Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



Л. Платов

«ЛЕТУЧИЙ ГОЛЛАНДЕЦ» УХОДИТ В ТУМАН[1]



ПОБЫВКА В ЛЕНИНГРАДЕ

1

Кто бы мог подумать, что и недели не пройдет после возвращения из шхер, как Шубин сам проникнет внутрь этой загадочной подводной лодки!

В одном белье, босого, проволокут его по зыбкой, узкой палубе, потом бережно, на руках, спустят в тот самый люк, откуда в шхерах «пахнло, словно из погреба или раскрытой могилы».

А снизу, запрокинув бескровные лица, будут смотреть на него мертвецы…

Ничего этого не ожидал и не мог ожидать Шубин, когда его вызвали к командиру островной базы.

— Катер на ходу?

— Еще в ремонте, товарищ адмирал.

— Долго ли?

— Дня два.

— С оказией пойдешь. С посыльным судном.

— Куда?

— В Кронштадт.

— В разведотдел флота? — Голос Шубина стал жалобным.

— А что я могу? — Адмирал рассердился. — Вызывают! Съездишь, расскажешь там, как и что.

— Ну что я расскажу? Докладывал, когда заместитель начальника разведотдела прилетал. И рапорт, как приказали, написал. Пять страниц, шутка ли! Черновиков сколько перемарал! А теперь опять писать? Писатель я, что ли? Да по мне, товарищ адмирал, лучше двадцать раз в шхеры сходить…

— Всё, всё! Надо… Кстати, моториста и юнгу своих прихватишь. Доктор записку напишет в госпиталь.

Очень недовольный, бурча себе под нос, Шубин пошел на пирс, а за юнгой послал Чачко.

Шурка не принимал участия в ремонте, только присутствовал при сем — руки его еще были забинтованы. Но язык не был забинтован. Юнга был бодр и весел, как воробей. Усевшись верхом на торпеду, он — в который уже раз! — рассказывал о том, как прятался за вешкой от луча прожектора.

Чачко остановился подле него и состроил печальное лицо.

Шурка удивленно замолчал.

— Укладывайся, брат! — Радист тяжело вздохнул. — С оказией в Кронштадт идешь.

— В Кронштадт? Почему?

Чачко подмигнул матросам.

— Списывают, — пояснил он и вздохнул еще раз. — Списывают тебя по малолетству с катеров…

Шурка стоял перед Чачко, хлопая длинными ресницами. Списывают! Не дали довоевать. Сами-то небось довоюют, а он…

Юнга круто повернулся и зашагал к жилым домам.

— Рассерчал, — пробормотал Дронин.

Кто-то засмеялся, а Чачко крикнул вдогонку:

— Командир на пирсе!

Застегнутый на все пуговицы, с брезентовым чемоданчиком в руке, Шурка разыскал командира.

— Ты что? — рассеянно спросил тот, следя за тем, как Степакова вносят на носилках по трапу посыльного судна.

— Попрощаться, — тихо сказал юнга. — Списан по вашему приказанию, убываю в тыл.

Шубин обернулся:

— Фу ты, надулся как! Это разыграли тебя, брат. Не в тыл, а в госпиталь. Полечат геройские ожоги твои. Чего же дуться-то? Эх ты, штурманенок! — и ласково провел рукой по его худенькому лицу.

Матросы, стоявшие вокруг, заулыбались. Вот и повысили нашего Шурку в звании! Из «впередсмотрящего всея Балтики» в «штурманенка» переименован. Тоже подходяще!

Шубин добавил будто вскользь:

— К медали Нахимова представил тебя. Может, медальку там получишь заодно…

И всегда-то он умел зайти с какой-нибудь неожиданной стороны, этот хитрый человек, невзначай поднять у матросов настроение, так что уж и сердиться на него было вроде ни к чему…

Всю дорогу до Кронштадта Шурка разглагольствовал, не давая командиру скучать.

Медаль Нахимова — это было хорошо! Он предпочитал ее любой другой медали. Даже, если хотите, ценил больше, чем орден Красной Звезды. Ведь этот орден дают и гражданским, верно? А медаль Нахимова — с якорьками и на якорных цепях. Всякому ясно: владелец ее — человек флотский.

Шубин в знак согласия машинально кивал головой. Мысли его были далеко.

2

В Кронштадте он полдня провел у разведчиков.

Был уже вечер, когда, помахивая онемевшей, испачканной чернилами рукой, он вышел из здания штаба. Посмотрел в блокнот.

Адрес Мезенцевой ему сообщил Селиванов еще на Лавенсари. Она жила в Ленинграде.

Что ж, рискнем. Махнем в Ленинград!..

