Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Стало быть, идти мне к Троице. Не миновать сего, — словно бы раздумывая, произнесла Софья. — А допрежь не написать ли к нему?

— Отчего же не написать —.напиши. Только он, государыня моя, на письме тебе не поверит. Характер у него несговорчивый, ты же ведаешь.

— Послушай, Федюша, а может, собрать твоих-то людей да мне перед ними речь держать, дабы за меня стояли твердо.

— Что ж, можно, — не очень уверенно произнес Шакловитый. — Токмо не знаю, возымеет ли действо.

— Отчего же нет? Я их в надворную пехоту произвела, казну расточила, они меня завсегда почитали.

— Переменилось все, — разочарованно протянул Федор. — Не на кого положиться. Мнишь — верный человек, а он переметчик. Сколь раз меня запродали, когда затевали ночной поход на Преображенское, ведали про то вроде бы верные люди. А что вышло? Упредили нас, и все расстроилось.

— Ладно. Собери народ.

И вот только теперь понял Шакловитый, что обречен, обречен бесповоротно. Перед ним разверзлась пропасть, и куда бы он ни ступил, перед ним ее зияющая бездна, куда он неминуемо должен пасть. И царевна, его повелительница и его любовница, безоговорочно отдаст его на заклание. Потому что это может отодвинуть ее падение, конец ее правления. Он не в полной мере оценил честолюбие этой женщины. Она станет цепляться за соломинку, лишь бы продлить свою власть.

Тем временем царь Петр, не получив известий из Москвы и не дождавшись выборных от стрельцов, выходил из себя. Он снова послал грамоту с требованием послать выборных от полков и выдать зачинщиков. Грамоту доставил в Москву стрелецкий полковник Нечаев. На ней было писано: «Великому государи брату моему Иоанну Алексеевичу и царевне Софии». Он не именовал Софью сестрою, не признавал родства! Уже в этом таилась угроза.

Прочитав грамоту, в которой содержалось требование выдать заводчиков бунта Федьку Шакловитого и попа расстригу Сильвестра Медведева, коего Софья прочила в патриархи взамен Иоакима, предавшего ее, царевна взорвалась.

— Схватить Нечаева да публично отрубить ему голову! — багровая от гнева, приказала она.

— Воздержись, государыня царевна, — шепнул находившийся рядом дьяк Посольского приказа Емельян. — Казнь эта противу тебя обернется. Ведь послан он от государя.

— Ладно, оставьте его, — махнула она рукой. Все было плохо, а становилось еще хуже. Требовали выдать Федора, и она понимала, что Петр не уступит. Медведев — Бог с ним, этого не жаль. Но Федор?.. Он щит ее, он ее прикрывал всяко, он повиновался ее желаниям. И теперь она продолжала верить в него. Он привел полк к Красному крыльцу. Тут же находился Нечаев со своими стрельцами. Она обратилась к ним:

— Для чего вы явились сюда и с каким намерением?

— Мы в том не причинны. Не смели ослушаться царского указа. Понеже давали клятву в верности его царскому величеству — великому государю Петру Алексеевичу.

— Писмы, что вы привезли из Троицы, писаны не царем, моим братцем, но ворами, — напустилась на них Софья, — можно ль выдавать честных людей? Они под пыткой оговорят других, добрых девять человек, девять сотен оговорят. Злые люди рассорили меня с братцем моим, благоверным царем Петром Алексеевичем, измыслили некий заговор на его жизнь, чего быть николи не могло. Те же злые люди оклеветали Федора Шакловитого, чья верная служба великим государям и мне всем вам ведома. Он денно и нощно трудился, блюдя безопасность государства и нашу, великих государей и их родни, равно и бояр. Не может того быть, что он злоумышлял против нас, противу всех честных людей, — вы сами то знаете. Клеветники всегда найдутся, а наше дело — опровергнуть их злоречие. Ведомо вайя, сколь доброго сделала я, управляя семь лет государством. Приняв правление в смутную пору, утихомирила народ, заключила честный и крепкий мир с нашими порубежными соседями — христианскими государями. Враги Христова имени и честного креста трепещут пред нашим оружием…

Говоря, Софья раскраснелась, увлеклась и похорошела. Толпа вникала ей, разинув рты.

— Вы, стрельцы, произведены мною в надворную пехоту. Даны вам разные привилегии, денежные дачи. Я вседневно была к вам милостива, и не найдется меж вас такого, кто бы положил на меня охулку. Ни за что не поверю, что вы предадите меня, либо станете чернить. Враги, мне неведомые, желают моей погибели и погибели моего брата — великого государя Иоанна Алексеевича, они ищут головы вашего благодетеля Федора Шакловитого и непременно желают рассорить меня с братом моим, благоверным государем Петром Алексеевичем. Не выйдет! Я отправлюсь сама к нему в Троицу, дабы пресечь корень злых вымыслов. А в вас я верую и награжу щедро, ежели вы не станете мешаться в наши споры и останетесь мне верны. А тех, кто вздумает отправиться к Троице без моего и Шакловитого соизволения, ждет суровое наказание. Жены и дети ваши пребудут в заложниках!

Из толпы послышались голоса:

— Мы тебя не выдадим!

— Не пойдем к Троице! Правь нами, государыня царевна!

Голоса крепли. Софья улыбнулась и подняла руку.

— Верую в вас! — крикнула она в толпу. — Спасибо!

Федор ждал ее в сенцах.

— Доволен ли, Федюша? — она была упоена собою. Вместо ответа он сжал ее в объятиях.

— Пойдем, госпожа моя, — и, крякнув, понес ее в опочивальню.

— Хочешь ли меня? — бормотала она, задыхаясь от предвкушения предстоящего.

— Еще как! Изомну тебя всю, истерзаю.

— Да, да, Феденька. Хочу мук твоих. Не жалей меня! — Он стал торопливо сдирать с нее одежды, запутался в крючках и рванул.

— Постой-ка, я сама, — этот его жест, казалось, образумил ее. Она вывернулась и стала расстегивать запоны. — Экой ты нетерпеливый, глянь — порвал.

— Сама ж просила терзать тебя.

— Терзать, да с разумением. — Скинула нижнюю рубаху и осталась нагая. Желтое тело тускло светилось в полумраке опочивальни. Узкое оконце давало мало света. — Ну вот я, бери меня!

— Остыл я, госпожа, моя, — Федор неторопливо снимал с себя верхнее — кафтан, порты. — Взъярился было, да ты остудила. Теперича погодим. Ложись-ка, а я рядом.

— Ишь ты, какой нежный, — разочарованно проговорила Софья. — Нельзя слова сказать.

— А под руку, под руку не моги. Нешто не знаешь? Перебьешь охотку-то, он и сляжет. У мужика завсегда так. Это у вас, баб, нечего будить, нечему торчать, в любой миг готовы нас принять. А нам побудка надобна. Обожди чуток.

— А вот я его побужу, — разохотилась Софья. — О, послушен мне, встает, встает, — обрадовано воскликнула она. — Иди, Федюша!

Он стащил ее с ложа и заставил наклониться. Она охотно повиновалась.

— Тирань меня! — вырвался у нее стон. — Так, так, еще! Сильней! — Софья почти кричала. Раззадоренный Федор рычал как зверь. Вихрь сладострастия подхватил обоих и понес на своих невидимых крыльях. Оба обезумели. И ей, и ему требовалась разрядка, и они разряжались, захлебываясь, в неистовом желании заставить друг друга сдаться, просить пощады.

Без сил падает царевна на постель и тотчас задремывает. Возле нее пристраивается Федор. И в опочивальне наступает мертвая тишина, прерываемая изредка всхрапыванием Шакловитого.

Первой опоминается царевна. Она долго лежит с открытыми глазами. На потолок ложатся тени оконных решеток, они то ярче, то бледнее. Она думает о неизбежной поездке в Троицу. И все ее естество противится ей. Но иного выхода нет: оборонительное положение, которое занял царь Петр, неожиданно оборотилось наступлением. Ненавистный Петрушка берет верх. От этой мысли Софье становится горько, и против воли на глаза навертываются слезы. «Как же я промахнулась, — думает она, — неужели ничего нельзя исправить, не прибегая к унижению. Неужели мне придется просить пощады у младшего отпрыска Романовых, мне, облеченной властью, великой государыне?»

Время ушло, с тоской думает она. Верно, был прав князь Василий, когда толковал ей о необходимости замирения с Петром, тогда, когда это было возможно.

Но возможно ли это сейчас — вот вопрос. Где-то в глубине души она понимает, что упустила время. А если бы не упустила? Если бы тогда, два года назад, когда князь настаивал на замирении, она последовала его совету. Что тогда?

Выхода не было!

