«Ты уже мертвец, отреклася всего, — скажет Аввакум, — а они еще горемыки (Евдокия Урусова и их единомышленница Данилова. — Н. М.) имут сердца своя к супружеству и ко птенцам. Можно нам знать, яко скорбь их томит. Я и мужик, а всяко живет. У меня в дому девка — рабичища робенка родила. Иные говорят: Прокопей, сын мой, при-валял, а Прокопей божится и запирается. Ну, что говорить, в летах, не дивно и ему привалять. Да сие мне скорбно, яко покаяния не могу получить». Семейные дела, домашние заботы — как же бесконечно далека уже от них Федосья Морозова.
Когда-то, за пять столетий до нашей эры. Геродот, описывавший северную часть Европы, коснулся и Калужских земель, коснулся неопределенно, мимоходом, потому что никаких подлинных сведений о тех местах не имел. Толкователи историка усматривали из его слов, что от верховьев Днестра через Волынь, Белоруссию. Калугу и до самой Владимирщины простиралась пустыня. Она получила название Птерофории. Перьевой земли. Причиной названия стал снег, будто бы всегда паривший здесь в воздухе и состоявший их мелких перьев или пуха. Из этих удивительных мест и был родом Борей — северный ветер.
Вряд ли боярыня Морозова слышала о Геродоте, но его легенда обернулась для нес единственной правдой. Стылые волглые стены тюрьмы-сруба. Едва тронутое светом зарешеченное окошко. Зной-кий холод, которого не могло осилить ни одно лето. Голод — горстка сухарей и кружка воды на день. И тоска. Звериная, отчаянная тоска. Царь, казалось, забыл о ненавистной узнице. Казалось…
Но Боровск трудно, попросту невозможно забыть. Боровск — не Мезень и не Пустозерск, где кончит свои дни Аввакум. Восемьдесят верст от столицы — не дальний край, хоть и доводилось городу быть пограничным, стоять на стыке Московского государства с Литвой. И дело не в том, что владел им когда-то Дмитрий Донской и передал своему двоюродному брату, герою того же Куликова поля. Владимиру Андреевичу Храброму. И не в том, что от Владимировичей город перешел к Глинским, родным матери Ивана Грозного, что Грозный хотел передать Боровск старшему, собственной рукой убитому сыну, а при Борисе Годунове отошел он на содержание сыну шведского короля Густаву Ириковичу, не состоявшемуся супругу Ксеньи Годуновой.
Все это уже было историей, никак не тревожившей Романовых. Зато именно боровских наместников выбирал Алексей Михайлович для самых важных посольских дел. В 1659 году уехал отсюда Василий Лихачев послом во Флоренцию, а в 1667 году другой наместник — Петр Иванович Потемкин отправился послом сначала в Испанию, а потом во Францию. Город все время оставался на виду, и не потому ли выбрал его Алексей Михайлович для постоянно тревожившей его бунтовщицы.
После двух будто забытых лет в апреле 1675 года в Боровск приезжает для розыска по делу Морозовой стольник Елизаров со свитой подьячих. Он должен сам провести в тюрьме «обыск» — допрос, сам убедиться в настроениях узницы и решить, что следует дальше предпринимать. Стольнику остается угадать царские высказанные, а того лучше — невысказанные желания. Откуда боярыне знать, что чем бы ни обернулся розыск, он все равно приведет к стремительному приближению конца.
Мария Ивановна Романова, мать царя Михаила Федоровича
Сменивший стольника в июне того же года дьяк Федор Кузьмищев приедет с чрезвычайными полномочиями: «указано ему тюремных сидельцов по их делам, которые довелось вершить, в больших делах казнить, четвертовать и вешать, а иных указано в иных делах к Москве присылать, и иных велено, которые сидят не в больших делах, бивши кнутом выпускать на чистые поруки на козле и в провотку…»
Дьяк свое дело знал. Его решением будет сожжена в срубе стоявшая за раскол инокиня Иустина, с которой сначала довелось делить боровское заточение Морозовой. Для самих же Морозовой и Урусовой Федор Кузьмищев найдет другую меру: их опустят в глубокую яму — земляную тюрьму. И то сказать, зажились сестры. Теперь они узнают еще большую темноту, леденящий могильный холод и голод. Настоящий. Как приговор. Решением дьяка им больше не должны давать еды. Густой спертый воздух, вши — все было лишь прибавкой к мукам голода и отчаяния.
Решение дьяка… Но, несмотря на все запреты, ночами сердобольные боровчане пробираются с едой к яме. Не приходят со стороны, не выдерживает сердце у самих стражников. Вот только кроме черных сухариков ничего не решаются спустить. Не дай бог проговорятся узницы, не дай бог стоном выдадут тайну.
Евдокия дотянет лишь до первых осенних холодов. Два с половиной месяца проживет еще ее сестра: Федосьи не станет 2 ноября 1675 года. И перед смертью что-то сломится в ней, что-то не выдержит муки. Она попросит у стражника: «Помилуй мя, даждь ми колачика, поне хлебца. Поне мало сухариков. Поне яблочко или огурчик». И на все получит отказ: не могу, не смею, боюсь. В одном стражник не сможет отказать Федосье — вымыть на реке единственную ее рубаху, чтобы помереть и лечь в гроб чистой. Шла зима, и в воздухе висел белый пух. Спуститься в земляной мешок было неудобно, и стражники вытащили окоченевшее тело Федосьи на веревочной петле.
Участники разыгравшейся драмы начинают уходить один за другим. Ровно через три месяца после Федосьи не стало царя Алексея Михайловича. В Пустозерске был сожжен в срубе протопоп Аввакум. В августе 1681 года, также в ссылке, скончался Никон. А в 1682 году к власти пришла от имени младших своих братьев царевна Софья. Она меньше всего собиралась поддерживать старообрядцев, боролась с ними железной рукой. Но братьев Соковниных вернула из ссылки, разрешила им перезахоронить Федосью и Евдокию и поставить над их могилой плиту. Место это на городском валу получило название Городища и стало местом паломничества. И.Е. Забелин воспроизвел его, но в сегодняшнем Боровске уже нет памятной плиты, и можно лишь приблизительно определить ее положение, где поднимается современный многоквартирный дом.
А великолепное произведение Сурикова — если и были допущены художником исторические неточности, в нем безошибочно уловлен смысл, каким был наполнен для народа протест Федосьи Морозовой, тот отклик на ее бунт, который увлекал толпу. И невольно приходят на память строки Пушкина: «Что развивается и трагедии? Какая цель ее? Человек и народ. Судьба человеческая — судьба народная».
