Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

С рассветом он спешил на верфь. Здесь на стапелях высились остовы судов. Петр сливался с массой мастеровых — в такой же рабочей одежде. Единственное, что отличало его, был рост: два метра пять сантиметров. А еще неимоверная сила, которая нарастала с каждым днем. И вот что удивительно: был узкоплеч и носил рубахи сорок шестого размера, но, разумеется, какого-нибудь шестого или седьмого роста.

Чиниться было нельзя: о его царском происхождении друзья-плотники не ведали. Он был с ними на равной ноге. В Саардам заглядывали любопытные: подивиться. Не на царя — на диковинного русского великана, плотника русского. Слова «урядник» тут никто не знал.

— Мин херц Питер, — звал плотник Якоб, работавший с ним в паре. — Пора пошабашить. Пойдем заправимся.

Собутыльник он был изрядный. На своем ломаном голландском предпочитал много не говорить — больше слушал и совершенствовался в языке. Только знай себе просил наполнить кружку.

Дела важные, государственные, были оставлены еще в Пруссии, где великое посольство пробыло долее, чем предполагалось. Решался важнейший вопрос: кому быть на польском троне.

По смерти воинственного короля Яна Собеского на польский престол явилось несколько претендентов. Меж них был сын покойного короля, Марк граф Баденский Людовик, герцог Лотарингский Леопольд, и другие владетели графств и княжеств. Но более всего шансов было у курфюрста Саксонии Августа II и у французского принца Конти.

Француз на польском троне был опасен для России: Франция традиционно обнималась с турецким султаном, извлекая из этого разные выгоды для себя. «Вечный мир» с Польшей, заключенный еще князем Василием Голицыным, был под угрозой. Петр велел так и объявить ясновельможному панству: изберете француза, быть нам в недружбе. И приказал князю Ромодановскому на всякий случай продвинуть русскую рать к польской границе.

Подействовало. Избрали Августа. Петр послал ему поздравительную грамотку. В ответ Август, как докладывал русский резидент Никитин, поклонился Петру чуть ли не до земли и клятвенно обещал выступить с ним в союзе против вековечного врага Христова имени турецкого султана. По своему простодушию Петр поверил. Позднее они сошлись. И остались довольны друг другом.

Август был бражник и бабник: обсеменил всю свою Саксонию, и как утверждают хронисты, оставил после себя несколько сот детей. У него было прозвище — Сильный. Он и в самом деле обладал недюжинной силой, и они с Петром не раз тягались, кто кого. Свивали в трубку серебряные тарелки, разрывали подковы, сгибали монеты; словом, казали себя, друг другу не уступая. Еще играли в любовные игры с прекрасным полом, на этом поприще тоже старались перещеголять друг друга.

— Ну тогда проиграл в карты — и делу конец.

— Все было не так…

Но Август Сильный был союзник бессильный. Он не пришел на помощь Петру, когда тот в ней нуждался, и трусливо бежал от Карла XII, а потом изъявил ему полную покорность.

— Хорошо-хорошо… Убил — и забудем об этом.

…Инкогнито Петра открылось по совершенной случайности. Один из голландцев, пребывавших в России, написал в Саардам отцу о том, что к ним катит русское посольство во главе с самим царем, который высок ростом, на щеке бородавка и голова дергается. Это было следствие перенесенного потрясения в детстве, и ни один врач не мог сего унять.

Малец вскинул голову.

И саардамцы тотчас признали в плотнике Питере русского царя и немало тому дивились. Петр принужден был покинуть комнатенку, которую снимал, и после восьмидневного пребывания в Саардаме спешно выехать в Амстердам, забрав плотницкие инструменты.

— Откуда ты знаешь?…

Он было устроился на тамошней верфи плотником — дерево манило его; запах, податливость, своего рода бессмертность, способность принимать ту форму, которую задумал человек. Но и тут от зевак не было покою. Молодой человек демонстративно не отзывался на подобострастные обращения, вроде «ваше величество» или «государь», а только когда к нему обращались, как к плотнику Питеру.

— Да здесь у всех одно и то же. Проиграл, убил или растратил, ну еще женился ненароком при живой жене или что-нибудь такое. Забудь ты об этом… Я тебе говорю.

Тем временем в Амстердам торжественно въехало великое посольство во главе с Францем Лефортом, и ему, само собою, был устроен торжественный прием.

Латуре время от времени оглядывался на болтающих легионеров, но молчал… Беседуй, голубчик, беседуй… Можешь даже покурить, но потом… Когда настанет подходящий момент… Nom du nom…

Бургомистром Амстердама был старый знакомец Петра Николас Витсен. Некогда он побывал в Московии — еще при Алексее Михайловиче, — добрался аж до Каспийского моря и издал книгу «Татария восточная и южная», которую перевели на английский, французский и датский языки.

Палило солнце, и отражавшийся от песка ярко-желтый слепящий свет, казалось, с шумом бил через глаза прямо в мозг, с этого бескрайнего, вечного моря холмов, невыносимо… Уф-ф…

— Шевелите ногами, канальи!… Вы не на прогулке… Марш легиона запевай!… Un… Deux… Trois… Allons!… [Раз… Два… Три… Начали!., (фр.)]

Он-то и стал покровительствовать плотнику Питеру. Для него на верфях был специально заложен фрегат, а еще старался как можно полнее насытить неистощимую любознательность царя. Он, к примеру, повел его на бумажную фабрику, где царь попросил посвятить его во все секреты бумажного производства. Уведав все, он схватил ковш, черпанул бумажной массы и вылил ее в форму. Радовался как дитя: экий получился гладкий лист.

Из пересохших почти до трещин глоток вырвались бессильные, фальшивые, хриплые звуки:

Потом, высунув язык от усердия, проводил часы в гравюрной мастерской: мало-помалу под резцом возникал рисунок — торжествующий ангел несет в руках крест и пальмовую ветвь, попирая ногами полумесяц и бунчуки мусульман.

Tin t\'auras du boudin, Tin t\'auras du boudin…

Он тормошил Витсена — ему не сиделось на месте. Поехали в Лейден к знаменитому естествоиспытателю Антони ван Лёвенгуку, которому мир обязан усовершенствованию микроскопа. Царь ахал, глядя в окуляр, где в капле воды копошился целый мир крохотных существ.