Глава двенадцатая

Тупик

Правда к Петру и Павлу ушла, а кривда по земле пошла. Лошадь с волком тягалась, хвост да грива осталась. Не бей Фому за Еремину вину. Не дай Бог ссориться, да не дай Бог и мириться. Народные присловья
Свидетели


…объявлено было обоим его величества теткам Петра, сестрам отца его, царевнам Анне и Татьяне Михайловнам, также патриарху Иоакиму… дабы прибыли в Троицей монастырь. Также спальник Иван Гагин был отправлен с грамотами по всем полкам стрелецким, которым повелено было прислать выборных стрельцов в Троицкий монастырь от всякого полку. Также по всем ближним городам посланы грамоты, а велено всему шляхетству сбираться вооруженным в Троицкой монастырь и всем офицерам иноземцам из слободы. Также во все слободы московские, торговым и гостям — грамоты о притчине походу его величества объявлено было. А к боярам и всей Палате указ был послан, дабы ехали в Троицкий монастырь.
И насупротив того присланного стороны царя Иоанна Алексеевича, был прислан в Троице-Сергиев монастырь боярин и дядька князь Петр Иванович Прозоровский, которой был человек наложной и справедливой и весьма противной царевны Софии Алексеевны, со всяким братским обнадеживанием и дружбы, соболезнуя о такой притчине и протчее, и что будет стараться всячески все учинить ко удовольству его, любимаго брата своего. Которой князь Прозоровской был принят со всяким почтением, и до двух дня возвратился с тою ж комиссией, дабы Щегловитаго выдать и стрельцов-заводчиков, и царевне Софии ретироваться в монастырь Девичей.
И по возвращении князя Прозоровскаго к Москве царь Иоанн Алексеевич позволил патриарху и боярам и всей Палате ехать к брату своему, также выборным стрельцам из полков идти, которые по приезде в монастырь Троицкой записывали свои приезды, к чему был определен думной дьяк Автомон Иванов.
Князь Борис Иванович Куракин. «Гистория…»


— Надавили, князь, — запыхался Мелентий, — надавили!

— Ты постой. Ты чего орешь? На кого надавили-то? Говори путем, — князь Василий оторвался от книги и уставился на дьяка.

— На царя Ивана надавили. Отклонился он от сестры, от царевны Софьи Алексеевны, в сторону брата своего, царя Петра.

— А кто давил-то?

— Сказывают, царица его, Прасковья. Да дядька князь Прозоровской.

Известие было громоносное. Князь поднялся и подошел к дьяку.

— Отколь сведал? Подлинно?

— От самого князя Петра Иваныча. Царь-то наш Иван пуглив больно. Его и застращали: смута-де грянет, надобно сестрицу Софью осадить, укорот ей сделать. Ну он и сдался. Сказывали, царица-де Прасковья взяла сторону царя Петра.

— Ну и ну! — князь Василий взволнованно заходил по комнате. Как он ни балансировал, надеясь сохранить власть правительницы, все оказалось тщетным. Впрочем, он давно предвидел обреченность всех усилий. И как царевна ни бесилась, стремясь извести брата Петра, ненавистного Петрушку — заговорами, заклятиями, поджогами и, наконец, не состоявшимся походом на Преображенское, — ничего из этого не вышло. Мира меж них не могло быть. Просто потому, что время царевны Софьи кончилось, истекло. И как ни изворачивайся, какие хитроумные комбинации ни строй, все бесполезно. Некогда он призывал ее подольститься к Петру, замириться с ним. Он и сам всею душою хотел этого, понимая — за Петром будущее. Все угодья были в нем, в Петре: мужество и сила, разумность и подвижность.

Явился государь, которого ждала Русь. Князь Василий желал бы быть в его команде, но царь Петр его решительно отторгал. Закидывал мрежи с разных сторон — все напрасно. И ходатаи были знатные — дядька Петра почитаемый им князь Борис Голицын. И другой Голицын — князь Иван. Все мимо.

А ведь он был бы полезен молодому царю. Все ж без малого три десятка лет разницы — за ним, князем, опыт, знания, уют и проницание грядущего. За ним и здравый смысл. То, что он связал свою судьбу с царевной, — игра случая. Собственно, умирая, царь Федор, друг и единомышленник, передал ему сестру Софью как бы в наследство. Мог ли он отказаться? Оба вместе провели последние дни царя Федора у его одра, оба испытали чувство невозвратимой потери, оба приняли его последний вздох.

Федор бы добр — добротою человека, который знает, что обречен, что дни его сочтены. Он всею душою прилепился к князю Василию. Он ценил в нем все: прозорливость, здравый смысл, редкую образованность, знание языков. В его окружении не было равных князю. А потому немощный царь принимал все его советы. И ежели Господь продлил бы век царя, кто знает, сколь возвысилась бы Русь и как далеко пошли бы преобразования, о коих задумывался князь Василий.

Он мыслил, например, создать регулярное войско по европейскому образцу и призвал иноземцев для его обучения. Ополчения, принятые в ту пору, были по существу беспорядочной, хоть и вооруженной толпой. Регулярство было не ведомо, валили на неприятеля кучею и кучею откатывались. Вооружение было скудно, команды были неведомы.

Это он, князь Василий, ополчился против местничества, против этой бессмысленной привилегии, вызывавшей распри боярских родов. В расчет принимались родословец и разряд, а не способности, не заслуги. Государь мог жаловать имением либо деньгами, но не отечества. То был, собственно, не закон, а обычай, но обычай этот был сильнее закона. Князь видел: местничество воздвигло непреодолимую стену для служилых людей, дарования коих были выше места. Он побудил царя создать комиссию для разбора обычая, который почитал вредным, и встал во главе ее. И местничество было отменено указом царя Федора от 12 января 1682 года — года кровавой смуты стрельцов. Боярство, лишившееся одной из привилегий, стало было протестовать, но уж было поздно.

Мало было отпущено Господом: Федор царствовал всего шесть лет, а жития его было двадцать годов. Только-только начал входить в пору, только князь стал разворачиваться мыслью и делом.

До того, как был он призван и облечен властию, князь, будучи уже тридцати трех годов, обретался на Украине — оборонял южную границу государства, был стрелецким головою. Турок шел походом на крепость Чигирин, омываемую рекой Тясмин. А крепость эта была ключом к российским владениям на юге. Великий везирь Ибрахим-паша возглавлял армию — 60 тысяч турок, 40 тысяч татар и 19 тысяч молдаван. За верхнею и нижнею крепостью Чигирина оборонялся 12-тысячный гарнизон. Ибрахим-паша осадил его. Дерзецы не оробели — предпринимали одну вылазку за другой противу вражеской тучи.

Он, князь Василий младший, как иногда его именовали в отличие от Василья Васильевича старшего, соперничавшего с Шуйским в борьбе за престол, был при воеводе князе Григории Григорьевиче Ромодановском, который возглавлял московскую рать. Шла она на выручку гарнизона вместе с казакам гетмана Самойловича. И хоть было православного воинства вдвое меньше, нежели агарян, везир был побит и бежал.

Воевода оценил мужество и разумность своего подначального: князь Василий был отличен и приближен. Молодость его не стала тому препятствием. Воевода звал его на совет, несмотря на свой боевой опыт. Не всегда ведь опыт — надежный советчик. Порою ум в состояния его превозмочь.

За первым Чигиринским походом летом следующего года последовал и второй. На этот раз войском турок предводительствовал новый великий везир Кара-Мустафа. Полагали, что он храбрился перед султаном, что возьмет-де Чигирин и тем откроет путь к завоеванию всей южной Украины.

И опять маленький гарнизон стойко сопротивлялся осаде. Но турок было сверх ста тысяч. Они подвезли осадные орудия, заблокировали все пути.

Крепость лепилась по горе, опоясанная двумя ярусами стен. Туркам удалось прорвать оборону первого пояса, но второй героически держался. Войско князя Ромодановского снова поспешило на выручку гарнизона. На этот раз все было куда сложней. Воевода был в затруднении. И тогда князь Василий сказал ему, что проберется к осажденным и возглавит их.

Ночью с тремя казаками он переплыл Тясмин и предстал перед комендантом. Но вскоре стало ясно, что защитникам крепости не устоять, что жертвы будут напрасны. Держались сколько можно, чтобы оттянуть силы турок. И когда стало ясно, что наступает переломный момент в битве, что еще одно усилие — и нехристи будут опрокинуты, князь Василий вывел гарнизон из крепости и ударил в тыл вражескому войску. Турки падали как чурки.

Это была решающая победа. Султан вынужден был отказаться от притязаний на левобережье Днепра и признать за Москвой не только Киев, но и некоторые земли Правобережья.