Царь-Девица
Просто письмо
Письмо — оно было ничем не приметным и во всяком случае совершенно не нужным: не та тема, не те люди. Обычная для архивной работы «пустая порода». Впрочем… Пусть это не имело значения для меня, но все же как, каким образом в конверте 1766 года могли очутиться листы столетней давности — рядом с щегольским, как в прописях, почерком XVIII века торжественный запутанный кружевами полуустав XVII столетия? Мало того. Полуустав принадлежал грамотам — указам, которые рассылались царским именем воеводам отдельных русских городов. Это были не копии — оригиналы, значит, документы государственной важности, подлежавшие особо строгому хранению.
Конечно, нет правил без исключений, и адресатом, кому они высылались, был сам Никита Иванович Панин, фактический министр иностранных дел России. Но тогда и вовсе не понятным становилось, зачем именно ему, человеку, занимавшемуся всеми хитросплетениями политики сегодняшнего дня, могли понадобиться памятки внутренних событий таких далеких лет, да еще пересылаемые сугубо частным порядком. Что-то здесь было необычным, не говоря уже о той поспешности, с которой высылалось письмо. Начальник Московской конторы коллегии иностранных дел отвечал Панину на его запрос из Петербурга спустя какой-нибудь месяц: 3 апреля — 8 мая. Так быстро по официальным каналам дела не проходили, иначе чего бы стоила пышно расцветавшая российская бюрократия. И при всем том содержание письма ничего не объясняло. Московский корреспондент сообщал Панину, как находил свое отражение в документах постепенный приход к власти… царевны Софьи, вспоминал о виденном в частном доме золотом рубле с ее портретом и, наконец, посылал в качестве образчика несколько грамот.
Никита Панин и царевна Софья… То, что Панин никогда не собирался писать русской истории, известно. Откуда же такой неожиданный интерес? Так случается у архивистов не часто, но на этот раз ответить мог сам Панин — оригинал запроса не затерялся в обширнейших фондах Посольского приказа, этого министерства иностранных дел Древней Руси. Помогло имя отправителя, помогла, как ни странно, секретность. Панин срочно хотел узнать, при каких условиях установилось правительство Софьи с братьями и насколько она была самостоятельна в своих действиях. Еще одно «для чего», но здесь, пожалуй, на помощь могли прийти только обстоятельства деятельности адресата, а они-то простыми никогда не бывали.
В конце-концов, все в жизни Никиты Панина могло сложиться иначе. Современники упорно шептались об особой симпатии к нему Елизаветы Петровны (соперник Разумовского!), но официальные фавориты добились своего. незадачливый придворный оказывается послом в Стокгольме, и это на долгих двенадцать лет. В Россию он возвращается блестящим дипломатом, но и сторонником конституционной монархии, где царскую власть ограничивали бы законы, и тут неожиданная возможность — назначение воспитателем маленького Павла. Панин не сомневался, что сумеет внушить будущему императору необходимые принципы. Но деятельность Павла — это будущее, а действовать нужно незамедлительно.
Панин участвует в свержении Петра III и сразу же после воцарения Екатерины II выдвигает проект учреждения императорского совета и реорганизации сената с тем, чтобы уничтожить самую возможность самодержавного произвола. У нас, заявляет он, «в производстве дел всегда более действовала сила персоны, чем власть мест государственных». Так далеко игра Екатерины в либерализм не заходила. Смысл проекта был ею понят, самый проект категорически отвергнут, а Панин оставлен «на подозрении». Да и как уйти от «подозрения», когда секретарь Панина, прославленный автор «Недоросля» Д.И. Фонвизин, работает под его руководством над проектом конституции и речь идет о прямом заговоре против императрицы.
Положение регентши до совершеннолетия сына, причем регентши, во всем ограниченной непреложными законами, — самое большее, что оставлялось за Екатериной. Пусть Панину не удалось этого добиться при свержении Петра, зато теперь открывалась новая возможность. Согласно положению о новоучрежденных земствах в столице должны были собраться в 1767 году со всей страны выборные, и Панин рассчитывал с их помощью переиграть власть в пользу Павла и конституции. Смогло же тридцатью годами раньше собрание съехавшихся в Москву дворян смести все планы Верховного Тайного совета и передать власть Анне Иоанновне! И вот тут-то и стала необходимой царевна Софья.
Знал ли Вольтер историю?
Школьные представления удобны своей простотой: черное-белое, или-или. По школьным представлениям с Софьей все ясно. Первой вырвалась из тюремной жизни, чтобы отстоять эту же тюремную жизнь. Рискуя жизнью. Любой ценой. Поборница старых порядков и особенно беспощадного к женам Домостроя, против которых выступил Петр. Не слишком логично, но в истории не принято искать логики. Считается достаточным ограничиваться фактами.
Впрочем, оказывается, как раз с фактами здесь все обстоит достаточно сложно.
Отзывы современников о Софье — их множество. Ненависть, уважение, восторг, вражда — чувства определенные, сильные: равнодушным к себе царевна не оставила никого.
Говорит Невиль, явившийся под видом польского посланника представитель французского двора «короля Солнца», самого Людовика XIV: «Эта принцесса честолюбием и жаждой властолюбия, нетерпеливая, пылкая, увлекающаяся, с твердостью и храбростью соединяла ум обширный и предприимчивый».
Говорит Андрей Матвеев, известный дипломат, сын убитого стрельцами воспитателя матери Петра: Софье свойственны одни пороки — «высокоумие, хитрость, зависть, сластолюбие и любочестие».
Говорит Сильвестр Медведев, один из первых русских просветителей, справщик и книгохранитель Московского Печатного двора, — для него дорог в Софье «чудный смысл и суждение неусыпным сердца своего оком» творить для русского народа. И еще особенность — «больше мужского ума исполненная дева».
Посторонний, внимательный наблюдатель лично пострадавший человек, сторонник — разница точек зрения неизбежна. Но при всем том ни слова об утверждаемом хрестоматиями характере усилий Софьи — укреплении ощутимо начинающих рушиться старых порядков. Для всех она государственный деятель, без скидок на женскую слабость, со своими большими недостатками, но и немалыми достоинствами. Осуждения Петра оказалось явно недостаточно, чтобы отвлечь внимание потомков от деятельности сестры. Панин — лишь одно из многих тому доказательств. За полвека до панинских розысков само имя Софьи было крамольным — имя государственной преступницы. Оно подвергнется осуждению и еще спустя пятьдесят лет как смысл противостояния новшествам Петра. Но на кратком временном промежутке ранних екатерининских лет Софья оказывается нужной буквально всем — и государственным сановникам, и общественным деятелям, и первым историкам, пишущим обобщающие исторические труды, и даже литераторам.