На все плевать, нас некому ждать,

— Ничего мы не знаем, темны, аки ночь, — бормотал он, — многие чудеса рассеяны вокруг, а мы-то, мы их не узреваем. Учился бы все годы, всю жизнь, но чую — жизни мало.

На все плевать, нас некому ждать… (фр., арго)

Настал, однако, час, когда урядник Петр Михайлов должен был стать великим Государем всея Руси. Витсен обронил:

Бух! Грохнулся оземь Коллер, плотник…

— Наш штатгальтер, он же король Англии Вильгельм III Оранский, пожелал встретиться с русским царем. Избегнуть этого невозможно. Нам следует поплыть в Утрехт — в Голландии привыкли говорить поплыть, что было любо Петру, а не поехать, — где находится его резиденция. Некогда там заседали Генеральные штаты, но теперь они переместились в Амстердам.

Nom de Dieu!…

Утрехт стоял на Рейне. Это была сильная крепость, прикрывавшая подступы к Амстердаму. Петр был не в своей тарелке — с царствующими особами он чувствовал себя стеснительно. И как прикрытие взял с собою Лефорта. Все-таки для важной политической миссии нужен был такой развязный говорун, как Франц, брудер Франц.

С ним остался другой легионер. Раскинули палатку, будут дожидаться роты…

— Garde a vous… En avant… Marche! Патрульный отряд продолжал свой путь по Сахаре.

Утрехт Петру приглянулся. Сначала он повадился смотреть достопримечательности. Их было немало: собор, базилика, университет, дом папы Адриана IV.

Петр развеселился. «И у нас ныне папа Адриан, — провозгласил он. — Токмо не шестой, а первый. И чай последний. С его кончиною намерен я устроить духовный совет, на манер ваших Генеральных штатов».

Уже без песни. Фельдфебель не возобновил команду. Экие неженки! В его времена, когда в моде были колодки, ямы и прочие наказания, когда отставшего привязывали к телеге, чтобы он шел или его волочило, как ему будет угодно, когда со свалившегося в пустыне легионера просто снимали снаряжение и проходили мимо, тогда еще пели, а кто не хотел или не мог, того привязывали к колесу, чтоб он сдох… Но теперь другие порядки. Газетные писаки столько носились с легионом, столько всего понастрочили, что командование о том только и думает, чем бы еще скрасить службу в легионе каждому городскому бродяге и проходимцу…

Лефорт к таким речам привык, а свита содрогнулась, но, естественно, промолчала.

— Я тебе скажу, Голубь, коли ты интересуешься. Это тайна, но я скажу.

— Этот папа был знаменит своим благочестием. Но еще более тем, что стал учителем короля Карла Пятого. Того, что был по совместительству испанским королем, — пояснил Витсен. — Этот Карл именовался императором Священной римской империи германской нации, а кончил тем, что отрекся от престола.

Вильгельм оказался простым в обхождении. Он чаще бывал в своей Голландии, нежели в Англии, потому что родился здесь, в Гааге. Его супругой была дочь английского короля Якова II Мария Стюарт, тезка великомученицы королевы шотландской, окончившей жизнь на эшафоте, и Вильгельм унаследовал английский престол. Вскоре он совершил революцию, издав «Билль о правах», нечто вроде конституции — сказались его голландские корни.

— Нет! — испуганно вскричал Голубь. — Если тайна, не интересуюсь и очень тебя прошу, ничего не говори…

Вильгельм был настроен против турков, а потому не ладил с французами, что было по душе Петру.

— Но… лучше, если ты будешь знать…

— Да, я противник Франции, этот Людовик, которого почему-то французы прозвали «Солнцем», мне не светит и не греет. Он не признает моих наследственных прав. А потом он любится с султаном, а мне это не по нутру так же, как и вашему величеству.

— Нет, не лучше!

— Пройти туда… до сих пор считалось дерзкой затеей… Дороги нет… Через Мурзук это вздор, оттуда до Нигера еще никто не добирался… Они даже создали пост… Величайший скандал двадцатого века… Люди мрут как мухи и дорогой, и там… но им нужен путь до Гвинеи… Тимбукту слишком далеко на запад… неудобно… Уф… больше не могу…

Он обращался с Петром как с равным, хотя был старше его почти на двадцать лет, да и приобрел опыт в распрях с другими монархами.

Еще один солдат, шатаясь, подался из строя… Его тоже оставили ждать роту с напарником покрепче.

— Я не лажу с английскими лордами, — признался он. — Меж них слишком много моих противников. Они считают меня либералом и оспаривают мои наследственные права, равно как утверждают свои, на которые я якобы посягнул. Вот почему мне больше по нраву моя добрая родина — Голландия.

…Если бы старый добряк Латуре не зыркал то и дело так грозно в его сторону, он бы попробовал сыграть ребятам, вдруг поможет от усталости…

Хм… Он все-таки попробует… Ну что будет? Вот ведь почти все курят, а он молчит… Ну заорет, чтоб прекратил. В такой мелочи Голубь ему не откажет.

Вильгельма весьма занимал этот молодой московский царь с его чудачествами, о которых он знал от Витсена. Монарх в роли простого плотника, в связке с простонародьем. Этого он не понимал, то есть просто отказывался понять. Он не проводит время с государственными мужами, не носит царственных одежд, а облекается в красную куртку и холщовые штаны простого плотника и целыми днями пропадает на судостроительной верфи Ост-Индской компании. Там он строит свой фрегат и намерен довести это строительство до конца, почему посольство торчит в Голландии четвертый месяц и намерено пробыть по крайней мере еще месяц, пока его величество царь не спустит на воду свой фрегат.

Печет солнце…

— Да, господин штатгальтер, — ораторствовал Лефорт, — мой повелитель весьма озабочен отсутствием в России флота и намерен завести его, как торговый, так и военный.

Уже шесть часов идут они по бесконечному желтому морю, как вдруг Латуре в изумлении вскидывает голову. Он слышит какой-то мелодичный, тихий, свистящий звук… Что это? Сейчас на последнем, самом трудном этапе смертельного марша, ибо ровно час отделял их от стоянки и отдыха… Что это?

