Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



Гунилле
Желтая книга

I

Песнь об искалеченной

1

«Amor omnia vincit» — любовь побеждает все выведено ее рукой на коричневой папке, объединяющей три толстые тетради; жирными печатными буквами выделено заглавие: КНИГА ВОПРОСОВ. Словно попытка сопоставить два положения: твердое, оптимистичное и совершенно нейтральное — наверху и неуверенное, вкрадчивое, словно взывающее — внизу. Будто бы она хотела сказать, что это и есть отправная точка. О если бы только это оказалось правдой.

Любовь побеждает все. Хоть и известно, что это не так, но тем не менее… Сердце щемит при виде строк: о, только бы это была правда, о, если бы только это оказалось правдой. Пока голос автора не срывается, все очень строго, корректно и по-деловому. Одна книга — желтая, другая — черная, неполная, или подвергнутая цензуре, и еще одна — красная. Вместе они составляют «Книгу вопросов», рассказывающую о Бланш и Мари. Больше ничего нет.

Приходится с этим смириться.

Любовь побеждает все. Как рабочая гипотеза. Или глубинная болевая точка.



Через два года после того, как Мари Склодовской-Кюри была вручена вторая Нобелевская премия — премия по химии за 1911 год, а ее любовник Поль Ланжевен воссоединился с женой Жанной и, с ведома последней, вступил в более-менее прочную связь со своей секретаршей, Мари перенесла хоть и ожидаемый, но от этого не менее страшный удар: однажды утром ей сообщили, что жившая в ее парижской квартире подруга, Бланш Витман, обнаружена мертвой.

Бланш пыталась перебраться из кровати в деревянный ящик на колесиках. Не получилось. И она умерла.

Причину смерти устанавливать не стали, но забиравшие тело отметили его чрезвычайно малую длину, а также что Мари Склодовская-Кюри настояла на том, чтобы лично уложить искалеченный торс в гроб. На прощание она в течение часа просидела на стуле возле покойной, положив руку на крышку гроба, а носильщикам пришлось дожидаться в соседней комнате. Она не пожелала им ничего объяснять и лишь бормотала: я всегда буду рядом с тобой.

Потом гроб унесли.

В единственном некрологе Бланш Витман называли «легендарным феноменом» и отмечали ее роль медиума профессора Ж. М. Шарко. Она оставила после себя тетради, о которых стало известно только к концу 1930-х годов и которые полностью никогда не публиковались.

Мари Кюри в своих мемуарах о существовании Бланш, как и о многом другом, не упоминает.

Я ее за это не осуждаю.

2

Никто не знает, впрочем, хотела ли сама Бланш Витман быть упомянутой.

Некоторую известность в истории медицины она после смерти все же получила, но не в связи с Мари Кюри, а только как «медиум Шарко». В примечаниях тут и там лаконично сообщается, что она закончила свою жизнь «мученицей» и «жертвой» научных исследований в области радия. После смерти Шарко она два года проработала ассистенткой в рентгеновском отделении больницы Сальпетриер, где в то время царила неразбериха вокруг методов лечения. Потом она перешла в лабораторию Мари Кюри — там несколькими годами позже произошло открытие радия. Кто способен провести грань между смертельным рентгеновским облучением и смертоносным радием? Кончилось одно, началось другое.

Итог: мученица и торс.

О ее жизни после 1893 года, когда умер Шарко, почти ничего не известно. В последние годы она намеревалась написать книгу о любви. В единственном кратком некрологе об этом ни слова. Только «умерла, лишившись рук и ног», что не совсем верно: одна рука у нее была, правая, ею она до последнего и писала.

Книга осталась незаконченной. Сохранились три тетради, форматом 30 на 22 см, по сорок страниц каждая, объединенные коричневой папкой — «Книга вопросов», как она ее назвала. Первую тетрадь она именует «Желтой книгой», вторую — «Черной книгой» и третью — «Красной книгой».

Их обложки бесцветны. В этой трехчастной истории Бланш намеревалась рассказать о природе любви. Не получилось. Вышла история о Бланш и Мари. Каждая ли жизнь этого заслуживает? Своя история есть у всех, но записываются немногие.

Непонятному названию — «Книга вопросов» — вскоре находится простое объяснение. Бланш решила, что будет предварять вопросом каждый фрагмент. И хладнокровно на этот вопрос отвечать. Вопросы будут «чрезвычайно важными». Какого цвета было твое первое платье? Каким был твой первый номер телефона? Но время от времени — неожиданные и странные отступления: Что можно было прочесть на лице отца, когда он делал мне аборт? или: Кто сидел возле гроба Шарко во время прощания?

Все вопросы очень конкретны. Иногда они кажутся бессмысленными, но лишь до того момента, как возникает соблазн ответить на них самому. Тогда получается что-то вроде игры, которая внезапно становится реальностью и пугает. Если ты продолжаешь, то выходишь из равновесия и теряешь контроль: стрелка компаса крутится, как на Северном полюсе. Я пробовал. На вопрос о номере телефона можно ответить очень кратко: «Шён 3, Йоггбёле». Потом возникают серьезные трудности. Именно когда нужно объяснить само собой разумеющееся, получается длинно и страшно. В ее «Книге вопросов» заложено нечто угрожающее — соблазн проникнуть в запретное, или открыть дверь в темную комнату.

Лаконичные вопросы, многословные ответы, не имеющие с ними непосредственной связи.

Ей, вероятно, было страшно. Когда боятся — поступают именно так.

Три толстые тетради — желтая, черная и красная — сохранились. Остальное, то есть внешнее, — реконструкция.



Иногда ответы слишком краткие: можно предположить, что Бланш намеревалась развернуть их позднее, когда наберется мужества.

Одна запись предваряется лишь вопросом: Когда?

Ответ касается ее врача и любовника, профессора Ж. М. Шарко. Она описывает мелкий инцидент. Речь идет об их первой встрече. Впервые, пишет она, он увидел ее через приоткрытую дверь: будучи пациенткой, Бланш находилась в одном из помещений Сальпетриер. Врач больницы с обескураживающей тщательностью изучал меня, хотя я и не достигла еще той известности, что выпала на мою долю позднее. Его звали Жюль Жане.

Бланш уделяет большое внимание внешним деталям. Две комнаты, вестибюль, предназначенный, вероятно, для переодевания. Ее поместили в Сальпетриер после других лечебных заведений. Чем она болела, неизвестно. Быть может, тем же, от чего позднее ее лечил Шарко. То есть истерией. Этого она не пишет.

Бланш одевалась после осмотра.