Личность и власть — так можно определить смысл возникавшей проблемы. Речь шла, собственно, о Екатерине. Своими заигрываниями с французскими просветителями она поддерживала в передовых кругах русского общества надежду на преобразование государства, на преодоление тяготевших в его жизни чуть ли не средневековых пережитков. Но единственной возможностью подобных изменений сторонники мирных преобразований видели в передаче власти Павлу при определенных условиях — Панин выражал лишь общую точку зрения. Надежды на «сознательное» ограничение императорских прав самой Екатериной слишком скоро рассеялись. Отсюда повсеместные разговоры о незаконности ее правления.
Софья — пример наиболее яркий, близкий по времени, всем памятный. Екатерина и ее приспешники стремились доказать, что захват власти Софьей был оправдан самими ее государственными способностями, пользой страны, противники использовали царевну как пример, что, несмотря на действительные способности, ничем не ограничиваемая в своих действиях, она в конце концов стала жертвой собственного честолюбия, за которое слишком дорогой ценой поплатился народ.
В книге, изданной в 1771 году в Амстердаме, появляются строки: «Надо отдать справедливость Софье, она управляла государством с таким благоразумием и умом, которое только можно было бы желать и от того времени, и от той страны, где она царствовала именами двух братьев». Книга носила название «Антидот» — противоядие — и принадлежала перу Екатерины II. Это было ответом на незатихавшие споры, это было и отпором Вольтеру, позволившему себе выступить со слишком вольнодумными суждениями о русской истории.
Собственно, и панинский запрос не был случайностью. Непосредственно перед его появлением вышла из печати в Париже книга Вольтера «История Российской империи времен Петра Великого». Философ не только не обошел фигуры Софьи, он писал о ней: «Принцесса Софья ума столь же превосходного, замечательного, сколько опасного… возымела намерение стать во главе империи. Правительница имела много ума, сочиняла стихи на родном языке, писала и говорила хорошо, с прекрасною наружностию соединяла множество талантов; все они были помрачены громадным ее честолюбием». Что ж, Екатерине действительно оставалось только негодовать, зато Панину с особенным вниманием отнестись к урокам истории. Вместе со своими единомышленниками он, как анатом, искал путей развития болезни, имя которой самовластье. Вот почему такое значение приобретал и случайно сохранившийся рублевик с лицом Софьи, и ее портрет в медальоне на груди двуглавого орла.
Одна из многих
Дочерей рождалось много. Так много, что царь Алексей Михайлович, которого «благочестивейшая» супруга Мария Ильинична Милославская чуть не ежегодно дарила ребенком, переставал их замечать. Конечно, полагались по поводу рождения царских детей благодарственные молебны, праздничные столы с богатыми подарками, пироги, которые раздавались поздравителям как знак особой царской милости. Но с дочерьми все быстро свелось к скупым пирогам. А когда родилась Софья, шестая по счету, был и вовсе нарушен привычный порядок. Имя ей не выбирали, а дали по той святой, чья память отмечалась в этот день (и надо же: Софья — мудрость!), и крестили не в Чудовом монастыре, как всех царевен, а в Успенском соборе, где венчались цари на царство (чем не предзнаменование!). Зато в остальном современники с удивительным упрямством не хотели признать правоту будущих историков.
Неизвестный художник. «Портрет царевны Софьи»
Жизнь в теремах, жизнь по Домострою — кто не представляет ее себе во всех подробностях? Глухие стены, одни и те же лица — только женщины, только свои, обучение — разве что начаткам грамоты, занятия — одним рукодельем и как единственное развлечение — выход в церковь. Так шли годы — томительно, безнадежно, страшно. Даже в семьях царевнам было отказано. За своих подданных отдавать царских дочерей «невместно», за иностранных правителей не удавалось.
Наверно, со временем историками будут заниматься психоаналитики. Спору нет, все исследователи пользуются фактами, но как производится их отбор, на что нацелено, и притом совершенно подсознательно, внимание каждого отдельного ученого, что он склонен искать, а чего не замечать. Это тот поправочный коэффициент, которого пока не вносит никто. А между тем хотя бы домашний обиход. Ему посвящены, не говоря о множестве отдельных работ, фундаментальные тома специально подобранных И.Е. Забелиным документов. Как одевались, куда выходили, что заказывали в специально предназначенных для царского обихода Мастерской и Оружейной палатах.
У Софьи другие увлечения. Как самую дорогую вещь дарит она из собственной палаты близкому человеку «шкатуну немецкую, под нею станок на 4-х подножках; в шкатуне 4 ящика выдвижных, да цынбальцы, да клавикорты, а на верху шкатуны часы малые». Без клавесина — цимбал и клавикордов трудно было себе представить жизнь. И еще книги. Много, разных. Религиозные — как у всех, повести — они только появляются на Руси — и… труды по государственному устройству разных стран, разных народов. Софью не смущали и иностранные языки. Она была знакома с латынью, свободно владела польским. И все эти черты широкой образованности смотрелись бы чудом, если бы не замечательный педагог-просветитель Симеон Полоцкий.
Симеон — монашеские имя. Но мирское затерялось, и так и остался для потомков монах Симеон Емельянович Ситнианович-Петровский, по месту первой своей работы в школе Полоцка получивший прозвище Полоцкого. Там его случайно и встретил Алексей Михайлович при посещении города. Преподнесенные монахом торжественные вирши запомнились, и спустя восемь лет царь вызвал Симеона в Москву обучать молодых подьячих Тайного приказа, а еще через три года назначил воспитателем своих детей. Имел ли в виду Алексей Михайлович одних сыновей? Определенно нет. Самые результаты показывают, что Полоцкий стал обучать и дочерей — Марфу, Софью, Екатерину, а Софья оказалась к тому же самой способной ученицей.
Полоцкий писал вирши. Софья овладела этим искусством, сочинял комедии — она последовала его примеру. Но главное: специально для своих учеников Симеон написал своеобразную энциклопедию современных знаний от античной мифологии до астрологии, написал простым, почти разговорным языком, наполнил понятными, взятыми из жизни примерами. Это было ниспровержение схоластики, утверждение просветительства, за которые боролась большая, возглавленная Полоцким, группа русских культурных жителей. В полной мере борьба захватила и воспитанников Симеона. Десятилетней девочкой Софья стала ученицей Полоцкого, без малого десять лет занималась с ним. Уроки сделали свое дело. Вместе с новыми горизонтами пришли новые желания, и им было не поместиться в теремных стенах.