С той поры князь Василий стал считать себя и военным человеком: князь Ромодановский выхвалял его мужество и предприимчивость царю Алексею Михайловичу, а он, сказать, успел передать его по наследству сыну Федору. А тот назначил его главою Пушкарского и Владимирского судного приказов. Началось его возвышение.

Возвышение… Он был скорей другом царя Федора, чем его слугою. Старшим другом. Нет, церемониал соблюдался по-прежнему: он входил в царские чертоги, как слуга, с поясным поклоном. Он знал свое место и не стремился перейти кому-нибудь дорогу. Но так получилось помимо его воли — перешел.

Федор сделал его ближним боярином и держал при себе. Приказ за приказом переходил в его руки — старое чванное боярство морщилось, но не препятствовало. Можно ли было перечить царской воле? Да к тому ж и он был отпрыском старинного боярского рода, гордившегося своим происхождением от младшей ветви Гедиминовичей-Патрикеевых. Он был сыном того самого Василья Васильевича старшего, который первенствовал в споре за престол с Шуйскими в годы смуты. Это было ведомо всем, кто хоть в малой степени был знаком с историей Руси.

Однако князь Василий не чванился. С малых лет он усвоил одну истину: дабы много уметь, надо много знать. Природная любознательность сопутствовала ему. Чтение было его любимым занятием с той поры, как он выучился складывать буквы в слова.

Это занятие казалось ему восхитительным: как из отдельных букв рождаются слова, слова же рождают мысли, а мысли — образы. Мир мало-помалу открывает свои тайны. И потому он всегда был хорошим учеником.

Прошлое то и дело напоминало о себе. Может быть, еще и потому, что виделось безрадостное будущее. Если бы в него не замешалась царевна, все было бы совсем по-другому, и он бы не страшился заглядывать в то, что казалось ему неотвратимым.

Да, он был правой рукой князя Григорья Ромодановского, злодейски умерщвленного стрельцами во дни майского мятежа. При всех царях он был во славе, но нынче оказался в двух шагах от бесславия. Как же так?..

Взор его невольно обратился к стене, туда, где висели трофеи двух Чигиринских походов: ятаган с ручкой, украшенной драгоценными каменьями и золотой чеканкой, паперсть — конский нагрудник, набранный золотыми бляшками с алмазами и рубинами, конское седло со столь же богатой отделкой, наручи, украшенные россыпью рубинов и бирюзы, саадаки — колчаны для стрел, глядевшие словно драгоценность. А царь Иван Алексеевич преподнес ему турецкую саблю, оправленную в золото, с накладками в виде цветка граната, розеток, бутонов, узких листьев, усыпанных крупными алмазами. Он вручил ему эту саблю после первого Крымского похода, как бы в утешение от его неудачи, со словами:

— Мне сия сабля ни к чему, да и в походы я не ходил, неловко ее у себя держать. Батюшка как-то пожаловал, а я и взял, отчего не взять, коли красивая вещь.

Отчего не взять, подумалось тогда князю Василию. Он и взял — любил оружие, собирал его, приносили ему с поля боя, снятое с турецких орта-баши, офицеров. Были тут ружья с тяжелыми пятигранными прикладами, инкрустированными пластинами из слоновой кости, перламутра и красного дерева, с массивными кремневыми замками и длинными дамасской стали стволами с золотой насечкой.

А Николай Спафарий, высоко ученый посольский переводчик, вернувшись из Китая, куда был послан царем Алексеем во главе российского посольства, преподнес ему целый набор конской упряжи китайской работы: седла, попоны, стремена, уздечки. У китайских седел невысокие широкие луки и сиденье длиннее привычного. Стремена, луки украшены чеканными и даже прорезными фигурками драконов, змей, расцвеченных эмалью…

Невыразимая грусть охватила его. Неужто все в прошлом? Неужто ему и в самом деле суждено бесславье после той вершины, куда он взошел. Упрямство царевны выводило его из себя. Вырвавшаяся из затвора, она словно бы необъезженная кобылица понеслась вперед и вперед, очертя голову.

Князь Василий собирал не только оружие, но и старые грамоты, и прочие бумаги и пергамента, рукописные книги, трактовавшие о давнем и недавнем прошлом. Стремясь как-то охолодить Софью, он показал ей секретный наказ российским послам в Данию — его родственнику думному дьяку Ивану Патрикееву — потому и наказ этот оказался в его руках. Они сватали дочь царя Михаила Ирину датскому королевичу Вальдемару — сыну короля Христиана. В наказе говорилось: «Если спросят, есть ли с ними парсуна, то есть портрет, царевны, отвечать: «У наших великих государей российских того не бывает, чтоб персоны их государских дочерей для остерегания их государского здравия в чужие государства возить, да и на Москве очей государыни царевны, кроме самых ближних бояр, другие бояре и всяких чинов люди не видают».

— Поняла — не видают! — тряс перед ее лицом грамотою князь. — А ты! Простоволосая, с открытым ликом являешься всем — и боярам, и смердам, а паче всего стрельцам.

— Ну и что? — задорно блестя глазами, отвечала Софья. — И сестер своих в свет вывела и у них галанты завелись. Довольно нам, царевнам, взаперти сидеть! Разве ж мы не царские дочери?! Не все ж нам заморских принцев дожидаться. Не идут они к нам. Все им у нас чуждо. И веру менять; как тот датский королевич Вальдемар, не желают, да и с нашими обычаями тож не свыкаются. Что ж, навечно в девках сидеть? Без радости любительной, яко овцы в загоне. Нет, с этой стариною покончено. Я пример задала, а дале небось и по моей дорожке иные царевны пойдут.

Вышла на большую дорогу, ощутила вкус свободы и власти, власти! И уткнулась в тупик. Не для себя только. Для всех, кто был ей привержен. Тупик и для него, князя Василия. Выхода из него он не видел. Уперлись, и теперь надобно ждать, каково все обернется. Все в руках молодого Петра. За Ивана не спрячешься. Как показали последние события, и он, чуя силу брата, к Петру повернулся.

Князь ждал визита царевны, понимая, что она непременно явится за советом. И не обманулся. Явилась. И с дорога:

— Решилась я, князинька, ехать к Петрушке на поклон, как ты советовал давеча.

— Да не давеча я тебе советовал, а три года уж тому. А теперь поздно, государыня. Теперь он и говорить с тобою не захочет.

— Как это не захочет говорить? Разве ж я не во власти? Не сестра ему?

— Кончилась твоя власть, сколько ж можно тебе твердить. Поцарствовала противу закона и обычая, и довольно. Сколько веревочке ни виться, а конца не избыть. Разве что ежели ты ему прямо объявишь: слагаю-де власть к твоим ногам, а сама уйду в монастырь…

— Еще чего захотел! — с гневом оборвала его Софья. — В монастырь? Да я лучше удавлюсь.

— Ну и давись, — таково он тебе ответит. — Эх, вижу, что наученье мое прахом пошло. Ведь ежели бы ты еще год назад Петру повинилася да отказалась от правления, он бы тебе волю дал. И, как знать, может и соединилися мы с тобою в честном браке. А теперь что? Теперь он хозяин-барин…

— Не может того быть, — пробормотала царевна.

— Так оно, так. Можешь мне поверить. А ты увлеклася: почала примерять царские регалии — шапку алмазную со крестом да иные из большого наряда — венец, скипетр, державу… Не по рангу они тебе, шапка велика, а держава тяжела. Сказано: не в свои сани не садись. Вот и проиграли мы с тобою, вестимо проиграли. Ты все выбирала меж мною и Федькою. А теперь вот Петруша требует Федькиной головы.

— Не отдам! — снова вскинулась Софья. — Как можно отдать Федора: ведь он слуга верный и царям исправно послужил.

— Послужил да прослужил, — угрюмо произнес князь Василий. — Прослужился! Вспомни-ка: чел я тебе из книги итальянской Николая Макиавеля заповеди. Книга так называется — «Князь». Учит он науке государя, правителя. Помнишь ли?

— Много чего всякого ты мне читал, можно ль в голове удержать, — огрызнулась царевна.

— Так вот: правитель, трактует он, должен быть подобен лисе и льву, ибо лиса умеет обойти капканы и обвести охотника, а лев отпугнуть волков. Может, и львом ты успела побыть, а лисой, как тебя учил, отказалась. Болезнь, коли она запущена, излечить трудно; вот ты, госпожа моя, и запустила болезнь. И ноне она не излечится.

— Ты, князинька, каркаешь, точно ворон. Брошусь к Петрушке в ноги, он и замирится.

— Проста ты, государыня. Не замирится он ни за что, потому что видит: загнал нас в тупик, и нету нам выхода. Это ровно капкан какой: захлопнулся и нас придавил.

