Владимир Дружинин
Два и две семерки
1
Встают они в один и тот же час. Как покажется внизу, у табачного ларька, зеленая фуражка Михаила Николаевича, Юрка хватает свой портфельчик — и на улицу. По лестнице он сбегает, прыгая через три ступеньки. Пока подполковник покупает свою пачку «Беломорканала» — неизменный дневной рацион, — Юрка стоит в воротах, ждет. А выходит оттуда шагом самым непринужденным.
— О-о-о!.. Дядя Ми-иша! — тянет Юрка с поддельным удивлением и таращит глаза.
Юркину хитрость Михаил Николаевич разгадал давно, но делает вид, что тоже поражен неожиданной встречей.
— А, юнга! Как дела?
Дядя Миша сегодня веселый, и, значит, говорить с ним можно сколько угодно, хоть до самой школы. Впрочем, Юрка и помолчать умеет. Главное — это шагать рядом с дядей Мишей, шагать целых три квартала, на зависть всем ребятам. Шагать и гордо нести тайну…
Ведь вот ребята часто видят его вместе с пограничником, а ни о чем не догадываются. Даже когда дядя Миша называет его юнгой. Обыкновенное прозвище? Как бы не так!
В прошлом Юрка — нарушитель. Он лежал, сжавшись в комок, стуча зубами от холода, в шлюпке, под брезентом, на пароходе «Тимирязев». Брезент коробился, вздрагивал, и дядя Миша, осматривавший пароход перед отплытием, заметил это.
Тогда-то они и познакомились. Подполковник привел Юрку в свой кабинет и посадил у печки — горячей-прегорячей — и дал чаю. Юрка отогрелся и рассказал всю правду. Стать юнгой подумывал давно, но схватил по русскому двойку и решил окончательно. Дома грозила взбучка. Прямо из школы отправился в порт. Перелез через ограду…
Тогда Юрке было всего одиннадцать. До чего он был глуп! Вспомнить смешно! Ведь пограничники проверяют весь пароход насквозь, от них не спрячешься. Кроме того, в юнги больше не берут. Это когда-то было! При царе Горохе! Теперь Юрке целых двенадцать. Но уговор остается, — он должен прилежно учиться, иначе подполковник сообщит в школу… Конечно, сейчас это уже не так страшно, как вначале. Но все-таки неприятно, — дразнить же будут!
Уговор — значит, дружба. Ни за что не хотел бы Юрка потерять дружбу с дядей Мишей.
— Дома как обстановка, юнга?
— У меня скоро сестренка будет. Я ведь говорил вам, дядя Миша? Да?
— Ты рад?
— Не… Куда ее! Дядя Миша, я, знаете, какой значок достал? Австралийский! Выменял на нашего Спутника, у матроса.
— В парке?
— Ага. Там много их, матросов… С пароходов.
— Не только матросы, Юрик, — говорит Чаушев. — Всякая шантрапа толчется. Ребятам не место там, я считаю. Ты на занятия налегай.
У школы они простились. Чаушеву идти еще четырнадцать минут. Улица упирается в новое здание института. Колонны в свежей побелке, чуть синеватые, стынут на ветру, Поворот вправо — и разом из каменного ущелья открывается даль. Мачты, карусель чаек над ними.
До чего резко вдруг обрывается город с его теснотой, сумраком! Это нравится Чаушеву; он приближается к этому изгибу улицы, невольно ускоряя шаг, всегда с ожиданием чего-то хорошего…
Он уже почти на службе. Невольно расправляются плечи, струйка ветра, бьющего прямо в лицо, упруго вливалась в легкие.
День сегодня по-особенному хорош. Ветер только кажется холодным, — просто он дует вовсю, гудя в проводах, изо всех своих весенних сил. Спешит наполнить город, в котором еще темнеют наросты льда, еще застоялась в провалах дворов зимняя стужа.
Трудно ли догадаться, почему запропал тот студент! Почему не навестил свою старуху-тетку…
Чаушев еще прибавляет шагу. Скорее к работе, к столу, в укрытие от неотвязной, прибоем хлещущей весны! В кабинете сумрачно, холодно. Печку уже не топят.
На стене висит панорама порта с птичьего полета, в красках. Выцветшая синева воды, пятна парковой зелени, ставшие от времени почти черными. Панораму повесили давным-давно, когда он стажировался здесь — юноша с одним квадратиком на петлице, выпускник училища. После войны, отслужив долгие годы на Крайнем Севере, он снова оказался в родном городе и застал туже панораму на стене, уже изрядно устаревшую. Сколько раз он собирался заказать новую! Она ветшает, ее исправляли крестиками, флажками. Там, в самом устье реки, возникла лесопилка. Тут заново оборудован причал. На том берегу разросся рабочий поселок. Да и кварталы города, примыкающие к порту, во многом изменились, — вот новый институт, широкоэкранный кинотеатр. На пустыре разбит парк…
Входит лейтенант Стецких. Он провел ночь в кресле, у телефона, но уже умудрился побриться; от него вкусно пахнет лимонным одеколоном.
