и это будет первым и последним днем моей работы здесь. Но возвращаться в свою комнату все равно не захотела, а забилась под лестницей в коридоре. Решила дождаться Веру. Она была с клиентом, но «это» не продолжалось долго, скоро Вера должна сойти вниз. Наконец я услышала ее гортанный смех, он был для меня спасением.
— Вера, — тихо позвала я ее.
— Что ты тут делаешь? — удивилась она.
— Тот мужчина… он хотел что-то такое…
— А, бывает.
— Но не сегодня, не в первый день, объясни шефу…
Она минуту поразмышляла.
— Этот любитель клубнички остался там, наверху?
Я утвердительно закивала. Вера молча развернулась на сто восемьдесят градусов и пошла работать за меня. Остаток ночи я просидела в прокуренном зале. Мы возвращались вместе, но в квартиру вошли отдельно. Всю обратную дорогу через вымершее гетто — одни действительно умерли, другие спали — я держала ее под руку. Я не знала, как мне поблагодарить Веру, поэтому лишь крепко прижимала к себе ее локоть.
— Это было так ужасно… так противно… — тихо прошептала я.
— Привыкнешь.
— Он сказал то же самое.
Вера рассмеялась:
— Увидишь сама. В конце концов, что расстраиваться. За плечами стоит смерть…
После ее слов я будто почувствовала прикосновение костистых пальцев. И с того момента ощущаю их всякий раз, как приближается опасность.
Мои отношения с папой стали другими. Мы жили вместе, говорили друг другу какие-то слова, но не могли избавиться от отчужденности. Иногда я ловила на себе его внимательный взгляд, потом глаза отца стали безнадежно печальными. Я старалась не встречаться с ним взглядом. А в остальном наша жизнь стала вполне приличной, еды всегда хватало. Сначала я чувствовала опасность. Но прошла пара недель, а никто из посетителей не приглашал меня наверх. Я с беспокойством сновала между столиками в сигаретном дыму. Шеф пожалеет, что взял на содержание дармоедку. Раз или два я переводила ему какие-то распоряжения. Но это были мелочи. Наконец нашелся клиент. Кроме своей не ахти какой фигуры, я была вдобавок совершенно плоской, ляжки напоминали два полумесяца, но ему понравилось. Он сказал, что у меня прекрасные волосы и что он будет регулярно ко мне приходить. Когда я рассказала об этом Вере, она обрадовалась. Оказалось, что постоянный клиент в нашей работе — это что-то. Чуть поодаль было расположено заведение для более дорогих посетителей. Снаружи оно тоже выглядело обшарпанным, но зато внутри — плюшевые портьеры, добротная мебель. И шикарные девки. А мы были пролетарским гетто. Но с меня было достаточно того, что ни я, ни мой отец не голодаем.
Моя работа стала привычной. Вскоре корсет оказался мне тесноват, груди округлились, пополнели ляжки. Вера окрестила это «набиранием в теле». Мое лицо тоже изменилось, сапфиры в глазах приобрели лихорадочный блеск… Сначала эти перемены замечала только я, потом — остальные. Подружившись с Верой, я часто засиживалась в ее комнате. Обычно мы пили самогон в компании с женихом Веры. Раньше она стеснялась его приводить, теперь он нередко ночевал здесь. Во время одной из таких пьянок он рассказал о своих переживаниях в тот день, когда Вера привела меня к нему.
— У меня душа в пятки ушла. Сбежал бы куда глаза глядят.
— Ну что ты, Натан, — похвалила его Вера. — Ты оказался на высоте.
Без произошедшей со мной метаморфозы такой разговор был бы невозможен. Но все изменилось, и теперь никто больше не называл меня «деткой», и я уже не была на побегушках. А шеф повысил мне ставку: даже разорился на юбку, коротенькую, едва прикрывающую ягодицы, зато всю в оборках. Мне перепали также чулки со швом и туфли на высоких каблуках. Я очень быстро научилась в них ходить.