Он виноват: видел безысходность Софьиного правления, видел тупик — не отчетливо, как в тумане. Думал — обойдется, пронесет. А ведь не могло пронести. Софья, без сомнения, незаурядна, даже умна, но как большинство женщин не желает заглядывать вперед и думать о последствиях.

Да, меа кульпа — моя вина, продолжал размышлять он так, словно ее не было рядом. Видно, ждала, что умственному его взору нечто спасительное откроется. А ведь выхода и в самом деле не было. Она во все время их близости понимала, впрочем, что юный Петр — главное препятствие ее властолюбию. И что только не делала, чтобы его извести: и к колдуну прибегала, и заговоры всякие произносила, и поджигателей нанимала, дабы наследник царевич Петрушка в пламени сгорел. И вот теперь эта авантюра с Шакловитым…

Власть проникает в поры человека точно яд. Она пропитывает его всего. И тогда он пускается во все тяжкие, дабы во что бы то ни стало ее удержать. Даже тогда, когда видит безуспешность своих попыток.

Человек — игралище судьбы. Она то возносит его на вершину жизни, то с шумом обрушивает, вниз, в грязь, в болото. И он увязает там, тщетно пытаясь позвать на помощь. Его уже никто не слышит, он как бы перестал существовать. Кто услышит сейчас Федора Шакловитого, еще недавно бывшего на высоте власти? А никто и ни за что. Он еще ходит по Москве — живой покойник. И хоть царевна вцепилась в него, но вынуждена будет отдать его на заклание, как Тараруя. Игра проиграна, и за проигрыш надо платить. Платить своей головой.

Князь Василий невольно поежился. И царевна с робкой надеждой глянула на него. Куда девалась ее самовитость? Сейчас перед ним была просто слабая женщина, с надеждой взиравшая на него. Она ждала. И князь знал, что она хотела бы утешиться. А как? Думала, хоть призовет ее в мыльню, к любовным утехам, забывая на час-другой. Но внутренний холод пронизал князя. Он ничего не хотел и ничего не мог. Жалеть ее? Но она не из таких, которые нуждаются в жалости.

А Софья все чего-то ждала. И он позвонил в колоколец на деревянной ручке и заказал явившемуся точно бог из машины мажордому ядение и питие.

Вскоре услужающие проворно внесли и поставили на деревянный добела выскобленный стол блюда и серебряные чарки, равно и штоф с фряжским вином.

Софья смотрела на все отчужденно, мысль ее витала неведомо где, а спрашивать, о чем она думает, князь не решился: знал — горькие это мысли. И все о том же. О падении с вершины власти и желании хоть ненадолго отсрочить это падение.

Чарки были наполнены, и князь предложил тост:

— За здравие царя Ивана Алексеевича!

Софья поперхнулась.

— Не буду! Он меня жалел, толковал, что Петрушке-де выговорит за то, что он ж ему в грамоте столь нелестно обо мне отозвался, обиду кровную нанес сестре царевне. А сам ему передался и вошел с ним в согласие.

— Софьюшка, то он не своим умом, его либо царица, либо кто-то из ближних бояр надоумил.

— Верно, — подумав, согласилась она, — сам он только молитвы творить горазд. Да и царица его хороша. Предо мною пластается, а как удалюсь, Ивана научает противу меня. И родит-то она все девок. Ноне опять брюхата. И опять, небось, девку носит. От чужого семени не жди доброго племени.

Князь насторожился. Царевна как-то обмолвилась, что семя царя Ивана гнилое и ждать от него потомства не приходится. Она-де старается как-то этот изъян исправить. А когда князь удивился и спросил, как это она оживит Иваново семя, засмеялась в ответ и ничего не сказала. Подумавши, князь и сам догадался, что она имела в виду аманта, любовника, или, как меж ними принято говорить, — галанта.

Сейчас он спросил напрямки:

— Что же у нее — галант?

— А как же! — с вызовом произнесла Софья. — Это я ее надоумила обзавестись галантом. А то что ж: прошел год, другой, а она все не брюхатеет. Зазорный разговор пошел: царица-де неплодна. Я и посоветовала. Постращала ее поначалу: тебя, мол, могут постричь в монахини, раз ты неплодна и царю потомства не принесешь. Вот она и нашла.

— Не было бы огласки, — предостерег князь. — Ты не сказывала ль Федору о сем?

— Не, князинька, токмо тебе и ведь с твоего совету. Знаю про казнь прелюбодейке — в землю зароют. Да и брехать начнут из каждой подворотни. Царю стыд великий, позорище на всю Россию.

— А хоть бы Прасковья наследника принесла, — после молчания произнес князь, — напрасно ты надежду лелеяла, что он Петру дорогу сможет перейти. Полно, ему уже никто дороги не перейдет. Он государь законный, принятый Думою и всем земством. И никто ему уже не страшен.

Софья неожиданно всхлипнула и залилась слезами.

— А как же я? Я? — давилась она.

— Проси у него прощенья. И просись на покой. Вдруг он тебя простит. Все легче. Постриженья избежишь. А вот мне-то прощенья не будет, — уныло протянул он.

Софья закусила губу, слезы высохли.

— Чего так? Неужто ты, князинька, столь пред ним провинился?

— Пред ним? Нимало. Он мою вину видит пред царством. Что я на твоей стороне был в ущерб интересу государственному, однако, как человек, ведающий добро, вовремя не отошел от тебя. И главная моя вина перед ним, что я тебя не надоумил подобру-поздорову власть ему передать. Я-де ведал неизбежность сего, а поощрил напрасную распрю. Посему мне более, нежели тебе, от него достанется. Не помилует.

— Да что ты? Так-таки и не помилует? А заслуги твои, столь великие? А ученость твоя, разумность, ум государственный?

— Во всем этом он не нуждается с таковой молодою самонадеянностью. Не чувствовал он в себе силу, увидел, а верней, ощутил в себе возможность управить царство. Молодость, стоит ей обсушить и расправить крыла, тотчас срывается в полет — куда глаза глядят. Все-де она Может, любого берега достигнет. И я таков молодой был. Все думал: кабы мне власть, уж я бы показал. Не упустил бы кормило, как дед мой Василий Васильевич. Ведь он с Василием Шуйским на одной ноге был, в шаге от царского трона. Сытное тогда было время, со всех сторон наступали воры — Тушинский да Болотников, не было царя на Москве. Шуйского да Голицына бояре называли на царство. Шуйский Голицына обошел. Уж как это стряслось, я не ведаю. Скорей всего, потому что дед мой бился под Оршею, да и угодил в полон вместе с митрополитом Филаретом — отцом будущего государя Михаила Романова. Долго томился он в плену у поляков, а когда произошло замиренье да стали обмениваться пленными, бедный мой дед по дороге в Москву захворал и помер, так и не увидевши родного очага. Гордый был человек. Король Сигизмунд, Жигимонт по-польски, звал его в службу. А когда приговорили бояре звать на опустевший престол королевича Владислава, дед мой почел таковой выход за лучшее и призвал присягать ему, да и сам присягнул. Борис Годунов числил меж своих злейших врагов князей Голицыных да Лыковых, потому что дед мой ему противился, а в Думе был первый.

— Что ж ты мне прежде не сказывал, мы бы ему честь оказали. — Князь махнул рукой.

— Чести и мне довольно было. Более чем надобно. Я же ее не ищу.

Софья глянула на него с нежностью. Только сейчас она прониклась пониманием, сколь дорог ей князь Василий. И как могла она променять его на Федора Шакловитого? Федор был однодневкою, мотыльком, летевшим на огонь. Ныне он опалил крыла. Жаль его: жалела бабьей жалостью. Оба они преданы ей, но князя преданность осмысленней, крепче. А Федор — мужик, видно, он отыграл свое. Но покамест отдавать его Петрушке она не собирается: там, в Троице, Федора ждет неминучая плаха.

— Коли не зовешь в опочивальню, — молвила она с усмешкой, — то прощевай, князинька. Благослови, чтоб Петрушка замирился. За тебя просить буду.

— Что ты, что ты, не дай Бог! — вскинулся князь. — Ты мне хуже сделаешь. Не тот ты ходатай за меня. Вот ежели бы царица Наталья просила — другое дело. Коли братец мой Борис не достиг ничего, то уж тебя Петр не захочет и слушать.

Князь осенил ее крестным знамением, и царевна вышла. А он был уверен, что строптивый царь Петр не пожелает с нею видеться, а не то чтобы разговоры разговаривать. Великие разочарования ждали Софью. Но и его, князя Василия. Падение неминуемо. А выхода нет. Есть исход — в Польшу, как некогда князь Курбский. У царя Петра хватка та же, что и у Ивана Грозного. Он не глядит на родовитость, на славу предков и заслуги в нынешнее время. По повадкам он простец, возвышает иноземцев, какого бы роду-племени они ни были, а в самом деле хитрец. Такой не помилует, у него свой расчет.

