Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Олесь Бузина

Вурдалак Тарас Шевченко

«Я от природы вышел какой-то неконченный». (Тарас Шевченко)
Если представить фантастическую картину, что писатели золотого XІX века вдруг воскресли и собрались на Украине сегодня в одном из чудом уцелевших дворянских гнезд, то картина эта выглядела бы так.

Вечер. Сверкающие полукруглые окна бального зала. Сияющий медовым блеском паркет. Черные фраки. Блестящие конногвардейские мундиры. Ордена. Бриллианты. Женские плечи. Приглушенный смех.

Вот прошел со своей дамой гусарский поручик Лермонтов, шепча ей на ухо какие-то непристойности. Вот зло жрет мороженое в углу Пушкин, недовольный тем, что ему дали только камер-юнкера, а не камергера. Вот Толстой проповедует о непротивлении злу насилием, втайне поджидая минуту, когда можно будет удрать на тройке к цыганам…

Гоголь беседует о богословских тонкостях с заезжим католическим аббатом. Подсчитывает в уме издательские барыши Некрасов, вычитая из них то, что уйдет на содержание очередной любовницы.

Нервничает вечный должник Достоевский.

И только один разночинец в помятом сюртуке не заходит в зал, хотя и имеет при себе пригласительный билет. Тяжело пошатываясь с перепоя, мутно вращая исподлобья налитыми кровью глазищами, стоит он под окном, держась одной рукой за парковое дерево, а другой сжимая за горло бутылку с излюбленным дешевым ромом. Стоит, смотрит, медленно пережевывая минуты, а потом выдавливает наконец из себя злобную фразу: «Якби… слiду панського в Украйнi…» И валится во влажную траву… Фантастика? Фарс? Конечно, фантастика!

Но фраза-то шевченковская! Подлинная!

А все собравшиеся в зале – действительно паны…

Берия в президиуме шевченковского юбилея

По вечерам я люблю выходить к памятнику Шевченко возле Киевского университета. Это смешное место. И символическое. Может быть, самое смешное и символическое в Украине. Именно тут культ Кобзаря, превратившись в аллегорию Абсурда, достиг вершины.

До революции сквер, в котором стоит памятник, назывался Николаевским – в честь императора Николая І, а университет носил имя князя Владимира. Все казалось логичным. Царь, заботясь о благе подданных, учредил в 1834 г. университет и отдал его под покровительство святого, который крестил Русь и завел в ней первые школы. В сквере, у фонтана, выкопанного в форме Черного моря, проливы которого так мечтал отобрать у турок Николай, резвились дети, вырастая потом в гимназистов и студентов. Резвятся они и теперь.

С той только разницей, что с 1939 года, согласно очередному гениальному сталинскому плану, все на километр вокруг, куда ни плюнь, как асфальтом, было залито именем Тараса Григорьевича.

Монумент Шевченко торчит теперь в Шевченковском сквере на бульваре Шевченко напротив университета им. Т. Г. Шевченко! Рядом, в реквизированном «у панiв» особняке помещается Музей Шевченко – в том самом блестящем, построенном в итальянском стиле доме №12, что некогда принадлежал городскому голове Демидову – князю Сан-Донато, а потом знаменитому сахарозаводчику Терещенко.

Ну, а чтобы никто не подумал, что слепой народ мало любит своего поводыря, еще одно аристократическое место Киева – Оперный театр – в том же 1939 году тоже нарекли именем Шевченко, хотя ни опер, ни балетов Кобзарь отродясь не сочинял.

В начале 90-х, после объявления независимости, и этого показалось мало! Сталинский гениальный план слегка доработали, не меняя основной идеи, и в арку театра засунули еще и здоровенный бюст Тараса, издали почему-то похожий на Козьму Пруткова – чтобы ни одно представление не обошлось без его гениального присмотра.

Но и это еще не все!

Мало кто помнит, что в памятном 1939-м с тотальной шевченкизацией так спешили, что и киевское и каневское изваяния поэта заказали одной и той же команде деятелей искусства – скульптору Манизеру и архитектору Левинсону. Поэтому оба Кобзаря сутуловато стоят, утеплив поясницы заложенными за спину пальто и, по-бычьи единообразно свесив лобастые головы с ужасающими усами.

Чем-то очень нравился наш Тарас Григорьевич кровожадному Иосифу Виссарионовичу! Так нравился, что кремлевский горец не забыл о его 125-летии (не такой уж и круглой дате!) даже в многотрудном, полном забот и расправ 39-м!

И не просто не забыл!

Открытием памятника в Киеве и передовицей в газете «Правда» от 6 марта («Великий сын украинского народа») всесоюзные пляски только начинались. А продолжатся они аж до конца июня, победными фанфарами заглушая тихий ужас очередного витка сталинских чисток.

В Казахстане в том году именем «великого украинского поэта» назовут город Форт-Александровский и национальную галерею, Ауздыкский аулсовет, Мангистауский район, три школы (чтоб мало не показалось!), улицу в Алма-Ате и рыбколхоз «Кзыл-Узен» – хотя никаких выдающихся результатов в рыбалке, точно так же, как и в оперном пении, Кобзарь не показал.

В Москве в библиотеке им. Ленина откроют юбилейную выставку. В Ленинграде в Академии художеств учредят шевченковскую стипендию и проведут вечер – после доклада о творчестве Шевченка местные писатели, как школьники, продекламируют его стихи.

А поэты Кара-Калпакии дружно отрапортуют, что перевели уже аж 31 стихотворение и отрывки из пяти поэм Великого Кобзаря и «приложат все усилия, чтобы произведения Тараса Григорьевича стали достоянием каракалпацкого народа».

Одним словом, происходила обычная советская комедия, вплоть до выступления в Запорожье «капели бандуристiв алюмiнiйового заводу», о чем гордо сообщала киевская газета «Комунiст», и торжественного собрания в Харькове, на котором пугливые малороссы в почетный президиум избрали все Политбюро ЦК ВКП(б) в полном составе и отдельной статьей, на всякий случай, товарищей Долорес Ибаррури, Эрнста Тельмана и – обратите внимание, знакомая все-таки фамилия! – Лаврентия Павловича Берию.

Кому кажется смешно – смейтесь. Кому нет – погодите. Я вас еще рассмешу. Но так было!

Именно в 1939-м году товарищ Сталин с присущей ему гигантоманией окончательно утвердил в Советском Союзе культ деда Тараса, а собравшимся в Киеве на шевченковский Пленум членам Союза советских писателей оставалось только радостно отчитаться в приветственной телеграмме на имя вождя:

«Bci народи нашоi Вiтчизни вiдзначали ювiлей Шевченка як велике свято соцiалiстичної культури, як свою рiдну кровну справу.

З величезною радiстю говоримо ми про це вам, дорогий Иосиф Вiссарiонович, ми знаемо, з якою увагою i пiклуванням поставились Ви до справи пiдготовки i органiзацiї цього культурного свята народiв СРСР, – свята, в якому так яскраво втiлилась непорушна сталiнська дружба народiв[1]».

Но все-таки чем так приглянулся бывший казачок пана Энгельгардта бывшему грузинскому семинаристу?

Не поверите – сходством мироощущения. Так сказать, родством душ.

Кровавая библия

«Кобзарь» называют «Библией украинского народа». Шевченко – его пророком. Тогда, почему же мы удивляемся, что наше место – на задворках Европы? С таким «пророком» и такой «Библией» в другое – не пустят.

Недаром же сам Тарас однажды признался: «Я от природы вышел какой-то неконченный[2]»… Только в школьные учебники эта фраза до сир пор не попала. И мы штампуем «неконченных» дальше, воображая, что метим их чуть ли не знаком качества.

Первая же поэма, с которой начинается «Кобзарь» («Причинна») поражает своей дикой бессмыслицей. Ждет дивчина казака из похода. Ждет, пока, тронувшись рассудком, не испускает дух под дубом. А тут (надо же, какое совпадение!) любимый возвращается. Глядит – красавица его ненаглядная копыта откинула. И что же он? Да не поверите: «Зареготавсь, розiгнався – та в дуб головою!»

По-видимому, это был богатырский удар! Поэт не уточняет подробностей, но, скорей всего, казак раскроил себе череп, как кавун. Оставалось только собрать мозги и похоронить этих степных Ромео и Джульетту. Мораль? А никакой морали, как всегда у Шевченко! Только глубокомысленная констатация: «Така її доля»…

И не стоит искать скрытых смыслов. Их нет. Ведь это просто бред не вполне нормального человека, помешанного на сценах жестокости. Материал для психоаналитика – не более того.

А дальше «кровавых мальчиков» становится все больше! Они просто обступают читателя со всех сторон:

Прокинулись ляшки-панки,Та й не повставали:Зiйшло сонце – ляшки-панкиПокотом лежали.Червоною гадюкоюНесе Альта вiстiЩоб летiли круки з поляЛяшкiв-панкiв їсти…Закрякали чорнi круки,Виймаючи очi;Заспiвали козаченькиПiсню тiї ночi…

Представляете картину: воронье закусывает и рядом капелла запорожцев сочными баритонами застольную выводит, чтобы у стервятников аппетит не пропал. Интересно: что они поют? Наверное, что-то вроде: «Гей, наливайте повнiї чари, щоб краще в свiтi жилося»…

Только ничего общего с реальностью шевченковская фантазия не имеет! Это опять только скачки подсознания – поэтические вымыслы двадцатипятилетнего молодого человека, несколько месяцев назад получившего у пана вольную и теперь грезами компенсирующего свое скромное состояние ученика императорской Академии художеств. Молодой человек никогда не был на войне. Никогда никого не убивал. А потому, откуда ему знать, хочется ли запеть тому, кто только что зарезал ближнего своего – пусть даже и врага?

