Мария Нуровская
ПИСЬМА ЛЮБВИ
Последнее письмо
Конец октября 68 г
«Кристина Хелинская — это твои ненастоящие имя и фамилия», — сказал ты как бы мимоходом, не ожидая ответа. Я даже не поняла — вопрос это или утверждение. При этом твое лицо было непроницаемо. Чуть позже из твоего телефонного разговора с приятелем я узнала, что ты получил извещение о немедленном увольнении. «Ну что ж, — проговорил ты, — началась охота на ведьм».
Все эти годы я жила в ожидании этого дня — дня правды. Вот только не думала, что правда придет таким образом. Угодит прямо в тебя, ударит в спину, отберет самую важную часть твоей жизни — работу. Я готова была понести наказание за сокрытие этой правды. Из-за страха. Нет, из-за страха влюбленной женщины. Который оправдывает меня еще меньше, тем более что мое признание о готовности к наказанию тоже не вполне правдиво. Я не была готова. Свидетельство тому — мое присутствие рядом с тобой в течение этих двадцати пяти лет.
У меня есть свой ответ на твой риторический вопрос. Кристина… имя, которое ты произносил столько раз, прилепилось ко мне, стало моей второй кожей. Но, несмотря на то что другой у меня просто нет, нашлись люди, которые решили содрать ее с меня. Что они сказали тебе, Анджей? Снова наступило время страха и пренебрежения к человеку… Из каких-то архивов кто-то вытянул мое дело…
Я боялась всегда. Сначала — что придет гестапо, потом — что кто-то из знакомых узнает меня на улице. Что неожиданно с чьих-то губ сорвется мое настоящее имя и в этот момент я увижу твое лицо, твои глаза.
Прошло столько лет, а я помню слова старого еврея из гетто: «Яблоко, которое падает далеко от яблони, пропадет, сгниет». Это яблоко — я? С первой минуты, увидев тебя в дверном проеме, я стала просто женщиной. Любовь и страх пустили во мне корни. Любовь и страх стали способом моего существования.
Около часа назад ты ушел из дома — и первый раз в жизни не сказал мне куда. Первый раз не рассказал мне о своих проблемах — может, потому, что они были непосредственно связаны со мной, или же посчитал, что той женщине с чужим именем тебе нечего сказать. Я не могу припомнить выражение твоих глаз, когда ты бросил мне в лицо свой риторический вопрос. Может быть, ты смотрел не на меня. Я много лет мысленно представляла себе этот разговор, но вкладывала в твои уста абсолютно другие слова, всякий раз меняя их смысл. Мне всегда представлялись твои глаза… А если ты в этот момент и смотрел на меня, то я не увидела твоих глаз. Я только почувствовала себя человеком, которому через минуту объявят о конце света.
Кем я буду, уйдя из этого дома, куда впервые вошла второго января тысяча девятьсот сорок третьего года? На этот раз я должна уйти. У меня нет выбора. Кто-то решил открыть тебе правду. Я согласна на развод. Это, наверное, твой единственный способ вернуться к своей профессии, к работе. Может быть, для тебя еще не все потеряно. Чемодан, который я столько раз упаковывала и распаковывала, стоит в дверях. Через минуту я отсюда уйду. Я оставляю письма, которые писала тебе все эти годы…
Письмо первое
Январь 44 г
Меня зовут Эльжбета Эльснер, мне девятнадцать лет. Выход из гетто… Когда-нибудь я к этому вернусь, сейчас не хочу об этом думать. Я оказалась на арийской стороне. Абсолютно одна. В кармане у меня лежала фальшивая кенкарта
[1] на имя Хелинской Кристины. Я должна как можно быстрее добраться до дома, где живет моя мать. Она ждала меня. Но чем дольше я кружила по улицам, тем больше была уверена, что не пойду к ней. Спускались сумерки. Неожиданно появился какой-то человек. Мне показалось, что я уже где-то его видела и что он может следить за мной. Я свернула в ближайшую арку, вошла в подъезд и, поднявшись на второй этаж, позвонила в дверь. Никто не открывал. Вбежав на третий этаж, я остановилась перед дверью с табличкой: «А. Р. Кожецы». Открыла мне седая женщина. Мы стояли друг напротив друга, и я ждала. Ее лицо в те минуты показалось мне пророческим. Глаза видели все насквозь. Хотя моя внешность обманчива и я вообще не похожа на еврейку, но эта женщина знала, откуда я. Мы молча смотрели друг на друга, а потом она взяла меня за руку, приглашая в дом. В ее глазах я увидела спасение, а позже, умирая, она искала его в моих. Когда-нибудь я опишу вам те месяцы, которые провела с ней. Теперь же хочу написать о вас. Было утро. Я услышала звонок (как всегда, внутри появился безотчетный страх: кто там за дверью?) и пошла открывать. Вы удивились, увидев постороннего человека. Я хорошо помню выражение вашего лица.
И вот я пишу это письмо, которое вы наверняка никогда не прочтете. Но я все равно пишу, потому что мне это необходимо. Только… наверное, нужно начать сначала, так как я снова лгу. Сама не понимаю кому: вам, себе? И почему? Может, из-за страха перед правдой… Я так запуталась, что не в силах разобраться, где правда, а где ложь, могу только описать факты, то есть не столь значимую часть правды. Более важными являются мотивы лжи. Чаще всего именно они непонятны судьям. А кто в моем случае будет судьей? Вы? Или я сама?
Меня зовут Эльжбета Эльснер, мне девятнадцать лет. Что можно сказать о моих девятнадцати годах? Без сомнения — это обманутые годы… По сути, я абсолютно равнодушна и безразлична ко всему. Я существую, потому что не сопротивляюсь. Там, за Стеной, я была готова на все, лишь бы выжить. Во мне кричало мое «я», и его голос заглушал любые чувства и эмоции.
Мой отец, Артур Эльснер, был профессором философии. Ученики по-настоящему обожали его. Даже в гетто их отношение к нему не изменилось. В нашей квартире на Сенной, куда мы переехали осенью сорокового года, всегда было шумно. Студенты заполняли все пространство, устраиваясь где попало — на столе, на стульях, на полу. Отец занимал свое кресло, которое переехало сюда лишь с небольшой частью нашей мебели, потому что квартира была совсем крохотная — две комнатки с кухонькой. Когда я увидела ее первый раз, то расплакалась. До этого мы жили в прекрасном доме с садом. Я могла остаться там с матерью, которая была арийкой, но мне хотелось быть с отцом. Потому что, как и студенты, я обожала его. Я прислушивалась ко всем разговорам и спорам, которые вместе с папой перенеслись в гетто и прекращались лишь с началом комендантского часа.
Мои родители плохо ладили между собой. У матери был трудный характер. В глубине души я сравнивала ее с Ксантиппой
[2], тем более что отец, без сомнения, вполне выдерживал сравнение с Сократом. Я была его единственной обожаемой дочуркой. Он любил мою мать, которая была очень красива. Я унаследовала от нее светлые волосы и редкий цвет глаз. Как сказал однажды один из студентов, цвет чистых сапфиров. Папа уговаривал, чтобы я осталась с матерью. А она даже хотела принудить меня силой. Но я уперлась. Разлука с отцом казалась чем-то невозможным. Итак, гетто. «Гетто вместо цветов в нашем саду», — подумала я, глядя на стоящую на крыльце мать. Она плакала. Такие женщины всегда плачут, когда уже поздно.