Виктория Павловна сама открыла дверь.

— О!

Взгляд ее был удивленным, неприветливым. Но Шубин не смутился. Первая фраза была уже заготовлена. Он зубрил ее, мусолил все время, пока добирался до Ленинграда.

— Я привет передать! — бодро начал он. — Из шхер. Из наших с вами шхер.

— А! Входите!

Виктория Павловна провела его по длинному коридору, заставленному вещами. Жильцы в квартире были дисциплинированными. Двери — а их было одиннадцать или двенадцать — не приотворялись, и оттуда не высовывались любопытные физиономии.

Комната была маленькая, чуть побольше оранжевого абажура, который висел над круглым столом. В углу стояло пианино. Свитки синих синоптических карт лежали повсюду: на столе, на стульях, на диване.

Хозяйка переложила карты с дивана на стол, села и аккуратно подобрала платье. Это можно было понять как приглашение сесть рядом. Платье было домашнее — кажется, серо-стального цвета — и очень шло к ее строгим глазам.

Впрочем, Шубин почти не рассмотрел ни комнаты, ни платья. Как вошел, так и не отрывал уже взгляд от ее лица. Он знал, что это непринято, неприлично, мысленно ругал себя и все же смотрел не отрываясь — не мог насмотреться!

— Хотите чаю? — сухо спросила она.

Он не хотел чаю, но церемония чаепития давала возможность посидеть в гостях подольше.

Вначале он думал лишь повидать ее, перекинуться парой слов о шхерах — и уйти. Но внезапно его охватило теплом, как охватывает иногда с мороза.

В этой комнате было так тепло и по-женски уютно. А за войну он совсем отвык от уюта.

Сейчас Шубин наслаждался очаровательной интимностью обстановки, чуть слышным запахом духов, звуками женского голоса, пусть даже недовольного: «Вам покрепче или послабее?» Он словно бы опьянел от этого некрепкого чая, заваренного ее руками.

На секунду ему представилось, что они муж и жена и она сердится на него за то, что он поздно вернулся домой. От этой мысли пронизала сладкая дрожь.

И вдруг он заговорил о том, о чем ему не следовало говорить. Он понял это сразу: взгляд Виктории Павловны стал еще более отчужденным, отстраняющим.

Но Шубин продолжал говорить, потому что не привык отступать перед опасностью.

Он замолчал внезапно, будто споткнулся, — Виктория Павловна усмехалась уголком рта. Пауза.

— Благодарю вас за оказанную честь! — Она очень тщательно подбирала слова. — Конечно, я ценю и польщена и так далее. Но ведь мы абсолютно разные с вами! Вы не находите?.. Думаете, какая я? — Взгляд Шубина сказал, что он думает. Она чуточку покраснела. — Нет, я очень прозаическая, поверьте! Все мы в какой-то степени лишь кажемся друг другу… — Она запнулась. — Может, непонятно говорю?

— Нет, я все понимаю.

— Вероятно, я несколько старомодна… Что делать? Таковы мы, коренные ленинградки! Во всяком случае, вы… как бы это помягче выразиться… не совсем в моем стиле. Вы слишком шумный, скоропалительный. От ваших темпов разбаливается голова. Видите меня второй раз и…

— Третий… — тихо поправил он.

— Ну, третий. И делаете формальное предложение! Я знаю, о чем вы станете говорить. Готовы ждать хоть сто лет, будете благоразумный, тихий, терпеливый… Но у меня, увы, есть печальный опыт. Мне раз десять уже объяснялись в любви…

Она сказала это без всякого жеманства, а Шубин мысленно пошутил над собой: «Одиннадцатый отвергнутый!»

— Я вот что предлагаю, — сказала она. — Только круто, по-военному. Взять и забыть! Как будто и не было ничего. Давайте-ка забудем, а?

Она прямо посмотрела ему в глаза. Даже не предложила традиционной приторной конфетки «Дружба», которой обычно стараются подсластить горечь отказа.

Шубин встал.

— Нет, — сказал он с достоинством и выпрямился, как по команде «смирно». — «Забыть»? Нет! Что касается меня, то я всегда… всю жизнь…

Он хотел сказать, что всегда, всю жизнь будет помнить и любить ее и гордиться этой любовью, но ему перехватило горло.

Он поклонился и вышел.

А Виктория Павловна, не вставая с дивана, смотрела ему вслед.

Слова, как это часто бывает, не сказали ей ровнехонько ничего. Сказала — пауза. У него не хватило слов, у такого веселого балагура, такого самоуверенного!

И что это за наказание такое! Битых полчаса она втолковывала ему, что он не нравится ей и никогда не сможет понравиться. Разъяснила спокойно, ясно, логично. И вот — результат!