Как-то ночью во время короткого перерыва мы сидели с Верой за столиком, покуривая в целях экономии одну сигарету на двоих. Вера что-то рассказывала мне и неожиданно прервалась на полуслове с застывшим лицом. Подняв глаза, я увидела мужчину в форме СС и одновременно услышала ее шепот:
— Смеющийся Отто.
Мне уже приходилось о нем слышать. У него было еще одно прозвище — «палач гетто». Неделю назад он застрелил подростка, который бегал за Стену, чтобы достать еду. Мужчина стоял в дверях, слегка расставив ноги, держа под мышкой свою эсэсовскую фуражку с черепом. Зал замер. Тут же из служебного помещения прибежал шеф. Он покатился в сторону немца, как бочонок с пивом. Я прыснула со смеху. Вера больно вцепилась ногтями мне в руку. Шеф уже танцевал вокруг гостя, стремясь угадать его желание. А тот, не удосужив хозяина заведения ни единым словом, продвигался между столиками. И я уже чувствовала, что он направляется ко мне и что пришел сюда с одной целью — посмотреть на меня. Предчувствие не обмануло, так же как и с тем толстяком в первый день. Вера вскочила с места, а я, продолжая курить, спокойно смотрела словно ничего особенного не происходило. Эсэсовец немного подождал, а потом повернул назад к выходу. Шеф устремился за ним словно тень.
Вера рухнула на стул, белая как смерть.
— Не рассчитывай на свою красоту, — сказала она надтреснутым голосом. — С ним проиграет любая.
— Посмотрим. — Меня саму удивил тон, которым я это произнесла.
Как только эсэсовец покинул зал, все тут же вернулось на круги своя: звон приборов и бокалов, громкая музыка, шум публики. К нашему столику направлялся мой постоянный клиент, владелец галантереи. Я сразу погасила бычок и «сделала лицо», придав ему выражение зазывного ожидания. Но не успел он дойти, как шеф преградил ему дорогу. Клиент не желал уступать, но, когда шеф шепнул ему что-то на ухо, поспешно вернулся на место. Через минуту хозяин уже сидел за нашим столиком. Нам с Верой никогда не приходилось видеть столько умиления на его физиономии. Наклонившись ко мне, он заворковал:
— Эличка, с сегодняшнего дня тебя ни для кого нет.
— Шеф меня хочет выбросить? — невинно улыбаясь, спросила я.
— Что ты? — искренне удивился он. — Теперь у тебя будет только один клиент.
Я хорошо знала, кто будет этим клиентом. Вера, глядя на меня со смешанным чувством удивления и страха, тоже знала. Боялась ли я?.. Может быть, ведь мне исполнилось только семнадцать лет. Я чувствовала себя словно под наркозом, но временами он переставал действовать, и тогда я снова становилась испуганным ребенком.
Прошло три дня, а я продолжала сидеть за столиком и скучать. Решила даже принести с собой книжку, хотя не знала, позволит ли шеф читать… Наконец он заявился. Даже не посмотрел в мою сторону, пересек зал и исчез в служебном помещении. Через какое-то время прибежал раскрасневшийся шеф и приказал мне идти в комнату на первом этаже. Чтобы туда попасть, нужно было пройти через администрацию. Я не зажгла свет и, споткнувшись о стул, зацепила чулок. Открывая дверь, думала только о спущенной петле. А может, таким образом хотела отодвинуть от себя страх. Войдя, мне показалось, что никого нет. Потом я увидела его. Он стоял у окна спиной ко мне. «И снова спина», — подумала я. Смеющийся Отто медленно повернулся, и мы взглянули друг на друга. Но я не могла рассмотреть его лица. Когда же он подошел ближе, я удивилась: это было обыкновенное лицо обыкновенного мужчины. Если бы он поднялся ко мне наверх в гражданской одежде, я бы отнеслась к нему, как к любому клиенту. От взгляда эсэсовца я почувствовала прикосновение смерти, и тут же включилась моя защитная система. Я впилась в его глаза без страха. И он отвел взор.