Зато в стихах наш неопытный юноша – настоящий уголовник! В его воспаленном мозгу уже зарождаются первые (как всегда, черно-красные) эскизы будущих «Гайдамаков». Пройдет три года и они визжащим кровожаждущим гопаком влетят в чахоточную украинскую литературу:

Максим рiже, а ЯремаНе рiже – лютує:З ножем в руках, на пожарахІ днює й ночує.Не милує, не минаєНiгде нi одного…

И выглянет из бесовского хоровода обезображенный ненавистью лик Гонты, в которого словно вселилась душа вурдалака:

Кровi менi, кровi!Шляхетської кровi, бо хочеться пить,Хочеться дивитись, як вона чорнiє,Хочеться напитись…

Только чья это душа вошла в плоть несчастного уманского сотника? Да Шевченка же! Ведь не резал исторический Гонта своих сыновей! Это ему Тарас Григорьевич от себя приписал и речь ему вложил из самых темных недр СВОЕГО естества! Подлог, попросту говоря, совершил. Так кто же тогда настоящий вурдалак? Выходит, что добрячок Тарас Григорьевич…

Поднимаясь над подожженной гайдамаками Украиной, на мгновение он будто приходит в себя: «Тяжко глянуть»… А потом вновь впадает в демонический транс, на века заколдовывая несчастную землю:

… а згадаєм —Так було i в TpoїТак i буде…

Стоит ли удивляться, что в гражданскую войну, через семьдесят семь лет после написания «Гайдамаков», Украину снова зальют кровью, словно решив разыграть в лицах шевченковскую поэму?

И большевики, и националисты очень любили Шевченко, с одинаковым рвением создавали его культ и числили в своих пророках.

Почему?

Хуторской философ

Да потому, что порывшись в «Кобзаре», можно найти материал для любой идеологии! Нет такого тезиса, который бы не исповедовал наш «украинский апостол», и от которого бы он одновременно не отрекался.

Шевченко – атеист? А почему бы и нет!

«Нехай, – каже, – Може, так i треба».Так i треба! Бо немаєГоспода на небi!

И упорный атеист! Убежденный! Высказавшись в этом духе в поэме «Сон», через год опять разразится очередной безбожной вариацией:

Нема раю на всiй землi,Та нема й на небi[3].

Но, может, он богоборец? Есть и тому подтверждение! Именем Христа размахивая, не раз того проклинал:

Отим киргизам, отже й тамЄй же богу, лучче жити,Нiж нам на Украйнi.А може, тим, що киргизиЩе не християни?..Наробив ти, Христе, лиха!

Правда, все это не мешает Тарасу Григорьевичу безапелляционно поучать в письме своего приятеля Козачковского: «Веруй! И вера спасет тебя», а над атеистами издеваться:

Якби ви вчились так, як треба,То й мудрiсть би була своя.А то залiзете на небо:«І ми не ми, i я не я,І все те бачив, i все знаю,Нема нi пекла, анi раю,Немає й бога, тiльки я!

Но через каких-нибудь пять лет наш интеллектуал выкидывает очередное мировоззренческое коленце – на сей раз в «индуистском» духе. Внимательнее изучив человеческую природу во время армейской службы, Кобзарь внезапно становится приверженцем теории переселения душ:

Менi здається, я не знаю,А люде справдi не вмирають,А перелiзе ще живеВ свиню абощо, та й живе…

Обратите внимание на обаятельный ход поэтической мысли – реинкарнация происходит только в свинью или нечто подобное. Никакие «благородные», симпатичные животные, вроде коня или собаки, бывшим людям не достаются – не заслужили. Только в свинью! Ну, в крайнем случае, в дикого кабанчика…

Но проходит еще какое-то время, и вот Шевченко уже снова тихий блудный сын божий, просто истекающий медоточивой молитвой:

Недавно я поза УраломБлукав i господа благав,Щоб наша правда не пропала,Щоб наше слово не вмирало;І виблагав. Господь пославТебе нам, кроткого пророка…

И что же заставило его уверовать? Что оживило выжженную злобой душу неудачливого демона? Да всего лишь знакомство с пухленькой начинающей писательницей Машенькой Маркович, спекулирующей под псевдонимом Марко Вовчок модной темой народных страданий, а между делом, кокетничающей с разномастными подержанными ловеласами, вроде Кулиша или Тургенева.

В репертуаре Шевченко впервые появляются даже несвойственные ему ранее нотки смирения и самокритичности:

Не нарiкаю я на богаНе нарiкаю нi на кого.Я сам себе, дурний, дурю,Та ще й спiваючи…

Такое впечатление, что этот тип просто спорит сам собой, как это свойственно сумасшедшим, путаясь в мыслях, спотыкаясь на каждом шагу и кривляясь перед зеркалом. Но, возможно, сложность предмета его смутила? Нет ведь ничего затруднительнее богословских прений.

Давайте-ка подождем, пока он слезет с неба.Но и на земле Шевченко остается таким же путаником.

Как вам, например, понравится утверждение: Шевченко – расист. Уверен, что не понравится. Любой мало-мальски ознакомленный с канонической биографией гения-демократа от такого утверждения просто отмахнется. Мол, кто же не знает, как в Петербурге, растрогавшись игрой чернокожего актера Айры Олриджа в роли короля Лира, Тарас Григорьевич буквально навалился на него с объятиями, слезами, шепотом, бессвязными речами и бесчисленными поцелуями[4] (по-видимому, довольно слюнявыми, как и все поцелуи в подобных случаях – О. Б.)

Все это так. А теперь давайте откроем не менее канонический «Кавказ», написанный в знак протеста против колониальной политики царизма, и прочтем:

Французiв лаєм. ПродаємАбо у карти програємЛюдей… НЕ НЕГРІВ… а такихТаки хрещених… но простих[5]

Что же это получается: негры, по Шевченко, – не люди? И торговать ими то ли не такой грех, как белыми, то ли вообще не грех, вроде безобидной хомячьей коммерции на птичьем рынке? Ай, да гений! Ай, да демократ!

Но и с антиколонизаторскими убеждениями Кобзаря все не так просто! Стихи стихами, но есть ведь и частная переписка, в которой оседали «непечатные» мысли. Для себя. Для узкого круга.

Одним из ближайших приятелей Тараса Григорьевича был Яков Герасимович Кухаренко – наказной атаман Черноморского казачьего войска. Они познакомились в Петербурге примерно в 1840 году и с тех пор переписывались до последних лет жизни. Кухаренко тоже был литератором. Он написал пьесу из казачьей жизни «Черноморский побыт на Кубани», пользовавшуюся известностью в украинских кругах и впоследствии превращенную композитором Лысенко в популярную оперу.

Кухаренко не отступился от Шевченко даже после его ареста и в письмах обращался как к «брату курiнному товаришу», а тот в ответ величал атамана в дневнике «истинно благородным человеком», мнением которого он «дорожит».

Но как ни печально слышать это любителям псевдонародных легенд, а «благородный человек» был по совместительству еще и… колонизатором, покорителем Кавказа, воевавшим с горцами как раз в то самое время, когда Шевченко отсиживался в глубоком закаспийском тылу, выслуживая свой знаменитый формулярный список: «В походах и делах против неприятеля не был».

Но что за счастье быть в делах против неприятеля, он хорошо понимал, и поэтому 5 июня 1857 года обратился к Кухаренко с очередным дружеским посланием, где были и такие проникновенные строки: «Але ти все-таки напиши менi, чи будеш ти се лiто на кошi, чи, може, знову пiдеш вражого черкеса та прескурвого сина по кручах ганяти».

Вот после этого «прескурвого сина» куда больше веришь и в то, что негры для Шевченко – не всегда люди…

Кухаренко же никогда не забывал сообщить Тарасу о своих военных подвигах и часто звал в гости на Кубань: «Приїзди, будь ласкав, до нас подивитись на тих потомкiв, котрi два вiки рiзались з ляхами, а третiй з черкесами[6]

Но истинная ирония истории заключается в том, что те самые кавказские «лицарi», которым в поэме «Кавказ» адресует Кобзарь свое знаменитое «Борiтеся – поборете, вам бог помагає!», те самые честные, самоотверженные герои, которым, кроме «чурека» и «сакли» якобы ничего не надо, – убьют его верного друга Якова Кухаренко.

Ночью 19 сентября 1862 года за станицей Казанской на отставного черноморского атамана и еще двух казаков напала шайка черкесов. Раненый Кухаренко попал в плен и через несколько дней умер. Только за 20 тысяч рублей выкупили черноморцы у «бескорыстных» своего атамана[7], лишний раз доказав, что невесело быть другом того, кто молится за твоих врагов…

Но всего этого Шевченко, умерший полутора годами ранее, естественно, никогда не узнает. Очередной парадокс ускользнет от его прямолинейного мышления.

Впрочем, Шевченко попросту не имел свойственной тренированным умам привычки подмечать собственные противоречия. Чесал, что в голову взбредет. Сначала за здравие. Потом – за упокой. Вот, например, как трактует он свою излюбленную казацкую тему в «Іванi Пiдковi»:

Було колись – в УкраїнiРевiли гармати;Було колись – запорожцiВмiли панувати.