Первый год нам как-то удавалось справляться с трудностями, мы даже не испытывали голода. Помогали студенты отца — каждый старался что-нибудь принести. Потом, когда гетто отрубили от внешнего мира, наступили ужасные дни. В то время мы уже жили не одни, одну из комнат заняла женщина, которая сыграла важную роль в моей жизни.
Однажды раздался звонок в дверь. Мы очень обрадовались, так как нас уже давно никто не навещал. Может быть, блокада кончилась и мы наконец увидим знакомое лицо. В глубине души я надеялась, что это будет один из студентов отца. Невысокий брюнет с глазами, в которых скрывалась какая-то тайна. Я подумала о нем, и сердце мое забилось сильнее… За дверьми стояла женщина с вызывающе накрашенным лицом. Из-под накинутой на плечи вылинявшей шубки виднелись еле прикрытые блузкой груди. Она стояла враскорячку, чтобы сохранить равновесие на невероятно высоких каблуках. В руках женщина держала фибровый, перевязанный веревкой чемодан.
Минуту мы рассматривали друг друга, а потом она, усмехнувшись, сказала низким, охрипшим голосом:
— Я буду тут жить.
— Тут живем мы, — ответила я.
Она дернула плечами:
— У меня тут будет комната.
И снова мы посмотрели друг на друга.
— Сейчас позову отца. — Я открыла дверь в его комнату, где он, как всегда, сидел с книжкой в своем кресле. — Тут какая-то женщина, — начала я неуверенно.
— Ко мне? — заинтересовался отец.
— Она говорит, что будет… будет у нас жить.
Отец медленно отложил книгу, потом встал, одернул пиджак и направился в прихожую. Увидев женщину, онемел. Он с сомнением изучал ее лицо с кричащей косметикой, приглядывался к черным, сильно закрученным волосам. Его взгляд, скользнув по груди вниз, остановился на ногах, подъем которых был неестественно изогнут.
Незнакомка тоже приглядывалась к папе с большим интересом. Без сомнения, он был для нее человеком из совершенно другого мира: копна седых волос, бородка клинышком, растерянность в глазах.
— Что желает уважаемая пани? — с удивлением услышала я его голос. Папа ни к кому так не обращался и никогда не говорил с таким акцентом.
Уже с меньшей уверенностью женщина ответила:
— Я буду здесь жить.
Так она осталась в нашей квартире. Я перешла в комнату к отцу. Кухня стала общей. Особых неудобств соседка не доставляла. Под вечер она уходила из дома, возвращалась на рассвете и большую часть дня спала. Ее никто не посещал. И нас не беспокоили. Только этот покой предвещал недоброе.
У нас кончились деньги. Продать уже было нечего. Папа пробовал найти какую-нибудь работу. Несколько недель он дежурил недалеко от дома ночным сторожем, но потом это место кто-то перекупил. Мы остались без средств к существованию. Счастье отвернулось от нас. Ежедневные поиски работы заканчивались всегда одинаково: папа возвращался домой и тяжело падал в кресло. Я уже знала — он опять ничего не нашел. Если бы не соседка, нам бы пришел конец. Я сторожила, когда она войдет в кухню, и как бы случайно появлялась там. Она всегда делилась со мной едой. Я набивала рот кусками непропеченного хлеба с чувством удовлетворения и одновременно вины перед папой, который тоже был голоден. Должно быть, соседка догадывалась о наших проблемах, потому что как-то мимоходом сказала, что могла бы устроить меня на работу. Я передала это отцу. Увидев его суровое лицо, почувствовала, что он против. Я всегда считалась с его мнением, но голод был просто невыносим. Когда соседка снова заговорила на эту тему, я ответила:
— Хорошо, только не надо, чтобы папа знал.
Она усмехнулась, словно я уже была с ней заодно, и кивнула. Из-за этой усмешки где-то в глубине сердца я почувствовала жалость к отцу оттого, что он такой беспомощный, что мы голодаем. Прошло несколько дней, но женщина будто забыла о нашем разговоре. Может, она передумала? Для нас это означало бы конец. Я улучила момент, когда папа ушел, а соседка встала с постели (было слышно, как она ходит по комнате), и робко постучалась к ней.
На этот раз за ее улыбкой скрывалась озабоченность.
— Я думала, что мне удастся устроить тебя уборщицей, но им уборщица не нужна, — сообщила она.
— Я готова на любую работу.
Она посмотрела на меня и грустно вздохнула:
— Что ты знаешь о жизни, детка…
Тогда я слезно стала умолять, чтобы она помогла мне.
— Ты когда-нибудь была с мужчиной? — спросила соседка.
Я удивилась и замолчала, не зная, что ответить.
Она пристально посмотрела мне в глаза, а потом со злостью бросила:
— Не знаешь, как выглядит член, а хочешь найти любую работу. Любая работа и есть ЭТА работа!
Я почувствовала себя так, будто должна преодолеть сложное препятствие. Стоит мне хотя бы на секунду замешкаться — будет уже поздно.
— Хочу работать! — Я почти закричала.
— Сколько тебе лет?
— Шестнадцать с половиной.
— Мне не было и четырнадцати, когда я этого медку испробовала, — горько произнесла женщина. — Мать родила меня от еврея, поэтому я тут. Сначала меня там посадили за решетку, а потом привезли в Варшаву. Кто бы подумал, что я стану варшавянкой… — Она неожиданно взглянула мне прямо в глаза: — Или выдержишь, или опухнешь с голоду. Тогда тебя вывезут на тачке и сбросят вниз.
— Выдержу, — ответила я, хотя сердце мое колотилось так, будто готово было вырваться из груди.
— А ему не говори, — показала она головой на дверь.
— Нет, папа не должен знать. Никогда, — твердо сказала я.
И когда отец вернулся, я сообщила ему, что буду давать уроки французского и немецкого ученикам на дому. В ту ночь я почти что не спала. Мучилась, не понимая до конца, в чем же будет заключаться моя работа. Что мне придется делать в мужском обществе? Может, они будут курить сигары, а я подавать им пепельницы? Несмотря на творящиеся вокруг ужасы, я все еще оставалась ребенком.
На следующее утро я вышла из дома. Мы с соседкой договорились, что я буду ждать ее за углом.
Вскоре раздался стук ее каблуков, а потом показалась она в своей неизменной шубке. Поравнявшись, женщина взяла меня под руку.
— Я все буду говорить за тебя, ты только стой и делай хорошую мину… при плохой игре, — закончила она.
Миновав несколько улиц, мы повернули за угол обшарпанного дома и подошли к черному входу, который вел в темный тамбур, потом в коридор и, наконец, к двери. За столом в комнате сидел жирный, как бегемот, мужчина с сигарой в зубах. Позади него стояла высокая пальма. По сравнению с тем, что творилось на улице, он сам и окружавшая его обстановка показались мне нереальными, как кадры фантастического фильма.
— Шеф, — сказала моя соседка, — у меня для тебя сюрприз. — Она присела на стол и стала с ним заигрывать.
— У меня достаточно сюрпризов и без тебя, — отмахнулся он, а потом кивнул на меня: — Если на кухню, то нам не требуется.
— Она хочет работать.
Толстяк смерил меня взглядом и скривился:
— Она совсем еще ребенок.
— Она хочет, — защебетала женщина, а потом приказала: — Подойди поближе.
Одним движением она распустила мне волосы. Мужчина взял прядь и минуту разминал ее пальцами, как бы проверяя толщину. Потом неожиданно провел ладонью по моей груди. Я резко вырвалась и отскочила от стола.