Уж если вообразить мужчину, который смог бы ей понравиться, то, вероятно, он был бы стройным, с одухотворенным бледным лицом и тихим приятным голосом.

Таким был ее отец, концертмейстер филармонии. Такими были и друзья отца: скрипачи, певцы, пианисты.

Они часто музицировали в доме Мезенцевых. Детство Виктории было как бы осенено русским романсом. Свернувшись калачиком на постели в одной из отдаленных комнат, она засыпала под «Свадьбу» Даргомыжского или чудесное трио «Ночевала тучка золотая». До сих пор трогательно ласковая «Колыбельная» Чайковского вызывает ком в горле — так живо вспоминается отец.

Странная? Может быть. Отраженное в искусстве сильнее действовало на нее, чем реальная жизнь. Читая роман, она могла влюбиться в его героя и ходить неделю как в чаду. Но пылкие поклонники только сердили и раздражали ее.

— Виктошка, попомни наше слово: ты останешься старой девой! — трагически предостерегали ее подруги.

Она пожимала плечами, с тем небрежно самоуверенным видом, какой в подобных случаях могут позволить себе только очень красивые девушки. Ее называли Царевной Лебедь, Спящей Красавицей, просто Ледышкой. Она снисходительно улыбалась — уголком рта. Ей было и впрямь все равно: не ломалась, не кокетничала.

И вдруг в ее жизнь — на головокружительной скорости — ворвался этот моряк, совершенно чуждый ей человек, громогласный, прямолинейный, напористый!

Ему отказали. Он не унимался. Был готов на все: заставлял жалеть себя или возмущаться собой, только бы не забывали о нем.

Виктория была так зла на Шубина, что плохо спала эту ночь.

3

Он тоже плохо спал ночь.

Но утром настроение его изменилось. Он принадлежал к числу тех людей с очень уравновешенной психикой, которые по утрам неизменно чувствуют бодрость и прилив сил.

Город с вечера окунули в туман, но сейчас остались только подрагивающие блестки брызг на телефонных проводах.

Яркий солнечный свет и прохладный ветер с моря как бы начисто смыли с души копоть обиды и сомнений.

Виктория не любит его, но впоследствии обязательно полюбит. Она не может не полюбить, если он так любит ее!

Непогрешимая логика влюбленного!

Поверхностный наблюдатель назвал бы это самонадеянностью… и ошибся бы. Шубин был оптимистом по складу своей натуры. Был слишком здоров — физически и душевно, чтобы долго унывать.

На аэродроме ему повезло, как всегда. Подвернулась «оказия». На остров собрался лететь тренировочный «ЛА-5».

— И не опомнишься, как домчит! — сказал дежурный по аэродрому. — Лёту всего пятнадцать—двадцать минут!

Втискиваясь в самолет позади летчика, Шубин взглянул на часы. Восемь сорок пять. Буду на месте что-нибудь в районе девяти. Очень хорошо!

Он поежился от холодного ветра, хлынувшего из-под пропеллера, поднял воротник реглана.

Но какие странные глаза были у нее при прощании!

Во время следующей встречи он обязательно спросит об этом. «Почему у вас сделались такие глаза?» — спросит он. «Какие такие?» — скажет она и вздернет свой подбородок, как оскорбленная королева. «Ну, не такие, понятно, как сейчас. А очень удивленные и милые, с таким, знаете ли, лучистым блеском…» И он подробно, со вкусом, примется описывать Виктории ее глаза.

Но сколько ждать новой встречи? Когда и где произойдет она?

Шубин с осторожностью переменил положение. В этом «ЛА-5» сидишь в самой жалкой позе, скорчившись, робко поджав ноги, — не задеть бы за вторую пару педалей, которые покачиваются внизу.

Если поднять глаза от них, то виден краешек облачного неба. Фуражку нахлобучили Шубину на самые уши, сверху прихлопнули плексигласовым щитком. Сиди и не рыпайся! Печальная фигура — пассажир!

А что делать пассажиру, если бой?

Одна из педалей резко подскочила, другая опустилась. Справа стоймя встала ребристая синяя стена — море. Глубокий вираж. Зачем?

Летчик оглянулся. Он был без очков. Мальчишески конопатое лицо его улыбалось. Ободряет? Значит, бой. Но с кем?

Море и небо заметались вокруг. Шубин перестал различать, где облака, а где гребни волн. Очутился как бы в центре вращающейся Вселенной.

Омерзительно ощущать себя пассажиром в бою!