И не успел ты ему поверить на слово, как он уже выкрикивает совершенно противоположное. Причем в своей обычной манере, прямо с пеной на губах:

Раби, подножки, грязь Москви,Варшавське смiття – вашi пани,Ясновельможнiї гетьмани.Чого ж ви чванитеся, ви!

Да помилуй, кто же чванится? Это ведь ты сам только минуту назад, как надувался от самодовольства. Мы же смотрим спокойнее. Если взять какого-нибудь гетмана Ханенко, которого теперь только узкие специалисты помнят, – то, что и говорить, «варшавське смiття». А, если, например, Сагайдачного, так ты ему и в подметки не годишься. Он честно, от ран, после Хотинской битвы скончался. А ты, когда твой приятель Платон Лукашевич написал, что у него триста таких «свинопасов», как Шевченко, только наябедничал княжне Репниной и разревелся у нее на плече, чему есть собственноручное ее свидетельство: «Мой милый Шевченко <…> рассказал мне ужасную обиду, которое нанесло ему письмо этого ложного друга, и, рассказывая, плакал от боли. Видеть мужчину плачущим, особенно если горячо любишь его, чувствовать, что его унизили, – это очень больно; я не знала, что сказать, что сделать, чтобы утешить его»…

Утешила – руки целовала. Как утешала и раньше – даже шарф однажды связала ему, чтоб не мерз. На что он в ответ перепробовал, сколько смог, крепостных девок из прислуги княжны в Яготине и напился, как хряк – благо жил в отдельном флигеле, куда обед носили, если он дулся и не хотел выходить к гостям.

В припадке изредка донимавшего его раскаяния Тарас Григорьевич однажды признался в письме Гулак-Артемовскому: «Эх! То-то було б, дурний Тарасе, не писать було б поганих вiршiв та не впиваться почасту горiлочкою, а учиться було б чому-небудь доброму[8]»…

Но, полно, была ли его жизнь так трудна, как любили изображать его биографы и он сам? А вот и нет!

В объятьях фортуны

Стоит только снять черные очки, чтобы понять, судьба Шевченко – необыкновенная удача. Достаточно простых сравнений. Родившийся в один год с ним Лермонтов – в двадцать семь уже в могиле. Его путь прерван в тот самый момент, когда Шевченко едва успел выпустить «Кобзарь» и пережить первые искры литературной славы. Достоевский (тоже почти ровесник – только на шесть лет моложе Тараса) четыре года проведет в Омском остроге на каторжных работах, а потом в Семипалатинске будет тянуть солдатскую лямку. Поэта Бестужева-Марлинского, декабриста, сошлют не в тихий Казахстан, как Тараса, а на Кавказ, где во время десанта на мыс Адлер 7 июня 1837 года горцы изуродуют его так, что труп не удастся опознать даже на следующий день при размене телами. (Знаменитого курорта, как вы понимаете, в Адлере тогда еще не было). Только наша украинская склонность к бесстыдному публичному мазохизму сделала из Шевченко гомерического, ни с кем не сравнимого страдальца.

Но измышления болтунов, как всегда, опровергаются одним абзацем, причем шевченковским же! 30 июня 1857 года он пишет своему другу Лазаревскому из Новопетровского укрепления о коменданте этой «фортеции» майоре Ускове: «Ираклий Александрович (щоб його лихо не знало) великий менi приятель. То ви вже, други, брати мої любiї, зробiть, що вiн там пише, зробiть для його i для мене. Вiн мене п\'ятий рiк годує i напуває».

Слово «НАПУВАЄ» отметь, читатель, особо. Мы к нему еще вернемся. А пока напомню тем, кто забывает исторические даты – за эти пять лет успеет разгореться, войти в полную силу и даже завершиться миром знаменитая Крымская война. И пока поручик Лев Толстой (даром что граф!) воюет в Севастополе, каждый день рискуя получить шальную французскую пулю в гениальную голову, а хирург Пирогов не поднимает головы от операционного стола, рядовой Шевченко мирно, со вкусом ЕСТ и ПЬЕТ в доме коменданта Новопетровского укрепления, находящегося, по милости Божьей, в таком глубоком тылу, что даже письма идут туда месяцами.

Большинство мужчин, читающих эту книгу, служили, наверное, в армии. А теперь скажите, многие ли из вас обедали хотя бы разок у своего взводного? То-то же!

А несчастный, преследуемый царскими сатрапами Тарас, подъедался годами. И не у взводного, а у своего прямого начальника, выше которого по званию в крепости не было никого. Да еще и бросал на его жену Агафью Ускову платонические взгляды, вызванные, по-видимому, хорошей кухней и отличным пищеварением.

Но разве только тогда ему так фантастически везло? Да, нет же! Везение – неотъемлемый элемент биографии нашего поэта. В детстве крепостной мальчик мечтал всего лишь о судьбе деревенского маляра, расписывающего церковные стены. Но Богу было угодно внушить помещику Павлу Васильевичу Энгельгардту мысль о необходимости еще одного казачка подле своей высокой особы. В результате босоногий мальчик с узким кругозором смог расширить свои представления об окружающей действительности за пределы деревень Моринцы и Кирилловка.

И опять Богу было угодно в нужный момент усадить его срисовывать статуи в петербургском Летнем саду и послать ангела, то есть, художника Сошенко, такого же голодранца, как Тарас, только вольного, чтобы донести господам Жуковскому и Брюллову бесценную информацию о том, что наш малороссийский талант уже объявился в Петербурге и ждет, когда его освободят.

Дальше Богу было угодно выкупить шустрого мальчонку из крепостного состояния. Причем, частично за деньги царской фамилии, о чем почему-то забывают. Между тем, 14 апреля 1839 года в Царском селе (том самом, где и пушкинский Лицей!) произошло это замечательное событие. Имеется и соответствующее свидетельство в камер-фурьерском журнале – дневнике, описывающем каждый день императорской семьи. Императрица потратила на лотерею четыреста рублей, наследник престола Александр Николаевич (тот самый, который, став царем, потом освободит и всех мужиков в империи) и великая княгиня Елена Павловна – по триста. Остальные тысячу четыреста доплатили гости. И уже через восемь дней полковник в отставке Павел Энгельгардт документально засвидетельствовал, что дает свободу своему крепостному.

Ну, и как же воспользовался свободой наш облагодетельствованный небесами герой, превратившийся в одночасье из свинопаса в ученика Императорской Академии Художеств? Наверное, сутками из класса не вылезал. Все трудился, сердешный. Античных мраморных дядек срисовывал. Над натурой корпел. Этюдами организм подрывал.

Как же!

Не для того он сюда пролез, чтобы за здорово живешь очертя голову из жертв феодально-крепостнического произвола да попасть прямо в жертвы Аполлона!

«Як здав я екзамен та як почав гуляти, то опам\'ятався тiльки тодi, як минуло моїй гульнi два мiсяцi!» – гордо рассказывал будущий символ нации о своем академическом житье-бытье дальнему сельскому родственнику Варфоломею Шевченко.

И что же? Провидение его оставило? Признало, что ошиблось? Плюнуло на него в отвращении? Нет! Нежнейшим образом оно по-прежнему о нем заботилось. Слушайте дальше: «Прочунявши, ото лежу собi вранцi та гадаю: а що ж тепер дiяти? Аж гульк! Хазяйка прийшла та й каже: «Тарас Григорович! Не маю чим дальше воювати! Вiд вас належиться за два мiсяцi за квартиру, харчi i прачку! Або давайте грошi, або вже не знаю, що з вами й робити».

Тiльки що пiшла вiд мене хазяйка, приходять прикажчики, один услiд одного, та все-то за грiшми: «Пожалуйте, – кажуть, – по счетцу-с». «Що його робити?!» – думаю; беру «счетцы» i кажу: «Добре! Лишiть счоти, я передивлюсь i пришлю грошi», а собi на умi: коли-то я пришлю i де добуду грошей?»

Тiльки що се думаю, приходить до мене Полевой i каже, що вiн гадає видати «Двенадцать русских полководцев», то щоб я намалював йому портрети їх. Зрадiв я, думаю: правду люде кажуть: «Голий – ох! а за голим бог!» Умовились ми з Полевим, вiн дав менi завдатку, оцими грiшми я й визволився з пригоди[9]…»

Видимо, именно по причине такой невероятной везучести Тарас Григорьевич выразил свое тогдашнее душевное состояние другими, куда более известными широкому читателю словами:

Тяжко-важко в свiтi житиСиротi без роду:Нема куди прихилиться, —Хоч з гори та в воду!

Интересно, почему все-таки не утопился? В этом, наверное, тоже царское самодержавие виновато – выбрало для столицы место гнилое, плоское. Ни одной приличной горы. Даже в этом над простым человеком поиздевалось – неоткуда и в воду броситься. Разве что с моста? Так там полиция, прохожие – все равно спасут, негодяи.

А дальше следует просто беспрерывная пора светских успехов, пока, наконец, прохладным вечером в парке поместья Василия Васильевича Тарновского в честь приезда Шевченко на старой березе не вспыхнет вензель «Т. Ш. «и не зазвучит гимн с припевом: «Среди нас, среди нас добрый Тарас».

Субъект-то исключительно везучий попался! Сказано – любимец Фортуны.

Как, например, тогда невезучие свои сочинения издавали? Да, так, как и теперь, в долг. Канючили кредиты под будущие барыши. Только способ не самый надежный. Ох, не самый… Пушкин после своих издательских «прожектов» целых 45000 рублей казне должен остался! А взять с него было – разве что попорченную пулей Дантеса шкуру редкого в России оттенка.