— Сидеть, — сказал мужчина по-польски, — мы сидеть…
— Можем говорить по-немецки, — предложила я.
Наши взгляды вновь встретились. Не отводя глаз, я стала раздеваться. Сбросила туфли (сразу пожалев об этом, потому что стала ниже ростом), медленно сняла чулки, затем платье, белье. Я стояла перед ним голая. Одним движением распустив волосы, старалась ни на минуту не потерять этот взгляд. С бесшабашным интересом я следила за его лицом.
— Вы не будете раздеваться? — спросила я.
— Может, выпьем шампанского? — вопросом на вопрос ответил Смеющийся Отто. И это было подтверждением того, что он боялся меня.
— Я не пью, — холодно отказалась я.
Он раздевался в темноте. Слабый свет с улицы высвечивал его силуэт. Вскоре мужчина стоял рядом со мной, худой и напряженный. Если бы он пришел с улицы, просто так, может, я выдала бы ему обычный «короткий номер». Но эсэсовский мундир висел здесь же на стуле. Я ненавидела его каждой частичкой своего тела и старалась победить в этом бою. Мне это удалось. Мой партнер выдохся, сделался немощным. Я чувствовала, как он старается взять себя в руки, как борется с собой, но не торопилась ему помочь. Длилось это достаточно долго, наконец он встал. Оделся и вышел, не сказав ни слова. Я осталась одна. И от испуга чуть не расплакалась. Ведь за такое оскорбление он мог сделать со мной все, что угодно: отправить на плац или просто выстрелить в упор в голову. А вдруг у меня остались считанные часы? Что будет с папой? Вышлют нас вместе или вместе замучают? Холодная, костлявая рука смерти сжимала меня за шею, и я сдерживалась, чтобы не закричать от страха. Не заходя в зал, отправилась домой.
Отец еще не спал, дремал в кресле.
— Ты так рано вернулась? — Приветливо сказал он.
— А не спрашиваешь откуда? — взорвалась я. — Ты ведь давно не веришь, что я даю уроки. Я девка! Знаешь, как меня называют? Королева борделя!
Он замахал руками, как бы отгоняя меня. В тот момент отец показался таким жалким. «Паяц с козьей бородкой», — подумала я с презрением и закрылась в кухне. В шкафу стояла бутылка с самогоном, я сделала большой глоток. Костлявая рука немного отпустила. Я просидела за столом в кухне несколько часов. А когда вернулась в комнату, папа спал или делал вид, что спит. Я легла в постель, хотя знала, что не усну. В какое-то мгновение мне захотелось забраться, как в детстве, к отцу под плед, ища утешения и помощи. Но теперь он во всем зависел от меня. Вера была права: гетто слишком рано состарило его. Он даже двигался, как одряхлевший старик. Когда я застала его утром в кухне, отец держал хлеб в горсти, отщипывая по кусочку, как это делают нищие.
— Есть же смалец, — напомнила я. — Почему ты не намажешь его на хлеб?
— Тебе не хватит.
— Оставь меня в покое, — резко проговорила я, прислушиваясь к шагам на лестнице: не идут ли за мной, а что еще хуже, за нами… Приближалось время, когда я должна была уходить на работу.
Неуверенно вошла в зал. Все было по-прежнему: дым, музыка, разговоры. Села за столик почти с таким же чувством, как в первый раз. При появлении шефа сердце готово было выскочить из груди: может, они уже здесь… Однако тот с липкой улыбкой шепнул, что меня уже ждут. В одно мгновение что-то со мной произошло, я как бы «выскочила из себя» и стала другой. Я превратилась в сгусток страха, все остальные эмоции и чувства отсутствовали. Это была не я, это была «она». И «она» шла к тому, кто ждал. Увидела его спину, а потом и лицо. Глаза были ласково-покорными, почти как у собаки.
Я уселась на диван и, положив ногу на ногу, сказала:
— Сегодня я выпью шампанского.