— Ты что, шутить со мной вздумала, Вера? — разозлился он. — Убирайтесь вон!
— Я знаю три языка. Английский, французский, немецкий, — выпалила я, несмотря на то что соседка приказала мне молчать.
Толстяк коротко рассмеялся. Затем серьезно спросил:
— Немецкий хорошо знаешь?
— Хорошо.
Минуту подумал и поманил пальцем:
— Иди-ка сюда. — Когда я неуверенно приблизилась, он строго произнес: — Я, конечно, мог бы тебя взять, но капризных не люблю.
— Я… я буду хорошо работать, — пробормотала я, чувствуя, что вот-вот хлынут слезы.
Он приказал мне выйти и подождать в коридоре.
Их беседа с Верой продолжалась довольно долго. Потом она наконец появилась, и мы направилась к выходу.
— У тебя есть какой-нибудь парень? — спросила она.
Я покраснела до корней волос, но ответила утвердительно. В тот момент я подумала об одном из студентов отца, о той неуловимой ниточке, что существовала между нами.
— Иди к нему. Хоть воспоминания останутся.
— Он за Стеной.
Лицо Веры вытянулось.
— Долбаный ариец, — мстительно прошипела она. — Не смог тебя взять, теперь из-за этого ты будешь иметь много проблем.
— Почему? — не поняла я.
Она остановилась посреди тротуара:
— А ты не понимаешь почему?
— Понимаю, но… — Я испуганно замолчала.
— Ну и какая это, по-твоему, работа? — вызывающе спросила она.
— С мужчинами.
— С мужчинами, с мужчинами, — повторила Вера, передразнивая меня, — но что с мужчинами?
Я молчала.
— Хорошенькие дела… Рассчитывать не на что, — вслух размышляла женщина. — Еще недели две, и ты будешь выжатой тряпкой. Или сейчас, или никогда.
— Сейчас, — ответила я.
Она не на шутку рассердилась:
— Послушай, детка. Если у человека нет ничего другого, он продает себя. Понимаешь? Или сдыхает на улице, как этот. — Вера показала на лежащий под стеной труп, из разорванных штанин которого высовывались темные, высохшие до костей стопы. — А знаешь, что значит — продавать себя? Ты должна позволить тому, у кого деньги, засунуть руку тебе в трусы, а потом снять их, чтобы он лег на тебя. Или… в общем, что он захочет… Говорить дальше?
— Нет. — Я почувствовала, как все вокруг поплыло.
Она по-прежнему смотрела на меня с жалостью, но в ее глазах появилась теплота. Она видела во мне соратницу, которая преодолела первую ступень посвящения в тайну и была готова идти дальше.
— Нужно придумать, как подготовить тебя к работе, — взяв меня под руку, произнесла Вера.
Когда я вошла в комнату, папа дремал в кресле. Я внезапно заметила, как он состарился за последнее время. И без того невысокий (я была на голову выше его), он весь словно сжался, сгорбился, а его голова втянулась в худые плечи. Сразу видно, что этот человек морально сломлен.
Посмотрев на меня, отец улыбнулся:
— Как дела, Эля?
— Все в порядке, — ответила я. К горлу неожиданно подкатился комок. — Буду работать по вечерам, потому что днем мои ученики заняты.
— Это хорошо, очень хорошо, — обрадовался он.
Я прижалась к нему. И в этот момент подумала, что мы как бы поменялись ролями. Теперь он был моим ребенком, и я должна была оберегать его настолько, насколько смогу. Я вытащила из сумки буханку хлеба, которую получила в качестве задатка. Мы поделили ее поровну. И через мгновение от буханки остались одни воспоминания в виде маленьких крошек на столе.
Отец поднял на меня глаза и извиняющимся тоном произнес:
— Вот мы и съели все.
— Хорошо, теперь будем сыты, — отрубила я с какой-то гордостью в голосе.
Я действительно была горда собой, потому что, несмотря ни на что, не отказалась от этой работы. Верин рассказ показался мне страшной сказкой. Но это была правда. Ночью я не могла заснуть, думая о том, что же принесут мне ближайшие дни. В какое-то мгновение я положила руку на живот, потом — еще ниже. Я дотрагивалась до своего тела со странным чувством. Мне так мало было известно о взрослой жизни. То, что только намечалось между мной и студентом моего отца, было чем-то едва уловимым, недосказанным. Напоминающим шелест листьев перед бурей. Вырастет ли когда-нибудь это дерево? Или я окончательно побеждена? «Победа» — подходящее слово. Победа над собой, над своим страхом одновременно была и поражением, даже не знаю — детства или уже юности. В свои шестнадцать я еще не созрела физически, но интеллектуально была на высоте. Мое участие в дискуссиях отца со студентами что-то значило! Хотя не так много, если говорить о реальной жизни. В этом смысле Вера уже давно окончила «университет», в то время как я еще была в «первом классе начальной школы».
На следующий день соседка шепнула на кухне, что вечером я должна выйти из дома первой, а она за мной. На улице Вера объяснила, что мы направляемся к ее жениху. Я ни о чем не спрашивала, обрадовавшись, что этот день еще не настал… Вера подозвала извозчика. И вскоре мы оказались на другом конце гетто, где жила самая нищета. Мы вошли в полуразрушенный дом, с виду необитаемый. Вера без стука открыла дверь в какую-то комнату — похоже, кухню. В углу под окном старец с длинной седой бородой совершал молитву, в кровати лежала молодая, очень худая женщина, а посредине на цементном полу играли грязные дети. На их изможденных лицах выделялись только белки глаз и зубы. Вера провела меня дальше за занавеску, где находилось захламленное помещение. Здесь стояла железная кровать с серой от грязи постелью. Молодой мужчина в мундире полицейского пил за столом самогон из стакана. Несмотря на то что он не казался пьяным, я почувствовала неожиданный страх и желание убежать.
Вера поцеловала его в щеку.
— Ну вот и мы, — сказала она, явно обрадованная встречей.
Мужчина посмотрел на меня, а потом перевел взгляд на Веру.
— Это она? — спросил он.
— Она, — с готовностью подтвердила Вера.
— Ты, наверное, чокнулась. Это же ребенок!
— Нет, Натан, — запротестовала Вера, — со вчерашнего дня она уже женщина.
— Тогда я зачем нужен?
— Ты только окажешь ей маленькую услугу. Спасешь от голодной смерти. Ее и старичка отца.
Я очень удивилась, что папа представлялся ей стариком, ведь ему было всего пятьдесят лет.
— По крайней мере, она хоть знает, зачем пришла сюда?
— Сейчас мы ей расскажем.
Вера налила полстакана самогона и сунула мне в руку.
— Пей, — приказала она.
Самогон обжег внутренности, я подавилась, но она приказала допить до конца. Потом налила еще. Во второй раз пошло легче. Все вокруг поплыло, ноги стали ватными, и я присела на край разворошенной постели.
Вера, заглянув мне в лицо, спросила:
— Ну как, детка?
— Хорошо, — услышала я свой слабый голос.
— Мне нужно идти. Ты вернешься домой сама?
Я послушно кивнула головой.
Она похлопала меня по плечу, потом вынула из сумки деньги и всунула мне в карман:
— Это на извозчика.
Я осталась одна с мужчиной. Он сидел за столом, спиной ко мне. Шло время, а он не двигался. Я подумала, что он забыл о моем существовании. Неожиданно услышала его голос:
— Ну что, готова?