— Никаких происшествий нет, — истово докладывает Стецких, — кроме… Вот, прошу ознакомиться…
«С этого бы и начинал», — думает Чаушев, беря книгу с записями.
В двадцать три часа двадцать минут младший по наряду рядовой Тишков, находясь на третьем причале, у парохода «Вильгельмина», заметил световые сигналы… Э, такого еще не случалось! Вспышки следовали с правого берега, со стороны лесного склада. Зафиксирован, по-видимому, лишь конец передачи — несколько цифр — азбукой Морзе. Сигнальщик не обнаружен.
Два, семь, семь… Чаушев перечитывает.
— Только конец передачи? Почему?
Стецких пожимает плечами.
— Так доложил Бояринов. Я предложил разобраться и дать взыскание.
Ах, уж и взыскание! Впрочем, Бояринов не из тех, что спешат выполнить, не рассуждая, любой телефонный совет дежурного офицера.
— Еще что-нибудь было от Бояринова?
— Звонил. «Разбуди, — говорит, — начальника». — Знаете его, — Стецких чуть усмехнулся уголками губ. — По всякому поводу давай ему самого начальника.
— Зря не разбудили. Что у него?
— Так, соображения. Я не счел нужным беспокоить вас. — Стецких с решимостью отчеканивает слова. — Соколов извещен, так что срочности никакой нет.
Нотка обиды дрожит в голосе лейтенанта. Чаушеву ясно, в чем дело. Задетое самолюбие, ревность. Бояринов ниже его по службе, а делиться с ним соображениями не желает. Начальника требует.
— Нет срочности, по-вашему? Дали знать в город — и вся музыка! Так? А я бы на вашем месте… Вызовите Бояринова!
— Слушаю.
Стецких берет трубку.
Чаушев откидывает серебряную крышку настольного блокнота — подарок к пятидесятилетию — и рисует: реку, овал грузовоза «Вильгельмина», прижатый к левому берегу, а на правом — склад леса, откуда сигналили ночью. По обе стороны склада, но ближе к воде — жилые здания. Острие карандаша пересекает реку, порт, тянется дальше.
— Вот направление сигналов, — говорит Чаушев. — И будь я на дежурстве, я бы…
Он смотрит в лицо Стецких, молодое, от ревности вдруг постаревшее.
2
Что за черт! Валька опять не ночевал дома! Вадим делал зарядку, широко раскидывая руки в комнате общежития, непривычно просторной сейчас, и недоумевал. Ведь обычно Валька возвращался от своей тетки в воскресенье вечером. А сегодня уже вторник. Вчера ему следовало быть в деканате, — из-за хвоста по металловедению. Он же знал это!
В дверь постучали.
— Нет его? — голова комсорга Радия в квадратных очках просунулась, повертелась, брови полезли вверх.
— К тетке уехал, — протянул Вадим.
— Тетка, тетка, тетка! — застрочил Радий. — Что за тетка? Какая тетка? Ты ее видел? Никто не видел! Адрес есть? Нету. Плюс минус неизвестность. Диана, вышедшая из головы Юпитера.
— Минерва, — поправил Вадим.
— В общем, ты меня понимаешь, непротыкаемый. Волнуйся! Заводись!
— Закрой дверь, — буркнул Вадим. — Дует.
— Ерунда! Ты толстокожий.
Он вошел все-таки. Нет, Вадим не боялся сквозняка. Он надеялся, что Радий отвяжется, уйдет, даст ему кончить зарядку. Вадиму не нравится пулеметная трескотня Радия.
И прозвищ Вадим не терпит.
Как-то раз он вычитал, что есть непротыкаемые баллоны. Обрадовался, поведал ребятам в группе. Ведь он мотоциклист, — правда, пока только в мечтах. Вот и подхватили словечко! Правда, ненадолго. Одного Радия еще не отучил.
Радий оглядел схему мотоцикла над койкой Вадима, хмыкнул, потом бросил взгляд на столик Валентина, на его полочку с книгами — учебники вперемежку со стихами — хмыкнул еще раз и повернулся на каблуках.
— В общем, поручается тебе. Договорились? Во-первых, ты друг Савичева, — во-вторых, дружинник.
— Бывший, — уточнил Вадим.
Радий уже не слышал, — за ним щелкнула дверь. Фу, что за манера исчезать так внезапно! Вадим нахмурился, отработал несколько прыжков и начал приседания.
Заладил же Радька! Разве не ясно было сказано, — он, Вадим Коростелев, больше не дружинник.