Князь отрешенно взглянул на стол, уставленный блюдами, позвонил и велел убрать. Потом побрел в кабинет, искоса глядя в многочисленные зеркала. В них отражалась его сгорбившаяся фигура с опущенные усами, тусклый взгляд. Надобно было как-то рассеяться. Обычно он брал с полки книгу и вперялся в нее. Так и на этот раз он ухватил томик Макиавелли на латыни, изданный во Флоренции, и углубился в него.

Сочинение называлось «Князь» и содержало в себе великое множество разумных мыслей. Вот бы прочитал его молодой Петр. Он извлек бы из него много полезного для себя. И, быть может, не отверг бы его, князя Василия, видя в нем человека будущего, способного приносить пользу отечеству.

Прав Макиавелли, несомненно, прав, и он ощутил это на себе: полководцу мало обладать доблестью и талантом. Это показывает пример Сципиона, который был, как гласят свидетельства его современников, человеком необычайным. Его войска взбунтовались в Испании из-за чрезмерного мягкосердечия Сципиона: он предоставил своим солдатам больше свободы, нежели следовало. И он, князь Василий, был чрезмерно мягкосердечен, и у него полки выходили из повиновения. Может, по этой причине он ни с чем возвратился из Крыма? Пожалуй, так. В Чигирине он был под началом князя Ромодановского и мог лишь подавать советы. Не все из них принимались, хотя начальник признавал их разумность. Ромодановский никому не давал потачки, а потому все у него шло как надо. Все или почти все семь лет правления царевны Софьи, которые восхвалялись боярами, на самом деле были годами его правления. Она во всем внимала его советам, и он управлял всеми ее движениями, как балаганный скоморох своими куклами. Кое-кто об этом знал, кое-кто догадывался, и те и другие ждали некоего резкого поворота. Но он воздерживался, да и царевна побаивалась осуществить некоторые из его самых неожиданных и на ее взгляд рискованных предложений.

Для того чтобы задобрить стрельцов, государыня царевна расточала казну. Князь Василий пытался умерить ее щедрость. Он и тогда читывал ей из Макиавелли: «…тот, кто проявляет щедрость, чтобы слыть щедрым, вредит самому себе, — говорит он. — Ибо если проявлять ее разумно и должным образом, о ней не узнают, а тебя все равно обвинят в скупости, поэтому, чтобы распространить среди людей славу о своей щедрости, ты должен будешь изощряться в великолепных затеях, но, поступая таким образом, ты истощишь казну, после чего, не желая расставаться со славою щедрого человека правителя, вынужден будешь сверх меры обременять свой народ податями… Всем этим ты постепенно возбудишь ненависть подданных…»

Так оно и вышло. Стрельцам было роздано по десять рублев — деньги огромные. И казна опустела. Пришлось ввести дополнительные налоги. А облагодетельствованные щедрой рукой правительницы стрельцы разохотились и стали ждать новых дач. Когда же рука дающей оскудела, меж них снова началось брожение, грозившее перерасти в бунт. У них на памяти были кровавые дни мая 1682 года, когда они силою добились всего, чего хотели.

На потачках далеко не уедешь, не раз говорил он Софье. Но упоенная своею славой заступницы да деятельницы, она не внимала. И дождалась: Федору Шакловитому пришлось железной рукою выкорчевывать зерна зревшего бунта.

Да, всяк, простой ли смертный, правитель ли, должен почерпать мудрость из книг. Ибо в них содержатся семена, дающие пышные всходы. Сколько разумного извлек он сам из прочитанных книг. Сколь богатым они его сделали. Вот почему князь Василий, заслыша от иноземца о новой книге, стремился ее заполучить, вот почему он связался с книготорговым домом Флоренции, дабы с армянскими купцами получать оттуда новинки.

Оттуда, из Флоренции, ему и привезли этого Макиавелли. И он при всяком случае образовывал царевну, хотя она более всего желала бы предаваться любви и из всех апартаментов князя Василия более всего предпочитала опочивальню либо мыльню, где все решительно было приспособлено для любовных утех.

Он втолковывал ей мысль Макиавелли, что наследному государю гораздо легче удержать власть, нежели новому, ее же никак нельзя было почесть за наследную государыню. Она кивала — да-да, я согласна, но все равно совершала бездумные поступки, вроде того, что повелела чеканить свое имя не монетах. Она вела себя неразумно, иной раз вопреки его советам, как бы из молодечества — вот я какова! По существу, к ней относилась глава из сочинения Макиавелли: «О тех, кто приобретает власть злодеяниями». Ибо как не на вершине злодеяний стрельцов ухватила она власть. Тогда, когда бояре и другие думные люди пребывали в страхе и растерянности перед слепой и чудовищно жестокой силой.

Макиавелли приводит в пример некоего Олйверотти из Фермо. Он созвал именитых граждан своего города и в разгар пиршества истребил их при помощи солдат. Но его перехитрил знаменитый Чезаре Борджиа. Под каким-то предлогом он заманил его в ловушку и удушил. А произошло это через год после воцарения означенного Оливеротти.

Вспомнилась князю Василию и судьба Лжедмитрия, Тушинского вора и других самозванцев, домогавшихся власти силою. Все они разделили судьбу этого самого Оливеротти. Ясное дело: власть, захваченная силою, силою же и ниспровергается. Царевна тож самозванка, ежели глядеть в корень.

Каким же был я недалеким, а одновременно и самонадеянным, думал князь Василий, когда вовремя не разглядел грядущей опасности. И это я — я, которого почитали прозорливцем, мудрым, всезнающим. Женщина заслонила для меня все, за нею я ничего не видел, кроме ее самой. Я был увлечен доставшимся мне богатством. Ну как же, сама царевна, выдающаяся из царских дочерей! Вдобавок развита, умна, говорит по-польски. Экие достоинства! Держать государыню царевну в своих объятиях, помыкать ею как любой наложницей, подвергать ее унижениям, хотя в любовных ласках унижений не бывает. Это ли не лестно, это ли не дар Божий? А еще я заглянул в будущее. Как знать, не удастся ли мне при благоприятном повороте судьбы сочетаться с нею законным браком. Супруга болезненна, вот-вот отдаст Богу душу, а посему не грех и заглянуть в будущее. Человеку, даже простецу, свойственно строить воздушные замки. Тем более ему, князю Василию, который обладает почти неограниченной властью. Властью, которую ему вручил царь Федор и которую умножила и укрепила царевна Софья.

Мог ли он отречься от нее? Никогда. Ни совестливость, ни самолюбие, ни, наконец, сердце не допускали этого. Да, он был привязан к царевне сердечными узами, и если последнее время они ослабли, не его вина. Ее упрямство, чисто бабье, ее связь с Федором Шакловитым, ее нежелание глядеть в близкое будущее и пренебрежение его советами, учащавшимися по мере того, как приближалась неминуемая развязка, повели к этому охлаждению.

Нет, он не намерен был отказываться от царевны. В такое время это граничило бы с подлостью, а на подлость князь Василий был решительно не способен. Тем более что судьба его невольного сообщника, ставшего с ним на дружеской ноге, судьба Федора Шакловитого, была предрешена. Как бы царевна ни цеплялась за него, как бы ни отстаивала его перед боярами, немногими, кто остался ей привержен, какие бы горячие речи в его защиту ни произносила в наполовину опустевшей Думе и перед стрельцами, за которыми так и не закрепилось именование надворной пехоты, ей придется пожертвовать им, придется выдать его царю Петру. А у того расправа коротка: топор палача.

Как же ему-то быть? Ему и сыну-любимцу княжичу Алексею? Алексей унаследовал от него любознательность, приверженность к книгам, знание языков. Он мог бы сделать карьеру. Он сопровождал отца в походы и даже подавал челобитные о землях — и все это еще в самом нежном возрасте. И уж был пожалован в придворный чин спальника вместе со своим двоюродным братцем сыном князя Бориса Алексеевича княжичем Андреем. И уж к княжичу Алексею обращались за протекцией люди разных сословий, в том числе и достаточно именитые.

Стало быть, государственный вес отца уже стали перекладывать на плечи его сына. Ежели бы не нынешние переплеты, он мало-помалу вошел бы в большую силу, ибо все у него для этого было.

А теперь что ему светит? Что? Опала? Та же судьба, что и самому князю Василию. Придется, видно, опять ехать к братьям, кои в силе у царя Петра, и просить, молить о пощаде, о милости. Это в его-то значении, в его славе!

Поник головою князь Василий, и тяжкий вздох вырвался из груди. Не избежать!