Петр молчал, изредка взглядывая на Вильгельма. Старик. Что он понимает. Россия должна стать европейской державой. И он, царь Петр, выведет ее вперед и упрочит ее могущество. Для этого у нее все есть — и необъятные просторы, и столь же необъятные леса, и богатейшие руды, и богатства иного рода, и могучие реки… Ныне ее голос почти не слышен на европейской сцене, и это не только несправедливо, но и недопустимо. Флот послужит ее могуществу, как послужил он маленькой Голландии, помогший ей выйти в мировые лидеры.

— Скажи королю, что я желаю побывать и в Англии, поучиться корабельному мастерству, — попросил он Лефорта по-русски.

Он обернулся.

Sacrebleu! [Проклятье! (фр.)] Желторотый пиликает на своей гармошке… И… громы небесные! Тащит на плече два ружья! Взял у студентика!… Нет, не надо ничего говорить… Если сделать замечание, то плохо будет только этому хлюпику, которому впору сидеть дома возле маминой юбки, а не служить в легионе… Пусть тащит чужое ружье, пусть, скоро он обрадуется, если будет стоять на ногах… Но как он в этой пыли и духоте еще может дудеть в свою гармошку?… Окончательно свихнулся и на втором переходе наверняка свалится… И прекрасно… Давай дуй…

И Голубь дул. Теперь уже совсем весело. За этот последний час никто не вышел из строя.

— О, какой интересный язык. Что изволил сказать молодой царь? — оживился Вильгельм.

— Halte!… Fixe! A terre! [Стой!… Смирно! Ружья на землю! (фр.)]

— Он намерен побывать и в Англии, прежде всего, для того, чтобы увидеть работу знаменитых тамошних кораблестроителей. — Штатгальтер пожал плечами.

Два часа отдыха.

— Милости прошу, милости прошу. Его величеству будет оказан достойный прием. Невдалеке от Лондона есть городишко Дептфорд, где расположены королевские верфи. Хотя здешние мастера, как мне известно, ни в чем не уступают англичанам.



2

«Странней царь, — думал штатгальтер. — Поначалу я полагал, что он гримасничает, а это нервный тик. Отчего бы ему не поинтересоваться новыми порядками в государстве, который я ввел. А он — за свое. Снова облачился в робу мастерового».

А Петр, глядя на него исподлобья, думал:



«Что есть штатгальтер? Ежели перевести — «держатель государства». Вот король — другое дело, это всем понятно и вызывает почтение…»

Теперь они шли только впятером. Фельдфебель, Голубь, Малец (чье ружье нес Голубь), Надов, великан-туркестанец, который за день не произносил и двух слов, и врач из Австрии Минкус. Из положенных семи часов они отшагали четыре.

— Ваша любознательность делает вам честь, — продолжал король и штатгальтер Вильгельм. — Однако же зачем заниматься ремеслом, которое ваши подданные могут исполнить лучше? Они зарабатывают себе на хлеб. А вашему величеству в этом нет нужды.

И Голубь играл на гармошке.

— А я тоже желаю зарабатывать в трудах, — с достоинством отвечал Петр, — наравне со своими подданными. И подавать им пример трудолюбия.

Потом вдруг перестал. Латуре обернулся, чтобы наконец-то увидеть, как он валится в изнеможении на песок, но вместо этого увидел, как Аренкур достает из мешка кусок холодной баранины, которая и в горячем-то виде была не Бог весть каким лакомством, и смачно вгрызается в нее.

— Разве что так, — хмыкнул штатгальтер. — Но тогда зачем вам мои подданные? Витсен доложил мне, что вы завербовали более ста человек и среди них капитан Корнелиус ван Крюйс.

Ну и тип! У привычного к пустыне старого фельдфебеля уже слегка заплетались ноги. А этот ухмыляется, ест, пиликает, тащит два ружья и выглядит так, словно он на курорте…

— Мне надобны учителя, много учителей, сотни, тысячи умельцев. А капитана Крюйса я произвел в шаутбенахты, — с вызовом закончил Петр.

— О, так сразу? — удивился Вильгельм. — Но вы же не видели его в деле.

Ба— бах! Великан-туркестанец Надов повалился на землю, как столб. Минкус склонился над ним, чтобы послушать сердце, и сам, изящно перекувырнувшись, растянулся рядом.

— Мне достаточна отличная аттестация, которую выдал ему мой друг Витсен.

— Рядовой!

— Витсену можно доверять, — согласился голландский штатгальтер и король великобританский.

Это относилось к студенту. Он пока держался на ногах, хотя синие губы его дрожали, а глаза закрывались.

Они расстались, вполне довольные друг другом. После четырех с половиной месяцев пребывания в Голландии, молодой царь отправился на море. В Англии он пробыл четыре месяца, совершенствуясь в кораблестроении. Затем вернулся в Голландию, дабы вместе с великим посольством продолжить путь.

Там, за реками и плоскогорьями, лежала прекрасная Вена, царица столиц, каковой она себя считала. Там была Австрия. Там был пышный двор и дворец Хофбург — резиденция императора римского Леопольда I, врага турок и их союзников — французов. Турки уже стояли под Веной, но в конце концов были отброшены.

— Натяните над больными палатку и ждите подразделение. Ружье взять!… Отряд! Внимание! А mon соmmandemant… En avant… marche! [За командиром… Вперед… марш! (фр.)]

Петр желал коалиции. Он требовал, чтобы австрийцы надавили на Порту с тем, чтобы та уступила России Керчь — древний Корчев. Без Керчи, с одним Азовом и Таганрогом, Азовское море оставалось морем турецким.

Отряд, то есть Голубь, вытянувшись в струнку, трогается за фельдфебелем.

Через несколько шагов он начинает несмело наигрывать, но, видя, что Латуре не реагирует, наяривает изо всех сил.

Переговоры с императором и его канцлером графом Кински затягивались. А тем временем прискакал курьер и привез тревожную новость: стрельцы взбунтовались и идут на Москву.

Смеркалось, на потускневшем небе над пустыней вспыхнули первые бледные звезды, а отряд из двух человек все шел: впереди фельдфебель, с тремя по-рысьи торчащими усами, за ним Голубь с ружьем, не выпуская изо рта гармошку.

— Рядовой!

Петр бросил все и помчался на перекладных в Россию. Он скрипел зубами от ярости.

— Oui, mon chef!

— Когда вы привыкли к тропикам?

— За эти дни, mon chef!

Глава двадцать вторая

— Не врите! Вы не первый раз в пустыне!