Путь к власти
Можно было начать выходить из своих палат. Можно было, пользуясь каждым благовидным предлогом, выезжать из дворца. Ни отец, ни тем более молоденький брат не ставили этому никаких препятствий. Характер правления Федора Алексеевича, его устремленность быстро начали забываться рядом с фантастическим размахом действий Петра. И тем не менее это именно Федор отменил местничество, вызвав целый переворот среди родовитого боярства. Он запретил членоотсечение — страшный пережиток средневековья, обрекавший жертву закона на нечеловеческие муки. При Федоре была основана Славяно-греко-латинская академия в Москве, первое гуманитарное учебное заведение, и обсуждался проект создания Академии художеств, где бы учились «на художников», и притом не кто-нибудь — дети нищих, об устройстве которых явно следовало позаботиться. Наконец, при нем стали стричь волосы, брить бороды и носить «немецкое» платье. Это последнее новшество оказалось самым трудным. Злые языки готовы были обвинять в нем молодую царицу Агафью Грушецкую, ее польское происхождение. Но на самом деле платье и волосы — слишком незначительная деталь в общем направлении усилий Федора. Не ему было становиться на пути сестер. Только вот простое нарушение обета затворничества — разве могло оно одно удовлетворить снедавшую Софью жажду деятельности.
Смерть царя, может быть, и не слишком неожиданная, — Федор от рождения страдал тяжелой формой цинги, — выборы нового самодержца из числа малолетних мальчишек и, значит, перспектива неизбежного регентства — вот что впервые открывало перед Софьей настоящие возможности. Что ж, сама по себе идея регентства женщины — в ней не было ничего удивительного для Руси. Увлекаясь описанием затишного и благолепного быта теремов, историки прошлого столетия упорно не хотели вспоминать, что совсем рядом было правление матери Ивана Грозного, знаменитой своим нелегким нравом и неженским умом Елены Глинской, что жила в народе память о Софье Палеолог, жене Ивана III, участвовавшей во всех государственных делах, энергии и замыслам которой обязан своими соборами Московский Кремль, а русское государство, между прочим, гербом — двуглавым орлом. А великая княгиня Софья Витовтовна, вызвавшая столько междоусобных войн, такая неукротимая в своем честолюбии и жажде власти! С ней удельным князьям не под силу было тягаться ни в спорах, ни в решительности поступков. Мечты Софьи о власти — в конце концов в них не было ничего невероятного.
И как стремительно осуществляет Софья свои планы! 27 апреля 1682 года не стало Федора и царем провозгласили Петра. Соответственно предстояло отправить «объявительные грамоты» всем европейским правителям. Они и были заготовлены, но не посланы, придержанные уверенной рукой. 28 мая все изменилось: по требованию взбунтовавшихся стрельцов на престоле оказались два брата — Петр и Иван.
Конечно, можно говорить о личной неприязни Софьи к Наталье Кирилловне, о боязни, что с провозглашением царем одного Петра вся власть достанется ненавистной ей женщине. Кстати, они были почти ровесницами: Софье — 25, Наталье Кирилловне — 30. Но ведь действительно важно то, что Софья сумела использовать внутридворцовые распри, найти сторонников и поддержку у стрельцов, добиться переворота. На это «царь-девице», как назовет ее впоследствии один из историков, понадобится всего месяц.
Появляется власть, но только фактическая. Московский корреспондент сообщает Панину, что никакого царского указа о соправительстве найти не удалось. Он может с почти полной уверенностью сказать: такого никогда и не существовало. Все, чего удавалось Софье добиваться, было результатом ее личных усилий и не получало формальных подтверждений. Каждый день можно было лишиться всего достигнутого за долгие месяцы и годы. Но с какой же расчетливостью и дальновидностью Софья создает видимость непреложности и законности своего правления.
Она ничем не заявляет о себе непосредственно после переворота в пользу Ивана — надо сначала проявить себя, и возможность возникает почти сразу. Раскольники во главе с Никитой Пустосвятом добиваются открытого диспута с патриархом и церковными властями в Грановитой палате. Софья поддерживает растерявшихся попов, приходит на спор о вере сама, участвует в нем, а потом делает решительные выводы. Пустосвят как личность, опасная для государства, был казнен на следующий день ее решением на Лобном месте, его сообщники разосланы по дальним монастырям. У Софьи не дрогнула рука казнить и руководителей стрельцов князей Хованских, только что обеспечивших ей путь к власти. Их положение среди стрельцов — государство в государстве, связь с раскольниками представлялись ей недопустимыми. В решительности и твердости Софья не уступала Петру. Но зато после этих первых шагов она вставляет свое имя в государственные грамоты пока еще после братьев и только в документах, не выходящих за пределы страны.
Следующая ступень — имя, писавшееся наравне с обоими царями и притом в зарубежных грамотах. Оно приходит в 1686 году после заключения правительством Софьи вечного мира с Польшей, согласно которому русское государство получало навсегда Киев, Смоленск и всю левобережную Украину. Успех правительницы был слишком велик и очевиден.
И все-таки этого было мало. Еще один переворот в свою личную пользу? Софья думала о нем, но на него трудно было решиться без предварительной подготовки общественного мнения у себя и в Европе. Тогда-то и приходит на свет портрет с семью добродетелями.
Портрет с семью добродетелями
С монархов принято писать портреты. Монаршие портреты принято развешивать в присутственных местах, размножать и высылать в иностранные государства — для сведения. Портрет в соответствующем одеянии, со всеми знаками сана — обязательный атрибут монаршей власти. Софья хорошо это знала, но… на Руси не существовало портретов. Никаких.
Иконопись допускала отвлеченное изображение человека с надписанным именем, но безо всяких индивидуальных физических черт, своего рода обозначение, по смыслу своему не отличавшееся от обозначения словесного. Новая целенаправленность — на живого человека, реальные предметы — была свойством живописи, которая еще только начинала заявлять о себе на Руси.
Первые портретные изображения в начале XVIII века были исключительно царскими и делались со специальной целью — их помещали над гробницами. Со временем появляются и единичные изображения правящих самодержцев — Алексея Михайловича, Федора. Их написание — всегда целое событие, занимающее всю Оружейную палату, в ведении которой находились художники. Живописцы перестают быть редкостью — в момент прихода к власти Софьи их в одном только штате палаты 40 человек (при 28 иконописцах), — но они занимаются в основном росписями помещений, картинами и отделкой предметов домашнего обихода. Тем более никогда не приходилось им писать женских портретов.
Впрочем, Софья и не думала о живописном портрете. Знакомство с практикой Запада подсказывало, что в подобном деле самое важное тираж, а этого достичь можно было только с помощью гравюры. Но и соответствующими граверами Москва не располагала. Так начинается история первого женского портрета в русском искусстве. Архивные документы скупо приоткрывают ее подробности, тем более скупо, что с приходом Петра были приложены все силы ее стереть и забыть. Но что можно вычеркнуть из истории!
Внешне все выглядело простой случайностью. С Украины приехал к царскому двору полковник Иван Перекрест. Полковник, по-видимому, не слишком разбирался во всех тонкостях московской ситуации, потому что прихваченные им с собой сыновья привезли «рацею» — похвальное слово царям Ивану и Петру, забыв о существовании правительницы. Перекресту подсказали ошибку. За несколько дней была сочинена «рацея» Софье и прочитана перед ней. Сочинение понравилось, и тогда последовала новая подсказка — издать «рацею» в виде отдельной книжки и приложить (было бы еще лучше!) к гравированному портрету.