Руки тянутся к штурвалу, к ручкам машинного телеграфа, к кнопке стреляющего приспособления, но перед глазами прыгает лишь вторая, бесполезная пара педалей. Летчик делает горку, срывается в штопор, переворачивается через крыло — в каскаде фигур высшего пилотажа пытается уйти от врага. А бесполезный дурень пассажир только мотается из стороны в сторону и судорожно хватается за борта, преодолевая унизительную, подкатывающую к сердцу тошноту.

Но скоро это кончилось. На выходе из очередной мертвой петли что-то мелькнуло рядом, чей-то хищный силуэт. Сильно тряхнуло. На мгновение Шубин потерял сознание и очнулся уже в воде.

Волна накрыла его с головой. Он вынырнул, огляделся. Сзади, вздуваясь и опадая, волочилось по воде облако его парашюта…

Посты СНИС засекли быстротечный воздушный бон.

Летчик радировал: «Атакован! Прошу помощь!» — то есть вызывал самолеты. С ближайшего аэродрома тотчас поднялись истребители, но дело было в секундах — не подоспели к бою. Когда они прилетели, небо было уже пусто.

Посты СНИС, однако, наблюдали бой до конца.

«ЛА-5» пытался уйти, пользуясь своей скоростью. Потом самолеты как бы сцепились в воздухе и серым клубком свалились в воду. Видимо, на одном из виражей ударились плоскостями.

Истребители сделали несколько кругов над морем, высматривая внизу людей.

Одному из летчиков показалось, что он разглядел след от перископа подводной лодки. Когда он снизился, перископ исчез. Возможно, это был просто бурун — ветер развел волну. Но летчик счел нужным упомянуть об этом в донесении.

С Лавенсари в район боя были высланы «морские охотники». Совместные поиски с авиацией продолжались около часу. Их пришлось прервать, потому что волнение на море усилилось.

Даже если кто-нибудь и уцелел после падения в воду, у него не оставалось теперь никаких шансов на спасение.

4

Об этом юнга узнал к концу того же дня.

Степакова уложили в один из ленинградских госпиталей, а Шурке приказали приходить по утрам на перевязку. Жить он должен был во флотском экипаже.

Он шел туда, когда возле Адмиралтейства встретился ему штабной писарь, служивший когда-то в бригаде торпедных катеров.

— Слышал? Командир-то твой? — еще издали крикнул он.

— А что? На остров улетел.

— Нету, не долетел он!

И писарь рассказал, что знал.

— И заметь, — закончил он, желая обязательно вывести мораль. — Не просто погиб, как все погибают, но и врага с собой на дно!..

— Шубин же! — с достоинством сказал Шурка, привычно гордясь своим командиром, сразу как-то не поняв, не осознав до конца, что речь идет о его смерти.

Сильный психический удар, в отличие от физического, иногда ощущается не сразу. Есть в человеческой душе запас упругости, душа пытается сопротивляться, не хочет впускать внутрь то страшное, чудовищно-несообразное, от чего вскоре придется ев содрогаться и мучительно корчиться.

Так было и с Шуркой. Он попрощался с писарем и вначале по инерции думал о другом, постороннем. Подивился великолепию Дворцовой площади, которое не могли испортить даже заколоченные досками окна Эрмитажа. Потом заинтересовался поведением шедшей впереди женщины с двумя кошелками. Вдруг она изогнулась дугой и пошла очень странно, боком, высоко поднимая ноги, как ходят испуганные лошади.

Проследив направление ее взгляда, Шурка увидел крысу. Не торопясь, с полным презрением к прохожим, она пересекала площадь — от Главного штаба к Адмиралтейству. Голый розовый хвост, извиваясь, тащился за нею.

Крыс Шурка не любил; их множество водилось на Лавенсари. А эта вдобавок была на редкость самодовольная, вызывающе самодовольная.

Все-таки был не 1942, а 1944 год! Блокада кончилась, фашистов попятили от Ленинграда. Слишком распоясалась она, эта крыса, нахально позволяя себе разгуливать среди бела дня по Ленинграду.

Шурка терпеть не мог непорядка. Крысе пришлось с позорной поспешностью ретироваться в ближайшую отдушину.

Вслед за тем юнга с удивлением обнаружил, что в этом полезном мероприятии ему азартно помогала какая-то тщедушная, неизвестно откуда взявшаяся девчонка.

— Ненавижу крыс! — пояснила она, отбрасывая со лба прядь прямых, очень светлых волос.

Шурка, однако, не снизошел до разговора с нею и в безмолвии продолжал свой путь.

На Дворцовом мосту он остановился, чтобы полюбоваться на громадную, медленно текущую Неву. И тут, когда он стоял и глядел на воду, наконец дошло до него сознание непоправимой утраты. Гвардии старшего лейтенанта нет больше!