Боль…

— Разрешите доложить, mon chef, я никогда не вру. Дурная привычка, mon chef.

Они шли дальше. Иногда вокруг них кружили гиены, бежали то впереди, то сзади, но близко не подступали… Некоторые вдруг принимались истошно выть, голосом, напоминающим хриплый истерический женский хохот…

Вдали показался слабый свет. Вон он, Мурзук.

Горе не море — выпьешь до дна. Охнешь — не издохнешь. Кто кого обидит, того Бог ненавидит. Не тот болен, кто лежит, а тот, кто над болью сидит. Беда бедой беду затыкает. Народные присловья
Свидетели

Глава двенадцатая

1


Князь Борис Алексеевич Голицын сидел в Казанском дворце и правил весь Низ (т. е. Нижнее Поволжье с прилегающими землями, Казанский дворец находился в Москве) так абсолютно, как бы был государем, и был в кредите при царице Наталье Кирилловне и сыне ея, царе Петре Алексеевиче, по своим заслугам для того, что дал корону в руки он сыну ея. Был человек ума великого, а особливо остроты, но к делам неприлежной, понеже любил забавы, а особливо склонен был к питию. И оной есть первый, которой начал с офицерами и с купцами-иноземцами обходиться. И по той своей склонности к иноземцам опыт привел в откровенность ко двору и царское величество склонил к ним в милость… Гаврило Головкин в то время был постельничим, которой кряйню милость и конфиденцию у царя Петра Алексеевича имел и ни в какие дела не мешался… Протчие ж бояре первых домов были отчасти судиями и воеводами, однако ж без всякого повоире в консилии (т. е. силы в совете — фр.) или в Палате токмо были спектакулеми (т. е. зрителями). И в том правлении наибольшее начало падения первых фамилий, а особливо имя князей было смертельно возненавидено и уничтожено, как от его царского величества, так и от персон тех правительствующих, которые кругом его были для того, что все оныя господа, как Нарышкины, Стрешневы, Головкин были домов самаго низкого и убогаго шляхетства и всегда ему внушали с молодых лет против великих фамилий… А для самой конфиденции к своей персоне царь Петр Алексеевич всегда любил князя Федора Юрьевича Ромодановского, шутошнаго названного царя Плешпурскаго, которой учинил новой Приказ в Преображенском и дал ему все розыскная дела о государственных делах, то есть что касается до его царской персоны, до бантов и протчее, также и другия розыскныя важные дела… также оному дал власть: вовремя своего отбытия с Москвы… в бытность свою в Голландии и в Англии и в Вене, также и в другие отбытности править… Оной же князь Ромодановской ведал монастырь Девичей, где царевна София заключенная сидела, и содержал ее в великой крепости.
Князь Борис Иванович Куракин. «Гистория…»




Монастырский устав строг. Однако для царевны Софьи сделали исключение. Игуменья смотрела сквозь пальцы на ее визитерок, на приношения, на хождения. Но кроме монастырской власти была власть царская. Ее олицетворял свирепый князь Ромодановский, шутейный кесарь, король Фридрих. Он пощады не знал, не знал и сострадания. Муки и кровь-пытаемых были ему нипочем.

Оазис Мурзук — жандарм пустыни. Здесь стоят гарнизоны спаги, сенегальских стрелков, войска Западной Сахары. Время от времени они совершают вылазки в пустыню, чтобы наводить страх на туарегов, берберов и рифов. К югу от Мурзука простирается великое ничто.

Царевну Софью велено было не пускать далее трех сажен от кельи, подозрительных баб, исключая царевен, к ней не пускать. Ну а о мужиках и говорить нечего. Караульные из преображенцев были многочисленны и строги аки церберы.

Но в Мурзуке проведено электричество, есть радиостанция, больница и дороги вымощены керамитом. Рота легионеров вступает в оазис между шеренгами спаги, играет полковой оркестр, и местные жители глазеют на усталых солдат.

И хоть не было царевне ни в чем отказу, ни в яствах, ни в питиях, хоть бывали у нее сестры царевны и царицы Марфа да изредка и Прасковья, но вошла в нее великая боль. И точила ее, и жгла, и буровила денно и нощно… Потому что не было у нее власти — ни малейшей. Разве что над комнатными девушками. Да ведь и тех не выпускали за стены монастыря. Мир для нее был заперт. И для ее служительниц.

Для маршевых подразделений в Мурзуке есть особая казарма. Сюда и направляют новоприбывших. Пыльные и измученные легионеры получают недостающие обмундирование и амуницию, затем следует врачебный осмотр и три дня полной свободы.

Болело сердце. Душными ночами она ворочалась без сна. Окно было затворено, и под ним стоял вонючий преображенец. Ему приказано было бодрствовать. Каждые пять часов солдата сменяли.

Сопровождающий роту конный отряд окружают спаги, отводят его в дальний конец оазиса и там, вбив колья, огораживают колючей проволокой. У проделанной для входа и выхода дыры ставят стражу — изолируют от регулярной армии. Но туземцы не в обиде: потягивают себе спокойно за проволокой гашиш и пекут лепешки. Перед входом расположился какой-то щуплый седобородый араб в бурнусе, который за несколько сантимов варит на жаровне кофе.

Окошко было загорожено. Глядеть в него зело противно, но она глядела — никуда не денешься. Преображенцы вышагивали по стене. Преображенцы торчали у палат сестер царевен Марьи и Катерины. Они были всюду.

Боль в сердце разрасталась, копилась и обида. Еще кое-где копошились работные люди; не убраны были и леса, подмостки. Монастырь устраивался и обновлялся ее заботами. Надвратная шестиглавая церковь Преображения Господня, Успенская церковь и трапезная, примыкающая к ней, церковь Покрова Богородицы, тож надвратная, 1 колокольня, которую заканчивали строить, когда она была уже заточена, — все это выросло здесь по ее повелению при ее власти.

Легионеры с удивлением обнаруживают, что все вокруг обращаются с ними, словно с любимыми родственниками или тяжелобольными. Даже спаги, которые обыкновенно задирают нос, дарят им сигареты и сладости, угощают отличным кофе, и каждый может пить столько красного вина, сколько захочет.

— Не нравятся мне эти нежности, — сказал Пилот молчаливому Надову.