— Да, — проговорила я, сглатывая слюну.
Одним движением он опрокинул меня на кровать.
Я чувствовала себя как под наркозом. Иногда мне снился сон, что я лежу на операционном столе, хирург наклоняется надо мной со скальпелем, а у меня нет сил сопротивляться. Теперь этот сон ожил. Я упала в вонючую постель, а может, это был запах самогона, который исходил от нас обоих. Мужчина оказался рядом, он откинулся назад и одним движением развел мне ноги, положив их себе на плечи. Затем приблизил свое лицо. Одновременно что-то чужое вторгнулось в мое тело. Я почувствовала боль, хотела кричать, но голос куда-то пропал. Я была неестественно изогнута: ноги оставались где-то наверху, а колени доставали почти до подбородка. Надо мной склонялось красное мужское лицо с изменившимися, огрубевшими чертами. Я потеряла ощущение реальности. Мое тело и внутренности выкручивались словно в жутком танце. Все приближалось и удалялось в установленном кем-то ритме. Я не могла из него вырваться, я была его частью. Граница между моим телом и телом этого незнакомого мужчины исчезла, и это соединение двух тел было кошмаром. Неожиданно все прекратилось. Одним движением мужчина вышел из меня. Встал, застегнул штаны и, не взглянув в мою сторону, удалился. Я потихонечку выпрямила ноги, оправила юбку. Ноющая боль разливалась по всему животу. Все же мне удалось сесть. Одежда была сильно помята, не хватало той части туалета, о которой Вера все объяснила мне еще на улице. Мои трусики свисали со спинки кровати, как белый флаг…
Когда мужчина вернулся, я сидела так же, как перед этим только что совершенным актом милосердия. Не глядя на меня, он налил себе водки и залпом выпил.
— Может, ты тоже хочешь? — спросил он.
— Нет, я сейчас уйду, — произнесла я, глядя ему в спину, и добавила только одно слово: — Спасибо.
Когда я проходила через кухню, никто не обратил на меня внимания. Старик все так же молился в углу, дети играли посреди комнаты, и только лежащая на кровати женщина повернулась лицом к стене. На улице уже сгущались сумерки. Я подняла голову и увидела небо — полное звезд…
Папа ждал меня в дверях:
— Я беспокоился о тебе.
— Не беспокойся обо мне, больше никогда обо мне не беспокойся, — ответила я чужим голосом. Это правда, я не узнавала ни отца, ни себя. Мне казалось, что до сих пор, как бы по ошибке, нам были предназначены другие роли.
В кухне я поставила на примус воду. Когда она медленно нагрелась, перелила ее в тазик на полу. Наклонившись над ним, почувствовала внутри какое-то дрожание и только потом поняла, что это был безголосый плач. Мылась я с таким ощущением, будто тело больше мне не принадлежит. Я продала его. Но в одном была твердо уверена: оно поможет мне выжить.
Услышав, как Вера топчется по кухне, я встала с постели. Было раннее утро. Весь дом спал, только мы двое должны были жить в другом ритме.
Когда Вера меня увидела, на ее лице появилось любопытство, но, присмотревшись повнимательнее, женщина все поняла.
— Хочешь водки? — спросила она. И, отметая мои колебания, твердо произнесла: — Выпей, сможешь уснуть.
Ее слова звучали как пророчество. Вскоре я действительно уже не могла спать, не выпив полстакана этой отвратительной вонючей жидкости.
Итак, наступил этот день. Я — в прокуренном зале, выставленная, как товар. На мне длинное платье, скрывающее худобу. В чашечки под корсетом Вера подложила вату, чтобы груди выглядели побольше. Волосы причесаны в кок. Моим первым клиентом стал тучный мужчина, как потом выяснилось, владелец погребальной конторы. Он рассматривал меня, сидя за соседним столиком. Чувствуя его взгляд, я молилась, чтобы это был кто угодно, только не он. Но когда мужчина поднялся со своего места, уже знала: он направляется ко мне. Я провела его наверх в маленькую комнату. Около покатой стены стояла железная кровать с сеткой. Когда толстяк сел на нее, кровать жалобно заскрипела. Он наклонился, чтобы снять ботинки, но ему мешал жирный живот.
— Помоги мне, детка, — попросил он с извиняющейся улыбкой.
Я почувствовала к нему что-то вроде симпатии, помогла снять неудобные ботинки. Мужчина расстегнул пояс и спустил брюки. Он стоял передо мной в кальсонах до колен, из которых вылезали короткие волосатые ноги, и продолжал улыбаться.
— Ты новенькая? — спросил он. — Быстро привыкнешь.
А мне казалось, уже привыкла. Когда я думала об этом ночью, то представляла все гораздо сложнее. Раздевшись за шторкой, я хотела лечь на кровать, но толстяк притянул меня к себе и взял в руки мои ладони. Он начал проводить ими по своему телу, опускаясь все ниже. Неожиданно мои пальцы на что-то наткнулись. Это «что-то» существовало как бы вне его грузного тела и походило на только что вылупившегося птенца. Я вырвала руку и убежала за шторку. Добродушие мужчины тотчас улетучилось. Он со злостью сказал, что мы должны это сделать, а если нет, то я тут надолго не задержусь. Однако я не хотела выходить, и он с силой вытащил меня назад. Не отпуская мою голову, он старался втиснуть ее между своих ляжек. Мы боролись с ним все с большим ожесточением. Руки толстяка стали мокрыми от пота, и поэтому мне удалось освободить свои волосы. Заскочив за шторку, быстро натянула платье на голое тело и, пока он не успел что-то предпринять, вылетела в коридор. Я не могла в таком виде вернуться в зал: волосы растрепаны, ноги босые. Боялась, что увидит шеф и этот день станет первым и последним днем моей работы здесь. Но возвращаться в свою комнату все равно не захотела, а забилась под лестницу в коридоре. Я решила дождаться Веру. Она была с клиентом, но «это» не продолжалось долго, скоро Вера должна сойти вниз. Наконец я услышала ее гортанный смех, он был моим спасением.
— Вера, — тихо позвала я.
— Что ты тут делаешь? — удивилась она.
— Тот мужчина… он хотел что-то такое…
— А… бывает.
— Но не сегодня, не в первый день, объясни шефу…
Она на минуту задумалась.
— Этот любитель клубнички остался там, наверху?
Я утвердительно закивала. Вера молча развернулась на сто восемьдесят градусов и пошла работать вместо меня. Остаток ночи я просидела в прокуренном зале. Мы возвращались вместе, но в квартиру вошли отдельно. Всю обратную дорогу через вымершее гетто — одни действительно умерли, другие спали — я держала ее под руку. Я не знала, как мне поблагодарить Веру, поэтому лишь крепко прижимала к себе ее локоть.
— Это было так ужасно… так противно… — тихо прошептала я.
— Привыкнешь.
— Он сказал то же самое.
Вера рассмеялась:
— Увидишь сама. В конце концов, что расстраиваться? За плечами стоит смерть…
После ее слов я будто почувствовала прикосновение костистых пальцев. И с того момента ощущаю их всякий раз, как приближается опасность.