В такой же массивной, тяжелой, враждебной воде исчез Шуркин командир, и всего несколько часов назад. Вместе с самолетом, с обломками самолета, камнем пошел ко дну. Умер! Бесстрашный, стремительный, такой веселый выдумщик, прозванный на Балтике Везучим…

Шурку ни с того ни с сего повело вбок, потом назад. Он удивился, но тотчас забыл об этом. Он видел перед собой Шубина, державшего в руках полбуханки хлеба, к которой была привязана бечевка. Стоявшие вокруг моряки хватались за бока от хохота, а Шубин, улыбаясь, говорил Шурке: «Учись, юнга! Заставим крыс в футбол играть».

Во время войны на Лавенсари не стало житья от крыс. Днем они позволяли себе целыми процессиями прогуливаться по острову, ночами не давали спать — взапуски бегали взад и вперед, стучали неубранной посудой на столе, даже бойко скакали по кроватям.

Однажды Шубин проснулся от ощущения опасности. Открыв глаза, он увидел, что здоровенная крысища сидит у него на груди и плотоядно поводит усами. Он цыкнул на нее, она убежала.

Тогда Шубин пораскинул умом. Он придумал создать «группу отвлечения и прикрытия». С вечера на длинной бечеве подвешивалось в коридоре полбуханки (хоть и жаль было хлеба). Крысы принимались гонять по полу этот хлеб, вертелись вокруг него, дрались, визжали, а Шубин и Князев тем временем мирно спали за стеной.

«Учись, юнга, — повторял Шубин. — В любом положении моряк найдется!» И как беззаботно, как весело смеялся он при этом!

Ох, командир, командир!..

Шурке стало бы, наверное, легче, если бы он заплакал. Но он не мог — не умел. Только мучительно давился, перегнувшись через перила, словно бы пытался что-то проглотить, и кашлял, кашлял, кашлял…

Через минуту или две, когда пароксизм горя прошел, Шурка услышал над ухом взволнованный тонкий голос, похожий на звон комара. Кто-то суетился возле него, пытаясь заглянуть в лицо.

— Раненый, раненый! — донеслось издалека. — Обопритесь о меня, раненый!

Это была давешняя девчонка, вместе с ним гонявшая крысу. А кто же был раненый?.. О, это он сам. Ведь руки-то у него забинтованы.

Мельком взглянув на девочку, Шурка понял, что блокаду она провела в Ленинграде — уж очень была тщедушная. И лицо было худенькое, не по годам серьезное. Цвет лица белый, мучнистый, под глазами две горизонтальные резкие морщинки. «Блокадный ребенок», — говорят о таких. Ошибиться невозможно.

Хлопотливая утешительница уверенным движением закинула Шуркину руку себе на плечо и попыталась тащить куда-то. Обращаться с ранеными было ей, видно, не в диковинку.

А комариный голос немолчно звенел:

— Сильней налегайте, сильней! В нашей сандружине я…

Шурка дал отвести себя от перил и усадить на какое-то крыльцо. Но от подсчитывания пульса с негодованием отказался.

— Чего еще! — пробурчал он и сердито вырвал руку.

— Вы раненый, — сказала девочка наставительно.

— Заладила: «Раненый, раненый»!.. — передразнил он. Помолчал, негромко добавил: — Просто, понимаешь, переживаю я…

Он запнулся. Теперь, вероятно, надо встать, поблагодарить и уйти. Но куда он пойдет? Друзья его находятся очень далеко, на Лавенсари. В Ленинграде нет никого. А остаться с глазу на глаз со своим горем — об этом даже страшно подумать.

Иногда человеку дороже всего слушатель, а еще лучше слушательница. Шурка был как раз в таком положении.

— Переживаю я за своего командира, — пояснил он и шумно вздохнул, как вздыхают дети, успокаиваясь после рыданий. — Был, знаешь ли, у меня командир…

И Шурка рассказал про Шубина.

«Наверное, очень стыдно, что я рассказываю ей, — думал он. — Но она же видела, как я переживал. И потом, она ленинградка, провела в Ленинграде блокаду. Она-то поймет. А рассказав, я встану и уйду, и мне не будет стыдно, потому что мы никогда больше не увидимся с нею. Ленинград большой…»

Понурив голову, он сидел на ступеньках грязного крыльца, заставленного ящиками с песком. Рядом слышалось взволнованное дыхание.

«Слабый пол», — подумал Шурка. Потом девочка по-бабьи подперла щеку рукой, и очень добрые синие — кажется, даже ярко-синие — глаза ее наполнились слезами.

И Шурке, как ни странно, стало легче от этого…

ХОЛОД БАЛТИКИ

1

А с Шубиным произошло вот что.