А пятиярусный иконостас в главном Смоленском соборе! Призывала она к себе искусных мастеров Оружейной палаты Климентия Михайлова и Осипа Андреева, говорила им: «Надобен-де новый иконостас Смоленскому собору, дабы был великой лепоты. А на водосвятную чашу я свои деньги жертвую…» «Исполним, государыня царевна, как ты велишь». И исполнили. Призвала и знаменитого изографа Симона Ушакова: «Изобрази для иконостаса Пантократора Вседержителя, чтоб, глядя на него, сердце вострепетало. Это мой тебе заказ, мои деньги».

Написал. Грозно глядит Вседержитель, очи пронзают равно грешников и праведников. Невольно возопишь: покаяния отверзи мя двери!

— Почему? — спросил дюжий туркестанец низким, как у контрабаса, голосом.

А теперь коли вздумается ей помолиться пред чудотворной иконой Смоленской Божьей Матери, должна она призвать караульного начальника и изъявить свое желание. А уж он приставит к ней солдата, дабы сопровождал ее в собор.

— Похоже, жалеют нас.

Выходит, обновила она монастырь для себя самой? Выходит, так. Жестокий царь Петрушка и глаз сюда не кажет. Еще бы: томилась здесь супруга его богоданная, царица Евдокия, да не долго — велено было сослать ее в Суздальский Покровский женский монастырь и постричь там под именем Елены. Неужто не отольются ему наши женские слезы?!

Толстый африканец в форме стрелка суданской армии дружески похлопал их по плечам.

— Вы куда, ребята?… Пошли, угощу кофе или чем-нибудь покрепче…

Господь, правда, не оставил его без наказания: голова начала трястись. Но ведь мало ему этого, мало. Не по грехам его. Айв самом деле стал кривляться, как площадной Петрушка. Поделом ему! Хоть невеликая, а все-таки кара. Сколь много душ сгубил невинных, каково поношение устроил святой церкви: шутейный собор. Неужто Господь не разразит его, моего ненавистника. Безвинного, безгрешного святого человека брата моего венчанного прибрал. Сколь много раз поминала она его в своем заточении, бедного несчастного Ивана. Тридцати лет не добрал — помер. А она вот, старшая, живет и томится.

— Скажите, сержант, — спросил Пилот чернокожего Мафусаила, когда тот поставил перед ними кофе, — вы куда приписаны?

— К сектору «Б» хозяйственного отдела. Мы снабжаем вас бельем… И рубахами для арестантов.

Палаты Катеринушки — по соседству. Коротают вместе долгие зимние вечера, вышивают пелены. И она, Софья, выучилась кой чему, чем прежде пренебрегала. Да и по чину ли правительнице игла, пяльцы да прялка? Коли заперт — всему выучишься. Стала богомольною, творит молитвы и вслух, и про себя. Вслух жалуется Богородице на свою долю-неволю, а про себя не устает проклинать жестокосердого немилостивого Петрушку. Разрушит он царство, беспременно разрушит.

— Ого! — раздался сзади оживленный голос. — Что я слышу? Дальше пойдем в арестантской одежде?

И через головы сидящих кружком солдат на землю, скрестив по-турецки ноги, плюхнулся Голубь.

Вот и старица Иоаникия пророчит такое. Молвит: антихрист-де в него вселился, да и не царский он сын. Родила царица Наталья мертвого младенца, а подкинули-подменили-де его немчинским. Вот он на свою кровь отзывается — с иноземцами якшается. Они у него за первых людей. Неспроста это. Тянет его к ним нечистая сила, коя в нем сидит. Чует родную кровь. А бояр знатных родов ни во что не ставит, всяко унижает, безродных своих Нарышкиных, лапотников, возвышает, а первый друг у него — немчин Лефорт. Сказывают, он с ним в содомском грехе живет. Знают люди, знают.

— Разве вы не знаете, что сопровождаете арестантов? — удивился сержант.

Без боязни все такое старица молвила, потому как чистая душа. Правдивое слово, чистое, лежало в глуби — высказала. Царевна и сама задумывалась: ведь ничего от отца общего, благоверного царя Алексея Михайловича, не было в Петре, тож — от матери. Ни сходства, ни натуры — ничего. Отколе он взялся такой? Не тайна ли это великая? И когда откроется? Да и откроется ли? Мачеха могла бросить все концы в воду, ибо ежели был грех, то он смерти достоин и смертью мучительной наказуем. А грех был — То несомненно.

— Дай солдатам столько кофе, сколько они пожелают, — произнес за их спинами капитан в голубой гусарской форме, верно, командир спаги. — Не вскакивайте, ребята, сидите спокойно и пейте, ешьте, в общем, отдыхайте…

Высказала она все сестрице Катерине, чьи палаты с ее палатами соседствовали. Сестрица утешала:

Он дружески помахал им рукой и пошел дальше.

— Ты, Софьюшка, по разуму да по характеру ровно наш покойней батюшка, да прибудет он в райских кущах. Ты натура сильная, и разум у тебя светлый. Кто твой подвиг оценил? Да никто! Досель не бывало, чтоб наша сестра государством правила. А ты целых семь лет бразды в своих руках держала. Виданное ли в свете это дело! Не томись. Чему быть — сказано — того не миновать. Все едино, ты в веках пребудешь, подвиг твой, а мы, сестры твои, останемся в безвестьи.

— У меня такое чувство, — сказал Голубь, — что здесь не военный лагерь, а какая-нибудь миссия, где трепетные сестры маскируются под капитанов.

Софья горько рассмеялась.

Действительно, любезное обращение — не совсем то, чем капитаны спаги известны в пустыне.

— Да что мне от сего подвига досталось? Вот келейка эта. Верно, не так уж она и мала. Да ведь ходу-то мне никуда нету. А я привычна к простору.

— Вас теперь долго не будет, — сказал какой-то лысый чернобородый длинный араб. — Пойдете на дальний пост… в Ат-Тарир. В Мурзуке принято хорошо обращаться с теми, кто сменяют людей в Ат-Тарире.

— Отвыкай. Что Господь дал, то и возьми без ропоту. Роптать грех. Да и есть ли в том смысл.

— А что рассказывают вернувшиеся? Молчание.

— Не могу в то поверить, что забыта я в миру, что столь велика людская неблагодарность. Сколь много сделала я добра. Правила ведь по справедливости, по Божьим законам.