А к нашему самородку издатель сам пришел! Причем, даже не подозревая, что он издатель. Он до этого ничего не издавал. Портрет свой пришел заказать. И был он из того самого презираемого Тарасом Григорьевичем военного сословия – штабс-ротмистр в отставке, да еще и крепостник, бабник, украинский помещик, а по совместительству подавитель польского восстания 1831 года – очень непрогрессивный человек – Петр Иванович Мартос собственной персоной.

И надо же ему было во время очередного сеанса в запыленной квартире Шевченко на Васильевском острове поднять с пола какую-то грязную бумажку, оказавшуюся на поверку стихотворным опытом!

– Що се таке? – ласково спросил крепостник.

– Та се, добродiю, не вам кажучи, як iнодi нападуть злиднi, то я пачкаю папiрець, – последовал не вполне грамотный ответ.

– А багато у вас такого?

– Та є чималенько.

– А де ж воно?

– Та отам пiд лiжком у коробцi…

– А покажiть[10]!

Тарас показал.

И опять-таки надо же было офицеру царской колониальной армии украинцу Мартосу не только прочитать вытащенный из-под кровати ворох изодранных бумажек, но еще и предложить издать их за собственный мартосовский счет! Безвозмездно. То есть, даром.

Тарас поначалу даже не осознал своего счастья. «Ой, нi, добродiю! Не хочу! – завопил он. – Щоб iще побили! Цур йому!»

Но не тут-то было! Если уж Фортуна взялась кого любить, то держись – пока все волосы до лысины не обдерет, не отпустит.

И «Кобзарь» издали.

Действительно за мартосовский счет.

Под редакцией поэта Гребинки, исправившего все несообразности полуграмотного дикаря.

Да еще и цензор Корсаков ни слова не знал по-украински, а потому подмахнул все почти не глядя – Мартос сам ездил к нему, чтобы дело шло побыстрее.

Я часто думаю: что случилось бы, если бы казачок Энгельгардту не понадобился? А ничего! Просто в украинской глуши спился бы еще один провинциальный маляр с мутными от сивухи глазами – точь в точь такой, как изображен сегодня на стогривенной купюре. Ведь непредвзятые факты свидетельствуют: вместе с удачей в судьбу Шевченко вошел еще один постоянный фактор – алкоголизм.

В лапах зеленого змия

Кожух на кровати, бардак на столе и… пустой штоф из-под водки – вот что, прежде всего, бросилось в глаза поэту Полонскому в меблировке шевченковского жилища[11]. Захаживавший примерно в то же время к Кобзарю художник Микешин отметил еще шмат сала в развернутой бумаге, валявшийся посреди каких-то коробочек и малороссийских бус[12]. И все это прямо в обиталище Аполлона и муз – на антресолях Академии художеств! Даже храм искусства Тарас без малейшего стеснения превратил в филиал знакомого ему с детства украинского шинка, чей дух был впитан чуть ли не с молоком матери[13].

Не хватало только соответствующей компании, не раздражающей чрезмерным аристократизмом. Но за ней всегда можно было сходить в какое-нибудь из самых дешевых питейных заведений, где пиво разносила босая девка, подливая его прямо в бурлящий котел поэтического вдохновения:

Дiвча любе, чорнобривеНесло з льоху пиво. А я глянув, подивився —Та аж похилився… Кому воно пиво носить?

Да тебе же! Пить надо меньше и не будешь изумляться. А если не доволен, что она босая, так дай ей на лапти и не приставай к Богу с бессмысленными вопросами:

Кому воно пиво носить?Чому босе ходить?..Боже сильний! Твоя силаТа тoбi ж i шкодить.

«Живя в Петербурге, – вспоминает Николай Белозерский, – Шевченко любил посещать трактир около биржи, в котором собирались матросы с иностранных кораблей… Всегда тихий и кроткий, Шевченко подвыпивши, приходил в страшно возбужденное состояние, бранил все, и старое и новое, и со всего размаху колотил кулаком по столу. Однажды встретили в Петербурге подгулявшего Шевченко, шедшего с таким же Якушкиным под руку; они взаимно поддерживали друг друга. Шевченко, обращаясь к встретившемуся с ним знакомому и усмехаясь, сказал: «Поддержание народности[14]».

А будущий издатель «Киевской старины» профессор Лебединцев и вообще познакомился с певцом народных страданий при пикантнейших обстоятельствах – когда тот в дымину пьяный валялся под каким-то забором на Подоле:

«У меня невольно забилось сердце при мысли о скором свидании с человеком, которого я давно чтил в душе за его несравненный талант; молодое воображение рисовало его в каких-то причудливых, необыкновенных чертах <…>. Увы! скоро все мечты рассеялись, как дым, при виде глубоко-грустной картины: Тарас, которого не оказалось в комнатах, вскоре найден нами у ворот в преждевременном и отнюдь не непорочном сне.<…> Указанное обстоятельство нисколько, разумеется, не уменьшило моего глубокого уважения к поэту и сердечных моих симпатий к нему, но повергло меня в неописуемое смущение… Не меньше моего, кажется, смущен был и Тарас Григорьевич, когда кое-как разбуженный отцом Ефимом, вошел с ним в комнату и увидел меня. «Ох, Зелена, Зелена!» – повторял он со вздохом… Хотя радушный хозяин поспешил расшевелить нас наливочкою, но разговориться на сей раз мы никак уже не могли, и я скоро отправился к себе на квартиру[15]».

Зато на другой день часов в пять пополудни отоспавшийся Тарас Григорьевич явился к Лебединцеву лично и без наливки и почти с первых слов «заговорил о задуманном в Петербурге издании «Основы», ее задачах и целях, силах, способах и пр.». Хозяин с восторгом слушал, прекрасно понимая при каких трудных обстоятельствах пробивается в России вольная мысль, когда даже лучшие представители ее порой нетвердо стоят на ногах.

Впрочем, что означает это расплывчатое «порой»? Перейдем к строгой статистике.

– А Тарас Григорьевич часто бывал «под шефе»? – прямо спросил однажды корреспондент «Киевской старины» ротного командира Шевченко капитана Косарева.

«Ну!… часто не часто, а бывал-таки. Да «под шефе», это что! – пустяки: тогда одни только песни, пляски, остроумные рассказы. – А вот худо, когда, бывало, он хватит уже через край. А и это, хотя, правда, редко, а случалось с ним последние, этак года два-три… – Раз, знаете, летом выхожу я часа в три ночи вдохнуть свежего воздуха. Только вдруг слышу пение. – Надел я шашку, взял с собой дежурного, да и пошел по направлению к офицерскому флигелю, откуда неслись голоса. – И что же, вы думаете, вижу? Четверо несут на плечах дверь, снятую с петлей, на которой лежат два человека, покрытые шинелью, а остальные идут по сторонам и поют: «Святый Боже, Святый крепкий!» – точно хоронят кого. – «Что это вы, господа, делаете? – спрашиваю их. – Да, вот, говорят, гулянка у нас была, на которой двое наших, Тарас да поручик Б., легли костьми, – ну, вот, мы их и разносим по домам[16]»…

В другой раз на охоте, пока офицеры гонялись по зарослям за куропатками и дупелями, которыми кишели каспийские берега, Шевченко, оставленный с казаком «на хозяйстве», умудрились выпить четыре (!) бутылки водки на двоих – весь приготовленный для компании запас!

«Смеху тут и шуткам не было конца, – вспоминал добропорядочный Косарев, бывший, кстати, четырьмя годами моложе своего подчиненного, – но мне, знаете ли, было и больно, и досадно за него: ну, пусть бы еще казак-то, простой – необразованный человек… а он-то?!… Так, знаете, на арбе, в бесчувственном состоянии, привезли мы его в крепость[17]».

Но можем ли мы верить всем этим свидетельствам друзей, знакомых, приятелей, сослуживцев? Не клевещут ли они на гения, создавая образ валяющегося в грязи забулдыги? Нет, не клевещут! Ибо сам Шевченко их подтверждает.

9 сентября 1857 года освобожденный от солдатчины Тарас путешествует по Волге на пароходе. В дневнике его появляется любопытная для непредвзятого исследователя запись: «… у меня родился и быстро вырос великолепный проект: за обедом напиться пьяным. Но увы, этот великолепный проект удался только вполовину».

Зато на следующий день гению необыкновенно повезло: «Вчерашний мой, великолепный, вполовину удавшийся проект сегодня, и что уже, слава Богу, только вечером, удался, и удался с мельчайшими подробностями, с головной болью и прочим тому подобным».

11 сентября после попойки Тараса так мутит, что писать сам он уже не может. И тогда капитан «Князя Пожарского» некто Кишкин, пародируя стиль сельского дьячка, описывает, как у Тараса тряслись руки («колеблется десница и просяй шуйцу»), и как он не остановившись «на полупути спасения», водкой «пропитан бе зело». По свидетельству капитана, Тарас Григорьевич скакал босиком в одной рубашке на постели и изрыгал греховному миру проклятия, не давая никому заснуть. Опохмелился же не то четырьмя, не то пятью рюмками вишневой водки – «при оной цибуль и соленых огурцов великое множество».

Неудивительно, что на следующий день 12 сентября, выдающийся поэт, уже собственноручно записывает: «Погода отвратительная».

Но это, так сказать, печальный закат! А раньше было куда веселее…

В молодые годы вместе со своими приятелями-собутыльниками – братьями Закревскими и де Бальменами Шевченко составил целый политико-алкогольный заговор – «Общество мочемордия», на заседаниях которого председательствовал «его всепьянейшество» Виктор Закревский, отставной кавалерийский офицер. Морду «мочили» ромом, наливками и крепчайшими травяными настойками, от которых у непривычного человека могло просто разорвать голову. Употребление «вульгарной» сивухи устав общества строго запрещал. В пьяном угаре мечтали о грядущем братстве славянских народов и справедливом социальном переустройстве.

Своей «антиправительственной деятельности» мочеморды не прекратили и после ареста Шевченко. В апреле 1848 года на имя полтавского губернатора поступил донос, что на обеде у помещицы Волховской «отставной поручик Михайла Закревский провозгласил тост: «Да здравствует Французская республика!» А родной брат его, отставной ротмистр Виктор Закревский закричал: «Ура!» Некий офицер Цихонский будто бы тут же поднял тост и «за Украинскую республику».

Братьев Закревских арестовали, и отправили в Петербург. Но Третье отделение быстро разобралось, что имеет дело с обыкновенными алкоголиками, и по приказу генерала Дубельта их быстро отпустили, невзирая на прогрессивные политические взгляды.

Среди рисунков Шевченко сохранился портрет Виктора Закревского, напоминающего вставшего на задние ноги поросенка – уродливого, опухшего с перепоя существа с отвисшим брюхом, в едва запахивающемся халате. Запомни читатель эту осовевшую личность владельца сельца Березовые Рудки – именно в его булькающем животе зарождались первые на Украине прогрессивные идеи! Взирай на него с благоговением – это друг Великого Кобзаря. А значит и твой тоже.

Запои же самого Тараса Григорьевича были настолько хорошо известны, что во время дознания по делу Кирило-Мефодиевского общества один из основателей его Василий Белозерский предложил следствию такую версию поэтического вдохновения собрата: «Стихи свои Шевченко писал в состоянии опьянения, не имея никаких дерзких замыслов, и в естественном состоянии не сочувствовал тому, что написал под влиянием печального настроения».

Честно говоря, пьянство даже оттянуло на год арест Шевченко. Как-то, проезжая Лубны в предверии ярмарки, Шевченко задержался там ради возлияний на несколько дней. В малознакомой пьяной компании он читал кому попало свои стихи. Местный городничий немедленно подал рапорт на имя губернатора князя Долгорукова о том, что «академик Шевченко» агитировал народ против властей.

Но губернатор сам был большим поклонником Бахуса. Хорошо зная, что может выкидывать человек в пьяном угаре, он не дал делу хода. Но Шевченко, не оценив гуманности своего коллеги по проведению свободного времени, Долгорукова, как-то назвал его в злобных виршах «пьяным унтером», хотя сам частенько бывал не менее пьяным рядовым.

Нет ничего удивительного в том, что когда Шевченко действительно арестовали, то приговор ему был вынесен точно такой же, какой доставался в те времена алкоголикам благородного сословия, проштрафившимся на государственной службе.

Не верите? Читайте дальше!

Привилегированный солдат

Страдания Тараса Григорьевича в Новопетровской крепости не знали предела. Его принуждали обедать у коменданта, пьянствовать с офицерами и… спать под вербой.

«Сегодня я, как и вчера, рано пришел на огород, долго лежал под вербою, слухал иволгу и, наконец, заснул», – так описывает очередной день своей службы рядовой Отдельного Оренбургского корпуса Тарас Шевченко. Дрыхнул он, по-видимому, долго, судя по «экскурсии», которую удалось совершить: «Видел во сне Межигорского Спаса, Дзвонковую Криныцю и потом Выдубецкий монастырь. А потом Петербург и свою милую Академию. Сновидение имело на меня прекрасное влияние в продолжение всего дня…»

Заметим, что днем ранее, 17 июня 1857 года, выдающийся украинский поэт, преследуемый царским самодержавием, явился на свой любимый огород «в четвертом часу утра», чему в дневнике тоже имеется его собственноручное свидетельство. Явившись, он тут же завалился на бок и записал: «Ни малейшей охоты к труду. Сижу или лежу молча по целым дням под моею любимою вербою, и хоть бы на смех что-то шевельнулось в воображении. Таки совершенно ничего».

Болезненная фантазия истеричных школьных учительниц, никогда не служивших в армии, подарила нам образ поэта-страдальца, истязаемого садистами-офицерами. Действительность, однако, мало походила на это пугало, придуманное для устрашения двоечников.

Начнем с того, что у царского правительства не было задней мысли гноить Шевченко годами в звании рядового. Его сослали в солдаты «с правом выслуги», о чем почему-то стыдливо забывают на уроках литературы. Той же мерой отделывались непослушные сыновья, растратчики казенных денег и обыкновенные хулиганы. «Гусарского имени Вашего полку унтер-офицера из дворян Корсакова за неоднократное его пьянство и худое поведение написать в рядовые до поправления», – такими приговорами, как этот, подписанный знаменитым Кутузовым, пестрят судебные дела Российской империи. Неизвестно, исправился ли пьянчуга Корсаков. Зато толстовский Долохов из «Войны и мира», разжалованный в солдаты за купание полицейского в Неве, исправился и вновь вернулся в петербургские гостиные уже в офицерских эполетах.

То, что это было возможным и распространенным, доказывают даже биографии сослуживцев Шевченко. Например, среди офицеров Новопетровского укрепления числился артиллерийский штабс-капитан Мацей Мостовский. Этот поляк попал в плен к русским во время восстания 1830 года. В качестве наказания «восточные варвары», не расстреляли его, не сослали в Сибирь, а всего лишь определили рядовым, в свою армию, где он умудрился сделать карьеру похлеще, чем в родной Польше. Тарас Григорьевич любил зайти к Мостовскому пообедать и покалякать о жизни, но следовать его примеру и добросовестно тянуть лямку не торопился.

Конечно, можно упрекнуть отцов-командиров в том, что они не захотели проявить широту души и пойти навстречу талантливому народному самородку. Но нужно и честь знать. Сам Шевченко откровенно признавался в дневнике: «Я не только глубоко, даже и поверхностно не изучил ни одного ружейного приема». И это несмотря на хваленую николаевскую муштру, которой нас так любили пугать! Мыслимо ли было такому парню доверить командование другими?

А ведь поначалу с Тарасом Григорьевичем возились всерьез! Майор Мешков, сам выбившийся в офицеры из рядовых, лично обучал новобранца строевой подготовке и искренне расстраивался, что тот не проявляет должной сноровки. Шевченко откалывал фокусы почище бравого солдата Швейка – то разгуливал в белых замшевых перчатках не по форме, то отдавал честь, приподнимая бескозырку по-штатскому, как цилиндр.

Бедняга-майор как-то даже заметил Тарасу, что когда тот станет офицером, то не сможет даже в порядочную гостиную войти, если не выучится, как следует, вытягивать носок. «Меня, однако ж, это не задело за живое», – пишет поэт, напирая на свое «невозмутимое хохлацкое упрямство». Строевая наука, которую доблестно преодолели избалованные дворянские отпрыски Лермонтов и Фет, оказалась не по зубам гению из села Кириловка.

Саму же ссылку в солдаты можно расценивать только как мягчайшее наказание для государственного преступника.

Из Николая I слепили злобное, ограниченное пугало. Между тем, это был храбрый, не раз доказавший свое самообладание человек с чувством юмора и интересом к литературе. Именно он оплатил долги Пушкина и гоголевскую поездку в Италию, а во время крестьянского бунта мог лично выйти к толпе и криком: «На колени!» привести ее в летаргическую покорность.

Какого-то особого зуба на Шевченко у Николая не было. Более того! Знавший украинский язык император (еще великим князем во время поездки в Полтаву он попросил Котляревского подарить ему два экземпляра «Энеиды»), лично и с большим интересом буквально «проглотил» поэму «Сон», предоставленную ему Третьим отделением. По свидетельству Белинского, «читая пасквиль на себя, государь хохотал», а рассвирепел только дойдя «до пасквиля на императрицу». «Допустим, он имел причины быть недовольным мною, – заметил Николай, – но ее же за что?»

В какой-то мере царь был даже большим гуманистом, чем поэт. Пьяниц и дебоширов он определял в солдаты в надежде на исправление. Шевченко же о тех, с кем ему пришлось служить, отозвался в дневнике так: «Рабочий дом, тюрьма, кандалы, кнут и неисходимая Сибирь – вот место для этих безобразных животных, но никак не солдатские казармы, в которых и без них много всякой сволочи. А самое лучшее – предоставить их попечению нежных родителей, пускай спотешаются на старости лет своим собственным произведением. Разумеется до первого криминального поступка, а потом отдавать прямо в руки палача».

Можно только порадоваться, что Господь не поменял императора и рифмоплета местами – тогда бы Сибирь превратилась в самую густонаселенную провинцию Российской Империи.

Разделаться с армией можно было за несколько лет – беспорочная служба, унтер-офицерские нашивки, потом прапорщицкая звездочка и прошение об отставке. Офицеры, пишет Тарас княжне Репниной, «меня, спасибо им, все принимают, как товарища».