Очутившись в воде, он прежде всего освободился от парашюта.

По счастью, в кармане был перочинный нож. Он вытащил его. Движения были автоматические, почти бессознательные, как у сомнамбулы. Все было подчинено умному инстинкту самосохранения.

Долой лямки парашюта, долой тяжелый, тянущий ко дну пистолет!

От этой обузы он избавился легко. Но с ботинками и одеждой пришлось повозиться. Никак не расстегивались проклятые крючки на кителе, потом, как назло, запуталась нога в штанине. Наконец Шубин остался в одном белье. Оно было трофейное, шелковое — шелк не стесняет движений.

Он лег на спину, чтобы отдышаться. Море раскачивалось под ним, как качели.

Плыть не имело смысла. Он не знал, куда плыть. Ориентироваться по солнцу нельзя, небо затянуто облаками. Встать бы, чтобы осмотреться, так ноги коротковаты, надо бы подлинней. До дна верных полсотни метров.

Но пустота не пугала. Шубин был отличным пловцом. Сначала он даже не почувствовал холода.

— Места людные, — бормотал он, успокаивая себя. — Подберут. Не могут не подобрать. Надо только ждать и дождаться.

Это было самое разумное в его положении — сохранять самообладание, не тратить зря сил.

— Сескар почти рядом, — продолжал он прикидывать, раскачиваясь на пологой волне. — Посты СНИС, конечно, засекли воздушный бой. На поиски уже спешат катера, вылетела авиация…

(Он не знал, не мог знать — и это было счастьем для него, — что «ЛА-5» и вражеский самолет, кувыркаясь в воздухе, ушли далеко с курса и Шубина ищут совсем в другом месте).

Вдруг что-то легонько толкнуло в плечо. Он быстро перевернулся на живот. Волна качнула, подняла его, и он увидел человека в ярко-красном полосатом жилете. Человек плавал стоймя, подняв плечи и запрокинув голову. Шлема на нем не было. Виден был только стриженый крутой затылок.

Шубин сделал несколько порывистых взмахов, чтобы зайти с другой стороны. Он ожидал увидеть юношу, который, обернувшись, ободряюще улыбнулся ему несколько минут назад. Нет. Рядом покачивался мертвый вражеский летчик. У него было простое лицо, светлобровое, очень скуластое. Лоб наискосок пересекала рана. Выражение лица было удивленное и болезненно жалкое, как почти у всех умерших.

Мертвеца держал на воде резиновый надувной жилет с продольными камерами.

Если пуля пробьет одну из таких камер, остальные будут выполнять свое назначение. Жабо-пелеринка подпирает подбородок, держит его высоко над водой, чтобы раненый или потерявший сознание не захлебнулся. Но этому летчику жабо было уже ни к чему.

Шубин отплыл от него и «лег в дрейф». Пошире раскинув руки, стал глядеть на небо. Небо, небо! Слишком много неба. Еще больше, пожалуй, чем моря…

Он заставил себя думать о хорошем, о Виктории. Осенью, когда кончится навигация, они пойдут гулять по Ленинграду. Как это произойдет? Вот он, испросив разрешения, бережно берет ее под руку, и они идут. Куда? «Давайте к Неве!» — предложит она. «Ну нет, — скажет он. — Слишком много воды. Сегодня что-то не хочется смотреть на воду!..»

Фу, какой вздор лезет в голову! Это, наверное, оттого, что она очень болит, прямо раскалывается на куски.

Кто-то, будто играя, шаловливо подтолкнул его плечом. А! Опять этот в красном жилете. И чего ему надо? Море просторное, места хватает.

Вражеский летчик держался преувеличенно прямо, даже мертвый плавал навытяжку. Выражение его лица изменилось. Угроза? Нет, улыбка. Мускулы на лице расслабились, рот ощерился. Из него выпирали два клычка, более длинные, чем другие зубы. Гримаса была злорадной. Она словно бы говорила: «Ага!» Шубин не желал раздумывать над тем, что означает это «ага».

Он отплыл от мертвеца, лег на спину.

Но через несколько минут тот опять очутился рядом с ним. Наваждение какое-то! Водоверть здесь, что ли, круговое течение?..

И хоть бы не было этого жабо! Слишком задирает подбородок мертвецу. Тот словно бы хохочет, просто закатывается, откидываясь на волне в приступе беззвучного смеха.

Шубин зажмурился, по-детски надеясь, что мертвец исчезнет. Но нет! Открыв глаза, увидел, что тот покачивается неподалеку, и кивает ему, и подмигивает, и зовет куда-то. Куда?

Им двоим тесно на море. Мертвец должен посторониться.