Мои отношения с отцом изменились. Мы жили вместе, говорили друг другу какие-то слова, но не могли избавиться от отчужденности. Иногда я ловила на себе его внимательный взгляд, после чего глаза отца становились безнадежно печальными. Я старалась не встречаться с ним взглядом. А в остальном наша жизнь стала вполне приличной, еды всегда хватало. Сначала я ощущала опасность. Но прошло две недели, а никто из посетителей не приглашал меня наверх. Я с беспокойством сновала между столиками в сигаретном дыму. Боялась, что шеф пожалеет, что взял на содержание дармоедку. Раз или два я переводила ему какие-то распоряжения. Но это были мелочи. Наконец нашелся клиент. Я была совершенно плоской, ляжки напоминали два полумесяца, но ему понравилось. Он сказал, что у меня прекрасные волосы и что он будет регулярно ко мне приходить. Когда я рассказала об этом Вере, она обрадовалась. Оказалось, что постоянный клиент в нашей работе — это отлично. Чуть поодаль было расположено заведение для более дорогих посетителей. Снаружи оно тоже выглядело обшарпанным, но зато внутри были плюшевые портьеры, добротная мебель. И шикарные девки. А мы… мы были пролетарским борделем. Я не думала об этом. С меня было достаточно того, что ни я, ни мой отец не голодали.
Вскоре моя работа стала привычной. А через какое-то время корсет оказался мне тесноват, груди округлились, пополнели ляжки. Мое лицо тоже изменилось, сапфиры в глазах приобрели лихорадочный блеск… Сначала эти перемены заметила только я, потом и остальные. Подружившись с Верой, я часто засиживалась в ее комнате. Обычно мы пили самогон в компании с женихом Веры. Раньше она стеснялась его приводить, теперь он нередко ночевал у нее. Во время одной из таких пьянок он рассказал о своих переживаниях в тот день, когда Вера привела меня к нему.
— У меня душа в пятки ушла. Хотел сбежать куда глаза глядят.
— Ну что ты, Натан, — похвалила его Вера. — Ты оказался на высоте.
До произошедшей со мной метаморфозы такой разговор был бы невозможен. Но все изменилось, и теперь никто больше не называл меня «деткой», и я уже не была на побегушках. А шеф повысил мне ставку: даже разорился на юбку, коротенькую, едва прикрывающую ягодицы, зато всю в оборках. Мне перепали также чулки со швом и туфли на высоких каблуках. И очень быстро я научилась в них ходить.
Как-то ночью во время короткого перерыва мы сидели с Верой за столиком, покуривая в целях экономии одну сигарету на двоих. Вера что-то рассказывала мне и неожиданно замолчала на полуслове с застывшим лицом. Подняв глаза, я увидела мужчину в форме СС и одновременно услышала ее шепот:
— Смеющийся Отто.
Мне уже приходилось слышать об этом человеке. У него было еще одно прозвище — «палач гетто». Неделю назад он застрелил подростка, который бегал за Стену, чтобы достать еду. Мужчина стоял в дверях, слегка расставив ноги и держа под мышкой свою эсэсовскую фуражку с черепом. Зал замер. Тут же из служебного помещения прибежал шеф. Он покатился в сторону немца, как бочонок с пивом. Я прыснула со смеху. Вера больно вцепилась ногтями мне в руку. Шеф уже танцевал вокруг гостя, стремясь угадать его желание. А тот, не удосужив хозяина заведения ни единым словом, продвигался между столиками. Я уже почувствовала, что он направляется ко мне и что пришел сюда с одной целью — посмотреть на меня. Предчувствие не обмануло, так же как и с толстяком в первый день. Вера вскочила с места, а я, продолжая курить, спокойно смотрела, словно ничего особенного не происходило. Эсэсовец, остановившись, немного подождал, а потом повернул назад к выходу. Шеф устремился за ним словно тень.
Вера рухнула на стул, белая как смерть.
— Не рассчитывай на свою красоту, — сказала она срывающимся голосом. — С ним проиграет любая.
— Посмотрим. — Меня саму удивил тон, которым я это произнесла.
Как только эсэсовец покинул зал, все тут же вернулось на круги своя: звон приборов и бокалов, громкая музыка, шум публики. К нашему столику направлялся мой постоянный клиент, владелец галантереи. Я сразу погасила бычок и «сделала лицо», придав ему выражение зазывного ожидания. Но не успел он подойти, как шеф преградил ему дорогу. Клиент не желал уступать, но, когда шеф шепнул ему что-то на ухо, поспешно вернулся на место. Через минуту хозяин уже сидел за нашим столиком. Нам с Верой никогда не приходилось видеть столько умиления на его физиономии. Наклонившись ко мне, он заворковал:
— Эличка, с сегодняшнего дня тебя ни для кого нет.
— Шеф меня хочет выбросить? — невинно улыбаясь, спросила я.
— Что ты? — искренне удивился он. — Теперь у тебя будет только один клиент.
Я хорошо знала, кто будет этим клиентом. Вера, смотревшая на меня со смешанным чувством удивления и страха, тоже знала. Боялась ли я?.. Может быть, ведь мне только исполнилось семнадцать. Я чувствовала себя словно под наркозом, но временами он переставал действовать, и тогда я снова становилась испуганным ребенком.
Прошло три дня, а я продолжала сидеть за столиком и скучать. Решила даже принести с собой книжку, хотя не знала, позволит ли шеф читать… Наконец он пришел. Эсэсовец даже не посмотрел в мою сторону, пересек зал и исчез в служебном помещении. Через какое-то время прибежал раскрасневшийся шеф и приказал мне идти в комнату на первом этаже. Чтобы туда попасть, нужно было пройти через администрацию. В темноте я, споткнувшись о стул, зацепила чулок. Открывая дверь, думала только об этой спущенной петле. А может, таким образом хотела хоть на минуту избавиться от страха. Когда я вошла, мне показалось, что в комнате никого нет. Потом я увидела его. Мужчина стоял у окна спиной ко мне. «И снова спина», — подумала я. Смеющийся Отто медленно повернулся, и мы взглянули друг на друга. Но я не могла рассмотреть его лица. Когда же он подошел ближе, я удивилась: это было обыкновенное лицо обыкновенного мужчины. Если бы он поднялся ко мне наверх в гражданской одежде, я бы отнеслась к нему, как к любому другому. От взгляда эсэсовца я почувствовала прикосновение смерти, и моя защитная система тут же включилась. Я просто уставилась в его глаза безо всякого страха. Он не выдержал и отвел взгляд.
— Сидеть, — сказал мужчина по-польски, — мы сидеть…
— Можем говорить по-немецки, — предложила я.
Наши взгляды вновь встретились. Не отводя глаз, я стала раздеваться. Сбросила туфли (сразу пожалев об этом, потому что стала ниже ростом), медленно сняла чулки, затем платье, белье. Я стояла перед ним голая. Одним движением распустила волосы, стараясь при этом ни на минуту не потерять его взгляда. С бесшабашным интересом я следила за его лицом.
— Вы не будете раздеваться? — спросила я.
— Может, выпьем шампанского? — ответил вопросом на вопрос Смеющийся Отто. И это было подтверждением того, что он боялся меня.
— Я не пью, — холодно отказалась я.