Тут она увидела, что мимо по коридору проходит Ш. Он обернулся и стал ее рассматривать. Их разделяло около четырех метров. Она знала, что он смотрит. Бланш замедлила движения и нарочно стала одеваться неторопливо. Она отвела взгляд и медленно повернулась к нему боком. Одна грудь была наполовину обнажена. Бланш не сомневалась, что он следит за ней.

Именно тогда, пишет она, словно скрывая за множеством деталей главное, я навсегда прожгла его сердце, как тавро прожигает тело животного.

Сведения о ее молодости крайне скудны. Но определенно она была образованной. Эта фраза похожа на цитату из Расина.

Ее звали Бланш Витман, и на момент кончины ее рост составлял 102 сантиметра, а вес — 42 килограмма.

Она представляла собой торс, только с головой. Левая голень, правая нога до бедра и левая рука были ампутированы. Поэтому ее рост и описывают как чрезвычайно малый. В остальном она была совершенно нормальной. Раньше, до ампутаций, все находили Бланш очень красивой. А рассматривали ее, по вполне понятным причинам, многие, и в том числе многие, умевшие описывать, то есть писатели. Строго говоря, существует лишь одна ее фотография и несколько запечатлевших ее рисунков. Да еще знаменитая картина, на которой ее видно только сбоку[1].

Она действительно красива.

И она умирала счастливой. Так утверждается в последней тетради — в «Красной книге».

Таким образом, малорослой Бланш была не от рождения. После шестнадцати лет — с 1878 по 1893 год, проведенных в парижской больнице Сальпетриер с диагнозом «истерия», она внезапно выздоровела. В то время истерия была распространена — ею страдало около десяти тысяч женщин, — но после смерти профессора Шарко болезнь пошла на спад.

Действительно стала редкой? Или получила другие названия?

После многих лет, проведенных в экспериментальном отделении Шарко в Сальпетриер, Бланш работала в рентгеновском отделении той же больницы, но уже по собственному желанию, а в 1897 году ее взяла ассистенткой в свою лабораторию польский физик Мари Склодовская-Кюри.

Время, проведенное в качестве пациентки в Сальтпериер, Бланш характеризует как счастливое, затем наступил безрадостный период. После идут годы в лаборатории мадам Кюри, опять-таки совершенно счастливые, за исключением разве что неоднократных ампутаций.

На последнее она ни разу не жалуется.

В «Книге вопросов» Бланш хочет поведать свою историю, суммировать и сопоставить свои впечатления от экспериментов над истерией в больнице Сальпетриер и от физических опытов под руководством Мари Кюри, чтобы создать образ исцеляющей любви, природу которую она уподобляет и радиевому излучению и истерии.

Исцеляющей?

В первой части «Книги» долго просматриваются лишь деловитость и счастье.

3

С ампутациями Бланш Витман дело обстояло следующим образом. Попытки объяснить природу любви с ними никак не связаны.

17 февраля 1898 года в лаборатории Мари Кюри, в Париже, впервые проверялось действие излучения черной смолообразной, обработанной и «проваренной» в лаборатории руды, называемой урановой смолкой; ее добывали в районе Иоахимшталя, у границы между нынешней Чехией и будущей, а впоследствии бывшей ГДР. Урановую смолку на протяжении нескольких столетий использовали в качестве добавки к глазури для создания интересных с художественной точки зрения цветовых оттенков. Урановая смолка была важным цветовым компонентом, в частности, при производстве знаменитого богемского хрусталя: она содержала элемент уран, столь важный для стекольной промышленности.

Для проведения экспериментов с урановой смолкой и получения некоторых урановых компонентов требовалось огромное количество руды — несколько тонн. Тяжелая и грязная работа проводилась в пустовавшем каретном сарае, расположенном рядом с парижской лабораторией Мари и Пьера Кюри.

Там и начала работать Бланш Витман.

В тот день, 17 февраля 1898 года — эта дата имеет особое значение для истории физической мысли, — Мари провела первые удачные эксперименты с урановой смолкой, было зафиксировано сильное своеобразное и ранее неизвестное излучение. К этому времени уже установили, что торий — химический элемент, открытый в 1829 году шведом Йёнсом Якобом Берцелиусом, обладал более сильным излучающим эффектом, чем уран; теперь оказалось, что у урановой смолки интенсивность излучения гораздо выше. Выше, чем у чистого урана.

Что собой представляло это «излучение» и откуда оно бралось, еще только предстояло исследовать. Мари Кюри предположила, что урановая смолка, должно быть, содержит какой-то особый, пока неизвестный элемент, о свойствах которого также ничего не известно.

В этой маленькой лаборатории и происходили открытия.

Лаборатория представляла собой старый деревянный барак, заброшенный дощатый каретный сарай, застекленная крыша которого находилась в столь плачевном состоянии, что дождь непрерывно заливал это жалкое сооружение, которое когда-то давно использовалось медицинским факультетом в качестве прозекторской, но позднее помещать туда останки людей и даже животных сочли недостойным. Пола в сарае не было, землю покрывал лишь слой бетона, а оборудование состояло из нескольких старых кухонных столов, черной доски и старой чугунной печки с ржавыми трубами; именно в это жалкое сооружение тремя годами ранее пришло письмо от профессора Зюсса, из австрийской земли, владевшей рудниками в Санкт-Иоахимштале.

В нем сообщалось, что ученым готовы предоставить отходы с урановой смолкой. В них и был обнаружен радий.



Мари сразу же написала отчет.

Ее руки пока еще красивы. Бланш описывает ее как несравненную красавицу, необъяснимым образом околдованную научными исследованиями. 18 июля 1898 года члены Французской академии получили возможность прослушать доклад друга и бывшего учителя Мари — Анри Беккереля. Его именем назовут единицу активности изотопов в радиоактивном источнике, равную одному распаду в секунду и предназначенную для измерения степени радиоактивного заражения, например, оленины в центре Вестерботтена[2] после Чернобыля. В докладе говорилось, что в результате экспериментов с урановой смолкой супруги Мари и Пьер Кюри обнаружили нечто новое и ранее неизвестное. Сообщение Беккереля называлось «О новой радиоактивной субстанции, входящей в урановую смолку».

Слово «радиоактивный» прозвучало впервые в истории.



Еще ни намека на историческое событие, только легкая растерянность.

В докладе Беккереля сообщалось, что обнаружено вещество, радиоактивность которого в сотни раз превосходит урановую и оно содержит некий «металл», возможно, ранее неизвестный химический элемент, обладающий странной лучеиспускающей способностью.

К концу года этот элемент перестал быть безымянным. Его назвали радием. Он обладал необычными свойствами; по мере того, как его стали выделять во все более концентрированном виде, обнаружилось, что он способен самопроизвольно лучиться.