Шубин попытался стащить с него жилет. Но летчик выскальзывал из рук или делал вид, что хочет отплыть. Волнение усилилось. Волны то опускали, то поднимали обоих пловцов — мертвого и живого. Со стороны могло показаться, что двое загулявших матросов, обнявшись, упали за борт и в воде доплясывают джигу.[2]

В последний момент Шубин вспомнил о документах. Еще немного и отправил бы летчика со всеми его документами к морскому царю. А это нельзя! Морскому царю нет дела до фашистских документов, зато они, конечно, заинтересуют разведотдел флота. А поскольку Шубин должен явиться сегодня в разведотдел…

Что-то перепуталось в его мозгу. Но, вспомнив о документах, он уже не забывал о них.

Видимо, сказался четко отработанный военный рефлекс. Даже в этом необычном и трудном положении, измученный, продрогший, с помраченным сознанием, Шубин поступал так, как всегда учили его поступать.

Он бережно переложил воинское удостоверение летчика в кармашек жилета и расстегнул последнюю пуговицу.

Труп камнем пошел ко дну. Шубин облегченно вздохнул. Теперь, кроме него, нет никого на Балтике.

Прошло еще несколько минут, прежде чем он вспомнил о плававшем рядом жилете. Что ж, раковина уже вскрыта, створки ее пусты. Он подплыл к жилету и напялил его на себя. Все-таки лишний шанс!

Сейчас, во всяком случае, можно не бояться судорог. Раньше он запрещал себе думать о них.

Плохо лишь, что трофейный жилет не греет. А холод уже начал пробирать до костей. Было бы теплее, если бы жилет был капковый. Желтая комковатая капка похожа на вату и греет, как вата. Правда, через два или три часа она намокает, тяжелеет и тянет на дно. Но Шубин вовсе не собирался болтаться здесь два или три часа. Об этом не могло быть и речи. Его должны найти и подобрать с минуты на минуту. Красное пятно жилета видно издалека.

Чтобы отвлечься, он стал думать о дальних тропических странах, где растет капка. Это ведь такая трава? А быть может, кустарник? То-то, наверное, тепло в тех местах!

От мыслей о теплых странах ему сделалось еще холоднее.

Холод отовсюду шел к Шубину, со всех концов Балтики, от всей выстуженной за зиму водной громады моря. Он обхватывал, сжимал, стискивал.

Желая согреться, Шубин поплыл саженками. Но странно: чем усиленнее двигался, тем холоднее становилось. Он проделал опыт: скрестил руки на груди, подобрал колени к подбородку. Как будто стало теплее. Не нагревается ли окружавший слой воды от тепла его тела? Не надо подгребать к себе новые холодные пласты.

«Катера подойдут! Катера скоро подойдут!» — повторял он про себя, будто зубрил урок.

Ни на секунду не допускал мысли о том, что его не подберут. Понимал: самое страшное — это испугаться, поддаться панике. Кто самообладание потерял — тот все потерял!

Как-то очень странно, толчками, болела голова. Временами, на короткий срок, сознание выключалось. Тогда ему виделись цветы. Конусообразные пурпурные мантии раскачивались на пологих волнах. Он старался дотянуться до них и от этого движения приходил в себя. Иногда Шубину представлялось, что он висит среди звезд в пустоте космического пространства.

Холод, холод! Лютый холод!..

Осмотревшись, Шубин удивился внезапной перемене. По морю бежали барашки, торопливые вестники шторма.

Только что волны были пологими. Сейчас на них появились белые гребешки. Беляки гуляли по морю.

— Волнение три балла, — определил он вслух. — Море дымится!

Вскоре верхушки волн начали загибаться и срываться брызгами. По шкале Бофорта это означало, что волнение доходит уже до четырех баллов.

Волна накрыла Шубина с головой. Он вынырнул, ожесточенно отплевываясь. Дышать становилось все труднее. Надвигался шторм.

«Эге! — подумал Шубин. — Шторма мне не вытянуть… — И тотчас же: — Но шторма не будет!»

Мысленно он как бы прикрикнул на себя.

Между тем море делалось все более грозным, волны все чаще накрывали Шубина с головой. Три балла, четыре балла… Он хотел бы забыть о делениях этой проклятой шкалы.

Его стало тошнить. Укачало наконец! Он не верил в то, что пловцов укачивает в море, и вот…

Шубин задыхался, отплевывался, пытался приноровиться к участившимся размахам моря.

Что-то пролетело над ним. Самолет? Пикирует самолет? Он инстинктивно втянул голову в плечи, но в этот момент был на гребне волны, и резиновый жилет помешал ему нырнуть.