О николаевской армии любят рассказывать фантастические ужасы. Между тем, в Новопетровском укреплении Шевченко, хотя и жил в казарме, но, по протекции доктора, спал не на нарах, а на отдельной кровати. При построении всегда стоял в задней шеренге. На тяжелые работы его не посылали. Сослуживцы с иронией называли Тараса Григорьевича «привилегированным солдатом». Некоторое время он вместе с комендантом даже увлекался новым тогда делом – фотографией – и через своих друзей заказывал для этой экзотики различные приспособления.

Никто не отрицает, что, благодаря царской приписке на полях приговора, ему «строжайше» запретили писать и рисовать. Но никто не станет отрицать и того, как в России умели выполнять различные указания! Даже царские.

Рядовой Алексей Груновский, служивший в Новопетровском писарем, вспоминал о тяжелой участи Тараса Григорьевича так: «Хотя сначала ему и запрещали многое, но это недолго, года полтора, а потом все разрешили: и писать, и рисовать, и ездить на охоту». В том же духе вспоминал и капитан Косарев: «Когда было разрешено Шевченко писать и рисовать, тогда он со многих офицеров снимал портреты, в том числе и с меня»…

Рисовал портреты он за деньги и вообще открыл широкую торговлю произведениями живописи собственноручного изготовления. В этом ему деятельно помогал приятель – некий Бронислав Залесский, тоже выслужившийся в офицеры ссыльный поляк. «Продавал я их обычно в Оренбурге, но иногда шли даже на Украину», – писал Залесский о рисунках Шевченко. Делать это, конечно, приходилось конспиративно. Но чего не сделаешь ради друга?

В это трудно поверить, но иногда разгильдяйство в николаевской армии достигало фантастических размеров. К удивлению императора, оказалось, что первые три года Тарас Григорьевич прослужил… не принимая присяги. В суматохе, а, может, на радостях от того, что в Оренбург прибыла столичная знаменитость, об этом как-то забыли. А во время экспедиции на Аральское море Шевченко и вовсе одичал – оброс бородой, смушковой шапкой и какой-то свиткой. Начальство настолько смотрело на все его проделки сквозь пальцы, что командовавший фортом Раим добродушный подполковник Матвеев (тоже, кстати, из простых казаков!) простил Шевченко даже пьяную истерику, когда тот в глаза при других офицерах называл его «бурбоном», «палачом» и желал ему вместе со всей крепостью провалиться в бездну.

По возвращении из экспедиции Тарас и вовсе поселился на частной квартире в Оренбурге у своего друга, штабного офицера Оренбургского корпуса Карла Герна. Тут, по свидетельству Лазаревского, поэта просто «на руках носили». С военной формой он почти расстался. Летом носил парусиновый костюм. Зимой – драповое пальто. Бывал на приемах у самого оренбургского генерал-губернатора Обручева и, несмотря на «строжайшее» запрещение царя рисовать, написал портрет генеральской жены, которая вместе с мужем по семейному плюнула на всякие там царские строгости.

Такая жизнь под покровительством высоких особ могла бы продолжаться вечно, если бы в ее мирное течение не вмешался сам Шевченко. К жене капитана Герна стал клеиться переживавший период юношеской гиперсексуальности двадцатилетний прапорщик Николай Исаев – кстати, уроженец Полтавщины. Интимные встречи влюбленной пары глубоко взволновали чуждое зависти сердце поэта. Поведением госпожи Герн Шевченко возмущался до бешенства и грозил, что не даст ей «безнаказанно позорить честное имя уважаемого человека». Предусмотрительный друг Федор Лазаревский убеждал поэта не вмешиваться не в свое дело, но в том внезапно проснулся дух частного сыщика и никак не хотел успокаиваться.

В Страстную Пятницу 25 апреля 1850 года «детектив» Шевченко, гениально предвосхищая методы будущей полиции нравов, выследил неверную жену и ее ухажера и привел домой Карла Герна, после чего друзья, объединившись, храбро выставили прапорщика за порог.

По сути, это было стукачество, но ни один из биографов Кобзаря до сих пор не решился назвать вещи своими именами. Зато все они дружно называют доносчиком Исаева, подавшего на следующий день генералу Обручеву рапорт о том, что рядовой Шевченко нахально разлагается на царской службе и разлагает остальных, разгуливая по городу в цивильном прикиде и балуясь стишками, несмотря на императорский запрет.

По мне же, и Шевченко, и Исаев – вполне достойны друг друга. Стукач-самовольщик столкнулся со стукачом-законником и так треснулись лбами, что только искры посыпались!

Стиснутый дисциплиной Обручев был вынужден дать делу ход. Оно дошло до царя. Как ни странно, Николай I не стал сгонять на Шевченко злость! На докладе шефа жандармов император собственноручно приписал: «В этом более виновато его начальство, что допускало до сего». Тарас Григорьевич всего лишь отсидел на гауптвахте, сколько положено, и был отправлен в Новопетровское укрепление стоять в карауле и лежать под вербой.

Впрочем, что это был за караул, хорошо объясняют воспоминания хорунжего Савичева. Тарас как-то пригласил его с собой «на флагшток» скоротать вечернюю смену с восьми до двенадцати. Пост это был чисто символический – торчавшая над отвесным обрывом башенка, построенная дабы защищать часового от жары и стужи. Шевченко тут же засунул в нее ружье и уселся на заборчик. О чем они беседовали, хорунжий не помнит – «Наверное, ни о чем особенном», – пишет он. Но когда на гауптвахте пробило полночь, бравый солдат объявил, что на смену ему все-равно никто не придет и, прихватив ружье, отправился в казарму. «Тогда было время тихое и безопасное, – вспоминает Савичев, – поэтому некоторые суровые требования по службе, в укреплении были излишни».

Потом наступили времена еще тише и безопаснее. А с приездом в крепость нового коменданта Ускова рядовому Шевченко вообще разрешили нанимать вместо себя в караул других, обычных рядовых, лишенных дара поэтического слова и не имеющих для истории выдающейся духовной ценности. Этим он, без сомнения, способствовал становлению в Российской армии товарно-денежного оборота и замене в ней устаревших феодальных отношений на куда более прогрессивные капиталистические.

К тому же был старый проверенный способ налаживать отношения с ближайшим начальством. Шевченко открыл его еще зеленым новобранцем в Орской крепости: «Я купил очень много водки и весьма мало закуски, пригласил ротного командира и несколько офицеров на охоту и упоил их. С тех пор отношения наши сделались наилучшими, а когда угощение начинало забываться, я повторял его».

Можно было снова пустить этот прием в ход, но оказалось, что в Новопетровском в нем нет необходимости. Скучающие прапорщики сами набивались в собутыльники! Несчастный поэт просто изнемогал от такого неумеренного либерализма, жалуясь в дневнике: «Придется, во избежание гауптвахты с блохами и клопами, знакомиться со вновь прибывшими офицерами и в ожидании будущих благ пьянствовать с ними. Мрачная отвратительная перспектива!»

Обедал он теперь в доме коменданта крепости майора Ускова. прогуливался с его женой, а воевал в основном с курами, мешавшими спокойно спать на огороде. Этим подвигам имеется любопытное свидетельство в шевченковском дневнике: «Если б не проклятые курчата меня разбудили, я непременно бы увидел еще кого-нибудь из дорогих моих друзей. Счастлив ты, храбрый молодец, что не попался мне под руку, а то бы я оторвал смелую голову, чтобы ты знал, как клевать доброго человека, когда он спит и видит во сне такие отрадные, милые сердцу лица».

Простые солдаты принимали Шсвченка за родственника коменданта, отъедающегося на казенных харчах, а земляк поэта, рядовой Обеременко, даже признался: «Я сам бачу, що мы свои, та не знаю, як до вас прыступыты. Бо вы все то з офицерамы, то з ляхамы тощо. Як тут, думаю, до его пидийты. Може воно и сам якый-небудь лях, та так тилько ману пуска».

Тарасу Григорьевичу стоило большого труда убедить земляка, что он «ниякый не лях», после чего они сдружились и завели полезнейшую для здоровья привычку перекусывать отдельно от остальных в яру бараниной с водкой.

Как же так получилось, что мы упорно не обращаем внимания на все эти забавные подробности, помня только несчастного интеллигента, десять лет вышагивающего с ружьем на плацу? Отгадка проста. Шевченко обладал феноменальной способностью выдавливать слезу как из современников, так и из их потомков. И в этом он действительно проявил недюжинный, титанический талант.

Но только собственная нерасторопность, лень и полная неспособность вырваться из тисков судьбы не дали ему расквитаться с военной службой за три-четыре года. Вместо этого Тарас предпочел прибегнуть к испытанному способу – покровительству высоких особ.

«Не каюсь?» Еще и как каялся!

«Караюсь, мучуся… але не каюсь!» – эти строки стали хрестоматийными. А по сути они просто ложь. Каялся! И еще как! От души! По всем правилам! «Ваше сиятельство! – взывает он в письме от 12 апреля 1855 года к графу Федору Толстому. – К Вам как к представителю изящных искусств и вице-президенту Императорской Академии художеств, покровительства которой я так безрассудно лишился, к Вам прибегаю я с моею всепокорнейшею просьбою».

Чувствуете, как прихватило? До печенок! А ведь совсем недавно ему хотелось, чтоб «не осталось слiду панського в Украйнi». Теперь он почти целует эти «панские следы»: «Обо мне забыли! напомнить некому. <…> После долгих и тяжких испытаний обращаюся к Вашему сиятельству с моими горькими слезами и молю Вас, Вы, как великий художник и как представитель Академии художеств, ходатайствуйте обо мне у нашей высокой покровительницы. Умоляю Вас, Ваше сиятельство!