Глава тринадцатая

Разрушенное упование

Сколько кобылке ни дрыгать, а в хомуте быть. Семь дочерей у царя, и все зря. Как ни верти — от судьбы не уйти. Быть делу так, как пометил дьяк. Народные присловья
Свидетели


…Федор Щегловитой был весьма в амуре при царевне Софии профитовал, и уже в тех плезирах ночных был в большей конфиденции при ней, нежели князь Голицын, хотя не так явно. И предусматривали все, что ежели бы правление царевны Софии еще продолжалось, конечно бы князю Голицыну было от нее падение, или бы содержал был для фигуры за перваго правителя, но в самой силе и деле бы был погнутой Щегловитой…
Еще забыл упомянуть, что царевна Татьяна Михайловна, тетка царя Петра Алексеевича, также в Троицкой монастырь перешла и была во всю ту бытность. И так, по приезде патриарха Иоакима и бояр и всех знатных уже двор царя Петра Алексеевича пришел в силу, и тем начало отнято правлений царевны Софии, и осталось в руках царя Петра Алексеевича и матери его, царицы Натальи Кирилловны.
По приезде ж помянутой князь Прозоровской к Москве, учиня рапорт царю Иоанну Алексеевичу, который был в его, Прозоровской, руках и воле, начал он, Прозоровской, стараться, дабы Щегловитова царевна София выдала, и сама также ретировалась в монастырь. И по многим противностям и спорам она, царевна София, понуждена была Щегловитова выдать, которого князь Прозоровской, приняв в ее каморе из рук ея, повез с собою в Троицкой монастырь за караулов, с которым сидели два полковника по переменкам…
А других многих в чины жаловали, как Ивана Цыклера из полковников в думные дворяне, князя Якова Долгорукова в Судной Московской приказ, Александра… в Судной Володомерской, князя Ивана Борисовича Троекурова в Стрелецкой приказ, а на его место в Поместной приказ — Петра Васильевича Шереметева.
Князь Борис Иванович Куракин. «Гистория…»


В хоромах царевны Софьи шли основательные приготовления к походу в Троицкий монастырь. Придворный куафер Тихон колдовал над волосами царевны. Она, ровно кукла, безвольно обмякла в его руках. А он то черепаховым гребнем, то деревянным, то какими-то невиданными дотоле щипцами обрабатывал волосы, сооружая из них целое подобие башни.

Царевна была в смятении. Только что князь Прозоровский с дворовыми увезли ее Феденьку. Не стыдясь, прощалась она с ним, как жена с мужем: простоволосая, повисла на нем, осыпая его поцелуями, лия слезы горючие, цепляясь за него до последнего, пока слуги чуть не вырвали его из ее объятий. Таковая бесцеремонность в иное время вызвала бы ее гнев, и обидчики были бы сурово наказаны, вплоть до смерти. Сейчас же она чувствовала свое бессилие. Ненавистный Петрушка взял верх, снова одолел ее. И, видно, такому не будет конца.

Унижение следовало за унижением. А это было просто ударом — ударом по самому ее сердцу. Он, Петрушка, знал, как уязвить и обессилить ее, отлично знал. И вот теперь ей предстояло самое горшее из унижений — ехать к нему на поклон. Дожила! К этому щенку, коего она старше на целых пятнадцать лет! Экое унижение! Думала ли она, что такое может стрястись. Твердил ей, впрочем, князь Василий, постоянно твердил — замирись. Горда была. Все надеялась на колдунов да ворожей — изводом извести Петрушку и ненавистную мачеху. А когда надежда на извод, на нечистую силу с ее заклятьями и заговорами рухнула, полагалась на стрельцов, верных ей, на Феденьку, которые огнем ли, топором ли, бердышом либо саблею прикончат ее злодеев. Не вышло!

Смутно было на душе у царевны. Словно кто-то невидимый давил и давил на нее, пытаясь согнуть, сломить. Все ее естество противилось этой поездке. Ибо там ее ждало невиданное унижение, нет, такого ей еще не приходилось испытывать. Но все вело к тому, она оказалась на краю. Все, чего ей удалось добиться за семь лет ее правления, вся та высота, на которую она забралась, вся она оказалась зыбкой, шаталась под нею, готовая вот-вот обрушиться.

Федора вырвали из ее объятий, грубо, неслыханно обошлись с нею, бесцеремонно попрали ее достоинство правительницы, ворвались в палаты и повязали на глазах ее любима. Она скрипела зубами от бессильного гнева, от отчаяния, от беспримерного унижения. Все тщетно.

— Ты, государыня царевна, не серчай, — бубнил князь Прозоровский. — Знамо дело, вышло неладно. Но тебе лучше покориться. Великий государь Петр Алексеевич порешит по справедливости. Я ему толковал, что великое огорчение твоей милости сей захват причинит. А он только ногою топнул. Она, говорит, и не того заслуживает. Ну как с ним спорить, уж больно он осерчал, как пришлось ему к Троице скакать ночною порою. Умыслил ведь твой Федор противу него зло.

— Не было сего! — выкрикнула Софья в отчаянии, — не было! Навет то тех, кто восхотел нас с братом поссорить!

— Вот ты ему, государыня, все и выскажи, его царскому величеству, он поймет.

— Не поймет он ничего! Он решил меня извести и власти лишить.

— Сие по справедливости делается, — осторожно выговорил князь Прозоровский. — Ты, государыня царевна, поцарствовала, сколь тебе было отпущено по малолетству братьев твоих, а теперя, коли они вошли в возраст, тебе должно подвинуться и бразды им отдать.

— Не хочу я! — в отчаянии снова выкрикнула царевна. — Он норовит упрятать меня в монастырь.

— И то дело. Ступай, ступай, государыня, без лишнего, куда повелит. Мыслимо ли противу царя, супротив его воли идти?

Софья не нашлась с ответом, только рукою махнула, и князь вышел.

— Великая государыня, какую карету прикажешь подать? Ту, иноземную, что с позументом? — справился конюший.

— Кою попроще, с четвернею, — хмуро ответила Софья.

— Скороходов надобно ли?

— Не наряжать никого. Со мною комнатные, дюжина, да рота конных стрельцов — более никого. Из поварни оба повара с поварятами. Остальными Егоровна распорядится, она ведает нужду в походе.

Все естество ее продолжало противиться этой поездке. Хоть бы что-нибудь стряслось: ураган ли, землетрус, градобой. Она мысленно обращалась ко святым угодникам. С молением наслать некое происшествие. Пока шли сборы, скользнула в моленную и истово била поклоны Богородице «Умиление». Неужто не выручишь, неужто отдашь меня на терзание свирепому Петру, Петрушке… Жду милости, — пощади меня, Матерь Пресветлая, заступница жен.

Светел, надмирен был взгляд Богородицы. И было в нем обещание, иль то показалось царевне. Бережно прижимала она к себе божественного младенца Иисуса. Хоть бы знак подала, думала царевна, ведь все она в силе и славе содеять может. Но по-прежнему взор Присно девы был устремлен поверх земной суеты.

Кого еще просить, размышляла царевна. Кто еще в силе? И перешла к иконе Николая Угодника с житием. Глядел сурово великий угодник из Мир Ликийских. И помнилось Софье в этой его суровости некое осуждение. Муж он, думала она, не желает сострадать жене, а может, и грешность мою ведает…

Ушла в смятении. Явились сестры — провожать. Они втайне завидовали ей, а она была их заступницей, защитницей пред боярами, сетовавшими на расточительство царевен, на их зазорное поведение, дошедшее и до посадских.

— Ты, Софьюшка, смири гордыню, авось он и смилостивится, — посоветовала Екатерина.

— Да что ты смыслишь! — напустилась на нее Софья. Желание сорвать на ком-нибудь свою досаду, гнев, унижение переполняло ее: — Он милости не ведает, он всех нас, Милославских, ненавидит и хочет извести.

— Не перекоряйся ты с ним, — посоветовала Марфа, — он и утихомирится.

— Как же, утихомирится он, — с сердцем отвечала Софья. — Там с ним мачеха, она всех нас, царевен, на дух не переносит. А особливо меня, как правительницу.

— А что бы тебе, сестрица, покориться ему да и сложить с себя бремя правления, — вкрадчиво посоветовала Екатерина. — Тишком да ладком.

— Тишком да ладком! — передразнила ее Софья. — Меня войско желает видеть во власти, стрельцы мои, надворная пехота.

— Кабы все вступились за тебя, — сказала Марфа. — Да выступили согласно. Молви им слово.

— Третьего дни уж молвила, — уныло проговорила царевна. Но неожиданно под действием слов сестры что-то в ней вострепетало. То был, наверное, последний всплеск надежды.

Она призвала думного дьяка Никифора, что был при ней как бы начальником канцелярии, приказала:

— Собери стрельцов да посадских, сколь можно, пред Золотым крыльцом, буду еще говорить с ними. Да и грамоту изготовь к людям всех чинов государства о бесчинии Нарышкиных. Они, мол, благоверного царя Ивана Алексеевича ни во что ставят, заградили его сени дровами, дабы государю не было выхода, сорвали с него венец царский, когда он шел на богомолье, и его истоптали — все потешные Петровы так потешаются, мост в Измайлове хотели рушить, да стража отбилась…

Софья помедлила. Ей пришло на ум, что и Федора Шакловитого не лишне будет в той грамоте обелить. И она продолжала:

— Еще пропиши, что верного царского и моего слугу Федора Шакловитого, который великие услуги оказал государству, укротил заводчиков бунта, иных казнил смертию, а иных разослал в окраинные города, по навету бесчинных людей и по приказу царя Петра лишили чести и яко колодника отвезли в Троицкий монастырь на расправу, где ждет его смертная казнь. И мне, великой государыне царевне, избранной в правительницы Думою и всем земством, чинятся от Нарышкиных всяческие препоны и противности, а оборонить меня не дают… Жалостливо ль?

— Жалостливо, государыня царевна, я от себя некоторые слова добавлю. Дозволишь ли?

— Добавь. Так, чтобы за душу брало.

С этими словами она призвала конюшего и велела распрягать лошадей, отъезд-де временно откладывается по особливому указу.

Народ собирался долго и неохотно. Стрельцы остались без начальника и не знали, чьему приказу внимать, кому повиноваться кроме стрелецких полковников и пятисотских.

А те пребывали в смятении: коли повязали начальника Стрелецкого приказа, то чего ждать далее? Не исполнять ли повелений царя Петра и не выступить ли с полками к Троице? Смутил их и полковник Нечаев, присланный от царя Петра с наказом отправить выборных от каждого полка. Правда, царевна Софья Алексеевна поведала его не слушать, он-де самозванец и прислан, чтобы смущать народ. По ее приказу он был схвачен и уж было отдан палачу. Однако вскоре он был неожиданно освобожден от оков и даже потчеван водкою от имени правительницы.

На следующий день у Золотого крыльца гудела толпа. Она становилась все гуще, запрудив вскоре всю Ивановскую площадь. То были в основном стрельцы. У некоторых в руках были бердыши, которые они захватили на всякий случай. Кое-кто из них еще помнил события семилетней давности, помнил, какова была их власть, против которой никто выступить не смел. Да и не стало на Москве такой силы, которая могла бы противостоять стрелецкой. Есть ли таковая сейчас? Разве что иноземцы с солдатами, которыми командовал полковник Патрик Гордон, которого, впрочем, переименовали в Петра Ивановича. Но от них на площади было не более двух десятков солдат во главе с сержантом, облаченным в зеленую лягушечью форму.

День выдался светлый, тихий и нежаркий. По небу плыли затейливые барашки, скрывая своего пастуха — солнце. Порою оно показывалось, однако ненадолго, и тогда золотые блики играли на лезвиях бердышей, на куполах храмов, на парче облачений духовенства, обступившего царевну. Да и она была в пышном наряде, в котором ее привыкли видеть во время выездов.

Софья велела выкатить на площадь несколько бочонков с хлебным вином, и народ мигом расступился, давая им дорогу и сопровождая каждый бочонок одобрительными выкриками, словно дорогих гостей.

— Поторопилась ты, государыня, с питием, — заметил архимандрит Чудова монастыря. — Вишь, все к бочкам устремились, они людьми овладели. Не станут тебя слушать.

— Пущай ведают доброту мою, благоволение мое.

— Кой путь. Почнут драку возле бочек, вот и все благоволение.

В самом деле, замысел царевны воодушевить толпу и заманить ее на свою сторону, обернулся бесчинием возле бочек. Не дожидаясь, когда появятся виночерпии с кружками да ендовами, толпа камнями вышибала днища у бочек и припадала к ним. Началась свалка, в ход пошли кулаки, одну из бочек опрокинули, и толпа жадно припала к луже, лакая словно стадо скотов на водопое.

— Зришь, государыня царевна, каково получилось, — наставительно заметил архимандрит. — Теперь тебе долго не придется говорить. — Гляди-кось, гляди, что творят. Экие, прости Господи, звери.

Попытки стрелецких начальников образумить толпу ни к чему не привели. Их никто не слушал. Ясно было, что замысел обратиться к московским людям с жалобою на Нарышкиных, на их произвол, на утеснения, которые терпят Милославские — первые в царском роду, — потерпел неудачу.

— Может, отцы честные, — обратилась она к духовным, — отложить назавтра?

Говоря, она испытывала неловкость, чувство, от которого давно отвыкла.

— Как твоя милость повелит, — откликнулся архимандрит. — Только ты уж, государыня, не оплошай, лучше с нами совет держи. Мы с простым народом знаем как обходиться. Ему кость кинь, он за нее глотку перегрызет, жизни лишит.

Все, что прежде казалось ей простым, глянулось в другом свете.

Она думала: стоит дать мужикам вина, как они тотчас сделаются гладкими да покладистыми, и из них, как из воска, можно лепить любые фигуры.

Все выходило не так просто. И бочки стали яблоком раздора, не более того. Оплошала раз, оплошала другой… Не оплошает ли и отправившись в Троицу?

Никогда еще на душе у Софьи не было столь смятенно. Прежде она находила нечто острое в азарте борьбы. Ей казалось, что она в состоянии одолеть любое препятствие и убрать с пути любого человека. Она мнила себя всесильною, всемогущею.

Но нынче непривычная робость и неуверенность закрались в душу. Как их победить? Можно ли? Прежде она чувствовала надежную опору: князя Василия, Федора. Нынче у нее было ощущение, что князь Василий отошел куда-то в сторону. А, Федор… Федор был обречен. Она сделала все, что было в силах, для того, чтобы спасти его. Но Петрушка оказался сильней, настойчивей.

Только сейчас она ощутила его силу и внутренне содрогнулась. Что могла противопоставить она этой силе, этому напору? Кого? Только себя. Но что она могла? Что осталось у нее, кроме звания? Оно, звание, было единственным щитом. Но он уже не укрывал, он перестал быть защитою.

Она готова поехать к Троице, готова даже преодолеть свою гордыню и поклониться Петрушке. Но при одной мысли об этом ее всю переворачивало. Она, старшая, должна поклониться младшему.

Это было ужасно. Ужасною была и неизбежность, безвыходность этого. Прежде она умела изворачиваться, прибегала к совету князя Василия. Нынче же и князь Василий оказался бессилен. Она напрасно уверовала в его всемогущество, в его изворотливый ум. Выходит, напрасно она не вняла в свое время его призывам пойти на попятный, замириться с Петрушкой.

Он доказывал, что зря она пренебрежительно зовет его Петрушкой. Настанет день, и он явится пред нею во всей его силе и значении, явится Петром, единодержавным царем.

На Ивана нельзя положиться. Он, известное дело, ущербен головою, он с трудом передвигает ноги. И нечего закрывать глаза, не жилец на белом свете. Уже сейчас он отдал все бразды правления младшему брату. Он отказался от своих прав, как ни убеждала, как ни уговаривала его Софья.

Она собралась к Троице для того, чтобы покориться. Понимала: выговорить ничего не удастся. Понимала: Петр не уступит. Ежели бы она в свое время подольстилась к мачехе, можно было хоть в ней найти заступницу. Но мачехе отлично известна ее ненависть.

Искала ходы. Сама. Без чьей-либо помощи. Раскидывала умом и так и эдак. И все выходило одно: терем, возвращение к тому, с чего начала, откуда вышла. Среди бояр, в Думе, у нее почти не осталось приверженцев. Никто не встанет на ее защиту, как она ни изхищрялась.

Боже мой, Боже мой, но как же быть? Терем, вместе с сестрами, это еще ничего, это куда ни шло. Но монастырь! Экий страх оказаться в полном затворе… Хотя, сказывали, что опальный патриарх Никон и в Кириллове, и в Ферапонтове бражничал да блудодействовал.

Но то монастырь мужской. В мужских-то ей было известно, что дозволено, что не по уставу всякие вольности. Сказывали, что монахи и женским полом не брезгуют, баб из окрестных деревень всяко привечают. И то не почитается за великий грех. Мол, естество требует, а от естества не уйдешь. И у святых дети были.

Да как укротить плоть, коли ее зов столь могуч. Господь на то и создал мужчину и женщину, чтоб они длили род свой. Сказано ведь: плодитесь и размножайтесь…

Она на мгновение приостановилась в своих размышлениях, тщилась вспомнить, кем сказано. И не о скотах ли.