Чтобы выполнить это пожелание, Перекресту пришлось вернуться на родину. В Чернигове он находит гравера Леонтия Тарасевича, заказывает ему доски и вместе с досками привозит мастера в Москву: прежде чем начать печатать, следовало получить высочайшее одобрение. На первой доске были представлены «персоны» Ивана, Петра и Софьи, на другой одна Софья в окружении арматуры — воинских доспехов и медальонов с семью добродетелями. Идея добродетелей, как и памятные вирши на портрете, принадлежали Сильвестру Медведеву. По его собственным словам, они должны были заменить тех семь курфюрстов, которые изображались вокруг портрета римского императора в соответствии с числом принадлежащих ему областей. Портрет царевны должен был следовать — ни много ни мало! — императорскому образцу. Что из того, что таким образом русские цари никогда не изображались. Под стать была и подпись: «Софья Алексеевна божиею милостию благочестивейшая и вседержавнейшая великая государыня царевна и великая княжна… Отечественных дедичеств (владений. — Н. М.) государыня и наследница и обладательница». Места для сомнений не оставалось, все называлось своим именем.
Портрет печатался на бумаге, тафте, атласе и плотной шелковой материи — объяри, раздавался направо и налево (сколько усилий понадобилось потом Тайному приказу, чтобы их разыскать и уничтожить!). Но и этого оказалось мало. Один экземпляр высылается в Амстердам бургомистру города, который передает его для размножения одному из местных граверов с соответствующими надписями уже на латинском языке: «чтоб ей, великой государыне, по тем листам была слава и за морем в иных государствах, также и в Московском государстве по листам же». Никакой китайской стеной отгораживаться от Европы Софья не собиралась. Напротив — она искала там и известности и признания. Как же все это далеко ушло от теремных масштабов! Царевна приближалась к зениту своего могущества, но впереди — впереди ее ждало дело Шакловитого.
Что скрывал запечатанный ящик
Панин не получил удовлетворительного ответа на свои вопросы. Московский чиновник с удивлением констатировал, что в государственном архиве для этого не хватало документов. Он не знал, что в то же время в Оружейной палате хранился какой-то старательно опечатанный ящик. Да и кому бы пришлось в голову усматривать здесь связь с царевной Софьей. Понадобилось еще 70 лет, чтобы ящиком по чистой случайности заинтересовался Николай I и выяснил, что перед ним знаменитое розыскное дело о дьяке Шакловитом и его сообщниках — история неудавшегося переворота Софьи.
Видно, многое представлялось здесь императору достаточно сомнительным, если вместо того, чтобы передать ящик в архив, он переслал его министру Блудову с приказом лично в нем разобраться. Шесть лет Блудов пытался привести в порядок безнадежно путанные и поврежденные столбцы. К тому же в ящике была явно только часть дела. Все остальное по непонятной причине исчезло из государственного хранения. Ходили слухи, что аналогичные документы имеются в собрании известного музыканта пушкинских лет М.Ю. Виельгорского, но тот не пошел навстречу желанию императора сопоставить их с обнаруженными материалами.
Время шло. Блудовская часть стала доступна исследователям, и по ней написали свои работы М.П. Погодин, В.С. Соловьев, многие другие. Но когда в 1881 году попало наконец в музей собрание Виельгорского, выяснилось, что это и есть пропавшая часть дела Шакловитого. Мало того. Соединенное воедино, научно обработанное дело воссоздавало совсем иную картину времени и событий, чем нарисовали себе поторопившиеся с выводами историки.
Софья рвалась к власти. Но чего ей действительно не хватало, так это умных дальновидных соратников. Высокообразованный, прекрасно разбирающийся в дипломатии, но мягкий и нерешительный Василий Голицын, предпочитавший всем перипетиям государственного правления спокойную и удобную жизнь в своем фантастическом по богатству московском дворце на углу Охотного ряда и Тверской. Недаром же в глазах французского посланника это ни много ни мало дворец «какого-нибудь итальянского государя» по количеству картин, скульптур, западной наимоднейшей мебели, книг, витражей в окнах.
Наглый, бесшабашно храбрый и алчный Федор Шакловитый, целая вереница бояр, склонных скорее наблюдать, чем участвовать в действиях царевны. Те, прежние, фактические правительницы на Руси всегда имели опору в лице мужа — законного князя, царя, еще лучше — сына, уже венчанного правителя. Невенчанная девка — другое дело. С ней лучше было повременить. Да и поступки Софьи исключали какую бы то ни было помощь. Подобно Петру, она не умела ждать, все хотела делать тут же и сама. Федор Шакловитый признается под пыткой: «Как де были польские послы, в то время как учинился вечный мир, и великая государыня благоверная царевна приказывала ему, Федьке, чтоб имя ее, великий государыни писать обще с великими государями… и он с того числа приказал площадным подьячим в челобитных и в приказе ее великую государыню писать же». Частенько колеблются в своей помощи царевне стрельцы — их-то надо было все время ублажать, «остаются в сумнительстве» ближайшие придворные, и опять Софья сама властно диктует, чтобы в 1689 году «в день де нового лета на великую государыню благоверную царевну и великую княжну Софию Алексеевну положить царский венец».
Торопили все усиливающиеся нелады с Нарышкиными и их партией, торопила и своя неустроенная личная жизнь. Законы церкви и Домостроя, исконные обычаи — их Софья преступила без колебания, отдав свое сердце Василию Голицыну, недостойному царевны по роду, да еще женатому, с большой семьей. Страшно для нее было другое — князь Василий любил свою семью, был привязан к жене, княгине Авдотье. И хоть откликался он на чувство царевны, ей ли не знать, что окончательного выбора в душе он не делал, да и хотел ли. Пока его могла удержать только сила царевниной страсти: «Свет мой, братец Васенька, здравствуй, батюшка мой, на многие лета! А мне, свет мой, не верится, что ты к нам возвратишься; тогда поверю, когда в объятиях своих тебя, света моего, увижу… Ей, всегда прошу бога, чтобы света моего в радости увидеть».
И все-таки Софья прежде всего правительница, государственный человек. Как ни страшно за «братца Васеньку», как ни тяжело по-бабьи одной да еще с письмами зашифрованными, писанными «цыфирью», она отправляет Голицына в Крымский поход. Борьба с турками — условие Вечного мира с Польшей, и нарушать его Софья не считала возможным. К тому же лишняя победа укрепляла положение и страны и самой царевны, приближая желанный царский венец. Вот тогда-то и можно было отправить постылую княгиню Авдотью в монастырь, а самой обвенчаться с князем. Иностранные дипломаты сообщали именно о таких планах царевны.