О, это всего лишь чайка! Полгоризонта закрыли ее изогнутые, как сабли, крылья, нежно-розовые, но с черными концами, словно бы их обмакнули в грязь. Она взвилась и стремительно опустилась, будто хотела сесть Шубину на макушку.

Ого, да тут их много, этих чаек!

Они вились над Шубиным, задевая его крыльями, с размаху падали к самой воде, взмывали в воздух. Сквозь свист ветра он различал их скрипучие голоса. Птицы азартно перебранивались, словно бы делили его между собой.

Делили? Моряки с Ладоги как-то рассказали Шубину, что произошло с нашим летчиком, который был сбит в бою над Ладогой. Капковый жилет не дал ему утонуть, и через два—три часа его подобрали. Он был жив, но слеп. Чайки выклевали ему глаза.

Шубин высунулся до пояса из воды и заорал что было сил. Он мог только орать — руки окоченели до того, что почти не двигались.

Вдруг что-то огромное, в белых дугах пены, надвинулось на него, какая-то гора. Линкор или плавучий кран — так показалось ему…

2

Он закашлялся и очнулся. Обжигающая жидкость лилась в рот. Сводчатый потолок был над ним. Шубин полулежал на полу. Кто-то придерживал его за плечи.

Подняв глаза на стоявших вокруг людей, он удивился их виду. У всех были бороды, а лица отливали неестественной мертвенной белизной. Люди как-то странно смотрели на него, и он откинулся назад.

Тотчас движение его было прокомментировано.

— Укачался, ничего не понимает, — сказал кто-то по-немецки.

— Дай-ка ему еще глоток! Немцы? Стало быть, он в плену?

Но не спешить — оглядеться, выждать, понять!

Шубин закрыл глаза, чтобы протянуть время.

— Ослабел после морских купаний, — произнес тот же голос с уверенными отчетливыми интонациями. — Не заметил бы Венцель в перископ чаек над ним…

Перископ? Он на подводной лодке?

Шубин открыл глаза.

Над ним, широко расставив ноги, стоял человек в пилотке и пристально смотрел на него. Он держал что-то в руке. Шубин скорее угадал, чем увидел: размокшее воинское удостоверение летчика, которое находилось в кармашке жилета!

— Sie sind Pirwoleinen?[3] — спросил немец.

Пауза. Шубин лихорадочно собирается с мыслями.

— Pirwoleinen Axel?[4] — Немец заглянул в удостоверение и нетерпеливо пригнулся, уперев руки в колени. — Nun, antwortet sie doch endlich! — поторопил он. — Sie sind leitenant Pirwoleinen?[5]

Пирволяйнен? Мертвый летчик был финном?

Шубин перевел дух, словно перед прыжком в воду. Потом, решившись, очень тихо сказал:

— Jawohl… Es ist meine Nahme…[6]

3

Его подняли, усадили на табуретку. Рядом очутился пучеглазый человечек, который отрекомендовался врачом. Шубин пожаловался на головную боль и тошноту.

— В порядке вещей. — Врач осклабился. — Не удивлюсь, если даже имеется легкое сотрясение мозга.

Мнимому Пирволяйнену дали переодеться. Комбинезон затрещал по всем швам на его плечах и груди. Пирволяйнен! Финн! Очень хорошо. Тем самым могут быть объяснены погрешности в произношении. Лишь бы на лодке не нашлось никого, кто знает финский язык!

Ну, а лицо? Офицер в пилотке держал удостоверение перед самым своим носом и все же спросил: «Sie sind Pirwoleinen?» Ослеп он, что ли? В воинском удостоверении есть фотография. А сходства между летчиком и Шубиным никакого. Уж он-то на всю жизнь запомнил это мертвое лицо, скалившее зубы над своим пышным гофрированным воротником.

— Который час? — слабым голосом спросил Шубин.

Кто-то услужливо ответил.

Шубин попытался сделать подсчет. Получалось, что он провел в воде немногим более двух часов.

Не может быть! Он боролся с мертвецом, с волнами и чайками наверняка не менее суток! Впрочем…

— Командир приглашает вас к себе, — сказал врач и пропустил Шубина вперед.

Палуба мерно подрагивала под ногами. Значит, лодка была на ходу.

Из-за двери раздалось короткое:

— Bitte![7]

Врач остался за дверью, а Шубин, собрав все свое мужество, шагнул через порог.

Каюта была очень маленькая, как все помещения на подводной лодке, где дорог каждый метр пространства. На переборке висели мерно тикавшие часы, портрет Гитлера, еще что-то — Шубин не успел разглядеть.

— Лейтенант Пирволяйнен? — раздалось навстречу.

Спину обдало холодом. Тот же голос, который он слышал в шхерах!