Слово «лучиться» неоднократно повторяется в «Книге» Бланш.

Тут ее текст приобретает чуть ли не поэтический характер. Когда меня бывало хвалили во время демонстраций в больнице Сальпетриер, описывая производимое мною впечатление, говорили, что я прямо «лучусь»; но тогда мне и в голову не приходило, что это слово, будто по взмаху волшебной палочки судьбы, вновь появится в мире физики — науки, куда мне предстояло внести свой вклад, чтобы объяснить взаимосвязь радия, смерти, искусства и любви.

Радий, смерть, искусство и любовь. Она не знает, о чем говорит. Но, вероятно, по-другому невозможно. Как же иначе?



Смерть и красота, наверное, очень тесно соприкасались. Придется ее простить.

Мари, пишет Бланш, часто прогуливалась от дома до лаборатории на улице Ломон, чтобы проинспектировать свои владения. Бланш — тогда еще не перенесшая ампутаций — обычно встречалась с ней во время этих «тайных» посещений лаборатории.

Она пишет: Наши драгоценные продукты, для которых не было шкафов, разложены прямо на столах и скамейках; со всех сторон можно было видеть их слабо лучащиеся контуры и сверкающее сияние, которое, казалось, парило в темноте, каждый раз заново трогая и очаровывая нас.

Это пишет Бланш. Бросается в глаза выражение: «наши» драгоценные продукты. Ведь она всего лишь ассистентка.

Далее, отвечая на вопрос: Когда Мари стала художником?, она говорит, что между ними возникли задушевные отношения, почти любовь, любовь, усиливавшаяся от ощущения красоты, создаваемого таинственным и красочным сиянием «радия». У нее на глазах открывались врата в новый, загадочный мир, и из этого мира шли сверкающие голубым светом сигналы именно к ней — Бланш, пока еще не знающей, что такое ампутации.

Она, похоже, восприняла эти сигналы как некое произведение искусства. Созданное Мари. О Пьере ни слова.



Кстати, в «Книге» есть короткий пассаж, начинающийся вопросом: Что же такое искусство в наше время — время технического прогресса?

Отвечая на этот вопрос, Бланш подробно, почти с детским энтузиазмом описывает Всемирную выставку 1900 года в Париже. Ее текст полон восхищения: революционные научные завоевания наступающего века, ошеломляющие впечатления и возможности. Все ее знания получены от Мари, под знаком радия.

Поэтому она много внимания уделяет Конгрессу физиков — составной части Всемирной выставки.

Вокруг Эйфелевой башни было возведено множество павильонов; среди них — Дворец электричества, где демонстрировался магический флюид (!), именуемый электричеством. Здесь наука и искусство сливались воедино. Совершенно особым аттракционом была американская танцовщица Лои Фуллер, выступавшая в специально построенном — волшебном — доме, в комнате, иллюминированной цветными электрическими лучами, которые пропускались через сменные фильтры. Движущийся, опять-таки благодаря электричеству, тротуар перевозил зрителей с места на место. Можно сказать, что электричество аккомпанировало триумфу новейших достижений; Бланш пишет обо всем этом с благоговением.

Ученых, однако, влекло на Всемирную выставку нечто другое, куда более впечатляющее.

Их интересовали только что открытый элемент радий и радиоактивность. Ученые со всего мира, пишет Бланш, ехали в Париж именно чтобы встретиться с Мари и ее мужем и помощником Пьером Кюри. У всех на устах было слово радиоактивность. Все задавались вопросом, что же такое эти цветные сигналы из невидимого мира, которые кое-кем по-прежнему назывались «лучами Беккереля» и которые вели себя столь иррационально, иногда подвергаясь магнитному отклонению, а иногда нет. Своего рода флюид, говорили некоторые, вновь заводя речь о Месмере[3]; но все же казалось, что тут нечто совершенно иное, словно сон, краткий миг пробуждения, когда таинственное еще присутствует, но представляется реальностью, а затем молниеносно исчезает.

Эти радиоактивные лучи, которые, возможно, существовали и в комнате, и везде — всегда! только никто их не видел! может быть, именно о них говорила Федра, когда почувствовала, что Ипполит навеки прожег ей сердце, как если бы она была животным, а он — тавром.

Это — вступление к «Желтой книге». Никаких пояснений, кроме отвлеченно-поэтических. Вновь поражает ассоциация с Расином.



Со временем исследования в области урана и радия приобрели другой характер. Но тогда это был прорыв — звездный круг прорван (!) — или даже удар по рационализму Просвещения.

Было непонятно, что это такое.

Эти лучи могли проникать сквозь плотные щиты, но свинец их останавливал! Известно, что они способны окрашивать стекло, урановая смолка ведь «подкрашивала» прекрасные бокалы из богемского хрусталя — в течение столетий! столетий! — и при этом возникали искрящиеся голубым светом оттенки, рациональных объяснений которым не было.

Вопросов возникало много. Действительно ли это химический элемент? Во всяком случае, это вещество могло индуцировать радиоактивность в других веществах; Бланш пишет, что она изо дня в день находилась вместе с Мари в лаборатории. Она поминутно следила за измерениями Мари и видела на ее лице почти блаженную улыбку: и тогда я поняла, что все пространство окрасилось радиоактивностью.

Бланш суммирует это таким образом. Три года работы с урановой смолкой, с тоннами грязного шлака описываются как сотворенное однажды вечером в Париже метафизическое произведение искусства.

Озаренная прекрасными лучами нового вещества, она вместе со своей подругой Мари переступила порог XX века — века научно-технических открытий.



Мари Кюри, или Мария, как иногда называет ее в «Книге» Бланш, как-то раз взяла ее за руку и, остановившись посреди комнаты, заговорила то ли с ней, то ли сама с самой. Я не понимаю, сказала Мари, не понимаю капризов этого излучения, оно действует спонтанно: будто передо мной море, на поверхности которого что-то начинает шевелиться и расти, как если бы море было живым существом, каким-то морским животным или цветком, и я вижу, как его лепестки тянутся ко мне, — и мне кажется, что эта радиоактивность противоречит первому закону термодинамики; откуда берется такая сила, где ее первоисточник?

Спонтанное действие излучения, сказала она Бланш — своей еще красивой и здоровой ассистентке, чье прошлое и карьера медиума в Сальпетриер заинтриговали ее с самого начала, — является совершенно необъяснимой загадкой. Бланш добавила: как любовь! Но Мари обернулась к ней с удивленной улыбкой, которая внезапно погасла, словно Мари сперва засомневалась в справедливости столь странного образа, а потом захотела выразить неодобрение. Возможно, она, как человек науки, не любила никаких поэтических метафор и была еще не готова вступить в мучительный и убийственный мир искусства, считает Бланш.

Так они беседовали, и обрывки этих бесед отражены в «Книге вопросов». В то время Бланш Витман еще не приступила к своему неудавшемуся проекту — дать научное и вместе с тем доступное пониманию объяснение природы любви. Так думала и полагала Мари Кюри пока, много позже, не пришла к иному суждению, под влиянием Бланш и ее «Книги». К мысли, которая захватила Мари еще и в связи с интересом к любовным отношениям Бланш Витман и профессора Шарко, убийство которого та себе приписывала, к попыткам Бланш обрести любовь, которая не ведет к смерти и крушению.

Любовь побеждает все.



Годом позже Бланш впервые заболела. Совершенно необъяснимо. После первой операции она лишилась правой стопы.

Это стало началом.

Но Бланш Витман будет еще долго вспоминать тот воскресный вечер, когда они с Мари — две красивые женщины — стояли в лаборатории, рука об руку, один на один с необъяснимым чудом, окруженные загадочными красками и излучениями, которые олицетворяли вторжение новейших научных достижений в храм любви, представлявший собой пока еще совершенные тела не осознававших происходящего женщин.

4

Сегодня это известно всем.

Ведь и Бланш, и Мари было суждено умереть от этих загадочных, прекрасных и манящих лучей радия. Лучей, столь загадочно сверкавших и ставших открытием, которому, подобно распахнутым в грозное черное пространство вратам, предстояло изменить мировую историю.

Сперва Бланш. Потом Мари.



Долгое время предпринимались попытки ничего не замечать и все скрывать.

Огромное количество сотрудников лабораторий умирали, в большинстве случаев от лейкемии, и многие, как и Бланш, проходили через ампутации. Тем не менее это излучение долго считалось целебным: очень популярны были радиоактивные оздоровительные воды, широко продавались пузырьки с радиоактивным средством «Кюри», которое должно было предотвращать облысение. Крем «Activa» сулил «чудеса». Европейский каталог лекарств за 1929 год включал восемьдесят патентованных средств с радиоактивными ингредиентами, и все они были чудодейственными: соли для ванн, жидкие мази, ректальные свечи, зубная паста и шоколадные пастилки.

И все-таки с 1925 года картина начала меняться. В тот год Маргрет Карло — молодая женщина, работавшая красильщицей на фабрике по производству настенных часов в Нью-Джерси, подала в суд на своего работодателя, компанию «U. S. Radium Corporation». Маргрет покрывала циферблаты лучащейся краской.

Десять ее коллег уже скончались, первыми симптомами заболевания были тяжелые поражения во рту: им приходилось смачивать слюной остроконечную кисточку, и вскоре у них начинали появляться ранки онкологического происхождения, которые укрупнялись и под конец становились отнюдь не лучистыми. Зубы выпадали, на щеках возникали неизлечимые язвы, языки темнели, и зияющие чернотой рты свидетельствовали о том, что прекрасная сверкающая краска, возможно, несет в себе смертоносное излучение.

Другие страдали тяжелым малокровием, названным впоследствии «радиевым некрозом». Компания, выпускавшая эти великолепные раскрашенные часы, однако, отрицала связь между болезнями и радием, называя указанные симптомы истерией, что Бланш, именуемая последующими поколениями «королевой истеричек», вероятно, восприняла бы как унижение или просто насмешку истории.

Но она об этом не узнала, ее уже давно не было в живых. Из этой истории становится понятно, почему Бланш постепенно лишилась ног и левой руки. История, которую она стремилась рассказать, повествует о Мари Кюри, в какой-то степени о Джейн Авриль, но, прежде всего, о ней самой и профессоре Шарко — об этих четверых, а не об ее отравлении и даже не о куда более медленном отравлении и смерти Мари. Написать «Книгу вопросов» ее заставило нечто иное.

Можно сказать и так: наша отправная точка — торс.



Мне представляется, что Мари чувствовала своего рода ответственность за Бланш.

Именно поэтому она взяла ее к себе жить, заботилась о ней, разговаривала с ней, слушала ее рассказы, читала «Книгу вопросов». Так мне, во всяком случае, казалось поначалу. Но потом стало совершенно очевидно: у мадам Мари Склодовской-Кюри, лауреата Нобелевских премий по химии и физике, были другие причины интересоваться этой женщиной.

Бланш ведь прожила странную жизнь.

Она утверждала, что убила Жана Мартена Шарко, всемирно известного врача, которого любила. Она говорила, что совершила убийство из любви и тем самым хотела проложить дорогу и для Мари, не подталкивая ее к убийству, а указывая путь к ясному научному пониманию природы любви.

Колдовство!

5

Вставать и идти больно.

Однажды Шарко демонстрировал ее Стриндбергу. Это — единственная связь со Швецией, которую я обнаружил у Бланш и Шарко. Эксперименты с припадками истерии в больнице Сальпетриер были публичными, правда «публичность» сперва означала, что допускался лишь тщательно отобранный круг людей, интересующихся проблемой с научной точки зрения.

Потом этот круг расширился.

Тогда демонстрации стали проводиться в Аудитории[4]. Объектом научного рассмотрения была не конкретная женщина, а женщина вообще и ее сущность.

Осенью 1886 года среди парижской интеллигенции распространился слух о том, что проводятся какие-то эксперименты, показывающие, что женщину «следует в какой-то степени рассматривать как некий механизм и что некоторые эмоции у нее можно вызывать механическим воздействием, то есть нажимая на конкретные, сложным образом вычисленные точки, искусственно вызывать сильную эмоциональную реакцию. Эти эмоции можно было не только провоцировать, но и гасить, и возникавшие при этом истерические и конвульсивные припадки доказывали, что женщину, благодаря ее способности впадать в истерию и выходить из нее под научным контролем, можно понимать, расшифровывать и контролировать».

Впервые появилась возможность составить карту темного и неизвестного континента женщины так же, как путешественники вроде Стэнли[5] составляли карту Африки.

Образ путешественника-первооткрывателя постоянно повторяется у Бланш.

Стали распространяться слухи, в какой-то степени подкрепляемые тем, что женщины, пребывавшие в истерическом состоянии, демонстрировали наготу, правда, это научно обоснованно и не имеет ничего общего с безнравственностью.

В результате возник всеобщий интерес.

В одном отношении слухи были неверны. Шарко, как утверждали его последователи, вовсе не считал, что женщина — лишь механизм с точками для нажатия, а полагал, что при помощи такого механического способа наблюдения можно проникать в глубь человека подобно тому, как спускаются в Хеклу[6] по тунелю! Возможность этого доказал Жюль Верн, знаменитый ученый. (А может, он был писателем.) Но к чему такие жесткие границы между искусством и наукой! Центр Земли подобен центру человека — и все!

Для Шарко эксперименты были только первым шагом в долгой и очень опасной экспедиции к темному и загадочному центру человека.



Наивным профессор Шарко не был. Он ведь находился в центре внимания. Такие просветители не могут позволить себе наивность.

Эксперименты были более или менее открытыми. Бланш знала, что предполагалось присутствие скандально известного, но интересного господина Стриндберга, и обратила на него внимание.

Он стоял позади всех и казался напряженным и неприступным.

Бланш отнеслась к нему равнодушно. После демонстрации он не удостоил ее вниманием или беседой, даже не поблагодарил. Поэтому она почти не вспоминала о нем, пока кто-то не рассказал, что эксперименты и она сама произвели на Стриндберга столь сильное впечатление, что все это наложило отпечаток на две его пьесы или, вернее, придало им дополнительные краски.

Одна пьеса называлась «Преступление и преступление», другая — «Инферно». Нет.

Названия Бланш забыла.

Особенно разволновался ассистент Шарко Зигмунд, то ли немец, то ли австриец, поскольку он считал этого шведского писателя почти таким же важным, как Ибсен, вторым по масштабу среди скандинавов. Подобно Ибсену, Стриндберг усиленно занимался изучением сущности женщины и любви. При этом не то немецкий, не то австрийский ассистент доказывал Бланш, что Ибсен, в каком-то смысле, всегда рассматривает любовь как борьбу за власть, что делает этого профессионального художника по большому счету неинтересным, чуть ли не политическим беллетристом. И что господин Стриндберг, который сам во многих отношениях неуравновешен, затрагивая этот вопрос, часто добивается более интересных, чем норвежец, диалогов.

Почему? — спросила Бланш.

Из-за собственного страха перед женщиной и представления о том, что она является неизведанной местностью, где необходимо отыскать ту точку в истории человечества, откуда пугающее и необъяснимое делается ясным, ответил Зигмунд.



Эксперимент прошел очень успешно. Господин Стриндберг затерялся среди зрителей.

Бланш с легкостью достигла третьей стадии кататонии, которую потом устранили. Когда все закончилось, она стала рассматривать аудиторию и особенно господина Стриндберга. Несколько мгновений я наблюдала за ним: его рот приоткрылся, словно от напряженного внимания, взгляд уже больше не был пронизывающим, но не выражал и сострадания по отношению ко мне, маленькой сестренке в крайне бедственном положении. Я вдруг подумала о брате, которого обычно не вспоминаю, поскольку он отсечен от моей любви и моих воспоминаний.

То был единственный раз, когда Бланш вступала в непосредственный контакт со шведом да и вообще со скандинавом, но не исключено, что этот эпизод повлиял на ее отношение к северянам в связи с событиями вокруг второй Нобелевской премией Мари и попыткой шведов отозвать премию из-за ее любовной истории.

6

Из «Книги вопросов» следует, что уже в шестнадцать лет Бланш забеременела.

Ее отец — аптекарь, любивший дочь не только отцовскою любовью, по настоятельной просьбе Бланш сделал ей аборт.

Введя в нее инструменты, он стал напевать, как ей показалось, мелодию Верди.

Тут она испугалась, поскольку поняла, что и отец, лишь отчасти повинный в сложившейся ситуации и вынужденный, в конце концов, уступить ее слезным мольбам и воззваниям к его отцовским чувствам, тоже безумно напуган. Однако это был иной страх, чем у господина Стриндберга.



Вообще сведения об отце чрезвычайно скудны.

Детей после себя Бланш не оставила. За год до того, как попасть в больницу Сальпетриер, она, в промежутке между двумя другими лечебницами для душевнобольных, впервые за много лет вернулась домой, поскольку отец был при смерти. Он был исхудавшим и желтым, а раньше рожденным в Лондоне — очень странное выражение. Ему хотелось, чтобы она всю ночь сидела на стуле у его постели. Когда он попросил об этом, она резко встала, покинула комнату и вернулась только на следующий день.

Почему? — спросил он; она не ответила.

Она принесла одеяла и улеглась спать на полу, около его кровати. Ты здесь? — позвал он; она не ответила. Я знаю, что ты здесь, — повторил он через час. Она не ответила. — Дочь моя, если ты меня любишь, избавь меня от этих мучений, закрой мне рот и нос и прекрати мои страдания. Следующей ночью она сидела на стуле и наблюдала за его агонией. — Я знал, что ты придешь, — прошептал он. Почему? — произнесла она в ответ. — Потому что ты любишь меня и не можешь освободиться, я прошу тебя.

Тогда она положила руку ему на рот и не отнимала до тех пор, пока он не стал задыхаться.

Почему? — спросила она.

Он не ответил, из страха перед ней.

Не бойся, — сказала она, — но я должна узнать почему. Он покачал головой. Она снова положила руку ему на рот и перекрыла дыхательные пути. Затем она убрала руку, но слишком поздно. Ей показалось, что она видит слабую, но торжествующую улыбку на его угасшем лике.

Почему? — спрашивала она с отчаянием и яростью, но было поздно.

В «Книге» есть глава, которая открывается вопросом: Почему? но в ней приводится только рассказ брата о смерти отца, безо всяких драматических подробностей и каких-либо намеков на ее собственный вклад в агонию.

О брате больше ничего нет, за исключением нескольких прозрачных отговорок.



О матери говорится несколько подробнее.

Рассказ о ком-либо всякий раз начинается вопросом, на этот раз: Когда я видела свою мать в последний раз? и ответ начинается почти в библейском духе. Когда я была младенцем, по-младенчески говорила, по-младенчески мыслила и видела все не столь ясно, как ныне, скончалась моя мать, и продолжается затем нейтрально; «я» повествователя — это сама Бланш.

Мне было пятнадцать лет, пишет она, у меня был шестнадцатилетний брат, мое имя уже тогда было Бланш, но звали меня Ота. Почему, никто не знает. Когда же мне исполнилось шестнадцать и меня начали побаиваться, я решила, что буду именоваться Бланш; и никто не осмелился мне перечить. Моя мать умерла, как я обычно шучу, от жажды любви и рака печени. Она была необычайно маленькой, всего 150 сантиметров, приблизительно такого роста, к какому я теперь постепенно приближаюсь. Это наверняка дало бы Зигмунду повод утверждать, что я всегда стремилась походить на мать. И вот теперь я ее догоняю, приближаюсь к ней, а после следующей ампутации уже оставлю позади. У нее были темные глаза, и она часто шептала: cara, cara, cara[7]. Мать была корсиканкой. Брата я не помню.