Силой не заставят. Дело добровольное. И краснеть ему не приходится, — не из трусости же он так поступил и не из-за других каких-нибудь низких побуждений. Тут вопрос совести. На комсомольском собрании он выложил все начистоту.
Голова дурная у Фролова, у штабиста, — вот в чем дело. Ему, видите ли, не понравились брюки Вадима. Слишком узкие. Так и сказал: «Пойди переоденься, приведи себя в должный вид, коли хочешь быть в дружине». Ну нет, шалишь! Никого не касается…
Вообще этот Фролов дурак и формалист, — таких гнать надо…
Стоя на трибуне, Вадим сжал кулак и встал в позицию для бокса.
Все захохотали, а Радий отчаянно зазвонил в колокольчик. Испугался чего-то.
Радька корил Вадима, — уход-де самочинный. Надо было обратиться в штаб дружины, посоветоваться с комсомолом. А так что же, — бегство получается. Постановили выслушать отчет студентов — членов дружины.
Спор с Радием длился и после собрания.
— Твою отставку мы еще должны утвердить, — кипятился комсорг. — Ишь, министр непротыкаемых баллонов! Ну, наглупил твой Фролов, правильно! А кто ему будет вправлять мозги? Вольф Мессинг?
Вольф Мессинг выступал в Доме культуры порта. Никакие он не вправлял мозги, а угадывал мысли. Нелепая привычка у Радьки — подхватит какое-нибудь имя, с афиши, из книги, и сует ни к селу ни к городу.
— Фролов, может быть, трусит, — горячился Радий. — С хулиганом, с забулдыгой, с нахалом, знаешь, боязно связываться, — кишка тонка. А делать что-то надо.
— Непохоже, что трус, — отвечал Вадим.
— Значит, заклепок не хватает. Добавим. Пустые места в голове. Не понимает, зачем дружина, для чего дружина А ты умный? Ты тоже не Паскаль. Задача дружины — бороться с нарушителями закона и порядка. Азбука!
— Азбуку я проходил.
— Незаметно, — наскакивал Радий. — Ладно, ты голосовал тоже. Постановили и записали. Будем наводить порядок в дружине, и ты поможешь.
— Давайте, — согласился Вадим.
С тех пор прошло месяца два. Повестку дня захватывали другие вопросы, а Радька, переходя к очередной задаче, начисто забывает предыдущие. Вадим давно уж не слышал от него слово «дружинник».
Но что верно, то верно, — Валентина искать надо. Эх, нет адреса тетки! Наталья — Наталья Ермолаевна, кажется. Или Епифановна…
Разбалтывая в кипятке сгущенное кофе, он спрашивал себя, — с чего же начать поиски? Что могло стрястись с Валькой?
Он чувствовал себя осиротевшим. Вот сейчас, за завтраком, Валька раскрыл бы книжку и стал бы гонять его по правилам уличного движения. Устройство мотоцикла Вадим уже сдал, остались правила. Он взял книжку, полистал.
Дорожные знаки. Кружок, внутри две машины. Что это значит? Вадим закрывает текст рукой. Обгон запрещен.
Нет, без Вальки не то. С ним как-то яснее. Правда, в последнее время он помогал не очень-то охотно. Рассеянный какой-то, нервный. Ему отвечаешь, а он и не слышит. Кивает с самым бессмысленным видом. Влюблен бедняга! Вадим презрительно усмехается. Такая любовь, как у Вальки, — хуже болезни.
Вадим встает, смахивает со стола крошки, лезет под кровать. Поглядеть разве, что в том пакете…
Сейчас только вспомнил!..
Пакет появился в комнате в субботу. Валентин принес его откуда-то и сунул под кровать. Был хмурый, злой. Верно, повздорил со своей… А в воскресенье, прежде чем исчезнуть, Валька достал пакет, положил на колени и сидел, раздумывая. И похоже, — хотел что-то сказать. Потом затолкал обратно под койку и вышел, не попрощавшись.
Конечно, нехорошо рыться в чужих вещах. Но, может быть, сейчас что-то откроется. Что?
Вадим не мог бы объяснить, чего он ждет, — просто ему вспомнился другой пакет. Этот — большой, в плотной, трескучей оберточной бумаге, а тогда, с месяц назад, Валька спрятал под койкой поменьше, в газете. Перехватив взгляд Вадима, буркнул: «Для тети Наташи».
Подарок тете? Было бы на что! Вадим не требовал откровенности, он сам не выносил расспросов. Оба сдержанные, немногословные, они сближались исподволь.
Черт, ну и узелок! Разрезать веревку Вадим постеснялся. Фу, наконец-то!..
Вадим отдернул руку. Он словно обжегся. В луче солнца, упавшем на койку, огнисто полыхала ярко-красная ткань. Вадим осторожно приподнял ее двумя пальцами. Ворсистая материя вкрадчиво ласкалась. Женское… Мелькнул белый квадратик, пришитый к вороту. «Тип-топ», — прочел Вадим, а ниже, очень мелко, стояло: «Лондон».
Еще блузка. Тоже — «Тип-топ», только голубая. А под ней еще вещи, упругое, переливающееся разноцветье. Вадим разрыл, — обнаружились смятые в комки, сплюснунутые чулки. Все женское… Откуда у Вальки?
В памяти ожила тетка — Ермолаевна или Епифановна… На минуту Вадиму сдалось, что эти вещи, женские вещи, должны иметь какое-то отношение к ней. Но нет, — тетка же наверняка седая, старая. А тут — «Тип-топ», игривое, как припев, разные шелка или, как это еще называется…
Они рассыпались на узкой койке, на рыжем одеяле грубой шерсти, и было в них что-то наглое и резко чуждое всей комнате — и плакату с мотоциклом, и Валькиной полочке с потрепанными томиками Есенина и Блока.
Обыкновенно все женские вещи казались Вадиму очень хрупкими и чуточку загадочными, — он если и прикасался, то осторожно, чтобы по незнанию не порвать, не испортить. Сейчас он торопливо, кое-как скатывал блузки, сорочки, чулки, шарфы, перчатки, запихивал в бумагу. Надавил коленом и крепко перевязал.
Неровен час, ворвется Радька или еще кто…
Радька, в сущности, неплохой парень, но уж очень языкастый. Шумит, пыль поднимает. Скликать людей незачем. Надо сперва понять самому.
Вещи дорогие; стало быть, купить их для себя Валентин не мог. Целой стипендии не хватит. Да что там, — трех стипендий и то, наверно, мало.
Вот так история!
Однако пора в институт. На лекцию Вадим не опоздал, сидел и честно пытался уразуметь, о чем же говорит громогласный великан-доцент, специалист по органической химии.
После звонка в коридор не пошел, застыл, уставившись в обложку тетради с конспектами. Подсели девушки — долговязая, с длинным лицом, мечтательная Римма и черненькая, язвительная Тося.
— Ва-адь, — протянула Римма, — давай с нами в кино на шестичасовой.
— Билеты мы купим, уж ладно, — добавила Тося.
— Не реагирует, — вздохнула Римма.
— Забыл что-то, — молвила Тося. — Что у вас разладилось, товарищ водитель? Зажигание? Ай-ай, скверно ведь без зажигания, а, Вадька?
— Погодите, девочки, — сказал Вадим. — Вот заведу драндулет, повезу вас в кино.
Он часто обещал им это. Повторил машинально, даже не глядя на них.
В час обеда в столовке к Вадиму протиснулся Радий. Он держал тарелку с винегретом, ворошил вилкой, ронял и на ходу жевал.
— Тетка материализовалась, — объявил он. — Тетка — свершившийся факт. Сама звонила сюда.
— Зачем?
— Справлялась, что с Валькой. У тебя ничего?
— Покуда ничего.
Где же тогда Валентин? Тотчас возник распотрошенный сверток на койке, — и Вадим похолодел.
— В «Скорую помощь» не звони. Слышишь! В милицию — тоже. Звонили.
Вадим опустил взгляд. Глаза Радьки, карие, бесцеремонные, досаждали ему. Радька как будто тоже увидел вещи на койке, вещи фирмы «Тип-топ», заграничный товар, неведомо как попавший к Валентину.
— Думай, дружинник!
В институте есть один человек, которого, пожалуй, стоит спросить. Как же его фамилия? Растопыренная, вроде… Из глубин памяти вдруг взметнулся ныряльщик в ластах. Лапоногов! Ну да, Лапоногов, лаборант. Вадим постоял у витрины с расписанием, потом спустился в подвал, в лабораторию технологии дерева. Там жужжала пила, пахло смолой, под ногами, как рассыпанная крупа, перекатывались оранжевые, серые опилки.
Лапоногов стоял у циркульной пилы, плечистый, в синей спецовке. Крупная, мясистая рука лежала на рычаге.
Одно время Вальке нужны были деньги. Вадим предлагал свои отложенные в сберкассе на мотоцикл, но Валька отказался. Нет, с друзьями лучше не иметь финансовых дел. Тогда-то он и завел компанию с Лапоноговым. Тот дал деньги. Раза два Вадим видел их вместе. Они шептались о чем-то. Заподозрить дурное и в голову не пришло, — крепыш в низеньких «боцманских» сапожках, с трубкой в зубах, показался Вадиму славным, бывалым моряком.
— Ко мне, что ли?
Лапоногов нажал рычаг. Зазвенела тишина. Черные острые усики, концами книзу, шевельнулись в улыбке. Должно быть, узнал.
— На минутку, — сказал Вадим.
— Добре, — кивнул тот. — Обожди в коридоре.