Подошел Малец. Встал позади кружка, опершись на кол от заграждения. Улыбается и жует жвачку.

— Вестимо, есть человеки, кои тебя добром поминают. Да что в том. Нет у них силы тебя вызволить отсюдова.

— Почему не говорите, что рассказывают? — беспокойно спросил Надов. — Если пополнение проходит через Мурзук, значит, снятые войска тоже здесь останавливаются.

— А я верю — много их. И копят они силы. Не может того быть, что мои семь лет следа не оставили в душах.

Опять молчание, и Пилот не выдерживает.

— Да говорите же, черт вас побери! — в нетерпения кричит он. — Не нянчитесь с нами, как с младенцами, а лучше скажите, если нас в Ат-Тарире ждут неприятности, чтобы мы были готовы! Что рассказывали те, кто оттуда возвратился?

— Угомонись, Софьюшка, угомонись, Богом тебя заклинаю. Не будет добра тебе, коли не угомонишься. Оглянись: иные на плахе жизнь покончили, иные с чадами и женами в снегах и пустынях скитаются.

— Ты о князе Василии, о любезнике моем? Петрушка еще пожалеет, что услал его, лишил имения и чести. Мудрейший человек князь Василий. Тебе одной скажу: его советами жила и правила, он во мне государственный ум пробуждал. И преуспел.

— В том-то и дело… — тихо сказал сержант-африканец.

— У государя нашего нет жалости ни к кому, коли он супругу свою богоданную, царицу Евдокию, в монастырь упек, да и тебя, сестру, не пощадил. Ты о сем помни.

— В чем?

— А я все едино не угомонюсь, — тряхнула головой Софья. — Не в моем это чине. Хуже нынешнего что может быть?

— Что я еще ни разу не разговаривал ни с кем, кто бы вернулся из Ат-Тарира…

— Может, может. Ты ведь не пострижена. Может, вернет царь князя Василья и сочетаетесь вы законным браком. А коли станешь бунтовать, прикажет он тебя постричь. И тогда всякая надежда померкнет.

Стало совсем тихо.

— Ничего уж я не боюсь! Перестала бояться. Ты мнишь, что он, Петрушка, окажет князю милость. Да никогда! Дошло до него, что князь говорил против него и против мачехи и не токмо говорил, но и наущал стрельцов погубить их. И под пыткою на меня показали и князь Иван Хованский, и Федор Шакловитый, что злоумышляла я всяко и супротив него, и супротив мачехи, равно ненавистных. Да, злоумышляла, перед тобой не отопрусь. И колдунов зазывала, дабы они порчу на них навели, и заклинанья разные сказывала, на ветер пущая, и травы губительные подкладывала, и пожар в Преображенском устроила, и стрельцов подучила убить их. Но заговоренные, видно, они… Не взяло.

— И что же… — немного хрипло спросил Минкус, облизнув губы и откашлявшись, — много рот прошло туда через Мурзук?

— Вот видишь, сестра. Стало быть, отступись. Противу тебя вышние силы, и козни твои не досягают.

— Видите ли… этот аванпост существует всего полтора года… — уклончиво ответил лысый верзила.

— Нет, Катерина, не отступлюся я до последнего вздоха. Все во мне бунтует, все кипит. Досель я не могу спокоиться. Видно, такова я есть. Покамест не выйду отсюда живой либо мертвой — не угомонюсь.

— Прямо говори! — взревел Минкус. — Сколько рот прошло здесь на Ат-Тарир, с тех пор как вы служите в хозяйственном отделе?!

— Прошу ведь не я одна, просим мы с Марьюшкой и с Марфушею — смирись ты. И станем жить в покое.

— Хм… Двенадцать…

— Покой нынешний мне ненавистен. Уж лучше, по мне, покой загробный.

Гнетущее чувство охватило небольшую компанию, расположившуюся под плотной, глянцевой пальмовой листвой…

— Значит… — протянул Надов, — сменили… двенадцать гарнизонов… и пополнение пошло… но оттуда… никто не вернулся…

— Что ты, что ты, Софьюшка! Как можно, — замахала руками царевна Катерина. — Не греши. Христа ради! Ты ведь и нас из затвора вывела. И мы вольней стали — вовек того не забыть. Прежде из терема-то не моги выйти, лика никому не показывай. А мы, как ты вырвалась из терема-то, легче дышать стали. И — чего уж греха таить — завели галантов. Изведали, какова есть плотская любовь…

И опять стало тихо. Только черные тучи мух с жужжанием кружили над оазисом…

— Где этот аванпост? — спросил Минкус.

— Нет выше блаженства, — подхватила Софья. — Быть может, я и грешу, ну коли Господь дал нам познать утехи плоти, коли он создал для сего мужчину и женщину, то так тому быть, на то его вышняя воля.

— Да… точно этого никто не знает, — ответил долговязый. — Там, кроме армии, никто не бывал. Но, кажется, в той стороне, где начинаются тропические леса.

— Да это же замечательно! — ликующе воскликнул Голубь. — Там уже экватор! Мы потом сможем всем рассказывать, что повидали свет.

— Так оно, так, — охотно согласилась Катерина и при этом вздохнула, быть может, при воспоминании о былых радостях. Глядя на Софью, все они сорвались с узды, словно кобылицы, вырвавшиеся из стойла, на простор, где пасутся жеребцы. Софья-правительница им мирволила, бояре косились, но помалкивали, патриарх делал вид, что не ведает, тож и мачеха. А братья-цари по молодости не решались.

Его шутка не вызвала восторга. Всем было не до смеха. Неужели их зашлют в непроходимые тропические леса, неужели топать через всю Сахару? И неужели в этом гиблом месте, почти на краю света, есть аванпост?…

— Ты что-то такое сказал, — обратился между тем к сержанту Пенкрофт, — что мы конвоируем арестантов…

— Худо нам без тебя на державстве, — призналась Катерина. Она было открыла рот, чтобы договорить, как вошла царевна Марфа. Поймав обрывок разговора, она заголосила:

— Говорил, — кивнул суданец. — Там рядом колония…Вдалеке послышался стук палок, рев верблюда, и на сидящих накинулось невиданное количество мух. К ним подошел здоровенный араб с лоснящейся кожей. Вокруг его руки обвилась рогатая гадюка. Араб предсказывал будущее и продавал амулеты: зашитые в кожу мизинцы нерожденных младенцев и крошечные пергаментные свитки с магическим текстом. У шоколадного здоровяка были длинные усы и огромный нос крючком.