Но планы — это прежде всего исполнители, а Софья искала славы именно для Голицына, хорошего дипломата и никудышного полководца. Первый Крымский поход окончился ничем из-за того, что загорелась степь. В поджоге обвинили украинского гетмана Самойловича, и на его место был избран Мазепа. Софья категорически настояла на повторении.
«Свет мой, батюшка, надежда моя, здравствуй на многие лета! Радость моя, свет очей моих! Мне не верится, сердце мое, чтобы тебя, света моего, видеть. Велик бы мне день тот был, когда ты, душа моя, ко мне будешь. Если бы мне возможно было, я бы единым днем поставила тебя перед собою… Брела я пеша из Воздвиженска, только подхожу к монастырю Сергия Чюдотворца, а от тебя отписки о боях. Я не помню, как взошла: чла, идучи!»
Теперь Голицын дошел с войсками до Перекопа, вступил в переговоры, но затянул их, не рассчитав запасов пресной воды, и уже с полным позором вынужден был вернуться. Софья не только закрывает глаза на провал князя, она хочет его превратить в глазах народа в победителя, засыпает наградами и, несмотря ни на что, решается на переворот. Как же не ко времени! Шакловитый не сумел поднять стрельцов. Многие из них перешли на сторону бежавшего в безопасный Троице-Сергиев монастырь Петра. Туда же отправились состоявшие на русской службе иностранные части, даже патриарх. Ставку своей жизни Софья проиграла — ее ждал Новодевичий монастырь.
Но был у этой истории еще и другой, человеческий конец. Оказавшись в монастыре, Софья думает прежде всего о «братце Васеньке», ухитряется переслать ему в ссылку письмо и большую сумму денег, едва ли не большую часть того, чем сама располагала. Впрочем, по сравнению с другими ее приближенными Голицын отделался на редкость легко. Его не подвергли ни допросам, ни пыткам, ни тюремному заключению. Лишенный боярства и состояния, он был сослан со своей семьей в далекую Мезень. Наверное, помогла близкая Петру прозападническая ориентация князя, сказалась и выбранная им линия поведения.
И. Репин. «Царевна Софья Алексеевна через год после заключения ее в Новодевичьем монастыре, во время казни стрельцов и пытки всей ее прислуги в 1698 г.» 1879 г.
Голицын не только не искал контактов с Софьей, но уверял, что не знал ни о каких планах переворота, а против ее венчания на царство и вовсе возражал, «что то дело необычайное». Он не устает писать Петру из ссылки челобитные о смягчении участи, клянясь, что служил ему так же верно, как и его сестре. И может, была в этом своя закономерность, что вернувшийся из ссылки, куда попал вместе с дедом, внук Василия Голицына становится шутом при дворе племянницы Софьи, Анны Иоанновны. Он даже по-своему входит в историю — это для его «потешной» свадьбы с шутихой был воздвигнут знаменитый Ледяной дом.
С Софьей все иначе. Ни с чем она не может примириться, ни о какой милости не будет просить. Из-за монастырских стен она находит способ связаться со стрельцами, найти доходчивые и будоражащие их слова. Ее влияние чуть не стоило отправившемуся в заграничную поездку Петру власти, и на этот раз все бешенство своего гнева он обращает не только на стрельцов, но и на Софью. В 1698 году царевны Софьи не стало — «чтобы никто не желал ее на царство». Появилась безликая и безгласная монахиня Сусанна, которой было запрещено видеться даже с ее родными сестрами. Ни одной из них Петр не доверял, неукротимый нрав всех их слишком хорошо знал. Могла же спустя много лет после этого суда, измученная цингой и бедностью, Марфа Алексеевна писать из другого монастыря: «хотя бы я неведомо где, да и я тово же отца дочь, такая же Алексеевна».
Пятнадцать лет в монастырских стенах, пятнадцать лет неотвязных мыслей, несбыточных надежд и отчаяния. Но история шла своим путем. Царевна забывалась, становилась никому не нужной. И все-таки она находит способ заявить о себе хоть перед смертью. Она принимает большой постриг — схиму под своим настоящим именем Софьи, чтобы имя это не затерялось, чтобы хоть на гробовой доске осталась память о дочери «тишайшего» царя, почти царице, семь лет вершившей судьбы Руси.
Царицын благодетель
А в горе жить — некручинну быть, А кручину в горе погинути!
Повесть о Горе-злосчастии
У Артамона Матвеева давно сложилась своя прочная легенда. Любимец Алексея Михайловича. Самый близкий «тишайшему» человек. Западник, открывший перед богобоязненным царем православным все соблазны европейского быта. Завзятый театрал, познакомивший московский двор с невиданным до тех пор искусством. Меломан, державший на западный манер большой музыкальный ансамбль. Библиофил с немалой библиотекой на разных языках. Муж англичанки, не признававшей теремного распорядка жизни, выходившей к гостям и спокойно ведшей беседу среди мужчин. Что удивительного, что такой же воспиталась в матвеевском доме будущая царица Наталья Кирилловна, перед которой не смог устоять немолодой и окруженный взрослыми детьми вдовец-царь. А дальше шли разговоры о знатности боярина Артамона Матвеева, о его могуществе при дворе, о влиянии на все государственные дела. Без любимца Алексею Михайловичу будто и на ум не приходило что-нибудь решить.
Что-то в легенде имело корни в жизни, что-то питалось чистым вымыслом, хотя действительность была сложнее и неожиданнее любой фантазии. Сан боярина появился со временем, много позже. Все начиналось с сына дьяка Сергея Матвеева, долго и трудно поднимавшегося по крутой лестнице приказных чинов и званий.
Появился Сергей Матвеев сразу после Смутного времени в чине простого подьячего. Знатностью, само собой разумеется, похвастать никак не мог, богатством тем более не отличался. Даже фамилии не имел: имя деда послужило будущему царскому любимцу «знатной» фамилией. Подьячим служил Сергей Матвеев в дозорщиках Рязанского уезда, в первой половине 1620-х годов, в том же чине, выполнял обязанности писца «посады „Ржевы Владимирской“. То ли „показалась“ кому-то его служба, во что трудно поверить, то ли благодаря женитьбе получил ход к посольским делам. Сын Артамон родился в 1625 году, а годом позже отец получил куда более важную по сравнению с предыдущей службу — повез рухлядь ногайским мурзам. В 1632 году назначается Сергей Матвеев приставом к „цесарскому послу“, вскоре уже в чине дьяка направляется с русским посольством в Царь-град, а в 1642 году едет одним из послов в Персию. Успел он к этому времени получить должность дьяка одного из самых ответственных приказов — Казанского дворца да добиться оклада в сто рублей годовых — подьячие трудились за четыре рубля в год.