Еще прошу Вас: напишите несколько слов о моем существовании его высокопревосходительству Василию Алексеевичу Перовскому, судьба моя в его руках, и только его представление может быть действительно».

Жене графа Толстого Шевченко кается еще унизительнее: «… уже девять лет. как казнюся я за грешное увлечение моей бестолковой молодости. Преступление мое велико, я это сознаю в душе».

А молодому царю, Александру II, узнав, что хлопоты семьи Толстых увенчались успехами, готов не отказывать даже в самых человечнейших качествах! «Добрий цар наш уже дав приказ розбивать мої кайдани», – рапортует растроганный поэт своему другу атаману Черноморского казачьего войска Кухаренко.

Впрочем, Тарас всегда быстро менял свое мнение. Некогда он так высказался о человечестве:

Кругом мене, де не глянуНе люди, а змiї…

А скоро уже самому себе казался ползучим гадом:

Я – неначе лютая змияРозтоптана в степу здихає

Пройдет совсем немного времени, и на радостях от пьянящей свободы, Шевченко опять, как в молодые годы, будет поносить царицу, называя ее «сукой» и требовать срочно оросить «кайданы» кровью. Хочу напомнить: живи он в современной Англии, его обязательно привлекли бы к суду за оскорбление королевы – ибо на цивилизованного человека он не тянет даже по современным меркам.

Но тогда он кается. Более того – идет на Компромисс с так ненавидимой им российской действительностью. И даже не на компромисс, а на сдачу. Попросту поднимает руки.

В 1858 году Шевченко пишет повесть «Прогулка с Удовольствием и не без морали». Советские и постсоветские украинские литературоведы шарахаются от нее, как черти от ладана.

Хотя это действительно превосходная повесть. Лучшая в творчестве Шевченко. Вот только написана она по-русски и так, славно ее не бесноватый Тарас писал, а кто-нибудь другой – нормальный и самоироничный: «Я порядочный человек и с препорядочной лысиной, а не гусар и не донжуан какой-нибудь».

В очередной раз в «Прогулке с удовольствием» перебирает создатель «Катерины» свой подзасалившийся пасьянс. Да только карты ложатся по-иному. Оптимистически. Ротмистр Курнатовский не соблазняет свою крепостную, а… женится на ней. И вообще он, по словам Шевченко, «прелесть мужик».

Крепостник, барин, но «прелесть»! А перекрашенная Катерина, которую теперь зовут Еленой, не топится и не сходит с ума, а счастливо выходит за Курнатовского замуж. Хеппи-энд. Америка. Голливуд, а не киностудия им. Довженко.

Но и все остальное одним махом вывернуто наизнанку, как косматая вурдалачья шкура, превращенная в мирный кожух.

«Село неначе почорнiло»… Нет в «Прогулке» такого села!

Вместо него другое: «Село хоть куда. Хаты большие, не пошатнувшиеся в разные стороны, как пьяные бабы на базаре. Чистые, белые, нередко с светлицами и почти все окруженные темными фруктовыми садами, клунями и стогами разного хлеба. И скотины разной также немало выгоняют из дворов на выгон свежие, здоровые девки, в новеньких белых свитках, в красных и желтых сапогах на вершковых подковах. Везде все чисто и опрятно, так что хоть бы и в казенном имении так впору».

И российские войска теперь для Шевченко «наши». И тоска – «наша русская». И даже Колиивщину считает он отныне не чем иным как «Варфоломеевской ночью», событием, «недостойным памяти человека», да еще и добавляет, что, если у других наций подобные «кровавые трагедии» разыгрывались «по воле одного какого-нибудь пройдохи, вроде Екатерины Медичи», то у наших покойных земляков «были делом всей нации». То есть, следуя новой шевченковской логике, получается, что нация из одних только пройдох и состояла.

Что нужно было нашему вурдалаку, чтобы так кардинально изменить «грешным увлечениям бестолковой молодости?» Изменить вплоть до того, что даже крепостную дворню, к которой сам некогда принадлежал, он теперь чисто по-барски назовет «ленивой и избалованной»?

Да. в сущности, почти ничего. Мелочь. Всего лишь десять лет подряд пропьянствовать с господами офицерами, изучая в упор их симпатичные усатые морды, поваляться на солнцепеке под караулом распитых бутылок да попастись за столом у добряка коменданта. И тогда сами собой сорвутся с кончика пера вдохновенные строки: «Неблагодарный!<…> Ежели ты попрал священные узы родства и дружбы, то вспомнил бы вчерашний обед. Вспомнил бы, кому ты обязан гостеприимством. Вспомнил бы, против кого ты ухищряешься, на кого ты руку подымаешь[18]».

И он вспомнил.

И на мгновение опустил руку с топором.

Но только на мгновение.

В когтях крепостных помпадурш

В описи вещей, оставшихся после смерти Шевченко, среди карманных часов и семи подштанников обращает на себя внимание солидный дамский гардероб – шерстяная клетчатая плахта, поддевка, юбка, два женских пальто («одно драповое серое, а другое такое же белое, обшитое с золотым снурком») и даже три пары «бумажных» чулок[19].

Спрашивается: зачем понадобилось все это добро представителю сильного пола, коим являлся Тарас Григорьевич? Может, он был трансвеститом и, устав от беспрерывного революционного горения, расслаблялся, разгуливая наедине с собой в чулках, поддевке и в одном из вышеупомянутых пальто? По будням – в простом драповом, а по воскресеньям – в парадном белом «со снурком»?

Спешу успокоить разгорячившихся консерваторов – доказательств этому мною пока не обнаружено. Да и странно было бы ожидать наклонностей к переодеванию от такого крепкого ширококостного мужика с демонстративными усищами – неубедительная внешность была у Тараса Григорьевича для типичного трансвестита.

Тогда, возможно, Шевченко собирался подарить заботливо подобранный гардеробчик сестрам? Тоже сомнительно. Сестер у Кобзаря значилось две. А три пары чулок на два никак не делятся. Да и зачем нужны были эти изящные предметы простым сельским бабам?

Тогда что же сей загадочный перечень значит?

А вот что!

Незадолго до смерти Шевченко в очередной раз влюбился и собирался жениться. Но та, которая стала его избранницей и на которую в порыве страсти он обрушил поток даров, изменила ему. И тогда как истинный практичный джентльмен Тарас забрал все назад, прокомментировав: души моей не было жаль для нее, а теперь жаль нитки[20].

Но давайте все по порядку.

На закатных романах Лермонтова и Пушкина лежит отблеск трагедии. Соперничество с де Барантом из-за княгини Щербатовой привело автора «Героя нашего времени» к дуэли и ссылке на Кавказ, где его поджидала пуля Мартынова. Ревность к Дантесу поставила кровавую точку в бегущей вприпрыжку пушкинской жизни.

Зато последние влюбленности Шевченко читаются, как «малороссийская» комедия с галушками под аккомпанемент веселой народной песни: «Ой пiд вишнею, пiд черешнею стояв старий з молодою, як iз ягiдкою…» Что-то вроде «Наталки Полтавки», где, как ни странно, роль одураченного Возного досталась… Великому Кобзарю. Упрямая, не вписывающаяся ни в какие схемы действительность словно посмеялась над излюбленными философскими построениями Тараса Григорьевича.

Всю жизнь Шевченко преследовал сюжет о соблазненной нехорошим барином крепостной праведнице. Впервые он всплыл в «Катерине», а потом раз за разом будет выныривать то в стихах, то в прозе, как надоедливый сорняк. На первый взгляд непонятно, почему во всем виноват ловелас-офицер. Силой он наивную Катю за порог не тащил, белых ручек ей за спину не заламывал, на соломе не насиловал. Произошло все по взаимному согласию. Но Шевченко, не вдаваясь в психологические нюансы, винит в блуде только проклятого дворянина и не задумывается, что селянка, наверное, просто тщеславно надеялась стать барыней, скакнув в благородное сословие прямо с душистого «батькiвського» сеновала.

Все становится ясно, если предположить, что поэта просто давила зависть к удачливому сопернику-аристократу. А потому, мучаясь комплексом сексуальной неполноценности, Тараса Григорьевич наделяет его чуть ли не чертячьей шкурой – а бычьей так точно:

Паничi…Свого весiлля дожидалиТа молодих дiвчат в селi,Mов бyгаї, перебирали.

В жизни же подобные сюжеты оборачивались часто счастливой развязкой – и благодетель Шевченко, поэт Жуковский и даже сам барин его Павел Энгельгардт от рождения были незаконнорожденными – байстрюками, но добрые дворянские папаши не дали им подохнуть под забором.

Всего этого идеалист Тарас почему-то не замечает. К тому же примерно в 1858 году он окончательно разочаровался в интеллигентных барышнях и ему со всем пылом поэтической души вдруг захотелось простую бабу – грубую, потную, но зато покорную и влюбленную, как дура. Причиной перерождения послужил неудавшийся роман с пятнадцатилетней актрисой Катенькой Пиуновой.

Шевченко увидел ее в Нижнем Новгороде в пьеске «Москаль-чаривнык». На поэта, свихнувшегося на всем национальном, украинская плахта Катеньки подействовала, как вывешенные сушиться дамские панталоны – на распаленное воображение фетишиста. Шестого января он совсем раскис и восторженно записал в дневнике: «Пиунова сегодня в роли Простушки (водевиль Ленского) была такая милочка, что не только московским – петербургским, парижским бы зрителям в нос бросилась. Напрасно она румянится. Я ей скажу об этом. С роли Тетяны (в «Москали-чаривныке») она видимо совершенствуется, и, если замужество ей не попрепятствует, из нее выработается самостоятельная великая артистка».