Лицо продолжало улыбаться, а голос как будто другого человека, — чем-то обеспокоенного. И Вадим, невольно поддавшись этой внезапной тревоге, тоже кивнул, — быстро, украдкой.
«Он знает», — сказал себе Вадим, выходя в коридор. Лапоногов снова включил пилу.
Вадим читал объявления, не понимая ни слова. Пила назойливо ныла за дверью.
Наконец дверь скрипнула. Все та же улыбка у Лапоногова, словно приклеенная. Неторопливая походка вразвалочку.
— Где Савичев? — Лапоногов вынул изо рта трубку, обдал Вадима в упор медовым табачным духом.
У Вадима запершило в горле, он закашлялся и вместо ответа неловко развел руками.
— Его… требовал кто? — Лапоногов надвигался, прижимал Вадима к стене, душил приторно-сладким дымом.
— В деканат вызывают. Насчет хвостов… Нигде его нет; мы даже в милиции справлялись.
— Найдется мальчик, — бросил Лапоногов с некоторым облегчением. — Верно, у крали своей…
— Нет, — мотнул головой Вадим.
Лапоногов затрясся от тихого, сиплого смеха. Вадим смутился. С чего он так развеселился!
Надо сказать еще что-то. Он посмеется, да и уйдет. Эта мысль испугала Вадима. До сих пор он не искал слова, они слетали в пылу разговора как-то сами собой. Что-то надо придумать, чтобы удержать Лапоногова.
Он и в самом деле уходит. Он оглядывается на дверь лаборатории. Пила работает рывками, — то затихает, то испускает короткую, надсадную жалобу.
— Салага! — проворчал Лапоногов. — Поломает мне инструмент. Будь здоров, браток.
Он выставил руку, но не протянул Вадиму, а тряхнул в воздухе, лихо щелкнув пальцами.
— Слушайте, — чуть не крикнул Вадим. — Там вещи…
До сих пор он не знал, нужно ли упоминать о них. Вырвалось в отчаянии.
— Вещи? Какие вещи?
Лапоногов снова шагнул к Вадиму.
— Всякие, — зашептал Вадим, обрадованный результатом. — Шелковое все. Тип-топ, заграничное.
— Куда дел?
— Никуда я не дел. — Вадим поморщился; жесткие пальцы сжали ему плечо.
— Растрепал всем, салага?
— Не трепач, — Вадим высвободился; в нем поднималась злость.
— Тихо ты! Тихо, — понял? Если ты ему друг…
— Я-то друг, — отрезал Вадим.
— И я тоже. А ты как считаешь? Ты не тарахти, — понял? Мое дело тут сторона, меня это барахло не касается. Главное — Валюху не подвести.
«Врет, — подумал Вадим. — Касается!»
— Народ, знаешь, какой! Всех собак навешают, — понял? И главное, по-глупому, зазря. Так ты не гуди, ладно? — Он обнял Вадима. — Мы смикитим с тобой, поглядим, что за барахло. Есть? Ты жди меня, жди в комнате, — договорились? Я этак через полчасочка к тебе…
— Приходите, — сказал Вадим.
Он не видел, как Лапоногов вбежал в лабораторию, скинул спецовку, надел плащ и осторожно, медленно, озираючись, двинулся следом.
Вадим шел, ничего не видя вокруг. Он был ошеломлен, растерян. Он ежился, точно рука Лапоногова еще давила плечо. Противный он! Потом возникла обида на Валентина. Правда, они не клялись в дружбе, но все-таки… Целую зиму Валька жил рядом, спал рядом на койке, и вот оказывается… Странно! Читал Блока, сокровенные свои мечты высказывал, как будто…
Их комната стала чужой. В ней словно клубилось предчувствие беды.
3
В порту, в здании КПП — в кабинете второго этажа, выходящем окнами на причал, заставленный бочками с норвежской сельдью, — подполковник Чаушев говорит по телефону.
— Правильно, — кивает он. — Правильно, Иван Афанасьевич. Зайди.
Потом Чаушев оборачивается к лейтенанту Стецких.
— А вы сразу, — взыскание! — произносит Чаушев с укором.
Стрелка, пересекшая реку, пароход и портовый причал с пакгаузами, уперлась в обширный квадрат. «Институт», — написал Чаушев внутри квадрата и подчеркнул два раза. Да, вероятно, таково направление сигналов, перехваченных рядовым Тишковым.
Стецких почтительно смотрел. Никогда нельзя было угадать, принял ли он к сердцу сказанное. Это раздражало Чаушева. Одно только вежливое, послушное внимание изображалось на его красивом, чересчур красивом лице.
— Что мы можем требовать от солдата! — сказал Чаушев сердито. — Его задача…
Впрочем, этого еще недоставало! Растолковывать офицеру, прослужившему уже почти год, задачу младшего в наряде. Он же помогает старшему, то есть часовому, стоящему у трапа, и не должен отходить далеко. А пароход не прозрачный! Пора лейтенанту знать порт, знать наизусть, — все причалы и посты. Где находится солдат, что он видеть обязан и что он может заметить лишь случайно.
— Спасибо, поймал хоть часть морзянки. Я вот хочу вас спросить, товарищ Стецких, долго ли вы будете у нас… прямо скажу, новичком.
Стецких покраснел.
— Вам не нравится, что Бояринов вас обходит, — продолжал подполковник. — Да, да, задело вас, я же не слепой. И хорошо, что задело! Вы в штабе, а он в подразделении, вы по службе выше его. А совета он у вас не просит. У меня просит…
— Я не фигура, — сдавленно проговорил Стецких и еще гуще залился краской.
— Вот как! А почему не фигура? Кто мешает стать фигурой? Недоумеваю, товарищ Стецких.
— Все же, разрешите полюбопытствовать, — начинает он. — Вы сказали, вы бы иначе поступили в данном случае, с сигналами… А конкретно, — как?
— Не поняли?
— Никак нет.
Гулкие шаги раздаются в коридоре. Это Бояринов; его слышно издали. Он входит, стуча каблуками, плотный, очень широкий в плечах. Все на нем тяжелое, как латы, — сапоги, обильно смазанные гуталином, длинная темно-серая шинель.
Бояринов считает, что сигналы предназначались кому-то на пароходе «Вильгельмина». Вполне допустимо, — думает Стецких, — Бояринов особой смекалкой не блеснул. А начальнику он нравится! Чаушев одобрительно наклонил голову и подвинул старшему лейтенанту свой рисунок.
— Точно, — сказал Бояринов.
— Скрытно от наряда, — подхватил Чаушев.
— Именно, что скрытно, — вторит старший лейтенант, сильно нажимая на «о».
Это долбит и долбит барабанные перепонки Стецких. Старший лейтенант, оказывается, допускает и другие возможности. Часа два он не спал, бегал ночью по причалам, выяснял, — где еще могла быть принята загадочная световая депеша. Был даже за воротами порта. В порту фронт видимости довольно широкий, ряды пакгаузов, в ту пору безлюдных, два парохода у стенки, «Вильгельмина» и «Щорс». А в городе только одно подходящее здание. Оно выше пакгаузов, выше деревьев парка, — это институт.
— С пятого этажа свободно, — говорит Бояринов — Прямо в окна брызнуло.
— Там общежитие, — сказал Чаушев.
— Так точно.
«А дальше что? — откликается про себя Стецких. Да, видать могли на „Вильгельмине“, и на наших судах, у пакгаузов и в общежитии. А кто принял сигналы? Мы не в силах установить, да нам, пограничникам, и не положено…»
— Ты отдохнул, Иван Афанасьевич? — спрашивает Чаушев. — А то домой ступай.
— Порядок, — отвечает Бояринов и встает.
— Насчет Тишкова, — удерживает его начальник. — Как, Иван Афанасьевич, не довольно ему в младших ходить?
— Хватит, товарищ подполковник. Он себя показал неплохо. Парень старательный.
— Пустим старшим.
Наконец Бояринов уходит. Стецких выпрямляется в кресле и встречает спокойный взгляд подполковника.
Чаушев доволен, — ему давно хотелось вот так столкнуть лбами этих двух офицеров, таких несхожих. В кабинете остался запах сапог Бояринова. Сапожная мазь и лимон… Чаушев улыбается.
Стецких мнет пальцы, ощущая улыбку начальника. Эх, неудачно начался день!
— Вам, стало быть, нечего обижаться на Бояринова, — слышит он. — Что вы могли ему посоветовать? Он и действовал на свое усмотрение. Действовал правильно, в чем я, собственно говоря, и не сомневался.
Дошло ли до Стецких? Или он по-прежнему считает себя правым… Положим, он не нарушил буквы устава. Нет, в этом его не упрекнешь. Устав затвердил назубок. Но вот дух его, требования жизни… Неглупый, воспитанный, — а буквоед. Молодой, — а формалист. Службу свою вымерил вон по той панораме на стене, — до ограды порта и ни на шаг дальше.
— У меня к вам все, Стецких.
Слово «буквоед» просилось с языка. Но ведь обидится! Чаушева несколько минут не покидает впечатление контраста, — Стецких и Бояринов.
Стецких, разумеется, считает Бояринова гораздо ниже себя. А он — Чаушев — в глазах Стецких, небось, придира, чудак, которому не усидеть в рамках устава. Да, старый чудак!
Эта мысль смешит Чаушева. Однако из-за буквы устава спорить иной раз приходится не только с лейтенантом Стецких, а с людьми куда старше по званию.
Эх, соединить бы в одно: умную, хозяйскую хватку Бояринова и культуру Стецких, его аккуратность…
Телефонный звонок. Это капитан Соколов. Он должен срочно видеть подполковника.
— Жду вас, — говорит Чаушев.
Он смотрит на часы и открывает форточку. Пора проветрить. За окном у борта плавучего крана, дотаивает последняя льдина — серый комок на голубой весенней воде.
4
В общежитии института, в комнате со схемой мотоцикла на стене, — Вадим и Лапоногов.
Толстые пальцы Лапоногова тискают тонкую ткань, ищут и расправляют глянцевые, бархатные этикетки с маркой «Тип-Топ». Он сопит, издает губами какие-то чавкающие звуки, словно пробует товар на вкус.
— Нейлон с начесом, — смачно произносит Лапоногов. — Барахлишко люкс.
Отбросил блузку, скорчил гримасу, будто внезапно нашло отвращение.
— Игрушку свою купил? Тарахтелку?
Лапоногов смотрел на плакат. «Мотоцикл! — сообразил Вадим. — Откуда он знает? Или Валька сказал?..»
— Не так просто купить.
— Много не хватает тебе?
— Всего-то полторы сотни накопил. — Вадим даже вздохнул. Он отвечал искренне. И была еще надежда — завоевать любым путем откровенность Лапоногова.
Тот вскочил, подошел к столу. Взял тетрадку Вадима по физике, только начатую, полистал.
— Давай пиши! — пробасил Лапоногов и протянул Вадиму тетрадку.
— Что писать!?
— Товарища хочешь выручить? Пиши! Улица Кавалеристов, одиннадцать, квартира три, Абросимова.
Вадим, онемев от недоумения, записывает.
— Может, Валюху самого там застукаешь. А нет, — она скажет, она в курсе… Да барахло не забудь, захвати ей… Мигом язык развяжет, — понял?
— Постойте! — крикнул Вадим.
Лапоногов шагнул к двери. Вполоборота, уже держась за скобу, кинул:
— Все! Ничего я у тебя не видел, ничего тебе не говорил.
Дробный хруст — то Лапоногов, как тогда, в институте, тряхнул рукой в знак прощанья. Шаги уже стихли, а резкий хруст костяшек все еще слышится Вадиму, — завяз в ушах.
Вадим один в комнате, — один с чужими, пугающими вещами на койке, с адресом в тетрадке, на первой странице, в самом низу, под формулой закона Паскаля.
Если хочешь выручить товарища?.. Эта фраза как-то примирила с Лапоноговым, примирила, несмотря на мерзкий хруст костяшек, несмотря ни на что… Может, винить его и не в чем он, может быть, друг Вальки и желает ему добра…
А в пакете, может, контрабанда!
С детских лет отпечатался в сознании черный человек, черный в ночной темноте, крадущийся через границу, — почему-то в горах. И в широкополой шляпе, тоже неизвестно почему… О контрабандистах настоящих в родном Шадринске, удаленном от границ, не ведали. О них Вадим узнал лишь недавно, в конце зимы, на собрании дружинников. Выступал подполковник с портового контрольного пункта. Иной шпарит прямо из газеты, ни уму ни сердцу… А у того подполковника слова обыкновенные, суховатые даже, но свои слова. Ребята очень переживали…
Такому человеку все можно высказать. Он все поймет… Пойти разве сейчас, с пакетом… Ну, а толк какой? Вдруг — не контрабанда вовсе. Глупо получится. Что он — Вадим — способен объяснить насчет Вальки, насчет Лапоногова или вот Абросимовой?
Валька — преступник? Нет! Нет! Валька — идеалист, у него все люди хорошие… Он не хотел… Теперь сам, наверно, не знает, что делать с вещами. А ведь это просто — надо прийти к подполковнику и сказать все честно.
Надо найти Вальку и заставить. Тогда его простят. Непременно простят…
На тротуаре, у входа в общежитие, пестрели книги на новеньком, пахнущем смолой лотке. Однорукий продавец бойко выкликал названия. Толстая женщина несла в «авоське» зеркало. Маленькие девочки играли на асфальте в классы. Вадиму чудилось, — все, даже девочки смотрят на его пакет.
Крепко прижав ношу к себе, Вадим спросил у милиционера, где улица Кавалеристов. Собственный голос показался ему чужим. В трамвае сидел, как на угольях, опустив глаза, видел бесконечное мелькание ног, — туфли, запыленные сапоги, остроносые башмаки…
Улица Кавалеристов открылась широкая, голая — без зелени, без вывесок. Гладкие стены новых домов. Вадим попытался собрать разбежавшиеся мысли. Что он скажет, когда войдет? А что как в самом деле застанет там Вальку?
За дверью квартиры номер три, в ответ на звонок, слабый плачущий голос осведомился:
— Кто здесь?
— Мне к Абросимовой, — сказал Вадим.
Залязгали, загремели запоры, что-то зазвенело, как упавшая монета. Закачался, скрипя и ударяясь обо что-то железное, отомкнутый крюк.