Моя левая рука, которой больше нет, уже не болит, но помнит ласку. Я обычно думаю об этом как о противоположности фантомной боли и называю фантомной любовью. Рука помнит не только ласку, но и кожу, которую ласкала. Руки не только раздают ласки, но и принимают их. Однажды я упомянула об этом профессору Шарко, и он посмотрел на меня долгим и пристальным взглядом, словно бы я его в чем-то обвинила; теперь руки больше нет, а воспоминание осталось.

Существует и другое выражение — фантомное желание, но я предпочитаю называть это фантомной любовью.

Отсеченное и исчезнувшее тоже хранит любовь и воспоминания. Возможно, когда-нибудь эту фантомную любовь сумеют описать. Я не могу оценить вес матери, но хорошо помню ее руку и кожу. Вполне естественно, что я не помню брата, ведь он отсечен от меня, подобно левой руке и левой голени, но мысль о нем, хоть он и отсечен, не вызывает ни боли, ни любви.

Моя мать умерла летом, когда в Париже стояла сильная жара; прошло три дня, прежде чем один из братьев отца раздобыл повозку, чтобы перевезти ее в родной город Со, где она пожелала быть похороненной. Она не хотела лежать в одной могиле с моим отцом и просила, чтобы ее похоронили вместе с ним, только, если он еще будет жив (как она, в характерной для ее любви форме, выразилась на смертном одре). Кроме меня, никто не пожелал сопровождать дядю на ее похороны. От нее пахло.

От моей матери-корсиканки, не желавшей делить могилу с моим отцом «если только его не похоронят заживо», исходил сладковатый, мерзкий запах.

Именно так она и сказала. Вероятно, его отчаянную борьбу за освобождение из замкнутого пространства гроба она сочла бы возмездием. Мы с дядей везли ее на повозке. Сладковатый запах, исходивший от матери, гнал лошадей во весь опор.

Н-но-о! — радостно выкрикивал дядя. Я любила ее.

Я предпочитала рассматривать ее высказывание о задохнувшемся в гробу отце как поэтический образ их супружества, но когда я намекнула ей об этом, она лишь пристально посмотрела на меня и заявила, что уж в любви-то я совсем ничего не понимаю, равно как и в поэзии, — добавила она с мягкой и теплой улыбкой.

У нее я научилась не воспринимать реальные события метафорически. Что есть, то и есть. Не более того. Это был полезный урок, который я пыталась преподать и Мари.

Возле паромной переправы через реку Кюр наш экипаж казался подавленным горем и отчаянием. Когда он остановился перед погрузкой на паром и лошадей настигло сладковатое зловоние, исходившее от трупа матери, наших животных охватило вполне понятное и естественное для них бешенство, погрузка повозки — я имею в виду наш траурный эскорт — приняла поэтому характер почти панической спешки, и повозка опрокинулась.

Гроб выплыл и, медленно переместившись на середину реки, затонул.

Позднее я часто представляла себе, как стояла там, на берегу, не истерически рыдая, а совершенно спокойно, и смотрела, как моя низкорослая мать в гробу, окутанная сладковатым запахом, исчезает в глубине реки, и как я, пусть еще и не взрослая женщина, все понимала.

Я пишу «представляла себе», не «помнила».

Я понимала, что сладковатый запах скорби, смерти и любви растворяется в воде, как и сама мать исчезает в мрачных глубинах, и что все это тем не менее обернется фантомной любовью, которую я сохраню на всю жизнь, реальнее всего остального, несмотря на то что запах трупа в действительности растворился и исчез, и под конец — лишь спокойная поверхность воды, а мы беспомощно стоим и наблюдаем за исчезновением матери.

Написанное является ответом на вопрос, когда я видела свою мать в последний раз. Это было 26 июля 1876 года, около четырех часов дня.

Она исчезла в объятиях реки, будто любовь реки поглотила ее.

А помню я, что тогда, охваченная возвышенным чувством, захотела, ради матери, никогда не испытавшей любви, написать полноценный рассказ о любви — как реальной, так и фантомной.

О той, что доступна лишь увечным, превращенным в торсы, тем, на кого в результате ложится еще более ответственная миссия, то есть о любви по воспоминаниям.

В тот миг, когда мать исчезла (и здесь заключен ответ на мой вопрос), было положено начало рассказу. Рассказу, содержащему сладковатый запах смерти. Ярость по отношению к живым. Соблазн наслаждения, в котором ей было отказано и которое мне бы так хотелось, чтобы она испытала. Ах! я пишу это с отчаянием и скорбью: о, как бы мне хотелось, чтобы ей довелось испытать то, в чем ей было отказано! Но остается лишь скорбеть по любви, которую ей так и не довелось пережить.



Написавшую это звали Бланш Витман.

Она была красивой женщиной, с нежным, почти детски-невинным лицом, с едва заметными ямочками, очевидно, с темными и довольно длинными волосами — это то, что можно рассмотреть на имеющейся картине и единственной фотографии.

Она кого-то напоминает.

История Бланш вкратце такова. В восемнадцать лет она появилась в больнице Сальпетриер в Париже, куда ее положили с симптомами невроза или, как было установлено позднее, истерии. Раньше ее лечили иначе — staccato![8] — а теперь ее окружал Замок. Ее меланхолия выражалась в сомнамбулических припадках, которые, однако, примерно через час проходили; врачи быстро определили, что здесь речь идет не о какой-либо разновидности эпилепсии, а именно об истерии. Руководитель больницы, некий профессор Шарко — позднее прославившийся благодаря тому, что первым диагностировал и проанализировал различные формы склероза, в частности рассеянный склероз, и некоторые виды неврастении (Charcot’s disease[9]) — странным образом, чуть ли не с нежностью, привязался к ней, и она стала его любимой пациенткой.

Она помогала проводить эксперименты над самой собой.

К моменту их встречи Шарко было пятьдесят три года. Он использовал выражение «эксперименты», отнюдь не считая, что его пленяет способность Бланш к инсценировке определенных научных проблем. Женщины, которых он демонстрировал во время своих публичных опытов с истерией, а позднее среди них была и Джейн Авриль, не увлекали его. До последней поездки в Морван, в самом конце жизни, он ни разу не признается, что его влекло к Бланш; но в «Книге вопросов» она исходит из этого как из самоочевидного факта.

Шарко не наивен. Он пишет о себе как об одном из просветителей, с их естественной тягой к неизведанным континентам и глубокой осознанной верой в недостаточность разума.

В сочинении о Франце Антоне Месмере Шарко резко подчеркивает наличие риска, то, что руководителя экспедиции могут обмануть, и предупреждает, что нельзя быть наивным. Он женат, у него трое детей. У него была еще одна пациентка, которую он использовал в качестве ассистентки и демонстрационного объекта, — танцовщица по имени Джейн Авриль, — но, встретившись с Бланш, он «выписал» Джейн, и она покинула больницу после эпизода, который ошибочно трактовали как конфликт двух женщин.

Джейн впоследствии прославилась в качестве модели французского художника Тулуз-Лотрека.

Шарко обладал детски-пытливой любознательностью путешественника и ученого. Исповедуя идеалы Просвещения, он полагал, что изобретатели, исследователи, физики и первооткрыватели должны теперь изучать новые и таинственные области. Психика женщины не кардинально отличается от психики мужчины, но представляет собою более опасный континент. Женщина — это врата, пишет он, и через них необходимо пробиваться на этот темный континент, который богаче и загадочнее мужского. На лучших рисунках Тулуз-Лотрека запечатлена именно Джейн Авриль, худенькая, танцующая, ее лицо то совсем скрыто, то — чаще всего — изображено в полупрофиль, как у человека, который многое повидал, но предпочел это скрыть.

Проникновения в сущность женщины и человека, с Бланш в роли статистки, разыгрывались перед избранной публикой по пятницам, а позднее по вторникам — в 15.00.



У Шарко был ассистент-австриец по имени Зигмунд.

Год, проведенный с Шарко, наложит отпечаток на всю его дальнейшую деятельность; его переводы лекций Шарко на немецкий язык «завораживают». Фрейд считал, что именно Шарко изменил его жизнь.

Возможно, он имел в виду и Бланш.

Зигмунд в каком-то смысле так никогда и не смог освободиться от своего «руководителя экспедиции». Им обоим казалось, что они нашли точку, откуда можно следить за действием, и это определяло природу не только женщины, но и любви, являющейся неким религиозным обрядом и борьбой за власть.

На представлениях Шарко выступали, естественно, и другие пациентки. Но упоминается только Бланш. Почему бы тогда Шарко и не быть с выжженной отметиной! Как животному с тавром!



В детстве, пишет Бланш, она читала французский роман о юной датчанке, двенадцати лет, которая пленила датского короля Кристиана IV, сделав его зависимым от себя, как от наркотика. Он считался алкоголиком, но на самом деле был просто порабощен ею! Н-но-о! как некогда выкрикивал дядя Бланш.

Снова н-но-о. Точно ожог.

Все это разыгрывалось в первые годы XVII века. Датская девушка, ставшая королевой, сперва была молодой, потом постарела и в конце концов сумела уничтожить своего супруга, датского короля Кристиана IV. Он оказался в плену у любви. Это был отвратительный роман, но вопрос ставился правильно, хотя ответа на него и не нашлось.

В конце романа встретилась фраза: «Кто способен объяснить любовь? Но кем бы мы были, если бы не пытались». Бланш пишет, что нашла это утверждение смешным, но успокаивающим.



Я не понимаю ее.

В эту минуту она мне не нравится, не нравится ее высокомерие и жестокосердие. Прямо как ком в горле.

Мы скоро начнем, повторяет она раз за разом, словно с надеждой. Почему бы и нет? Лишь эта надежда и поддерживает в нас жизнь. Я нахожу комментарий на клочке бумаги, должно быть когда-то записал и забыл: «Книга вопросов» — как наркотик.

Колдовство. Amor omnia vincit.

Как она могла?

7

Часто просыпаюсь по ночам и не могу освободиться. Возможно, на это она и рассчитывала.

Бланш берет меня за руку и ведет вниз. Равнодушно и невинно, пока я не успокаиваюсь. Потом становится хуже.

Вероятно, именно так она хотела помочь и Мари. Медленно, держа за руку, сопровождая вглубь, к центру земли, в самую последнюю экспедицию, затем наружу, в джунгли, к берегу реки и к ночи в Морване.



Эти театральные представления перед публикой становились постепенно для профессора Шарко все более мучительными.

Казалось бы, он бросал на произвол судьбы Бланш, но оказывался покинутым сам. Научная схема с точками для нажима, которые отмечались чернилами на теле женщины и при воздействии на них должны были вызывать припадки, судороги, меланхолию, паралич или любовь, стала под конец столь совершенной, а результаты, воплощаемые послушными подопечными, столь удачными, что Шарко обнаружил: он очень одинок.

Но было поздно. Он был в ее власти. В этом отношении она напоминала юную датскую королеву, чье имя она так и не запомнила. В течение шести лет Бланш была театральной звездой больницы Сальпетриер и по-своему блистала в парижских научных спектаклях так же, как изгнанная Джейн Авриль блистала в Мулен-Руж.

Джейн танцевала, и ее рисовали. «Танцем безумцев» назывался танец, который она создала в Сальпетриер; он околдовывал всех, и никто не понимал почему.

Надо перевоплотиться в безумца, говорил ей Шарко.

Смотрели на Джейн часто, но рисовать ее начали, только когда она покинула Сальпетриер и стала всемирно известной. И есть только одна картина, изображающая Бланш. Она предстает на ней в полуобморочном состоянии.

Бланш убила своего любовника, профессора Шарко, в августе 1893 года. Через несколько лет она покинула больницу и в 1897 году поступила на службу к польскому физику Мари Склодовской-Кюри, где ее первым заданием стала работа с урановой смолкой. Что этот минерал излучает радий, было еще неизвестно, ей пришлось пройти через ампутации, и под конец от нее остался только торс.

«Книгу вопросов» Бланш пишет в период между первой ампутацией и смертью. Это книга о Бланш и Мари.



Мари Кюри любила ее, даже когда она превратилась в торс.

У Мари тоже был любовник; он предал ее, что поставило под угрозу получение ею второй Нобелевской премии — премии по химии. В своих заметках, названных «Книгой вопросов», Бланш пишет, что в период тяжелейшего кризиса — после возвращения Мари из Англии и получения в тот же день известия о том, что ее любовник струсил и нашел другую, — она впервые рассказала ей об окончательном выяснении отношений с профессором Шарко.

Бланш впервые об этом кому-то рассказывала. Она пишет, что сделала это, чтобы поубавить у Мари наивности, чтобы заставить ее встать и идти.

Это выражение звучит в устах безногой странно и тем не менее повторяется неоднократно.

Она пишет: Я объяснила Мари, когда она, обливаясь слезами, сидела у моей кровати и гладила меня правой рукой, почти совершенно изуродованной от тяжелой работы с радием, объяснила, что убила Шарко из-за его преданности и наивности и потому, что он не захотел встать и идти, доказав тем самым свою любовь. Я никого не любила так, как его, ни единого человека, я любила его больше жизни и поэтому заставляла себя не подпускать его к себе. Как же велика любовь, и сколь трудно ее поймать, прямо как бабочку, сбежавшую с небес. Но во времена тяжелых потрясений в начале нового века где же нам искать связующее звено, как не в любви.

Вот и вся история в кратком, неверном изложении.

8

Невольно представляешь ее себе оправдывающимся ребенком.

Она пишет короткими, иногда стилизованными предложениями, где слова часто противоречат друг другу. Поскольку у нее все никак не связывается воедино, она мечтает о неком последнем звене, которое называет то «радием», то «любовью», то «новым столетием». Я думаю, что она была маленькой, доброй, отнюдь не ожесточенной женщиной, которая слишком поздно поняла, что ей надо делать.

Такой женщины, как Бланш, я не встречал, но знал нескольких, чуть не ставших ей подобными. Они подходили к некой границе запретного и в испуге бросались прочь или пересекали ее, но никогда не останавливались возле.

Когда я был младенцем, по-младенчески говорил и по-младенчески мыслил, — я признаю, что это ее выражение, — идея любви была евангелием, и всякая любовь была либо предписана, либо запретна. Это создавало искушение, взрывоопасное и, следовательно, смертоносное. Любовь и смерть были взаимосвязаны, мы никак не могли освободиться. Все говорили о любви, но никто ее не объяснял. К тому же она была величайшим грехом.

Но сдаваться нельзя.

Если ты не сдаешься, объяснить можно все, даже боль, когда ты наконец встаешь и идешь. Объяснить любовь нельзя. Но кем бы мы были, если бы не пытались? Эти маниакальные повторы! А что ей оставалось писать, лежа в деревянном ящике, когда холод подступал все ближе и ближе к сердцу и все отгнивало.

В «Книге» Бланш почти одинаковые формулировки повторяются в пяти местах. Я читал эти слова, и в какой-то миг мир замер, а сердце бешено заколотилось.



Собственно говоря, она, вероятно, пыталась просто рассказать историю.

За неимением лучшего нам придется довольствоваться написанным, будь то действительно история или всего лишь отговорка. Мне представляется, что Бланш была куда проще, чем утверждает.

Убивать она не собиралась! На самом деле она, вероятно, была довольно простой и порядочной провинциальной девушкой, попавшей в беду. Я знавал такую когда-то.

До того как я сдался и начал понимать, мне не нравилось, что она — не «наша». То есть иностранка и говорит по-французски, но ведь это не важно. Что поделаешь? Ведь всюду существует маленькая Франция. Или маленький Париж, или маленькая Польша. Не понимаю, почему я оправдываюсь, но мне страшно. В этом нет ничего плохого. Где-нибудь найдется благодетель, способный защитить, и для Бланш, возможно, тоже существует спасение и прощение.

Теперь дело идет лучше. Поначалу реконструировать Бланш было трудно, сейчас уже легче, хотя это и причиняет боль. Сперва где-то в глубине был ком, теперь его нет. Я думаю, что она, осмелься она говорить откровенно, совсем не показалась бы такой жестокосердной. Человек беспощаден, только если сам не ждет пощады.

Когда я был младенцем, по-младенчески говорил и по-младенчески мыслил, то есть когда мне было десять лет, во время Второй мировой войны, я мечтал, что когда-нибудь полюблю светловолосую, очень красивую, восхитительную, но парализованную девушку, которая будет сидеть в инвалидном кресле и играть на скрипке. Не знаю, откуда я это взял. Я даже не видел фильма[10]. Полагаю, что поначалу я примерно так и представлял себе Бланш — скромной, прелестной блондинкой, играющей на скрипке и способной передвигаться только с моей помощью. Собственно говоря, вполне естественно. Ведь это и была Бланш. Я узнал ее. В конце концов она вернулась. Пришлось реконструировать ее жизнь, поскольку сама она молчала. Но, несомненно, это была она. История превращения в торс и почти забытая мечта о девушке в инвалидном кресле, со скрипкой в руках.

Еще немного, и все будет в порядке. Ком исчез. А все прочитанные сказки! например, о девочке в красных башмачках! или о русалочке! Там всегда говорилось о невероятной боли, когда она вставали на ноги и шли. Словно им в ступни вонзались ножи.

Скоро все снова пойдет хорошо. Девочку звали Бланш. Amor omnia vincit.

II

Песнь о Кролике

1

В своей «Книге» Бланш называет ее Кроликом. Это могло быть презрительным намеком на ее сексуальность.

Может быть, этот персонаж и несущественен.

Но если он важен для Бланш, то важен и для нас.



Поначалу среди персонажей «Книги вопросов» только три женщины. Это Бланш, Мари и Кролик. Потом появляется Герта Айртон, но только под конец. И Бланш с ней никогда не встречалась.

Кролик?

Сперва мне думалось, что все они были немного наивными и боялись, боялись, что не вынесут любви. Но, вероятно, я ошибался. Это не боязнь, а невинность — несмотря на окружающую грязь, то, что заставляет человека в конце концов вставать и идти.

Иногда вдруг создается впечатление, что Бланш останавливается, сбивается; можно предположить, что она подымает взгляд от деревянной каталки и устремляет его в окно, на деревья и листву, будто за ними находится берег реки, или опускает глаза и смотрит на укутанный одеялом обрубок ноги, морщит лоб с невинным удивлением на все еще по-детски прелестном лице и тут же пишет: Я скоро начну.

Постепенно привыкаешь, под конец мне это даже нравится. Она ведь хочет, чтобы мы поняли, но немного боится, не улавливая, почему мы никак не можем понять! отчего медлим! Тогда возникают невинность и робость; вопрос: можно ли продолжать, приблизительно так.

Вероятно, поэтому. Так пишут только те, кто еще не до конца решился или пребывает в безграничном отчаянии. О шести тысячах женщин, запертых в больнице Сальпетриер, толком никто ничего не знает, но ведь они там были, непосредственно рядом с нею. Я скоро начну: это отзвук детского страха, радостный, но с оттенком отчаяния, мне он знаком.

Нетрудно понять, что пальцы и руки Бланш пострадали от радиевого излучения.

Но ступни? А позже и ноги целиком?

Возможно, причина кроется в чем-то другом. У Бланш часто повторяется: было и кое-что другое.