Логическим следствие этого мудрого вывода стало для Кобзаря почему-то предложение выходить за него замуж. Наверное, он все-таки не очень хотел, чтобы из Катеньки «выработалась» великая артистка. Но та подумала, артистично покрутила хорошеньким носиком, почитала вместе с Тарасом Григорьевичем любовные стишки, да и потихоньку съехала с темы, вызвав у поэта гневную запись в дневнике: «Дрянь госпожа Пиунова!»

18 марта в Москве Шевченко уже засматривается на молоденькую жену историка Максимовича: «И где он, старый, антикварий, выкопал такое свежее чистое добро? И грустно, и завидно». Хотелось себе такого же. И тогда в гениальной голове батька нации вызрел фантастический план – раз панночки меня не хотят, на зло всем женюсь на крепостной!

Впервые в полном объеме проект этот созрел в письме к дальнему родственнику, тоже носившему фамилию Шевченко – Варфоломею, хлопотавшему, кстати, и о покупке хаты для Кобзаря: «Чи сяк, чи так, а я повинен оженитися, а то проклята нудьга скине мене з свiта».

В качестве невесты Тарас подобрал служанку Варфоломея – некую Харитину Довгополенко, которую видел только мельком: «Чи Хариту ще не приходив нiхто з нагаєм сватать? Якщо нi, то спитай у неї нишком, чи не дала б вона за мене рушникiв. <…> Ярина сестрi обiцяла найти менi дiвчину в Керилiвцi; та яку ще вона найде? А Харитина сама найшлась».

Рассудительного Варфоломея, выбившегося в люди из простых крепостных, предложение это повергло в ужас. Тарасу он ответил: «Чоловiк ти письменний. Дiло твоє таке, що живучи над Днiпром на самотi з жiнкою, часом може треба б похвалитися жiнцi, що оце менi прийшла така и така думка, то оце я так i так написав, та и прочитать їй. Що ж вона скаже?»

Однако эти вполне разумные доводы Кобзаря не смутили: «Забув ти ось що: я по плотi й духу син i рiдний брат нашого безталанного народа, так як же себе поеднати з собачою панською кровью?»

С сентября 1859 года по самый июнь 1860 в каждом письме к родственнику Тарас Григорьевич требует, чтобы жена Варфоломея уговаривала Хариту выйти за него замуж. Но пока шла эта дипломатическая переписка, бойкая селянка успела завести себе другого ухажера. В мае Варфоломей радостно отрапортовал Кобзарю, что Харита «зробилась грубiянка, без спросу шляється, завела романси з писарем… отака iсторiя». В ответ на это Шевченко только философски заметил: «Шкода, що ота Харита зледащiла, а менi б луччої жiнки i не треба».

Однако писарь дурной девке нравился все-таки больше, за него она впоследствии и вышла. Поэта же «мадмуазель» Довгополенко просто боялась, считая «паном», и подозревала, что выкупив из крепостничества, он «закрепостит» ее на весь век. А ведь так хочется «погуляти».

После такого фиаско, казалось бы, можно и поостыть, но прекраснодушный автор «Катерины» уже нашел себе новый предмет страсти. Причем, прямо в Петербурге. Мать его знакомого Николая Макарова привезла в северную столицу из Нежина некую Лукерью Полусмакову.

По свидетельству Тургенева, это была молодая, свежая и неотесанная девка с чудесными русыми волосами, не очень красивая, но по-своему привлекательная. На лето ее отдали в прислугу жене Пантелеймона Кулиша, жившей на даче в Стрельне. Там нежинская девка проявила себя с лучшей стороны – вставала поздно, ходила нечесанной и неумытой. Вообще она была очень ленивой и неопрятной, к тому же любила деньги, сплетни и не очень берегла свою девичью честь, путаясь, с кем попало. Именно такую служебную характеристику выдала Тарасу Александра Кулиш, когда тот пришел свататься к ее прислуге.

Но все это не смутило народолюбца-теоретика и он даже передал будущей невесте букварь и крестик, который та, убедившись, что он не золотой, выбросила на помойку.

30 июля 1860 года поэт лично появился в Стрельне, торжественно неся букет полевых цветов. Шевченко попросил Лукерью выйти в сад и, уединившись в беседке, приступил к долгому разговору. По всей видимости, зрелище было довольно комическое, так как вся дворня ходила мимо забора и смеялась. По крайней мере, у Александры Кулиш, на свадьбе которой молодой поэт был когда-то боярином, сердце разрывалось на части при виде этой картины, а вся округа уже через полчаса знала от Лукерьи об одержанной ею победе и о том, что она сомневается, идти замуж или нет.

Шевченко накупил ей тканей, шляпок, туфель, перстней, белья, серег с медальонами, кораллов, Евангелие в белой оправе с золотыми краями, дорогого белого сукна казакин, стилизованный под украинскую свиту, серое пальто. Сам сделал для нее записную книжечку с рубриками прихода и расхода. На весь этот идиотизм только за один день 3 сентября было потрачено более 180 рублей! Любивший прибедниться Тарас, с тридцати четырех лет называвший себя не иначе как стариком, бегал теперь по Петербургу, как одуревший от страсти молодой бизон из сводолюбивых Соединенных Штатов, которые он так любил, ожидая оттуда нового «Вашингтона з новим i праведним законом». Все моральные изъяны своей избранницы он объяснил «рабством», – утверждая, – что воля и достаток изменят ее к лучшему.

Сама же невеста, не лишенная чувства прекрасного, много рассказывала, как они собираются устроиться, и, между прочим, что ее жених говорит, будто на Украине зимой скучно, а потому она будет ездить в Париж или Петербург, чтобы избежать тоски, проживая на собственном хуторе! «Вот как судьба потешается над людьми, – комментировала ситуацию одна из знакомых поэта – Лукерья в Париже!»

Тарас Григорьевич снял своей возлюбленной комнату на Офицерской улице, но та, совсем утратив чувство реальности, стала возмущаться, что квартира досталась ей без прислуги. Когда однажды Шевченко рассердился на непорядок в доме, Лукерья бегала жаловаться знакомым, что не пойдет замуж за поэта. А когда ее спросили, как все будет, ответила:

– А так i буде, що заберу усе, що вiн менi дав, а за його таки не пiду! Такий старый, поганий та сердитий!

Вся эта комедия закончилась в один день. Зайдя к Лукерьи в необычное время (может, что-то и заподозрив), Великий Кобзарь застал возлюбленную в пылких объятиях обыкновенного лакея, ни черта не смыслившего ни в поэзии, ни в национальных идеях.

Застигнутая на горячем, невеста храбро ответила: «Xiбa ж би я за тебе, такого старого та поганого пiшла, коли б не подарунки, та не те, щоб панiєю бути». По другой версии любовником «нежинской ведьмочки» оказался не лакей, а домашний учитель, специально нанятый поэтом для повышения образовательного уровня будущей супруги.

Финальную точку, однако, поставила сама наглая девка, на очередной припадок влюбленности Тараса ответившая безграмотной, но полной чувства собственного достоинства нотой: «…твоеми записками издесь неихто не нужаеца». Все подарки, на сумму около тысячи рублей, были у нее торжественно отобраны.

Крах народно-эротической утопии заставил Шевченко вновь попытать счастья у представительниц высших классов. Завидев как-то на мольберте портрет Лукерьи собственной работы, Тарас нервно схватил его и, швырнув на стол, сказал своему приятелю Черненко: «А що, Федоре! Як на твою думку: чи не попробувати ще раз? В останнє? Не довелося з крiпачкою, з мужичкою, то може поталанить iз панночкою…»

«Панночкой» оказалась сорокалетняя старая дева – давняя знакомая Кобзаря Надежда Тарковская, сестра богатейшего украинского помещика и коллекционера. Однако и тут поэта ждал жестокий отлуп. Разозленный Шевченко посвятил Тарновской следующий «лирический шедевр»:

Прокинься, кумо, пробудись,Та кругом себе подивись!Начхай на ту дiвочу славуТа щирим серцем, нелукавоХоч з псом, сердего, соблуди.

Трудно утверждать, подразумевал ли он под этим псом себя или обыкновенного Бровка, но отсылать в зоофильском виде «элегию» не решился и последнюю строчку заменил на более приличную: «Хоч раз, сердего, соблуди».

Ему так хотелось! Да все как-то не складывалось… Зато в теории это был настоящий пророк грядущей сексуальной революции!

Запорожский миф

Для тех, кто знаком с историей только по «Кобзарю», бесспорно, что с ликвидацией Запорожской Сечи загнулось и украинское казачество. Помню, как сам я в детстве едва не рыдал от горя, ну, почему Екатерина так несправедливо обошлась с запорожцами? Вот донцов же оставила? И о них даже в романе «Тихий Дон» прочитать можно… А наших, чубатых, куда подевала? Точно: «вража мати».

«Версия» Шевченко была обязательной для советской школы. Так же, как сегодня – для украинской. Другим – места не находится.

Но как тогда объяснить загадочный пассаж из письма Тараса Григорьевича атаману Кухаренко oт 15 августа 1857 г.: «Думав я, їдучи в столицю, завернуть до вас на Сiч»…