Служба сына сложилась иначе. Служил Артамон на Украине и не раз в пятидесятых годах XVII века отправлялся в посольствах к Богдану Хмельницкому. Ратные дела мешались в его жизни с поручениями дипломатическими. В те же годы, что толковал Артамон Матвеев с Хмельницким, участвовал он и в войне с поляками, и в осаде Риги. Остается загадкой, при каких обстоятельствах удалось служилому дворянину приблизиться к царю, чем ему приглянуться. Поручения, которые выполнял по службе Артамон Матвеев, говорили о доверии, но высоких чинов ему не приносили. Почему-то Алексей Михайлович мог доверить Артамону ведать приказом Малороссийским и даже Посольским, а состоял Матвеев всего лишь думным дворянином. Только по случаю рождения маленького Петра получил он чин окольничего, а спустя год приобрел у братьев Пушкиных вотчину — деревню Манухино на Сетуни. Вслед за Манухином уже в 1674 году пришло и боярство. Значит, и с будущей царицей своей Натальей Кирилловной познакомился Алексей Михайлович не в боярском доме, а всего лишь в дворянском. Царь оказался на удивление сдержан в поощрении своего любимца.
Не так все просто было и с иностранкой-женой. Гамильтоны. Фамилия, конечно, говорили о Западной Европе. Только перебралась в Московское государство эта семья шотландцев-датчан еще во времена Ивана Грозного, и едва ли не единственной памятью об иноземном происхождении оставались к середине XVII столетия трудности с написанием фамилии. Каких только трансформаций не перевидало за прошедшие годы неудобное для русской транскрипции имя: Гамантон, Гомантон, Гамантовы, Гамолтоны, Гамоновы и даже Хомутовы. Семейство стало быстро разрастаться и место заняло при дворе, как, впрочем, и большинство поступавших на русскую службу военных специалистов с Запада. Артамон Матвеев женился на Евдокии Григорьевне Гамильтон, действительно знакомой с иностранными языками, получившей неплохое, особенно для русской женщины тех лет, образование, с детства приученной к западному домашнему обиходу в такой же мере, как и к русскому.
Кстати, ее двоюродная племянница Марья Даниловна Гамильтон не только оказалась при дворе Петра I, но обратила на себя внимание императора больше бойкостью и речистостью, нежели, по мнению современников, красотой. Так или иначе, история фрейлины Марьи Гамильтон была достаточно шумной. В ее владении находилась и печально известная шведская пленница Анна Крамерн, пособница Екатерины I в деле с Вилимом Монсом, позднее сыгравшая не вполне понятную роль в судьбе единственной дочери царевича Алексея. Направлявшаяся в Москву на коронацию брата Петра II, царевна Наталья Алексеевна задержалась на ночлег во Всехсвятском и в одночасье умерла. Каковы бы ни были варианты приводившихся врачебных диагнозов — а было их несколько, — верно то, что около постели Натальи находилась одна Анна Крамерн, немедленно после этого высланная из Москвы, хотя и с богатейшими подарками.
Далеко не все было очевидным и с обиходом матвеевского двора: то ли служил думной дворянин примером для благоволившего к нему царя, то ли наоборот — угадывал или предугадывал все желания и интересы монарха, умел служить. Интереснейшее дело Посольского приказа не позволяет прямо ответить на вопрос, восстанавливая обстоятельства жизни некоего Василия Иванова Репьева, выходца из Литовских земель, певчего, музыканта, органиста да к тому же еще и живописца, знакомого с основами «преоспехтирного» театрального дела.
Приехал Василий Репьев в Москву из Литовских земель в свите епископа Мефодия четырнадцатилетним певчим. Певчих ценили, с ними считались из-за того, что обладали они не только знанием распевов, вокальной техникой, но и общей грамотностью. Когда младшие «спадали с голоса», именно это их качество старались использовать. Василия Репьева отдали учиться латыни, а после включили в посольство известного дипломата Ордина-Нащокина, направлявшегося в Курляндию.
Документы не говорят, как долго задержался Репьев в Курляндии, был ли оставлен после отъезда посольства или уехал вместе с боярином. Но где-то должен он был успеть обучиться редкому в то время искусству «писать перспективы и другие штуки, которые надлежат до комедии». Применение своему мастерству он нашел в царской подмосковной Измайлово. Здесь перспективными панно убирался сад, создавая впечатление цветников, аллей, боскетов, замысловатых беседок и павильонов, которых не было времени разбивать в действительности и строить. Еще более важным считалось «преоспехтирное дело» в театральных постановках, которые шли на измайловской сцене. Именно на измайловской, дворцовой. Здесь и обратил внимание на Василия Репьева Артамон Матвеев. Отказался Репьев добровольно перейти к нему на службу, захватил мастера силой, заковал в железа и держал скованным — чтобы не сбежал — от одного выступления до другого. Матвеева интересовало не перспективное дело, а возможности Репьева-инструменталиста. Своего пленника, как писал тот в челобитной в Посольский приказ, принуждал он силой играть «на комедии на скрипках и на органах». Получалось, что Артамон Матвеев подражал царским забавам и старался не отставать от них, а не учил им Алексея Михайловича.
И уточнение в истории памятников села Манухина, продиктованное обстоятельствами биографии Артамона Матвеева. Боярином царскому любимцу удалось побыть всего-то два года. Со смертью Алексея Михайловича придворная жизнь любимца кончилась. Потому и подал в июле 1676 года челобитную о своем освобождении Василий Репьев, «иноземец Литовские земли», что новоиспеченный боярин был сослан со всем своим семейством в ссылку в Пустозерск. Обвинялся Артамон Матвеев в «чернокнижии» и самое страшное — в покушении на жизнь молодого царя Федора Алексеевича.
Что подразумевалось под «чернокнижием», сказать трудно, только был Матвей и в самом деле автором двух написанных по царскому заказу фундаментальных исторических исследований. Сочинил он «Историю русских государей, славных в ратных победах, в лицах» и «Историю избрания и венчания на царство Михаила Федоровича». Оба труда оправдывали и утверждали приход к власти новой династии — Романовых, но, конечно, продолжение династии Артамон Матвеев видел в лице младшей ветви царского рода — в Петре и поддерживал враждебную Милославским, родственникам первой жены Алексея Михайловича, партию Нарышкиных.
Облегчение судьбы былого царского любимца неожиданно наступило в январе 1682 года благодаря царской невесте Марфе Матвеевне Апраксиной. Марфа была обвенчана с недавно овдовевшим царем Федором Алексеевичем и вымолила как милость перевод матвеевской семьи с севера в городок Лух на Костромщине. Артамон Сергеевич приходился новой царице крестным отцом.