Он раздевался в темноте. Слабый свет с улицы озарял его силуэт. Вскоре мужчина стоял рядом со мной, худой и напряженный. Если бы он пришел с улицы, просто так, может, я выдала бы ему обычный «короткий номер». Но эсэсовский мундир висел здесь, на стуле. Я ненавидела его каждой частичкой своего тела и старалась победить в этом бою. Мне это удалось. Мой партнер выдохся, сделался немощным. Я чувствовала, как он старается взять себя в руки, как борется с собой, но не торопилась ему помочь. Это длилось достаточно долго. Наконец он встал, оделся и вышел, не сказав ни слова. Я осталась одна. И от испуга чуть не расплакалась. Ведь за такое оскорбление он мог сделать со мной все что угодно: отправить на плац или просто выстрелить в упор в голову. А вдруг мне осталось жить считаные часы? Что будет с отцом? Нас вместе вышлют или замучают? Холодная, костлявая рука смерти сжимала меня за шею, и я едва сдерживалась, чтобы не закричать от страха. Не заходя в зал, я отправилась домой.
Отец дремал в своем кресле.
— Ты так рано вернулась? — приветливо сказал он.
— Почему ты не спрашиваешь откуда? — взорвалась я. — Ты ведь давно не веришь, что я даю уроки. Я — девка! Знаешь, как меня называют? Королева борделя!
Он замахал руками, как бы отгоняя меня. В тот момент отец показался мне таким жалким. «Паяц с козьей бородкой», — подумала я с презрением и закрылась в кухне. В шкафу стояла бутылка с самогоном, я сделала большой глоток. Страх немного отступил. Я просидела за столом в кухне несколько часов. А когда вернулась в комнату, отец уже спал или делал вид, что спит. Я легла в постель, хотя знала, что не усну. На какое-то мгновение мне захотелось забраться, как в детстве, к отцу под плед, ища утешения и помощи. Но теперь он во всем зависел от меня. Вера была права: гетто слишком быстро состарило его. Он даже двигался как одряхлевший старик. Когда я застала его утром в кухне, отец держал хлеб в руках, отщипывая по кусочку, как это делают нищие.
— Есть же сало, — напомнила я. — Почему ты не положишь его на хлеб?
— Тебе не хватит.
— Оставь меня в покое, — резко проговорила я, прислушиваясь к шагам на лестнице: не идут ли за мной или, еще хуже, за нами?.. Приближалось время, когда я должна была уходить на работу.
Я неуверенно вошла в зал. В нем было все по-прежнему: дым, музыка, разговоры. Я села за столик почти с таким же чувством, как в первый раз. При появлении шефа сердце готово было выскочить из груди: может, они уже здесь… Однако тот с липкой улыбкой шепнул, что меня давно ждут. В одно мгновение со мной что-то произошло, я как бы «выскочила из себя» и стала другой, превратилась в сгусток страха. Все остальные эмоции и чувства исчезли. Теперь это была не я, это была «она». И «она» шла к тому, кто ждал; она увидела его спину, а потом и лицо. Его глаза были ласково-покорными, почти как у собаки.
Я уселась на диван и, положив ногу на ногу, сказала:
— Сегодня я выпью шампанского.
Он бросился к столику. Из ведерка со льдом выглядывало обернутое в серебро горлышко бутылки. Выстрелила пробка, и золотистая жидкость, искрящаяся пузырьками, наполнила бокалы на тоненьких ножках.
Взяв в руки бокал, я почувствовала, что в моей жизни начинается новый этап. Было интересно, что нашел во мне этот немец, чем я покорила его сердце. Хотя у таких, как он, не может быть сердца. Может быть, на него подействовала моя красота. Но красивых девушек хватало, стоило только пройти по нашей улице. Правда, я была очень молода. «Чувствуется еще роса на лепестках», — сказал мне один из клиентов. Он тоже был от меня в восторге. А один из гостей, интеллигент (в нашей халабуде это было редкое явление), признался как-то: «Твоя красота — как отрава, от нее веет смертью…»
Я испугалась этих слов, и самого человека тоже. Не хотела идти с ним наверх, несмотря на то что он предлагал большие деньги. Заупрямилась — и точка. Я могла себе позволить гораздо больше, чем мои товарки. А с той минуты, когда появился Смеющийся Отто, вообще все. Эсэсовец не смеялся больше в моем присутствии, а все чаще хмурился. Его ревность ко мне проявлялась взрывами злости. Однажды он хотел застрелить человека, который осмелился на меня взглянуть. Дошло до того, что меня стали бояться. Даже Вера как-то отдалилась. Когда я заходила к ней в гости, они с женихом сразу замолкали, вели себя неестественно. Я не в силах была этого изменить и в конце концов перестала у нее бывать. Я жила в полной изоляции. Когда шла через гетто, обвешанная сумками с едой, все творившееся вокруг казалось декорациями к спектаклю: трупы, голодные дети с выступающими ребрами. Мне даже не приходило в голову с кем-нибудь поделиться. В том мире, которому я теперь принадлежала, этот жест выглядел бы неуместным. У меня было какое-то неясное предчувствие, что, стоит мне вытащить из сумки хоть один апельсин и подарить его ребенку, все исчезнет, а я окажусь на его месте. Единственной моей заботой было накормить папу. Я стала внимательна и добра к нему. Приносила икру, сардины. Заискивала перед ним, нежно расспрашивала обо всем. Он отвечал мне своим печальным голосом и ничего не брал, кроме хлеба. Я не сердилась на отца, понимая, что это такой же пустой жест, как одарить умирающего с голоду ребенка апельсином. Я больше не имела права называть его, как в детстве, «папочка», «папулька». Это было нечестно. И хотя мы оба чувствовали эту фальшь, все же не могли себе в этом отказать. Мне кажется, я уже не помню, какой была до войны, за стенами гетто. И только временами передо мной мелькала та девочка с ленточками в косичках, еще более призрачная, чем сегодняшняя. Зачем я пользовалась словами той девочки: «папочка», «папулька»? Им не было места в этой жизни. Здесь же были совсем другие персонажи — пятидесятилетний старец и высококлассная девка из борделя…
Отто хотел снять мне квартиру, но я была против. Я упрямо продолжала жить в доме на Сенной и принимать немца в комнатке с проходом через администрацию. Я заявлялась туда в норковой шубе, когда мне вздумается, он ждал меня, иногда понапрасну. Но эсэсовцу не разрешалось ни прийти ко мне домой, ни прислать за мной.
Однажды ровно в полночь в комнатке наших свиданий выстрелила в потолок пробка от шампанского. Наступил тысяча девятьсот сорок третий год.
— Эля, — сказал Смеющийся Отто, — выходи за меня.
Я с удивлением посмотрела на него:
— Что ты сказал?
— Хочу на тебе жениться.
— Ты хочешь опозорить свою расу! Как на это посмотрит твой фюрер? — со смехом воскликнула я.
— Я люблю тебя, — произнес он.
— Но я тебя не люблю, — холодно отрезала я. — И не будем больше об этом.
Что чувствовала я, когда эсэсовец стоял на коленях и целовал мне ноги? Это удивительно, но я не чувствовала ничего. Внутри была только пустота. Я часто вспоминала слова своего несостоявшегося клиента: «Твоя красота, как отрава, от нее веет смертью». Мне доставляли удовольствие переживания немца. Я была образованнее и интеллигентнее его. Отлично говорила по-немецки. Как-то ночью я прочитала ему стихи Гёте.
— Чьи это стихи? — спросил он.
Я рассмеялась:
— Это стихи сына того же народа, что и ваш фюрер. Может, ты даже слышал о нем — это Гёте.
Он промолчал в ответ, а может, и правда ничего о нем не знал.
Я вернулась домой на рассвете и была удивлена, застав папу с книжкой на коленях. Его голова была наклонена вперед, а седые волосы спадали со лба. Он спал. Я побродила по квартире, потом помылась в кухне. Когда я в ночной рубашке вернулась в комнату, отец был в той же позе. Охваченная недобрым предчувствием, я дотронулась до его руки. Она была холодна. Этот холод проник внутрь меня.