Да все равно: что скоты, что люди. Все, что естественно, все благо, все Господь благословит.

Отлагала день за днем свою поездку к Троице. Все надеялась как-нибудь извернуться. И речь держала перед толпой, сильно поредевшей после того, как стало известно, что дарового питья не будет. Жаловалась привычно:

— Всем ведомо, сколь была я добра. И деньгами, и питьем, и едами-яствами. И никому ни в чем отказу не было… — тут остановилась, ждала голосов подтвердительных, но, не дождавшись, продолжала: — А ныне меня утесняют, воли мне никакой не дают, людей моих преследуют. За что? Что я плохого сделала? Мы, Милославские, коренного природного царского рода, а нас Нарышкины теснят, ходу нам ныне нету. Вот и брат наш, царь Иоанн Алексеевич, тоже от Нарышкиных и от слуг их терпит всякие устрашения и утеснения. Ведомо ли вам, люди добрые, что он перестал ездить во дворец и вершить там вместях с братом Петром дела государства?

— То нам ведомо, — раздался одинокий голос. — По слабости ума царь Иван не ездит.

— Да как вы смеете! — взвилась царевна. — Думою, всем земством избран он на царство, яко старший брат…

— И тебе бы, государыня, пора в отставку, — продолжал тот же голос. — У нас царь природный есть — Петр Алексеевич!

Тщетно она вглядывалась в толпу, ища глазами того, кто кричал. Надеялась: вытолкнут его вперед, а тут бы пристава его схватили бы.

Но толпа слабо колыхнулась, и глаза у всех были пустые либо любопытные. Выжидали, чем кончится.

— Неужто вам меня не жаль? — чисто по-женски возопила она и всхлипнула. Пыталась сдержать себя, не явить слабость перед этим мужичьем, но слезы неудержимым потоком полились из глаз.

Толпа всколыхнулась. Голос — тот же, экий смутьян, — выкрикнул:

— Слаба ты, государыня, против Петра царя, тебе бы только слезы лить да с князем Васильем забавляться.

Усилием воли подавила плач, но, все еще всхлипнув, произнесла:

— Ежели мы, Милославские, вам не угодны, пойдем искать прибежища у християнских королей. Нас там примут и почет издадут, не то что вы, невежи. Как государыне царевне, правительнице, дерзите, столь зазорные слова произносите. И хоть бы вышел вперед тот, кто охулку на меня бросил.

Толпа снова колыхнулась, словно бы выталкивая из себя того, кто бросал дерзкие слова, но опять никто не вышел. Уже другой голос, высокий, ровно дьячковый тенорок, возгласил:

— Нешто пристойно будет к басурманским государям за защитою ходить. Нет, ты, государыня, у бояр милости проси.

— И попрошу! — уже твердым голосом произнесла Софья. Она поняла, что напрасно вышла к простонародью просить заступления. Бабе, хоть и с титулом царевны, пощады не будет. Народ словно бы опоминался от долгой спячки. И увидев над собой слабую женщину, возроптал.

Она замешалась в толпу духовных и скрылась в Грановитой палате. Игра была проиграна.

Последнее, что ей оставалось — последнее и, увы, неминучее, — была поездка в Троицу, которой ей так хотелось избежать, избежать унижения. Она явится перед Петром как униженная просительница.

Но о чем она станет просить? О том, чтобы оставаться правительницей? Но это, как она ни пыжилась, невозможно. О пощаде? Но это стыдно. Бог знает, как стыдно! Повернется ли у нее язык? Предстать перед Петрушкой смиренницей? Одна мысль об этом ввергала ее в трепет.

Чудовский архимандрит, видя царевну в смятении, попытался утешить ее самым бесхитростным образом:

— Христос страдал, государыня, и нам, грешным, слугам его тож страждать выпало на долю. Простой народ, грубый, нешто он ведает, что глаголет и что творит. Нет, государыня, сколь ни обращай к нему увещевательное слово, оно пролетит мимо его ушей. Токмо сердце твое терзается понапрасну.

— Благодарствую, святой отец, — сухо ответила она. Было ли у нее последнее прибежище? Естественно. Тот же князь Василий. Уже отчаявшаяся, уже не видевшая выхода, отправилась она к нему.

— Ну-ну, госпожа, уверься, един у нас утешитель — Господь, он и к твоему горю снизойдет, — мягко выговаривал князь, ведя Софью в покои. — Все минует, все в руках Божиих. Спаси тя Христос.

В кабинете царевна дала волю рыданиям. Князь Василий терпеливо ждал, пока она придет в себя.

Все, что накопилось в ней во время стояния на крыльце, все, что пережила она, выслушивая оскорбительные выкрики, это угрюмое молчание толпы, не желавшей сострадать ей — ей, еще недавно благоверной государыне царствующего дома, чье имя писалось рядом с именами великих государей и поминалось в церквах вместе с их именами, чей профиль был вычеканен на монетах, благодетельнице надворной пехоты, — все изливалось в рыданиях.

Наконец она затихла. Князь достал плат из небольшого поставца и заботливо утер ей лицо. Подождав, пока она окончательно придет в себя, понимая, что случилось нечто из ряда вон выходящее, он спросил:

— Велика ли горесть?

Она сбивчиво передала ему все, что пришлось пережить на Золотом крыльце. Князь не выразил ни недоумения, ни негодования. Все было просто и понятно. Время государыни царевны прошло, а вместе с ее временем прошло и его время.

Можно ль возвратиться в прошлое? Повернуть вспять колесницу времени? Как бы они ни тщились, как бы ни призывали сторонников, их остались единицы. И те — безвластны.

Сколь ни усердствуй — князь Василий понимал это отчетливей, нежели кто-нибудь, — власть вырвана из их рук.

Ну еще месяц, два, три она как-нибудь проволочится, а потом наступит неизбежный конец.

Он мог бы сказать об этом царевне Софье, но понимал с трезвостью умного человека, что это бесполезно. Что она с упрямством будет цепляться за соломинку надежды.

Но даже и соломинки не было в ее положении. Только в ее ли? Нет, и в его. Правда, он еще раз намеревался обратиться к братьям Борису и Ивану, состоявшим при царе Петре. Он еще мог надеяться на их влияние, на уважение, которое молодой царь испытывал к ним, к ним одним, а не к нему, подпиравшему незаконную власть «зазорного лица». Он-то сделал не ту ставку. Увлекся, что поделаешь. Женщина в царевне занимала его более, чем властное лицо, чем правительница. А тот, кто ставит на женщину, тот, как правило, ошибается. То ж еще древние говорили: эррарум хуманум ест — человеку свойственно ошибаться. Ошибся и он, князь Василий, ошибся не в женщине, а в правительнице. С женщиною он бы не расстался. Она устраивала его именно как женщина. Не ее упрямство, нет — его он тщетно пытался преодолеть. Ко всему этому примешивалась изрядная доля тщеславия: как же — царская дочь! И в его объятиях. И покорна всем его желаниям, даже самым неистовым и хищным.

И сейчас он с жалостью глядел на нее, заплаканную, с размазанными белилами и румянами.

— Ну полно тебе, Софьюшка, полно кручиниться, — наконец заговорил он. — Молилась ли ты своей святой покровительнице?

Покровительницей царевны была великомученица Софья — мать святых Веры, Надежды и Любви, память коих праздновалась семнадцатого сентября.

— Мо-мо-лилась, — всхлипнула царевна. — Призывала ее. И чудотворной новгородской, списанной в позапрошлом годе — Премудрости Божией. Да что толку, — продолжала она с отчаянием, — не слышат они меня. — Али грешна я кругом и все мои действа противу Петрушки мне отлились, или глухи они все. Все, все, все! — отчаянно вскрикнула она. — И не будет мне спасения, и пощады не будет!!

— Не гневи Господа и святых его, — предостерег князь Василий. — Все мы кругом во грехах, но расчет нам предстоит еще. Не в земном бытие, а в иной жизни. Там с нас будет спрошено за все. А здесь, в жизни земной, нам надобно считаться с человеками, такими, как мы сами, столь же грешными. Знаю, нелегко тебе ныне, много ты противу своего братца замышляла недоброго. Что ж, повинись, ибо сказано: не покаешься — не спасешься.

— Бог с тобой, князинька, — окончательно придя в себя, проговорила Софья. — Да у меня и язык не повернется открыть ему все, что умышляла. Опосля всего этого прямиком на плаху. Нет, мириться с ним поеду. Уж сколь раз подхватывалась, да все отлагала — нету душевной силы. Робею я, князинька. Знаю, ждет меня у Петрушки посрамление.

— А ты соберись с духом-то, соберись. Не брашнами он тебя встретит, верно. Но ты явись смиренницею, отбрось свою гордыню.