Он бросился к столику. Из ведерка со льдом выглядывало обернутое в серебро горлышко бутылки. Выстрелила пробка, и прозрачная жидкость наполнила бокалы на тоненьких ножках.
Взяв в руки бокал, я почувствовала, что в моей жизни начинается новый этап. Было интересно, что нашел во мне этот немец, чем я покорила его сердце. Хотя у таких, как он, не может быть сердца. Наверное, я так и не узнала это до конца. Может быть, на него действовала моя красота. Но красивых девушек в то время хватало, стоило пройти по нашей улице чуть дальше. Правда, я была очень молода. «Чувствуется еще роса на лепестках», — сказал мне один из клиентов. Он тоже был от меня в восторге. А один из гостей, интеллигент (в нашей халабуде это явление редкое), признался как-то: «Твоя красота, как отрава, от нее веет смертью…».
Я испугалась этих слов и самого человека тоже. Не хотела идти с ним наверх, хоть он предлагал больше денег. Заупрямилась — и конец. Я могла себе позволить гораздо больше, чем мои товарки. А с той минуты, когда появился Смеющийся Отто, — уже все. Эсэсовец не смеялся больше в моем присутствии и стал хмурым. Его ревность ко мне проявлялась взрывами злости. Однажды хотел застрелить человека, который осмелился на меня взглянуть. Дошло до того, что меня стали бояться. Даже Вера как-то отдалилась. Когда я заходила к ним, они с женихом сразу замолкали, вели себя неестественно — не в силах была этого изменить и в конце концов перестала у них бывать. Жила в полной изоляции. Когда шла через гетто, обвешанная сумками с едой, все творившееся вокруг казалось декорацией: трупы, дети с выступающими ребрами. Мне даже не приходило в голову с кем-нибудь поделиться. В том мире, в который я пришла, этот жест выглядел бы ненужным. У меня было какое-то неясное предчувствие, что, стоит мне вытащить из сумки хоть один апельсин и подарить его ребенку, все исчезнет, а я окажусь на его месте. Единственной моей заботой было накормить папу. Я стала внимательна и добра к нему. Приносила икру, сардины. Заискивала перед ним, нежно расспрашивала обо всем. Он отвечал мне своим печальным голосом и ничего не брал, кроме хлеба. Я не сердилась на папу, понимая, что это такой же пустой жест, как одарить умирающего с голоду ребенка апельсином. Я только не имела права называть его, как в детстве, «папочка», «папулька». Это было нечестно. И хотя мы оба чувствовали эту фальшь, все же не могли себе в этом отказать. Мне кажется, я уже не помню, какой была до войны, за стеной гетто. Временами промелькнет та девочка с ленточками в косичках, проплывет где-то передо мной в пространстве, еще более призрачная, чем сегодняшняя. Зачем я пользовалась словами той девочки: «папочка», «папулька»? Им не было места в этой жизни. Здесь же совсем другие персонажи — пятидесятилетний старец и высококлассная девка из борделя…
Отто хотел снять мне квартиру, но я была против. Упрямо продолжая жить в доме на Сенной и принимать немца в той комнатке, с проходом через администрацию. Уже не работая в зале, я заявлялась туда в норковой шубе, когда мне вздумается, он ждал, ждал меня, иногда понапрасну. Но эсэсовцу не разрешалось ни прийти ко мне домой, ни прислать за мной.
Однажды ровно в полночь в комнатке наших свиданий выстрелила в потолок пробка от шампанского. Наступил тысяча девятьсот сорок третий год.
— Эля, — сказал Смеющийся Отто, — выходи за меня.
Я с удивлением посмотрела на него.
— Что ты сказал?
— Хочу на тебе жениться.
— Ты хочешь опозорить свою расу! Как на это посмотрит твой фюрер? — со смехом воскликнула я.
— Я люблю тебя, — произнес он.
— Но я тебя не люблю, — холодно отрезала я. — И не будем больше об этом.
Что чувствовала я, когда эсэсовец стоял на коленях и целовал мне ноги? Это удивительно, но я не чувствовала ничего. Внутри ощущалась пустота, я была как бы силуэтом. И часто вспоминала слова своего несостоявшегося клиента: «Твоя красота, как отрава, от нее веет смертью». Мне доставляли удовольствие переживания немца. Я была образованнее и интеллигентнее его. Отлично говорила по-немецки. Как-то ночью я прочитала ему стихи Гете.
— Чьи это стихи? — спросил он.
Я рассмеялась:
— Это стихи сына того же народа, что и ваш фюрер. Может, ты даже слышал о нем — это Гете.
Он мне ничего не ответил, а может, и правда о нем не знал.
Я вернулась домой на рассвете и была удивлена, застав папу с книжкой на коленях. Голова наклонена, седые волосы спадали со лба. Он спал. Я побродила по квартире, потом помылась в кухне, когда в ночной рубашке вернулась в комнату, отец был в той же позе. Охваченная недобрым предчувствием, я дотронулась до его руки. Она была холодна. Этот холод проник внутрь меня.
— Папочка, — прошептала я голосом предвоенной девочки и подняла его голову. Я увидела любимое лицо, но через минуту произошло нечто ужасное: челюсть постепенно отвисла, щеки впали, нос заострился… было в нем что-то от птицы. Я побежала в комнату Веры, где она с женихом праздновала Новый год. Оба были пьяны, но мой вид отрезвил их. Я не могла выговорить ни слова, только показала на нашу дверь.
— Заснул старичок, — с грустью и теплотой произнесла Вера.
Она перевязала шарфиком голову папы, и он снова приобрел человеческий вид. Теперь он выглядел так, будто у него болели зубы. Я стояла, оцепенев, и пошевелилась, только когда Вера вынула из его рук книжку. Побоявшись, что она закроет ее и мне никогда не узнать, о чем папа читал в эту последнюю ночь, я старательно заложила страницу. Потом, когда Вера начала хлопотать в комнате, прошла на кухню и, сев за стол, беззвучно заплакала. Папа уже переступил тот порог, который суждено перейти всем. Я хотела быть с ним. С самого детства мне никогда не приходилось покидать его, даже в эти тяжелые месяцы. Я не помню себя такой. Самое страшное было то, что он до последнего времени ни о чем не подозревал. Он должен был умереть, чтобы я стала собой. Слишком высокая цена. Мне невозможно было с этим согласиться…
В кухню заглянула Вера.
— Иди к своему старичку, — прокуренным голосом позвала она. В ее тоне было сочувствие.
Вера любила моего папу. Она была нам другом в той унизительной жизни, когда голод и нищета пришли к нам в дом…
Второго января я вышла из гетто в сопровождении человека Отто, которому тот заплатил. В моем кармане лежала кенкарта на имя Хелинской Кристины. Немец снял мне апартаменты, где мы должны были встретиться. Только я не пошла туда. Какое-то время кружила по улицам, а когда показалось, что за мной следят, свернула во двор, поднялась на площадку второго этажа и позвонила. Мне никто не открыл. Услышав шаги посланного немцем «ангела-хранителя», я побежала на этаж выше и нажала на звонок двери, где висела табличка: «А. Р. Кожецы». Через минуту в дверях появилась ваша мама. На меня смотрели глаза, которые видели все насквозь, хотя я и не похожа на еврейку. Я была в плащике, словно с плеча младшей сестренки. В том самом, в котором пару лет назад переступила порог гетто. В старых туфельках, жавших мне, потому что я продолжала расти. Все купленные мне Смеющимся Отто наряды я оставила в квартире на Сенной. У меня даже не было времени попрощаться с Верой. А может, и не хотела… Ваша мама знала, откуда я пришла, и, несмотря на это, взяла меня за руку и завела в квартиру.
Письмо второе
Декабрь 44 г.
Я долго смотрела на твое спящее лицо. Несколько дней мы с тобой снова вместе. Не могу даже объяснить, что я чувствовала, когда ты удалялся через сад. В тот момент обещала рассказать тебе всю правду. Только ты можешь быть мне судьей.
Я не знаю, существует ли Бог. Никогда об этом не задумывалась. Для меня это не имеет большого значения. Мне достаточно быть рядом с тобой. Но я не сдержала слова, пока готовилась к своей исповеди, пришлось выслушать твою. И тогда до меня дошел смысл слов. «Мы их выкинем отсюда после войны». От твоего тона у меня сжалось сердце. Я физически ощутила это, как приговор. Потом ты уснул. А я лежала в темноте, испуганная и неуверенная, и вспоминала твои слова: «Я никогда их не любил, а теперь ненавижу», и еще: «Мы их выкинем отсюда после войны». Хозяин отеля в Вильнюсе выдал в руки НКВД скрывающихся польских офицеров, среди них был ты. Как выглядел тот человек, из-за которого моя жизнь вновь превращалась в ад? Ад страха… Хотя бы один-единственный раз мне хотелось бы заглянуть ему в глаза. Конечно, это невозможно по многим причинам. Может, этот человек ушел уже в мир иной, может, его настигла кара.
Я сижу одиноко за столом и пишу тебе, потому что многих вещей сказать не могу. Я должна научиться бдительности, чтобы никогда не проговориться и не попасть в западню какого-нибудь запретного сюжета. Их столько, но все они берут начало в прошлом. Это прошлое — отец, гетто и я, ведь я…
Тогда, второго января, в вашей квартире горели свечи перед образами, был праздник Божьей матери. Твоя мама дала мне полотенце и проводила в ванную, чтобы я могла помыться. Потом мы сидели в гостиной комнате за столом. Она сказала, что у нее нет никаких известий от сына, а невестка неделю назад ушла за продуктами и не вернулась. Остался ваш четырехлетний сыночек. Я смотрела на ребенка, спящего за сеткой в чистой кроватке, с чувством, похожим на грусть: в гетто мне пришлось видеть других детей.
— Тебе есть куда пойти? — спросила она меня.
Я молча покачала головой.
— Оставайся с нами, — предложила твоя мать.
Она имела в виду себя и внука. Но слова ее оказались пророческими. Сначала я присвоила себе одежду твоей жены, наверное, у нас похожие фигуры и уж точно один размер обуви. Твоя мать пекла пончики для кондитерской на углу, я иногда их относила туда. Старалась помогать ей, но я так мало чего умела. Из дома я вынесла только знание трех языков, лучше всего французского, так как меня воспитывала бонна-француженка. Можно даже сказать, что я говорила на этом языке, как на родном. Неплохо знала английский, потому что пару лет жила в Англии, где отец преподавал. Я была совсем крохой, мне не было еще и пяти, когда он взял меня с собой.
Мои попытки помогать твоей матери оказались настолько бездарны, что она в конце концов от них отказалась.
— Иди, Кристина, почитай что-нибудь, — с усмешкой предлагала она.
Я ей представилась как Кристина. Она с пониманием покивала, а потом неожиданно спросила:
— А как тебя зовут на самом деле?
— Эльжбета, — поколебавшись, ответила я.
Твоя мама приняла это к сведению, но прописала меня как Кристину Хелинскую, свою кузину, то же самое сказала и сторожу в доме. Наши отношения сложились так, что я ей не приносила особенной пользы. Она была очень аккуратна, всегда убиралась за мной, даже перемывала посуду. И считала вполне нормальным, что обслуживает меня, подвигая под нос сладости, спрашивая, что я люблю. Относилась ко мне так же, как к своему внуку, то есть с пониманием и добротой. Мне хотелось помочь ей хотя бы с ребенком, но я не любила ухаживать за детьми. Михал был для меня тогда маленьким мужчиной. Он чувствовал мое отношение к себе и смотрел исподлобья, предпочитая бабушку. Она же просто танцевала вокруг нас, и, кажется, это доставляло ей удовольствие. Мы были для нее Михалком и Кристиночкой…
— С ребенком нужно все время разговаривать, — учила она меня, но я не могла.
Слова застревали в горле, и мне не хотелось их произносить. За моей спиной стояли бессонные ночи, перед глазами, как в страшном танце, крутилось гетто. Хороводы людей. Кланяющиеся марионетки: Вера, толстяк, интеллигент и папа… Он был такой же, как они, — язвительный, чужой.
Временами я не в силах была этого выдержать, боялась, что сойду с ума. Я вставала и закрывалась в ванной, но, когда сидела там дольше обычного, до меня доносился голос твоей мамы:
— Кристина? Ты плохо себя чувствуешь?
В эти минуты я не могла ее выносить. А точнее, не могла выдержать ее доброты. Так же как и доброты отца. В своем отношении ко мне они были чем-то похожи. Это мучило меня, ведь он уже умер и наш контакт прервался навсегда. Я не могла с этим согласиться. Каждую ночь передо мной возникал этот хоровод. Я была как бы отделена от них, но они меня видели. Заглядывали прямо в глаза, и это было как безумие. Они кланялись по окончании спектакля, а ведь этот спектакль продолжался дальше, финальные сцены предстояли только в апреле…
Приближалась Пасха. Твоя мама пекла куличи. У нее было полно дел, и она гнала нас из дома.
— Идите, идите погуляйте, — говорила она нам.
Я видела поднимающийся над гетто дым. Что чувствовала я тогда…
Сначала услышала доносящийся откуда-то издалека звук, который помнила с сентября тридцать девятого.
Это были выстрелы… Я не понимала, в кого стреляют, но мое сердце наполнялось страхом. Мне хотелось заткнуть подушкой уши, чтобы не слышать. Но звук нарастал. Потом в сторону гетто летели со страшным свистом самолеты, начиненные бомбами. Я даже видела пропеллеры, разрывающие воздух… Были минуты, когда я думала о том, что мое прошлое вот так же превратится в пепел. Но это было бы слишком просто…
В Великую пятницу мы ходили в костел к гробу Спасителя. Следуя за женщиной в черном, ведущей за руку маленького мальчика, я испытывала странное ощущение. Казалось, будто я прицеплена к ним. Даже когда женщина, оборачиваясь, звала меня: «Иди сюда, Кристина, а то мы тебя потеряем», — это чувство не покидало.
Может, потому что не могла еще привыкнуть к этому чужому для меня имени. В тот день, когда я увидела дым, а перед этим услышала выстрелы, то осознала: последовав за отцом, сделала свой выбор. Я ведь могла отнести себя к одному из двух народов, чья кровь текла во мне. Тогда, в Великую пятницу тысяча девятьсот сорок третьего года, я почувствовала себя еврейкой и жаждала оказаться там, за Стеной, чтобы присоединиться к борющимся. Это было бы моим искуплением. В моих глазах стояли слезы. У твоей матери в глазах тоже стояли слезы. Она опустилась на колени перед алтарем, я сделала то же самое.
— Помолимся за них, — сказала она, — чтобы Бог послал им легкую смерть…
Даже она, даже эта женщина, преисполненная христианской милостью, не оставляла нам шанса.
Это было для меня ударом. Твоя мама относилась ко мне, словно к ребенку. Она и понятия не имела, кто я на самом деле. Может, ее обманул мой вид — старенький плащик, волосы, заплетенные в косички. Когда в коротенькой юбке и на каблуках я выходила в зал, казалось, ноги у меня «растут от ушей». Так сказал один из клиентов. Теперь я боялась как-нибудь столкнуться со Смеющимся Отто, хотя вообще-то была не очень уверена, что он узнает меня в таком преображенном виде. Преображенном… Почему я так написала, ведь все было абсолютно наоборот. Преображение наступило тогда, когда я стала той, что напрокат, для особого случая. И я давно уже другая, почему же меня так мучает прежний образ? Вместо того чтобы чувствовать благодарность к твоей маме, я еле сдерживала раздражение. К счастью, она этого не замечала. Жила в своем мире добрых поступков. Ничего другого для счастья ей уже не требовалось. У нее был Михал, любимый внучек, а в моем лице пригретая сиротка. Она могла дать выход своим благим намерениям… Это ужасно так писать, но ведь я на самом деле очень плохая… Я так же относилась к самому близкому мне человеку — отцу. Его мораль в гетто абсолютно не работала, когда речь шла о том, чтобы заполнить пустой желудок. Беспомощность отца вынуждала меня действовать. Если бы он нашел в себе силы и дал кому-нибудь знать по ту сторону Стены, возможно, пришла бы помощь. Однажды представился такой случай. Уже после полной изоляции гетто кто-то принес нам посылку. Я подумала, что отец послал через того человека известие, но, когда спросила его об этом, он посмотрел на меня с грустью.