— Папочка, — прошептала я голосом той маленькой предвоенной девочки, которой когда-то была, и подняла его голову.
Я увидела любимое лицо, но через минуту произошло нечто ужасное: челюсть отвисла, щеки впали, нос заострился… в нем появилось что-то от птицы. Я побежала в комнату Веры, где они с женихом праздновали Новый год. Оба были пьяны, но мой вид отрезвил их. Я не могла выговорить ни слова, только показала на нашу дверь.
— Заснул старичок, — с грустью и теплотой произнесла Вера.
Она перевязала шарфиком голову папы, и он снова приобрел нормальный вид. Теперь он выглядел так, будто у него болели зубы. Я стояла оцепенев, и пошевелилась только тогда, когда Вера вынула из его рук книжку. Побоявшись, что она закроет ее и мне никогда не узнать, что отец читал в эту последнюю ночь, я старательно заложила страницу. Потом, когда Вера начала хлопотать в комнате, прошла на кухню и, сев за стол, беззвучно заплакала. Папа уже переступил тот порог, который суждено перейти всем нам. Я хотела быть с ним. С самого детства я никогда не покидала его, даже в эти тяжелые месяцы. Самое страшное было то, что он должен был умереть, чтобы я снова стала собой. Слишком высокая цена. Мне невозможно было с этим согласиться…
В кухню заглянула Вера.
— Иди к своему старичку, — прокуренным голосом позвала она. В ее тоне слышалось сочувствие.
Вера любила моего папу. Она была нам другом в той страшной жизни, когда голод и нищета пришли к нам в дом…
Второго января я вышла из гетто в сопровождении человека Отто, которому тот заплатил. В моем кармане лежала кенкарта на имя Хелинской Кристины. Немец снял мне апартаменты, где мы должны были встретиться. Только я не пошла туда. Какое-то время я кружила по улицам, а когда мне показалось, что за мной следят, свернула во двор, поднялась на площадку второго этажа и позвонила. Мне никто не открыл. Услышав шаги посланного немцем «ангела-хранителя», я побежала на этаж выше и нажала на звонок двери, где висела табличка: «А. Р. Кожецы». Через минуту в дверях появилась ваша мама. На меня смотрели глаза, которые видели все насквозь, хотя я и не похожа на еврейку. Я была в плащике, словно с плеча младшей сестренки. В том самом, в котором пару лет назад переступила порог гетто. В старых туфельках, жавших мне, потому что я продолжала расти. Все купленные мне Смеющимся Отто наряды я оставила в квартире на Сенной. У меня даже не было времени попрощаться с Верой. А может, я и не хотела… Ваша мама знала, откуда я пришла, и, несмотря на это, взяла меня за руку и завела в квартиру.
Письмо второе
Декабрь 68 г
Я долго смотрела на твое спящее лицо. Несколько дней мы с тобой снова вместе. Не могу даже объяснить, что я чувствовала, когда ты уходил прочь через сад. В тот момент я пообещала себе рассказать тебе всю правду. Только ты можешь быть мне судьей.
Я не знаю, существует ли Бог. Никогда об этом не задумывалась. Для меня это не имеет большого значения. Мне достаточно быть рядом с тобой. Но я не сдержала слова. Пока я готовилась к своей исповеди, пришлось выслушать твою. И тогда до меня дошел смысл слов: «Мы выкинем их отсюда после войны». От твоего тона у меня сжалось сердце. Я физически ощутила это как приговор. Потом ты уснул. А я лежала в темноте, испуганная и неуверенная, и вспоминала твои слова: «Я никогда их не любил, а теперь просто ненавижу», и еще: «Мы их выкинем отсюда после войны». Хозяин отеля в Вильнюсе выдал в руки НКВД скрывающихся польских офицеров, среди них был ты. Как выглядел тот человек, из-за которого моя жизнь вновь превращалась в ад? Ад страха… Мне хотелось заглянуть ему в глаза, хотя бы один-единственный раз. Конечно, это невозможно по многим причинам. Может, этот человек уже ушел в мир иной или его настигла кара за содеянное.
Я одна. Сижу за столом и пишу тебе, пишу потому, что многих вещей просто не могу сказать, не могу произнести эти слова вслух. Я должна научиться быть бдительной, чтобы никогда не проговориться и не попасть в западню своего запретного прошлого. Это прошлое — отец, гетто и я, ведь я…
Тогда, второго января, в вашей квартире перед образами горели свечи: был праздник Божьей Матери. Твоя мама дала мне полотенце и проводила в ванную, чтобы я могла помыться. Потом мы сидели за столом в гостиной. Она сказала, что у нее нет никаких известий от сына, а невестка неделю назад ушла за продуктами и не вернулась. Остался только ваш четырехлетний сын. Я смотрела на ребенка, мирно спящего за сеткой в чистой кроватке, с чувством, похожим на грусть: в гетто мне пришлось видеть других детей.
— Тебе есть куда пойти? — спросила она меня.
Я молча покачала головой.
— Оставайся с нами, — предложила твоя мать.
Она имела в виду себя и внука. Но ее слова оказались пророческими. Сначала я присвоила себе одежду твоей жены. У нас похожие фигуры и уж точно один размер обуви. Твоя мать пекла пончики для кондитерской на углу, я иногда относила их туда. Я старалась помогать ей, но мало чего умела. Из дома я вынесла только знание трех языков. Лучше всего я говорила по-французски, так как меня воспитывала бонна-француженка. Можно даже сказать, что я говорила на этом языке, как на родном. Неплохо знала английский, потому что пару лет жила в Англии, где отец преподавал. Когда он взял меня с собой, я была совсем крохой, мне не было еще и пяти.
Мои попытки помогать твоей матери оказались настолько бесполезны, что она в конце концов от них отказалась.
— Иди, Кристина, почитай что-нибудь, — с усмешкой предлагала она.
Я представилась ей как Кристина. Она с пониманием кивнула, а потом неожиданно спросила:
— А как тебя зовут на самом деле?
— Эльжбета, — поколебавшись, ответила я.
Твоя мама приняла это к сведению, но прописала меня как Кристину Хелинскую, свою кузину, сказав то же самое и сторожу в доме. К сожалению, я не приносила ей особой пользы. Она была очень аккуратна, всегда убирала за мной, даже перемывала посуду. И считала вполне нормальным, что обслуживает меня, предлагая сладости, спрашивая, что я люблю. Она относилась ко мне так же, как к своему внуку, то есть с пониманием и добротой. Мне хотелось помочь ей хотя бы с ребенком, но я не любила ухаживать за детьми. Михал казался мне настоящим маленьким мужчиной. Он чувствовал мое отношение к себе и смотрел исподлобья, предпочитая бабушку. Она же просто танцевала вокруг нас, и, кажется, это доставляло ей удовольствие. Мы были для нее Михалком и Кристиночкой…
— С ребенком нужно все время разговаривать, — учила она меня, но я не могла.
Слова застревали в горле, и мне не хотелось их произносить. За моей спиной стояли бессонные ночи, перед глазами, как в страшном танце, крутилось гетто. Хороводы людей. Кланяющиеся марионетки: Вера, толстяк, интеллигент и папа… Он был такой же, как они, — язвительный, чужой.