— Привет, старик! Мы с тобой, кажется, встречались! — крикнул ему Голубь, которому померещилось, будто он уже видел этого человека в Марселе. Или в Оране?

— Еще как худо-то. Была ты, Софьюшка, на державстве, мы и горя не знали. Бывало, придешь в приказ Большой казны али в другой какой и скажешь: издержалась я, подайте мне полтыщи рублев. Отказу не знали. А теперь… — и она, не договорив, махнула рукой.

— Я с вами не встречался, белый господин.

— А что постельница твоя, что к стрельчихам ходит? — спросила Софья. — Допыталась ли, сколь недовольных, можно ль с ними снестись?

— Но могу поклясться, что тогда ты расхаживал без этой беззубой твари…

— Ходит она к ним, да токмо опасается сильно. Я ей сказала: смотри, мол, я тебе верю, лишнего не молви, а коли пронесется, то тебя распытают, а мне-то ничего не будет, разве что постриг. А недовольных тьма, сказывали ей стрельчихи. Особливо те, что в рати боярина Михайлы Ромодановского. Велено ему их распущать, а быть в Москве не велено, потому как должны они нести службу в порубежных городах. А другие — в Азов, на погибель от турка.

— Беззубой?… — вежливо осведомился араб и, слегка нажав змее на шею, поднес ее совсем близко к лицу Голубя. — Извольте посмотреть…

— Коли она расторопна да надежна, дам тебе грамотку к стрельцам. Пусть пронесет.

Все повскакали с мест и отпрянули…

— Давно бы так, — оживилась Марфа.

У рогатой гадюки были целы оба ядовитых зуба!

— Да ведь вот сестрицы Катерина да Марья велят мне угомониться, а более мне держать совет не с кем. Был бы князь Василий, верно бы поступила. С его согласия.

Моментальная верная смерть в страшных мучениях, и никакого противоядия…

— Ой ли, — улыбнулась Марфа. — Будто ты всегда с ним в согласии была.

Голубь еще ближе придвинул свою ухмыляющуюся физиономию и, словно заботливый врач, заглянул змее прямо в горло.

— Случалося в размолвке, но не столь уж часто. Он торопыга был, все норовил не ко времени, против обычая. А ныне страждет. Известьев от него нету, — слезы брызнули из глаз. Прежде глубоко они таились, а теперь чуть что — тут как тут.

— Тащи ее отсюда, — нетерпеливо закричали несколько легионеров заклинателю. — Тащи отсюда, дьявол!

— Я хотел только показать, что она не беззубая, — любезно пояснил большеусый араб, — как сказал этот белый господин…

Сестры бросились ее обнимать, им тоже чинились многие препоны, приставлены были соглядатаи, дабы галантов отвадить. И все князь-кесарь проклятый. Сидит себе в Преображенском, тамо приказ оборудован, пыточные каморы, завел шептунов-шпионов под видом монахов да странников, деньги им немалые платит. Казнит, пытает да языки урезает. Житья от него не стало. Великую власть дал ему царь Петр, таковой еще в государстве не бывало.

— Я был неправ, приятель, — весело тряхнул головой Аренкур, — но продолжаю утверждать, что тебя я. уже где-то видел…

Выплакалась Софья. Сказала угрюмо:

— Не припоминаю… Боюсь, вы изволите ошибаться.

— Слава Богу, хоть комнатный стольник князь Кропоткин настиг Голицыных в Вологде да передал страдальцам деньги, кои посылала, и грамотку. Утешно писала, да что с того: муки великие терпят. Какие тут слова надобны, чтобы тягость эту снять? Хоть бы Петрушка ненавистный таковые муки изведал! — вырвался у нее крик.

— Ну-ну… человеку свойственно ошибаться, значит, и со мной такое может случиться. Садись-ка тогда поближе, старый торговец проклятиями, да спрячь куда-нибудь свою зубастую детку, чтобы почтенная публика тоже могла занять свои места, и предскажи мне будущее. Да по возможности хорошее, тогда получишь чашку кофе.

— Тише, тише, сестрица, — испуганно зашептали сестры царевны, — у кесаря проклятого всюду уши понатыканы.

И он крикнул арабу, который продолжал колдовать над жаровней:

— А я что, — уже спокойно отвечала Софья. — Я про Петрушку, а не про царя-антихриста. Да и не боюся ничего, хуже ведь не станет.

— Стакан кофе господину змеиному воспитателю! Шевелись, пацан!

— Может стать, — сказала рассудительная Катерина. — Ныне ты прокорм получаешь из дворца, вина да пива, рыбу да меду, опять же при тебе верная кормилица старуха Вяземская да девять постельниц. Иные вести переносят, иные одевают да обувают. А коли одна останешься, как жить будешь?

Пацан, которому было никак не меньше восьмидесяти, снял с углей медный сосуд… Заклинатель оторвал от руки змею, запихнул ее в кожаный мешок, завязал отверстие и вперил взгляд в ладонь Голубя.

— Руки-ноги при мне, — беззаботно отвечала Софья. — Авось не пропаду.

— У тебя будет долгая жизнь… — начал он. Голубь возмутился. Только этого не хватало!

— Он ведь неумен в мстительности, — продолжала свое Катерина, а Марфа кивком головы подтвердила — согласна, мол.

— Послушай, старик, не пытайся меня обмануть. Можешь смело сказать, что жить мне осталось недолго…

— Бог не выдаст — свинья не съест.

— У белого господина будет долгая жизнь… точно говорю. Вот линия жизни, она идет от большого пальца через ладонь… Четкая длинная линия…

— Да ты посмотри внимательней… Не такая уж она н длинная, просто у меня руки грязные, вот тебе и кажется… Но если вглядеться… — почти уговаривал Голубь старика.

— Это смотря какая свинья, — улыбнулась Марфа. — Вот надысь в Устюге случай был: свинья дите пожрала.

Однако заклинатель был непреклонен:

— Точно говорю… У тебя будет долгая жизнь… А здесь… Интересно… странная вещь… Тебя преследует призрак женщины!

— Велико ли дите то было? — округлила глаза Софья.

Что?! Ага! Призрак… Вот видите!