Тощий голосок жаловался на что-то; грохот заглушал его, и к Вадиму сочился лишь тоненький, на одной ноте, плач. Щуплая старушка в тусклом халатике толкнулась к нему, едва не уколов острым носом, и тотчас отпрянула.
— Валентин Прокофьич! Ой, нет, не Валентин Прокофьич!.. Кто же?
— От него, — сказал Вадим.
Он понял сразу, — Вальки тут нет. Старушка между тем впустила его в комнату — большую, в два окна, и все-таки сумрачную и как будто не принадлежащую этому новому дому, этой просторной, солнечной новой улице. Вадим словно ухнул в огромную корзину с тряпьем. В пятне дневного света выделялся стол, залитый волной темной материи, а остальное было как бы в дымке, — занавеска слева, обвешанный платьями шкаф, кресла в чехлах.
— А Валентин Прокофьич? — протянула старушка. — Не заболел ли?
— Нет… Нездоров немного…
— Я сама больная, — застонала старушка, — не выложу никуда. Лежала бы, да не дают лежать. Пристали, всем надо к маю… У меня весь организм больной. Какая я швея, нитку не вижу. Да вы кладите, кладите…
Вадим топтался, неловко обнимая пакет. Абросимова подвела его к столу и, продолжая стонать, с неожиданным проворством выхватила сверток и распластала на столе.
— И на что мне! — сетовала она — Мне и сунуть некуда… Просят люди, ну просят ведь, господи!
Костлявые руки ее, жадно перебиравшие товар, говорили другое, но Вадим не замечает их. Он стыдит себя за промах. Явиться следовало от Лапоногова, а не от Вальки. Теперь и расспрашивать про Вальку неудобно. Дернуло же сочинить такое, — нездоров!
— Вы садитесь!
Сесть некуда, на одном кресле журналы с выкройками, обрезки, на другом — утюг. Вещи, принесенные Вадимом, уже исчезли со стола, а в руке Абросимовой появились деньги. Как они появились, неизвестно. Из кармана халата, что ли? Возникли точно из воздуха, как у фокусника.
Абросимова перестает ныть, она отсчитывает деньги, и Вадим сжался, — ведь деньги-то ему! Он как-то не подумал о деньгах, не приготовился к этому.
— Блузки по четыреста… Ох, вот не привыкну к этим, что хошь! По сорок, четыре штуки по сорок, сто шестьдесят, да белье…
Вадим взял, не считая.
— Поклон Валентину Прокофьичу. Ему тут четвертная, остальное Лапоногова. Он знает.
— Знает, — выдавил Вадим.
На улице он остановился, как вкопанный, — солнце ударило прямо в лицо.
От пакета он освободился, но есть другой груз. Он, кажется, еще тяжелее, хотя это небольшая пачка денег. К счастью, ее никто не видит. Но она давит грудь, она точно впивается под кожу, в тело.
Нечестное это… Да, наверняка контрабанда; теперь Вадим уверен. Денег слишком много, он никогда в жизни не держал столько зараз.
Как быть с ними?
Он велит себе не спешить. Есть еще один человек, с которым необходимо встретиться. «Небось, у крали своей», — сказал Лапоногов. Вальки, конечно, и там нет. Не очень-то они ладят, и вообще… Однако попытаться нужно.
На площади, у справочного киоска, Вадим мнется, — фамилию он скажет, а вот имя…
Девушка в окошке — сплошные локоны. Она занята: интересная книга и, кроме того, отгоняет толстую, назойливую зимнюю муху. Вопрос не сразу доходит до нее. Гета? Почему же не может быть такого имени!
Она Гета, ее зовут Гета… А полностью… На «г» как-нибудь…
— Ой, умора! Вы ищете ее, познакомиться хотите? Нет, почему же на «г». Маргарита если… На «г» и имен-то нет. У нас в школе Гертруда была, так у нее отец эстонец.
— Леснова, — сказал Вадим. — Русская.
— Запишем — Маргарита. А вы думайте пока. Ой, надо же! Обожаю настойчивых.
5
Льдина на воде, у борта плавучего крана, растаяла вся, — плавает только что-то желтое с нее, похоже, — щепка. Она колет глаза Чаушеву, словно это на его столе лежит неубранный мусор. Вода, бетон причала — все уже давно стало как бы частью обстановки кабинета начальника контрольно-пропускного пункта.
Они оба смотрят на весеннюю воду, — Чаушев и капитан Соколов из Госбезопасности — светловолосый, белокожий, с мелкими упрямыми морщинками у самого рта. Завтра там, за пакгаузом, где как струна серебрится и дрожит в мареве тонкий шпиль морского вокзала, встанет «Франкония», пароход с туристами из-за границы. Первый вопрос Соколова был: — Что слышно о «Франконии»?