— Элечка, этот человек один раз уже рисковал…
Отец замкнулся в своем мире, оставляя меня на заклание другому миру. В нем, чтобы выжить, я не могла не стать другой. Но если бы твоя мама узнала правду, она не в состоянии была бы ее понять. Может, даже выгнала бы меня, сказав, что в доме, где живет невинный ребенок, таким, как я, нет места. Были минуты, когда я хотела вывести ее из заблуждения. И тогда в моих глазах появлялось что-то недоброе. Однажды она поймала такой взгляд.
— Боже, как ты на меня посмотрела, — со страхом проговорила она.
— Просто задумалась, — коротко ответила я.
К счастью, она не спросила о чем. Думаю, меня раздражало в ней нарушение пропорции. Ведь не бывает на свете абсолютно хороших и абсолютно плохих людей, а твоя мама в этом смысле — само совершенство. Настоящая католичка, воплощающая в жизнь все христианские принципы. Можно сказать, что повседневно сверяла свои поступки с Декалогом.
[2] Она наперед соглашалась со всем, что подстерегало в жизни. Когда пришло известие от твоей жены из Освенцима, я с интересом стала наблюдать за ее реакцией. Надев очки, она изучила открытку, написанную на стандартном бланке. Лицо ее сделалось печальным — и это все. Потом я видела, как она молится перед иконой, наверное, о легкой смерти для невестки… Хочется написать о твоей матери хорошо, но как-то не выходит. Удивительно. На самом деле я думаю по-другому, но стоит взять в руки перо, как мои мысли превращаются в злые, а точнее, уродливые. А может, только тогда я и становлюсь сама собой. По существу, я к ней очень привязана. А теперь, когда она для меня еще и твоя мама… Мы провели с ней вместе полгода. В конце сентября поехали под Варшаву к какой-то вашей знакомой, точно не помню ее фамилии, пани Пудлинская или пани Лалинская. Вот имя твоей мамы я запомнила навсегда. Однажды кто-то спросил, войдя в комнату:
— Эльжбета, ты идешь?
Я запаниковала, только потом поняла, что обращаются к ней.
Был жаркий день, и мы пошли к реке. Михал плескался в воде, а мы загорали на солнце. Твоя мама прикрыла нос листком и выглядела очень смешно.
— Как будто нет войны, — проговорила она. — Если бы с нами был Анджей и бедняжка Марыся, я бы чувствовала себя, как в Раю.
Потом замолчала, и я подумала, что она задремала. Даже хотела предостеречь ее, чтобы не спала на солнце. Я, правда, тоже лениво нежилась в его лучах. Лежала, не думая ни о чем. В какое-то мгновение, бросив на нее взгляд, ужаснулась. Мышцы лица расслабились, челюсть как бы сползла на бок. И этот лист на носу… Она была без сознания. Сдавленным шепотом я позвала пани Лалинскую или Пудлинскую, которая сидела в тени. Не владея своим телом, твоя мама стала такой тяжелой, что мы не могли ее сдвинуть с места. Прикрыв ей лицо от смертоносных лучей солнца, подруга побежала за помощью.
Из воды вышел Михал.
— Что с бабушкой? — спросил он.
— Заболела.