— Осьми, сказывают, месяцев. Ползало по полу, вот свинья-то и набросилась. Свинья свинье рознь, — поучительным тоном проговорила Марфа.

— Послушай, старый Али-баба! Ты знаешь что-нибудь об этом призраке?…

— Того не бывало, чтоб царскую дочь в тюрьму запирали.

— Да… Знаю… Призрак красивой, грустной женщины следует за ротой…

— А нешто монастырь не тюрьма? — вскинулась Марфа. — Он свою супругу богоданную в монастырь вверг, а ты говоришь, дочь. Царицу венчанную. Посадит тебя на хлеб да щи капустные — не охнет. Сейчас тебя пирогами подовыми наделяют, да осетриною паровою, да говядиной разварною. На молебны в храмы ходишь… а сколь ты князю своему послала денег-то? — неожиданно переменила она тему.

Тут вдруг Надов пробормотал:

— Пятьдесят рублев серебром, — вздохнула Софья.

— Помереть мне на этом месте, если это не так… Я вам признаюсь, недавно… мы как раз дошли до какого-то оазиса… я думал, это спьяну, потому что в оазисе я всегда пьяный… Так вот я видел женщину, она сидела в пустыне, за оазисом, и пела…

— Деньги немалые, — вступила Катерина. — Да ведь коли своего, хозяйства нету, издержит их быстро. Ртов-то у него сколь?

— Надов! Это не спьяну! Я тоже ее видел, — поддакнул Голубь и повернулся к заклинателю. — Послушай, Аладдин! Если ты знаком с этой дамой и случайно ее увидишь, передай ей от меня привет и скажи, чтоб не боялась меня, я не кусаюсь, кроме того, она мне очень нравится… Я не прочь свести с ней знакомство.

— Считай, пятнадцать, — неуверенно ответила Софья.

— Какие глупости вы несете, — нервно сказал молчавший до сих пор Хильдебрант. — Знаешь, Голубь, в пустыне лучше не шутить с привидениями.

Прежде она как-то не задавалась, велика ли семья у князя Василия. Должно не менее пятнадцати душ: супруга, Алексейко старший, четверо вроде младших, племянницы от покойного брата, тетки… А ближние услужники — камердинер, спальники, нянюшки да мамки — эти не в счет. А ведь немало их небось. Старые слуги — как их оставить? Да они и сами норовят вслед за господином ехать. Небось в обозе у князя душ эдак тридцать-сорок, думала Софья. Преданные слуги всегда в великой цене были. Преданность дорогого стоит. Преданный он и на дыбе своего господина не выдаст.

— Вовсе не глупости, приятель, — принялся объяснять ему Голубь, — за ротой идет привидение, элегантная дама с треугольным родимым пятном на руке. Вот ее любимая песня…

Задумалась Софья, да и сестры приумолкли. Вроде бы был ей предан и душой и телом Феденька Шакловитый, а на пытке оговорил-таки ее. Самое сокровенное не выдал, сказывал только, что отговаривал ее вместе с князем венчаться царским венцом, еще что гневна была зело на брата Петра…

И он вынул губную гармошку…

И вдруг словно молния пронзила ее мысль: ведь она выдала Шакловитого. Не сразу, сопротивляясь, но все-таки выдала. Зная, что на верную смерть. Могла ли пойти наперекор воле Петра? Если сильно воспротивилась бы, как за близкого, как за ближнего… И с ужасом подумала: не могла. Воля Петрушки была сильней ее воли, власть его — сильней ее власти.

…Над пустыней сияли миллионы звезд, слепяще-ярких, необыкновенно больших, мерцающих то красноватым, то серебристым светом сквозь неподвижные листья пальм и фикусов. И Голубь, закрыв глаза, с чувством вибрируя ладонью, красиво и звучно заиграл на своем маленьком инструменте песню:

И снова невольные слезы подкатили к глазам. Стала она слезлива, а ведь была кремень. Ведь ничего не боялась.

Si l\'on savait…

А почему не боялась? А потому что за нею власть была. Можно сказать, нераздельная. Сила была за ней. Стрельцы. Как за крепостной стеной была она за ними. Подкупила их. Щедротами и потачками.

Две обезьяны, перебазировавшиеся с тамариска на противоположный платан, застыли, свесив меж листьев свои изумленные мордочки… В серебристом свете луны отчетливо виднелось вдали вьющееся над пустыней облако пыли…

А ныне никого за нею нет. Боже мой, неужто все ее бросили?

А Голубь продолжал играть, все глаза были устремлены к пустыне, словно в надежде, что при звуках песни, как на зов, появится привидение.

Все, кроме сестер. И некому за нее вступиться. Еще недавно чувствовала себя сильной, могущественной, и все в одночасье куда-то сгинуло, провалилось. И все из-за Петрушки этого, царя-антихриста, иноземного отродья.

Но произошло другое, нечто гораздо более неожиданное…

Только сестры ее жалеют да прислужницы. Однако может ли она знать, не подкуплены ли иные из них. Ведь подкупила же она двух постельных царицы Натальи, и те ей все докладывали, каково мачеха и сын ее, остальные Нарышкины ее поносят. Обоюдная ненависть иной раз тлела, иной горела меж них.

— Мерзавец! — вскрикнул Малец. — Грязный убийца!…

Можно ль было смириться, а лучше сказать замириться? Можно было. Да сама она, Софья, противилась. Выя не гнулась. А с чего бы это? Уж сколь раз князь Василий талдычил ей: примирись, протяни руку, поклонись. Ан нет. Не вняла, все в ней дыбилось, все восставало. И вот теперь пожинает плод.

И, почти пролетев по воздуху, он, как тигр, набросился на… Пенкрофта!

Права сестра Катя, права. Надобно покориться. Не искать помощи, не уповать на стрельцов — все едино — власти не вернуть, правительницею не быть, короны не иметь. Химера то. Понимала — не проста, не дурна. Умом-то понимала, а душа не унялась.

Он тряс американца, схватив его обеими руками за горло, уже блеснул нож, еще секунда — и он бы вонзился, но поджарый боксер с мышиной физиономией успел вырваться, нанеся студенту по всем правилам хук справа. Пенкрофт едва мог размахнуться, но, очевидно, сила в его руках была непомерная, потому что послышался легкий хруст — и Малец без сознания повалился на землю…

Неожиданно сказала вслух: