Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

К вам идет почтальон





К ВАМ ИДЕТ ПОЧТАЛЬОН





1

Сюда, будьте любезны!

Да голову-то, голову нагните: хозяину шестой десяток идет, а дом старше.

Позвольте, я теперь полезу первый, а вы держитесь за меня. С улицы вы сюда как вступили, так, наверно, и ослепли, — правда? Правое перильце чуть отошло, а я всё никак не соберусь приколотить. Дом большой, хворый, тут хоть целый день молотком помахивай, всего не починишь.

Что, крутовато? Вы, небось, на пароходе намаялись, — по трапам вверх и вниз, — а тут опять физкультура и спорт. В городе лестницы посмирнее, да и вообще пути-дорожки там ровнее, чем у нас, всюду тебе замощено, везде лампочка Ильича светит. Хорошо бы и нам ее! У соседей есть, в Пахте, а мы не дожили до такой благодати. Говорят, в нашей речке воды мало.

Устали? Да, лестница для вашей комплекции тяжела. Тут во всех домах такие. Мы тут, в Курбатовке, все корабельщики. Рука корабельщика, она во всем видна. Строит он дом — и, глядишь, лестница ни дать ни взять — судовой трап, а проем в перекрытии узкий, на чердак мы с вами выбираемся словно из люка на палубу.

Сюда! Вторая дверь! Вот, будьте любезны, располагайтесь. Один приезжий, тоже из Чернолесска, всё охал да ахал. В городе бы такую комнату! В сельпо метр выпросил, измерил всю, потом спустился ко мне. «Счастливый вы, — говорит. — Знаете, какая там площадь?» — «Нет, — отвечаю я, — понятия даже не имею». — «У вас, — говорит, — двадцать четыре метра там, наверху, и всё это — излишки!» Что ж, так оно и есть. Пожалуй, у меня и внизу излишки, потому что живу я один, а во всем доме нас всего двое. Недаром Савва, наш председатель колхоза, всех командировочных ставит на квартиру ко мне. «Забирай, — говорит, — к себе, в свою гостиницу».

У меня тут, конечно, всё по-простому. Сами видите, какая гостиница. Пальто вешайте вот сюда, за печку. Портфель кладите.

И садитесь, покорно вас прошу. Нет, не на стул, — на диван, как положено гостю. Диван, правда, самодельный, жесткий — доски, накрытые половиком.

Да, дом большой, а жителей всего двое. Бывало, до войны, дом ульем гудел. Вон на стене, на карточках, сколько нас Мелентьевых, молодых и старых… Вы спросите, где они? Разлетелись кто куда, не подходит им, видишь, Курбатовка. Посередине на карточке, угадайте, кто? Не узнаёте меня? Где же! Двадцать лет прошло! Там я и Савва, наш председатель, в экспедиции, на борту ледокола «Садко». Лежбища морского зверя разведывали. Да, не всегда я был почтальоном. После войны пришлось, после ранения.

Нет, детей в доме нет. Я заметил, куда вы посмотрели. На Кольку, на игрушечного младенца. Это внучка мне подарила. «Тебе, — говорит, — дедушка, без меня будет скучно, так вот тебе мой Колька. Береги его, следи, чтобы не простудился, — он ведь голенький». Посадила младенца на комод, дала ему пучок ковыля.

Вы не в курсе — от природы ковыль такой желтый или красят его?

Прошлый год еще Костя гостил, племянник. Звал я его остаться. Где там! «У вас, — говорит, — на краю света, только Робинзону существовать». Вот как они рассуждают!

Не всякий у нас привыкнет, это верно. Сторонка студеная, иной раз и в июле голландку затопишь. Так ведь и здешние уроженцы и те норовят лыжню проложить отсюда!

Савва всё твердит: «Понимаешь ли ты, Евграф, что у тебя за должность! Сознаешь ли, сколь ответственную роль ты играешь в Курбатовке как почтальон? Не дай бог, залежится у тебя в сумке письмо. Что отсюда может быть? А то, что не получит человек письмо, затоскует, да и даст тягу. И так у нас людей не хватает, а если четкой почтовой связи не будет, ну тогда и вовсе беда».

Насчет моей роли Савва слегка перехватил. Не такая уж она выдающаяся. Не первый год хожу я с сумкой, но дом мой всё-таки пустеет. Как бы и Зина не улетела.

Это соседка ваша, — в комнате рядом. Тоже из. Чернолесска. Вы не беспокойтесь, она вам не помешает. Легкий она человек, легкий, как пташка. Шума от нее не больше, чем от ласточек, — вон там они свили себе гнездо на чердаке, под коньком. Встает она рано, но вас не разбудит, я думаю.

Ну, устраивайтесь. Отдыхайте. А я пойду. Пароход привез почту, до вечера ее надо разнести.

Холодно станет, затопить можно. Сумеете сами? Спички на полке, дрова на чердаке, как выйдете — налево. Июнь нынче не греет. А отчего? Полуночник дует, то есть северный ветер. Пока он не изойдет, тепла не жди.

Интересно всё же, кто вы будете? Я ведь всех знаю, кто у нас бывает. В сельпо ревизию наводит женщина — полная такая, в очках. Как везут ее в карбасе с парохода, по волнам-то, так она всё кричит: «Ой, девушки, хорошо как! Ой, славно бросает!» Морского, видать, племени. Из рыбаксоюза инструктор ездит к нам, так тот тощий, от табака весь пожелтел, против вас вдвое, я бы сказал, более мизерный.

Простите, не даю вам отдыхать. Пожалуйста, постель готова. Ложитесь. Время есть, впереди еще день целый.

Заведующая почту, верно, разобрала, так что я пойду. До скорого свидания!

2

Конечно, выговорить всё это приезжему человеку я бы постеснялся.

Правда, Савва, наш председатель, частенько шутит: «Тебе, Евграф, никак под язык репей засунули». Всё же сдержать себя, когда нужно, я могу. Тем более, товарища в море укачало, а тут уж не до разговоров. Нет, я не всё сказал ему, что думал. И уж, само собой, не допытывался, кто он и зачем.

Почта от меня — два шага. Прогончиком, мимо бани пройти — тут сразу и почта. Хотя и недолог путь, а меня не один раз остановили: всем любопытно, что за незнакомая личность пожаловала к нам в Курбатовку и поселилась у меня. Заведующая моя тоже, оказывается, гадает:

— Женатый или кавалер?

— В три обхвата боров, — сказал я. — Нет, Шура, кавалер из него такой же, как из меня.

Письма и газеты Шура рассортировала. Я сидел, а она надписывала извещения на посылки и на ценные пакеты.

Вдруг она изменилась в лице, и из рук ее выпало на стол закрытое письмо:

— Ой, Евграф Иванович…

— Ну, — говорю, — что у тебя, Шура? — И смотрю, почерк на конверте словно знакомый.

А она мне:

— От него, дядя Евграф, от него… Вот же…

И тычет пальцем в низ конверта, где обратный адрес.

Вот так фунт! От него, и правда, от него! От Алешки-матроса! Он самый, обожур ее, и пишет. Объявился!

Курлыкин А. П., Чернолесск, сплавная контора Северостроя — таков обратный адрес, и, значит, сомнения никакого нет — от него письмо, от Алешки-матроса.

— Оробела! — смеюсь я. — Читай! Почто́ не читаешь, Шура, товарищ заведующая? Робкая же ты, оказывается.

А она:

— Боже упаси вскрывать, Евграф Иванович. Не мне ведь.

— Как не тебе? — спрашиваю. — Лизе, что ли? Или…

Лиза Гуляева тоже пострадала от него. Тоже жениться обещал. Есть еще Мотя Хомякова. У нас так и прозвали их — Алешкины вдовы.

Парень до бабьего пола охочий, а главное — настойчивый. Прошлым летом тут был, с бригадой плоты собирал из плавника. Летом наша молодежь вся на дальнем лове, а девки скучают…

Так думаю я, гляжу на конверт и вижу: в самом деле не Шуре письмо. И не Лизе. И вроде вообще некому это письмо получать.

— Совсем сдурел твой Алешка, — говорю, — от девок у него в голове помутилось. Кому пишет-то!

На конверте выведено:


«Курбатовка, Приморского района, директору разработок точильного камня».


А разработок у нас фактически нет. То есть, они должны быть. На бумаге-то они есть, и даже в областной газете было напечатано, будто у нас добывают точильный камень, или, по-нашему, пещуру.

— Наверно, Алешка из газеты и взял, — сказал я. — Вопрос, какое ему дело до камня. Человек он морской…

— Кто его ведает — морской или сухопутный, — молвила заведующая и отшвырнула письмо. — Он сам не знает, чего ему требуется.

— Несамостоятельный он, это верно, — согласился я. — «Я, говорит, — везде работник на все руки. Круглое катать, длинное — таскать». Я так думаю, Шура, заковычка у него вышла на сплаве: набедокурил, не за ту юбку ухватился… А что, был же случай, матрос капитанскую жену увел. До войны еще, на Мурманском берегу…

— Да ну его, — перебила Шура.

— Пропадет он через женщин, — сказал я. — Как говорил тралмейстер у нас на сейнере:[1] «женщины что минное поле, — не предвидишь, где подорвешься». Балагур был. Нет, не знаю, придумать не могу, что у Алешки на уме. Выгнали, ну и ищет, куда податься. Вот, вот! — и я остановился на этой догадке. — Приедет, приедет камень ворочать.

— Нужен он мне! — молвила Шура, и на лбу ее, над курносым носом, вырезалась складка.

— Поглядим, нужен или нет, — сказал я посмеиваясь. — Так как же с письмом? Обратно ему отсылать за ненахождением адресата, что ли?

— Обратно, — молвила Шура, — И вообще, дядя Евграф, нечего ему тут делать.

Последние слова, однако, она произнесла не так твердо, чуть не с жалобой.

— Ладно, — говорю, — обратно так обратно, товарищ заведующая.

А самому себе я сказал: «Положим, Шура, иначе решить ты не имеешь права. А ну как я твое решение отменю и оставлю письмо у себя. И греха против службы тут не будет. Всё равно Алешки сейчас в конторе нет, время на сплаве самое горячее, а пока он бродит, может, у нас и начнут ломать пещуру и, значит, адресат появится. И Алешка сюда вернется. Ведь ясно же — письмо насчет работы, что́ тут может быть другое! Я считаю, ему и надо вернуться».

— Верите или нет, Евграф Иванович, он мне не нужен. И Лизке не нужен.

«Ну, это еще мы посмотрим, — подумал я. Хотя, положим, девки у нас гордые, не городским чета».

Взвалил я сумку, набитую почтой, и отправился.

Так как мне всё равно идти тем же прогоном, мимо бани, то я не утерпел и зашел домой, проведать постояльца.

Он не ложился. Глядит в зеркало, скоблит бритвой седую щетину. Кофта на нем домашняя, полосатая, едва не лопается на животе.

— Как себя чувствуете? — спрашиваю.

— Получше, — говорит. — Спасибо. А вы как? Здо́рово нас подкидывало в лодке! Впрочем, на вас, как на аборигена, или, иными словами, как на местного уроженца, это, вероятно, не влияет.

— Истинно, — отвечаю. — Я коренной курбатовский. А вы издалека ли родом?

— Из-под Херсона.

Потом он сказал, что зовут его Григорий Казимирович Мелешко, а я ответил, что мне очень приятно познакомиться, и тоже назвал себя. И хотя на языке у меня вертелось совсем другое, я осведомился — не там ли, под Херсоном, растет трава ковыль и если да, то от природы она желтая или ее красят? Наверно, я бы еще долго так топтался на опушке, не осмеливаясь шагнуть в лес, да он сам помог мне:

— От природы белая, раз вам так нужно знать, да вы не стесняйтесь, пожалуйста. У вас ведь еще что-то на уме, не так ли, друг мой?

— Острый у вас глаз, — отозвался я с радостью. — Ничего особенного нет, и не в моих правилах мешаться в чужие дела. А только курбатовским любопытно, что за человек встал у меня на квартире. То есть вы.

— Я то есть? — прищурился он. — Человек как человек. Смотрю, как вы тут живете.

«Ну нет, — думаю, — уж коли мы данной материи коснулись, ты смешком от меня не отделаешься».

— Я извиняюсь, конечно, — начал я. — Я пойду сейчас по деревне с почтой, и меня любой и каждый спросит насчет вас. От кого же все новости получать, если не от меня. А тут, тем более, вы проживаете в моем доме. Что же, так и сообщать всем, что у вас такая должность — смотреть, как люди живут? Чудно как-то!

В самом деле, чудно. Много есть разных должностей: инструктор какой-нибудь, или, к примеру, председатель, или там секретарь, а то ревизор, бухгалтер, кассир. Или заготовитель, фининспектор, приемщик семги или другой рыбы. Сомневаюсь я, чтобы его послали в командировку просто так, смотреть, как живут люди, и ничего больше. Вряд ли где-нибудь платят за это деньги.

А он всё свое:

— Вы полагаете, это пустяковый вопрос — как живут люди? Правильно живут или нет? Сознают ли свою пользу?

— Истинно, — говорю. — Не то что пустяковый, а вопрос главнее главного.

— Ох, чуть не забыл! Поскольку вы идете с сумкой, у меня к вам просьба.

— Будьте любезны, — говорю.

— Тут должна быть гражданка Гуляева.

— Как не быть. Гуляевых у нас целый карбас наберется. Вам, может, Лизу Гуляеву? Или Настю Гуляеву, что на молочной ферме дояркой? А возможно, Манефу Васильевну Гуляеву, учительницу?

Он отмахнулся:

— Нет, нет, тут есть старушка Гуляева, товарища Гуляева мамаша.

— Бабка Парасковья! — спохватился я. — Есть, куда ей деться. Мимо нее я не пройду, будьте спокойны. Из окна непременно заметит, не пропустит.

— Отлично. Посылочка тут ей.

Поднялся, затопал ногами-коротышками в угол, к чемодану, наклонился сопя и достал сверток.

— Вот, — говорит, — от товарища Гуляева мамаше коробка конфет и, естественно, поклон.

— Давайте, — говорю, — передам.

И вот я шагаю по улице с сумкой да с конфетами под мышкой. Дом бабки Парасковьи неблизко. Сперва на левой стороне у реки Заманихи общественный амбар и пристань, потом, чуть подальше, сельпо. Это, можно выразиться, самый центр нашей Курбатовки, — как площадь Челюскинцев в Чернолесске. Отсюда мостки проложены вверх, но, однако же, намного от реки улица не отбегает, а вьется с ней как бы в упряжке. Вот слева дом капитана Гуляева, Никиты Харитоновича, пустой, заколоченный, в палисаднике — крапива и чертополох. Хозяева давно в отъезде. Дальше — клуб, на нем доска для афиш, сейчас на ней ничего понять нельзя, потому что старую афишу содрали, а новой картины еще нет. Потому на доске невесть что — одни лоскутки. Тут ружье торчит, там лошадиная голова из другой картины и еще велосипед из третьей, может, прошлогодней. Еще подальше, справа, дом Насти Гуляевой, — у нее в палисаднике стоит крест старый, весь белый от дождей. Это дед Гуляев поставил. Унесло его на льдине в море, он и обещал водрузить крест, если благополучно вернется. Ну, случай вышел не смертельный, прибило его к суше.

Еще шагов полсотни пройти — рыбозавод. Ворота сегодня на засове, потому на море пятые сутки взводень и на то́нях работы нет, семга в грубую погоду не ловится. За рыбозаводом улица поворачивает вправо и немного спустя упирается в лес.

Там, на краю, на холмике, живет в новом доме бабка Парасковья Гуляева. Дом, ни дать ни взять, — теремок из сказки сочинения Пушкина. Крылечко со столбиками резными, наличники на окнах, мезонин с фигурами, а уж конек на крыше — ну, чисто кружевной! Не то что в Курбатовке, а, почитай, во всех селениях на побережье нет дома пригожее! Загляденье! Строили его специально для покойной Авдотьи Гуляевой, сказительницы былин, а бабка Парасковья обитает тут сейчас как ее сестра и наследница всего имущества. Сказы она не складывает, — такой талант одной Авдотье достался, — но кое-что из старого помнит. Нет-нет, бывало, и споет про Илью Муромца.

В последнее время что-то замолчала. Не поет. Сердитая стала бабка.

Конечно, на пути к ней я заходил в разные дома, отдавал письма, рассказывал про своего постояльца. Странная вещь. — как он мне со смешком про себя говорил, так и я о нем. Ровно шалый ветер на меня пахнул. Приехал, говорю, поглазеть, как жизнь идет у нас, в Курбатовке. Такая у него должность. За одно это и жалованье дают.

Говорю, а сам смеюсь.

Бабка Парасковья, даром что наполовину ослепла, заметила это мое настроение.

— Ты, Евграф, весело шагаешь сегодня. Неужто мне от сынка несешь что?

Это она стук моих сапог по мосткам заслышала. Я подошел и положил ей коробку на подоконник.

— Точно так, — говорю, — Парасковья Степановна. От товарища Гуляева вам подарок.

Бабка, однако, сыновней посылочке не обрадовалась ничуть. Взяла сверток своими костлявыми руками, подержала и положила на стол. Я понял, в чем дело. Бабка ждет его самого к себе. И давно ждет.

— Товарищ Гуляев занят, — сказал я, чтобы ее успокоить. — Он приехать не может.

— И не написал ничего?

— Нет.

— Да ты разверни. Может, на посылке что написано, — сказала бабка и сунула мне сверток.

Я развернул.

— Ну! Читай! — приказывает.

— «Шоколадные конфеты, — прочел я. — Ассорти. Цена сорок восемь рублей». Самые дорогие.

Выслушав это, бабка не смягчилась, а, наоборот, взъелась еще пуще:

— Сорок восемь? Откупиться от матери надеется. Сорти, что ли, как оно? Я вот возьму, — и голос бабки совсем ожесточился, — в сортир это добро и выкину.

— Ну зачем же? — молвил я примирительно. — Конфеты высшего сорта, у нас в сельпо таких нет.

Не знаю, я ли на нее подействовал, но бабка намерение свое переменила.

— Забирай их, — говорит, — назад.

— То есть как?

— А так! Обратно ему отсылаю, — отрезала бабка. — Пускай сам ест.

Вот история! Еще одно обратное отправление! Ну, это я уж у себя не оставлю, придется и в самом деле отсылать. Мне-то как быть теперь? Легко сказать — отсылаю. Надо же запаковать по всем правилам, в полотно зашить или заколотить в ящик, написать адрес, всё как следует оформить. Бабка, небось, и не сумеет. А что если… Пароход еще на рейде. Груз сегодня в наш адрес большой, молодежная бригада еще часа три проканителится, не меньше. Слетаю-ка я на пароход! Посылка хотя без оформления, а всё-таки, если посмотреть серьезно, срочная и важная. Вручу капитану и попрошу его. Неужели не передаст!

Гуляева каждый знает. Иному даже лестно его навестить лично.

— Ладно, Парасковья Степановна, — сказал я. — Для вас я постараюсь.

И сразу, скорым шагом, на пристань.

Карбас только причалил. Девушки таскали в амбар мешки с мукой. И тут же Афонин — секретарь сельсовета. Его-то я издали и заслышал. Собой он не больно казист, в плечах узок, а пониже, откуда ноги растут, не по-мужски широк, — но горлом вышел богатырь.

— Давай живей! Судно задерживаем, некрасиво это! Языки дома чесать будете!

Всё точно так же шло бы и без него. Страсть любит он распоряжаться.

— Задохнешься, — сказал я. — Посиди.

На лбу пот выступил, китель ворсистого трофейного сукна, с не нашими пуговицами, расстегнут.

— Где же сидеть, — кричит, — за нашим народом если недоглядишь…

Всегда он так. Твердит, что он сейчас, поскольку председатель сельсовета в отпуске, один как есть в Курбатовке представляет советскую власть. И что с нами он отдыха не ведает. Я считаю — только горло у него должно уставать. Дела настоящего мы от него не видим пока что, а суеты-колготы — сверх всякой меры.

Однако постой, сегодня он мне как раз нужен. Спрошу-ка у него насчет Григория Казимировича, моего квартиранта.

— Лицо из областного центра, — сказал Афонин важно, — проверять нас.

— Что же проверять?

— Мало ли, вообще. Как мы тут дышим.

Сам приосанился и грудь свою куриную выпятил. И от этого не добьешься толку! Словно сговорился с Мелешко.

— Обыкновенно дышим, воздухом, — сказал я и отвернулся.

А он опять заорал:

— Шевелись, девчата! Ну, красавицы, ходу! Не допускайте простоя транспорта. Раз, два, взяли!

— Потаскал бы сам, — ответили ему с карбаса.

— Да он, Лиза, слабосильный.

— Сохнет! Через тебя, Дуська!

Лиза Гуляева оттолкнулась веслом от сваи, и карбас отплыл.

Вот она, наша гребная команда! Восемь на веслах, девятая на руле. Девки, женки молодые, — одна к одной, загляденье! Недаром пассажиры с парохода глаз не спускают с них, любуются нашей молодежной бригадой. А что, пожалуй, по всему побережью поискать таких! Да и в Чернолесске вряд ли отыщутся под стать. Другой бы на месте Алешки, поумнее, разве отстал бы от Лизы или от Шуры, заведующей нашей! Да ни за что!

Гляди в оба! Вот катится с моря вал. Тут он еще выше вздымает свой гребень, а под ним мелко. Тут пути для нас нет… Где крупнее волна, где меньше пены и брызг — туда и держит наш карбас.

Вал позади. Теперь море качает нас, одна волна передает другой. Вон и пароход обозначается в тумане. Уже можно прочитать надпись на борту: «Колгуев».

Посудина старая, ветеран прибрежья. Это его я высматривал, будучи мальчишкой, с крыши. Бывало, посинеешь от холода, а сидишь, хочется ведь первому крикнуть на всю улицу: «„Колгуев“! „Колгуев“!». Сколько раз я на нем был — не сосчитать. Был и пассажиром, был гостем в буфете. В Курбатовке ведь нет ни чайной, ни столовой, так как же не съездить на «Колгуев», коли есть лишние деньги. Во время войны «Колгуев» вез меня раненого, и фашистская бомба чуть не добила меня тут, не знаю, каким чудом я спасся. Всё, всё на пароходе знакомо, как в своем доме: вмятина на борту, заплатка на палубе, где осколок ударил, медная дощечка, приделанная к надстройке. На дощечке написано, что судно построено в 1898 году в Гамбурге. И вместо буквы «б» — мягкий знак. Видно, в те времена за границей никто не знал по-русски.

Только я взобрался по штормтрапу на борт, как передо мной, нежданно-негаданно, сам товарищ Гуляев, собственной персоной.

Вот так раз! Значит, он здесь! И не мог сойти с карбаса на берег навестить мать!

Да тот ли это Васька Гуляев, который, бывало, рядом со мной торчал на крыше, встречал «Колгуева»? С которым мы вместе ловили камбалу на ярус?[2] Которого я в школе отстегал ремнем? Васька Гуляев, что, бывало, ходил за мной по пятам и слушал как старшего?

Тот самый. Ничуть не изменился за последние два года. Такой же плотный, щекастый и одет так же — во всё серое. И на голове серая шляпа. Облокотившись на поручни, держит у глаз фотоаппарат, хочет, по всей видимости, заснять нашу деревню.

— Данная деревня, Вась… Василий Поликарпович, — сказал я подходя, — есть Курбатовка.

— Ничего не выйдет. Туман проклятый, — отозвался он и опустил аппарат. — А, Пропеллер! Здоро́во!

В школе меня так прозвали — Пропеллер. Васька и пустил кличку, даром что меньше меня. Он, между прочим, любил про самолеты читать, всех знаменитых летчиков наизусть знал.

— Здравствуй и ты, — говорю, и подал ему сверток.

— Что это? — спрашивает.

— Ознакомься.

— В чем дело? — воскликнул он, развернув. — Я же просил…

— Возвращает она, — сказал я. — Требует, чтобы ты пожаловал лично.

Тем временем нас обступили пассажиры. Ваське, должно быть, сделалось неловко. Он стоял, перекладывая коробку из одной руки в другую, и конфеты внутри гремели.

— Ох, мамаша! — усмехнулся он. — Курьез, ей-богу! Непременно сейчас я ей нужен! А я не в состоянии.

— Отлично можно успеть, — сказал я. — Выгрузки тут до обеда хватит.

Он поглядел на меня, потом на море, как будто готов был согласиться. Но вдруг мотнул головой вбок, как прежде, в детстве, когда он не хотел слушать и напрашивался на ремень.

— Нет, тут со мной люди, понятно? Едем в Ненецкое устье, знамя вручать. Мамаше скажи — я к ней обратным рейсом. Как она, здорова?

— Здорова, — говорю. — Спасибо.

— Дом-то держится? Ремонтировать пора, наверное.

— Дом еще хороший. Счастливо доехать, — сказал я и повернулся.

— Постой! А коробку?

— Нет, — ответил я. — Не возьму. Ты уж сам отдашь ей, когда приедешь.

И с этими словами я ушел.

3

Дома поел ухи и отправился с почтой на выселки. Они от деревни километров шесть, на той стороне реки. Оттуда, налегке, с пустой сумкой завернул в правление.

Тут у нас по вечерам вроде клуба. Савва, председатель наш, сидит в своем кресле и чистит трубку, а на лавках, на сундуке с деньгами располагаются старики.

Разговор шел о Гуляеве. Ведь вот досадно: новость-то моя, а всё-таки кто-то уже принес ее сюда. Всегда так! Обгоняют меня мои новости, я шагом иду с сумкой, а они по деревне бегом несутся. Правда, я, пожалуй, сам виноват. Мне бы донести новость до правления, не рассыпав, а я не вытерплю, да нет-нет кому-нибудь и расскажу по пути.

В клубе у Саввы все уже знали — Гуляев скоро приедет к нам, на свидание с мамашей. Сошлись все на одном — надо его пристыдить. Я вызвался это сделать. Савва поцарапал гвоздем в трубке, подумал и сказал:

— А бабка Парасковья на что? Она сама возьмет его в оборот.

— Ухватом огреет, — захихикал Кузьмич — маленький, румяный, с бородкой на́косо.

Затем оказалось — Мелешко прислал не кто иной, как Гуляев, обследовать нас.

— Ну вот, наконец-то ясно! — не вытерпел я. — А то я, работник связи, и не имею представления, что за человек у меня на квартире встал.

— Тебе известия не на язык класть полагается, а в сумку, — ехидно вставил Кузьмич.

— Отцепись, — отвечаю. — Обследование, значит?

— А ты думал? — отозвался Савва. — Потому и не хотел Гуляев к нам ехать.

Правда, слыхал я, — в области нами недовольны. Началось из-за молочной фермы. Спустили нам план на восемьдесят коров, а где же нам этакое стадо содержать! Рук же не хватает! Основное наше орудие — не подойник, а сеть рыбацкая, верно? Прежде чем планы составлять, надо было с нами посоветоваться. Ну, мы и остались при пятидесяти коровах. Кланяться каждой бумажке мы не намерены.

Нет!

А Мелешко, стало быть, погнушался мной. Ниже себя считает довериться мне, почтальону простому, — бумажная душа!

Велик ли толк от его обследования, коли он от народа прячется!

Так я и сказал старикам, но Савва остановил меня:

— Погоди, Евграф, больно ты ершист. Эх, старцы! Тяжело нам оправдываться!

И он поднял со стола синий пакет со штемпелем Москвы.

Знакомый пакет. Я заметил его еще утром, когда принимал почту.

— Опять из треста абразивов, — сказал Савва. — А мы ни мычим, ни телимся. Из Москвы запросы, из области…

— Насчет пещуры? — спросил я.

Все только поглядели на меня, но ничего не ответили, как будто должно быть понятно само собой.

— Эх! — сказал я. — Дернуло кого-то в газету бухнуть.

— Тем лучше, печать подтянуться заставит, — молвил Кузьмич со своей всегдашней усмешкой. — И рыбу давай, и камень давай! Поворачивайся!

— Это еще не большая беда, старцы, что бухнули, — сказал Савва. — Думайте, думайте, как с пещурой быть. Миллионное дело! Миллионное, старцы. Сами не возьмем, соседи примутся.

— Нет, нет, ишь чего! — загалдели старики. — Самим надо, Савва.

— Думайте, думайте, старцы, — повторил Савва.

Да, задача не простая. Действительно, точильный камень в нашей местности имеется. Это испокон веков известно. В Зимних горах, километрах в пятидесяти от нас, его сколько угодно. Еще деды наши подбирали обломки у моря да в ущелье у Гагачьей реки и точили топоры, косы, долота. В большом масштабе пещура — так у нас называется этот камень — не добывалась. А теперь ее нужно много. Мы хоть и на краю России живем, а из газет и через радио знаем, какое строительство идет на Севере. Топоров немало звенит в лесу! Сейчас еще тот звон до нас не доносится, но скоро, надо полагать, просеки проложат и к нам. Конечно, чтобы точить такое множество топоров да пилы на лесопилках и прочий инструмент — пещуры требуется тонны и тонны.

Это всё понятно. Наш колхоз с великой радостью взялся бы ломать камень и поставлять его в город — были бы люди.

— Не знаю, старцы, не знаю, — сказал Савва, положил трубку и сплел свои длинные пальцы, — где народу взять на такое дело? Худо, старцы.

— Саввушка, — подал я голос. — Отыскать бы место, где Куликов камень брал.

— О чем и забота, — кивнул Савва.

— Ищи, — ехидно вставил Кузьмич. — Ты с сумкой ходишь, вот по дороге и поискал бы.

Ох, Кузьмич! Всегда он суется. Будто не знает, каково искать завод. Куликов — то был односельчанин наш, человек грамотный, до войны состоял в обществе краеведов. Какие травы у нас, звери, камни — до всего ему было дело. В городе, в музее висит клык мамонта, а под ним подпись — обнаружен, мол, сей драгоценный клык Николаем Куликовым близ деревни Курбатовки. Может, сто тысяч людей этот клык видели и подпись читали. Так вот, Николай ломал пещуру и, мало того, приноровился обрабатывать ее, делать точильные круги, бруски, словом, какие угодно изделия, да не вручную, а механическим способом. Было это давно, еще до колхозов. После он уехал с нашего побережья и с тех пор не показывался. Слышно, убит он на войне, и, стало быть, секрет пропал. Куда как был бы он нужен сейчас! Завод без Куликова заглох, — ведь тогда на камень сильного спроса не было. Теперь туда даже дороги никто не знает. А места там, в Зимних горах, опасные, глина ползет, наобум не суйся.

Конечно, искать надо. Так ведь туда впору целую ватагу снаряжать, в глушь такую. А людей где взять? Савва прав — нет у нас лишних людей.

Так я размышлял, а старики между тем гадали — как пробраться к заводу и осталось ли от него что-нибудь за столько-то лет.

— Старцы, — сказал я, — Арсений Куликов не укажет?

Арсений приходился Николаю двоюродным братом и на заводе, правда, не работал, но бывал там.

— Толковали с ним, — ответил Савва. — Не может он идти. Стар.

— А на тоне, семгу ловить, не стар? — молвил Кузьмич.

Тут я рассердился.

— Да что ты, Кузьмич, — говорю, — как муха кусачая! К чему твои смешки? По-твоему, Арсений не хочет показать, что ли?

А Кузьмич на это:

— А бог его знает, что у него на уме.

— Тьфу! — говорю.

— Ты потише, Евграф, — остановил меня Савва, видя, что я на Кузьмича взъелся и вот-вот произойдет шум.

Я помолчал, чтобы успокоиться, и сказал:

— Жаль мне Арсения, старцы. Всех собак вешают на него. Снасть море унесло — тоже он в ответе…

— Море, а может, и не море, — вставил Кузьмич.

— Полно тебе, — сказал я. — Арсений рыбак честный. Сети море поглотило, и нечего тень наводить на невинного.

Тут мы опять друг на друга оскалились. И клуб наш зашумел. Одни Кузьмича поддерживают, другие меня, словом, из-за Кузьмича получилось несогласие.

К я, конечно, не отступаюсь. Нет! Вряд ли кто у нас лучше меня знает Арсения. Стало быть, кому и заступиться за него! Честный он человек, это я голову на отсечение кладу, а невезучий какой-то, вот в чем беда. Не ленивый, нет! Работу всякую может. До войны в сельпо служил, при нем растрату учинили. Он только тем и виноват, что недосмотрел, но однако же пришлось с должностью распрощаться. А на войне к немцам в плен угодил. Да и много с ним случалось всякого. Говорят, коли есть где яма, туда непременно не кто иной, Куликов Арсений завалится. А отчего? Я и сам гадаю. Есть у него недоглядка какая-то, ребячья доверчивость ко всем — через это и страдает.

Положиться на такого человека, как он, не легко, это я понимаю. Тем более в деле общественном. Но я-то его знаю, и мне жаль его, вот как жаль!

— Как хотите, старцы, — говорю, — а с Арсением надо еще побеседовать. Позовем его на правление. Мне как раз завтра на Поползуху идти, могу передать.

Рыбачьи тони у нас все имеют названия. Поползуха, где ловит Куликов, самая дальняя.

— С тони срывать человека не будем, — сказал Савва. — Вдруг развёдрится. Потеряем рыбу. Ты сам поговори с Арсением.

— Я всего-навсего почтальон, — заметил я. — Поавторитетнее кого-нибудь.

— Ничего, хорош, — возразил председатель. — Ты только лишнего много не городи, Евграф, а прямо приступай к сути. А то ведь у тебя под языком-то репей.

Так и решили.

Встревожился я из-за невеселых наших дел сильно. Домой пришел рано, уху разогревать не стал, съел две ложки холодной и лег.

4

Миллионное дело! Вспомнились мне эти слова Саввы и сон отогнали. В самом деле, почему не миллионное?

Миллионное!

Так значит, если мы в добавление к рыбе, к зверю морскому еще и пещуру осилим, — колхоз наш станет миллионером. И, значит, незачем будет завидовать соседям — и у нас всё будет, да еще и получше. К пароходу не на гребках — на моторках выезжать будем. У нас тут мотоциклы или автомобили легковые не к месту — дорог-то по суше почти нет, ехать некуда. А вот моторное судно — первая необходимость. Потом надо будет клуб починить, ясли устроить. А электричество тогда уж непременно будет. Протянул руку, чик — и светло в избе.

Тут рука моя сама вылезла из-под одеяла и ткнулась в стену. Эх, вместо выключателя — голое дерево да пакля из паза торчит.

Пригласим в Курбатовку самых что ни есть лучших специалистов. Надо же, наконец, выбрать место для плотины на Заманихе.

Зина с ног сбилась. «Как, — говорит, — ни прикидывай — воды в Заманихе мало».

Тут я стал думать о Зине — квартирантке своей. Должно быть, спит. Устала, находилась за день в своих резиновых сапогах. Велики они ей, и шагает она — ну, словно девочка маленькая, надевшая шутки ради сапоги взрослого.

Трудно ей у нас. Реку измеряет, высчитывает скорость течения, на план всё заносит. Сколько тетрадок цифрами исписала!

Похоже, верно говорят — воды мало. Не первый раз изучают нашу речку. Так, может, силу прилива оседлать сумеем. Читал я…

И как не пожалели, загнали девчонку в такую глушь одну! Тоже и с дровами мается моя квартирантка. Надо бы сделать уважение, колотые дрова молодой специалистке доставить. Всё рук не хватает. Привезли ей бревно в три обхвата, сбросили, управляйся как умеешь! Я уж ей свои дрова подкидываю, так она не берет. Чуть не плачет, а тяпает тяжелым колуном, отламывает от бревна по кусочку.

Как-нибудь я найду напарника, распилю ей этот чурбан и наколю поленьев.

Савва говорит — непременно надо замуж ее выдать, за нашего, за курбатовского. Закрепить тут. Будет она у нас директором гидростанции, а муж помощником, вот славно! Но женихов у нас для Зины нет, мордой не вышли для такой невесты.

Афонин примазывался, да нет, и тут не клюнуло. Не любят его девки. Он и к Дусе Прохватиловой подкатился было, но и та дала ему от ворот поворот. С тех пор он еще пуще гребчихам досаждает.

В прошлом месяце Зине артист понравился, гипнотизер. В клубе у нас выступал. Боялся я, как бы чего дурного не вышло, да, слава богу, гипнотизер вскорости уехал.

Теперь за Зиной ухаживает Клюйков, наш радист. Мальчик скромный, молоденький — одногодки они с Зиной. Вечером зайдет за ней, и вот гуляют они взад и вперед по мосткам и молчат, потому очень стеснительный мальчик.

От кого ее надо беречь, так это от Алешки-матроса, если явится.

Уж теперь-то мы женим его! На Шуре или на Лизе.

…Когда лежишь в темноте, думы приходят разные, вперемежку печальные и веселые.

Савва, между прочим, любит сватать. Есть у него такая слабость. Меня и то как-то грозил женить. «И как тебе, — говорит, — Евграф, холодная уха не надоела!»

Постоялец, Мелешко этот, тоже заметил. Подивился на меня, что я уху не разогрел, и спросил, почему я не заведу хозяйку. А я ответил, что молочная уха и так годится. Она даже вкуснее — остывшая.

Нет, хозяйки пока не предвидится.

Тихо в доме. Иногда на чердаке, под крышей, защебечут ласточки. Да ветер с севера, с моря, вдруг разбежится и ударит в стену, а сухие бревна отзовутся стариковским скрипом. Зина, верно, второй сон видит, из комнаты Мелешко тоже ничего не слышно.

Потом опять вспомнил Алешку и его письмо. Хоть и решил я его отложить, а на душе всё-таки неспокойно. По правилам что полагается? Отослать обратно! Выходит, я нарушил… И тут па́ло мне — ведь Алешке надо ответить. Очень просто! Так и так, мол, письмо твое получено, распечатать его пока некому, но скоро адресат будет. Миллионное дело мы из своих рук не выпустим, приезжай! Приезжай! Про вдов, конечно, ни слова не напишу. Приезжай, и точка!

Правда, не только у меня, но, пожалуй, нигде не было случая, чтобы почтальон сам отвечал на письма. Ну да ведь на свете всякие чудеса бывают.

Наконец я уснул.

Мне привиделась гиря. Огромная, вся рыжая от ржавчины, вроде той, что валяется у меня на задворках, только гораздо больше. Будто она в доме, и доски под ней трещат и проламываются. Я очнулся. Кто-то поднимался по лестнице.

Кто же это? Неужели к Зине? Надо посмотреть. Но нет, гость, оказывается, не к Зине. К Мелешко! И я приподнялся.

Я не подслушивал. Нет у меня такого обыкновения. Но дом дряхлый, перекрытие в углу прохудилось. Звуки оттуда, сверху, хочешь не хочешь, а проникают и доходят до моих ушей.

Афонин!

Ну да — он! Хоть и старается он спрятать свой голосище, но напрасно. Не может он говорить шепотом. Горло у него устроено так, что вместо шепота получается совсем другое. Будто собака скулит.

Ночью пришел, тайком. А горло его выдало. Зачем он там? С чем пожаловал к Мелешко?

Тотчас мне представилась нескладная фигура Афонина, расстегнутый китель. Вспомнил я, как он бегал, вихлял у пристани, и мне, как тогда, стало смешно.

Только его и ждали! Ввалился ночью, мешает человеку спать, городит какую-нибудь несусветицу.

Чу, кто-то из двоих наверху, скорее всего Мелешко, прошагал по комнате, отодвинул стул, зашуршал бумагами в углу, и я услышал ясно:

— Обвинение безусловно серьезное.

Это сказал Мелешко. А дошли до меня его слова потому, что как раз в том месте в углу дыра.

Потом заскулил Афонин, и я не мог понять ничего. Нет, не подслушивал я! И всё-таки досада взяла — эх, подтолкнуть бы Афонина к углу! Однако голосище свой он не всегда сдерживал.