Временами я была не в силах это выдержать, боялась, что сойду с ума. Я вставала и закрывалась в ванной, но, когда сидела там дольше обычного, до меня доносился голос твоей мамы:
— Кристина? Ты плохо себя чувствуешь?
В эти минуты я не могла ее выносить. А точнее, не могла выдержать ее доброты. Так же как и доброты отца. В своем отношении ко мне они были чем-то похожи. Это мучило меня, ведь он умер и ушел из моей жизни навсегда. Я не могла с этим согласиться. Каждую ночь передо мной возникал этот хоровод теней из прошлого. Я была отделена от них, но они меня видели. Заглядывали прямо в глаза, и это было похоже на безумие. Они кланялись в конце спектакля, а ведь этот спектакль продолжался дальше, финальная сцена предстояла только в апреле…
Приближалась Пасха. Твоя мама пекла куличи. У нее было полно дел, и она гнала нас из дома.
— Идите погуляйте, — говорила она нам.
Я увидела поднимающийся над гетто дым. Что я тогда почувствовала?
Сначала услышала доносящийся откуда-то издалека звук, который помнила с сентября тридцать девятого.
Это были выстрелы… Я не понимала, в кого стреляют, но мое сердце наполнилось страхом. Мне хотелось заткнуть подушкой уши, чтобы ничего не слышать. Но звук нарастал. Потом в сторону гетто со страшным свистом полетели самолеты, начиненные бомбами. Я даже видела пропеллеры, разрывающие воздух… Были минуты, когда я думала о том, что мое прошлое вот так же превратится в пепел. Но это было бы слишком просто…
В Великую пятницу мы ходили в костел к гробу Спасителя. Следуя за женщиной в черном, ведущей за руку маленького мальчика, я испытывала странное ощущение. Казалось, будто я привязана к ним невидимой нитью. Даже когда женщина, оборачиваясь, звала меня: «Иди сюда, Кристина, а то мы тебя потеряем», это чувство не покидало меня.
Может, потому что я до сих пор не могла привыкнуть к этому чужому для меня имени. В тот день, увидев дым и услышав выстрелы, я осознала: последовав за отцом, я сделала свой выбор. Я ведь могла отнести себя к любому из двух народов, чья кровь текла во мне. Тогда, в Великую пятницу тысяча девятьсот сорок третьего года, я почувствовала себя еврейкой и жаждала оказаться там, за Стеной, чтобы присоединиться к тем, кто борется. Это было бы моим искуплением. В моих глазах стояли слезы. У твоей матери в глазах тоже стояли слезы. Она опустилась на колени перед алтарем, я сделала то же самое.
— Помолимся за них, — сказала она, — чтобы Бог послал им легкую смерть…
Даже она, эта женщина, преисполненная христианской милости, не оставляла нам шанса.
Это было для меня ударом. Твоя мама относилась ко мне, словно к ребенку. Она и понятия не имела, кто я на самом деле. Может, ее обманул мой вид — старенький плащик, волосы, заплетенные в косички.
Когда я выходила в зал нашего борделя в коротенькой юбке и на каблуках, казалось, ноги у меня «растут от ушей». Так сказал один из клиентов. Теперь я боялась как-нибудь столкнуться со Смеющимся Отто, хотя вообще-то не была уверена, что он узнает меня в новом, преображенном виде. Преображенном… Почему я так написала? Ведь все было абсолютно наоборот. Преображение наступило тогда, когда я стала девкой напрокат, для особого случая. Я давно уже другая, почему же меня так мучает прежний образ? Вместо того чтобы чувствовать благодарность к твоей матери, я еле сдерживала раздражение. К счастью, она этого не замечала. Она жила в своем мире добрых поступков. Ничего другого для счастья ей уже не требовалось. У нее были Михал, любимый внук, и пригретая сиротка в моем лице. Она могла дать выход своей доброте… Так писать просто непорядочно, но ведь я на самом деле очень плохая… Я так же относилась к самому близкому мне человеку — отцу. Его мораль там, в гетто, была абсолютно бесполезна, когда нужно было заполнить пустой желудок. Беспомощность отца вынуждала меня действовать. Если бы он нашел в себе силы и дал кому-нибудь знать по ту сторону Стены, возможно, нам смогли бы как-то помочь. Однажды такой случай представился. Уже после полной изоляции гетто кто-то принес нам посылку. Я подумала, что, может, кто-то узнал о нашем положении и теперь будет помогать нам, но, когда спросила об этом отца, он посмотрел на меня с грустью:
— Элечка, этот человек один раз уже рисковал…
Отец замкнулся в своем мире, оставляя меня на растерзание другому. В нем, чтобы выжить, я должна была стать другой. Но если бы твоя мама узнала правду, она была бы не в состоянии ее понять. Может, даже выгнала бы меня, сказав, что в доме, где живет невинный ребенок, таким, как я, нет места. Были минуты, когда я хотела рассказать ей о ее заблуждениях. И тогда в моих глазах появлялось что-то недоброе. Однажды она поймала такой взгляд.
— Боже, как ты на меня посмотрела, — со страхом проговорила она.
— Просто задумалась, — коротко ответила я.
К счастью, она не спрашивала о чем. Думаю, меня раздражало в ней нарушение пропорций. Ведь на свете не бывает абсолютно хороших и абсолютно плохих людей, а твоя мама в этом смысле — само совершенство. Настоящая католичка, воплощающая в жизнь все христианские принципы. Можно сказать, она ежедневно сверяла свои поступки с десятью заповедями Библии. Она наперед мирилась со всеми испытаниями, что посылала ей жизнь. Когда пришло известие от твоей жены из Освенцима, я с интересом стала наблюдать за ее реакцией. Надев очки, она изучила открытку, написанную на стандартном бланке. Ее лицо сделалось печальным — и все. Потом я увидела, как она молится перед иконой — наверное, о легкой смерти для невестки… Хочется написать о твоей матери хорошо, но как-то не выходит. Удивительно. На самом деле я думаю по-другому, но стоит взять в руки перо, как мои мысли превращаются в злые, а точнее, в уродливые. А может, только тогда я и становлюсь сама собой. По существу, я была к ней очень привязана. А теперь, когда она для меня еще и твоя мама… Мы провели с ней вместе полгода. В конце сентября поехали под Варшаву к какой-то вашей знакомой, точно не помню ее фамилии, пани Пудлинская или пани Лалинская. Вот имя твоей мамы я запомнила навсегда. Однажды кто-то спросил, войдя в комнату:
— Эльжбета, ты идешь?
Я запаниковала, но потом поняла, что обращаются к ней.
Был жаркий день, и мы пошли к реке. Михал плескался в воде, а мы загорали на солнце. Твоя мама прикрыла нос листком, это выглядело очень смешно.
— Как будто нет войны, — проговорила она. — Если бы с нами были Анджей и бедняжка Марыся, я бы чувствовала себя как в раю.
Потом она замолчала, и я подумала, что она задремала. Даже хотела предостеречь ее, чтобы не спала на солнце. Я, правда, тоже лениво нежилась в его лучах. Лежала, не думая ни о чем. В какое-то мгновение, бросив на нее взгляд, я ужаснулась. Мышцы лица расслабились, челюсть как бы сползла набок. И этот лист на носу… Она была без сознания. Сдавленным шепотом я позвала пани Лалинскую или Пудлинскую, которая сидела в тени. Твоя мама стала такой тяжелой, что мы не могли ее сдвинуть с места. Прикрыв ее лицо от смертоносных лучей солнца, пани побежала за помощью.