Первый переезд с места ссылки оказался началом возвращения Матвеевых в Москву. В апреле того же года смерть Федора Алексеевича и избрание на отцовский престол Петра I открыли перед Артамоном Матвеевым обратную дорогу в столицу, ко всем утраченным почестям и богатствам. Конечно, Матвеев торопился. Избрание состоялось 27 апреля 1682 года, одиннадцатого мая Матвеевы уже были в Москве при дворе. Но спустя четыре дня по их приезде вспыхнул стрелецкий бунт в пользу Милославских и старшего царевича Иоанна Алексеевича. За кулисами разыгрывавшихся событий появилась властная и непреклонная в своем стремлении к царской державе фигура царевны Софьи. Партии Нарышкиных не удалось спасти Артамона Матвеева. На глазах царской семьи он был убит на Красном крыльце кремлевских теремов, сброшен к ногам взбунтовавшихся стрельцов и изрублен. Чудом уцелел четырнадцатилетний сын Артамона Сергеевича Андрей, единственный наследник семьи, отбывавший с отцом ссылку и в Пустозерске, и в Мезени. Вражда Милославских к Матвееву была так велика, что все его вотчины, включая Манухино, немедленно отписываются в Дворцовое ведомство.
И снова остается неясным, чье вмешательство облегчило участь вдовы и подростка-сына. Во всяком случае, через год после конфискации Матвеев-младший восстанавливается в отцовских правах на вотчины, его жалуют в том числе и Манухином.
Для Петра судьба Матвеева-младшего была предрешена. Андрей Артамонович отличается редкой образованностью. Сначала, не посягая на самостоятельные исторические труды, он делает в девяностых годах XVII века интересный перевод «Анналов» Барония. После недолгого воеводствования Андрея Матвеева в Двинском крае в 1691–1693 годах Петр, вернувшись из первой своей поездки по Западной Европе — Великого посольства, направляет его чрезвычайным и полномочным послом при Голландских Статах. От этих основных обязанностей ему приходится отказаться для особо важных поручений. В 1705 году он ездит для заключения торгового договора с Францией в Париж, а спустя два года — в Лондон, где ему предстояло уговорить английское правительство взять на себя посредничество между Россией и Швецией и — что не менее важно — не признавать польским королем Станислава Потоцкого. Доверие к нему Петра в отношении дипломатических миссий безгранично. 1712–1715 годы Андрей Матвеев проводит русским послом при австрийском дворе и по возвращении оттуда получает графский титул. Четырьмя годами позже он уже сенатор и президент юстиц-коллегии.
В последний год жизни Петра I Андрей Матвеев был переведен в Москву на должность руководителя Московской Сенатской конторы. Вряд ли такое назначение относилось к числу служебных успехов графа. Любая служба в Москве в то время означала удаление из столицы, от двора. Петр явно охладел к своему давнему сотруднику, а Матвеев к тому же и не искал больше царских милостей. И в Москве снова сходятся пути Василия Иванова Репьева, былого пленника матвеевского дома, и Матвеева, на этот раз младшего. На основании ведомости сбора мостовых денег по Москве в 1718–1723 годах за Ре-пьевым числился собственный двор «в Белом городе Покровской сотни на тяглой земле идучи от Покровских ворот в город по Большой Покровской улице на левой стороне под номером 630-м». Находилось хозяйство живописца Репьева бок о бок с двором другого живописца — строителя Сухаревой башни и Арсенала Московского Кремля Михайлы Чоглокова.
Андрей Матвеев сохранил за собой московскую должность в течение недолгого правления Екатерины I, но в 1727 году вышел в отставку. Вошедшие в исторические справочники и энциклопедические словари его жизнеописания не приводят никакой причины ухода былого дипломата с государственной службы, между тем причина эта достаточно серьезна и необычна.
Среди современников ходили разговоры о том, что охлаждение между императором и графом наступило из-за графской дочери Марьи Андреевны, вышедшей замуж за денщика Петра I Румянцева, но пользовавшейся особым вниманием самого царя. Ее родившегося в 1725 году сына — будущего известного полководца П.А. Румянцева-Задунайского — при дворе считали связанным родственными узами с царской семьей. То, что могло устроить другого придворного, вызвало гнев графа-отца, который предпочел принять предложение о назначении в Москву.
Тем не менее уже будучи в отставке, Андрей Артамонович Матвеев берется за перо, чтобы составить историческую хронику России начиная с памятного для него стрелецкого бунта и вплоть до 1698 года, когда он надолго оставил родину. Опубликованная в «Собрании записок о Петре Великом», его работа вызвала нарекания не только из-за предвзятого отношения к партии Милославских и царевне Софье. Подняться над семейной обидой Матвеев не сумел.
Две гробницы
Ветер с Серой упрямо рвется в узкую прорезь ворот и захлебывается тишиной. История — она проходит как прибой. И только в редких ямках продолжает искриться застоявшейся солью ушедшая волна — постройки, памятники, неверные и вечные следы поколений.
Сегодня в путанице заплетенных травой тропинок одинокие стены тянутся к невысоким кровлям, куполам. Изредка разворачиваются широкими крыльцами. Западают в чернеющие провалы скупо отсчитанных окон. И неудержимым взлетом входит ввысь огромная каменная свеча — Распятская церковь-колокольня, памятник победы московского царя над Новгородской вольницей и переезде Грозного в слободу в 1565 году.
Распятская колокольня
Столпообразные шатровые храмы — к ним отнесет Распятскую колокольню каждый справочник — появляются в XVI веке и уходят из русской архитектуры тогда же, могучие каменные обелиски, хоть и связываемые историками с образцами деревянного зодчества. Что воплотилось в них? Торжество объединяющегося, утверждающего свою силу государства? Начинающееся преобладание государственных, а вместе с ними светских начал? Или прежде всего человеческое сознание, ощутившее возможность освободиться от пут средневековых представлений и догм?
Наверно, все вместе. И отсюда каждый такой храм — всегда переживание, захватывающее, яркое и однозначное в своей внутренней приподнятности, победном звучании. Не потому ли все они строились по поводу светских событий, были памятниками государственной жизни?
Движение — оно захватывает в Распятской колокольне неудержимой сменой форм: тянутые арки опорных столбов, громоздящиеся ряды кокошников, острая перспектива законченного крохотным куполком шатра. Внутри — неожиданно тесный обхват стен невольно заставляет рвануться к водопаду света, клубящемуся высоко вверху из прорезей шатра. Это удивительно четкое ощущение мира — ясного, огромного и далекого.
И еще путь «под колоколы». Не каждый его проделывал, но каждый мог — строитель знал об этом. После головоломной крутизны прорывшихся сквозь толщу стены ступеней — солнце. И свет. Волны пронизанного маревом света наплывают в забранные деревянными решетками проемы. Размывают очертания уходящих в бесконечность перелесков, полей там — глубоко внизу. Граница Залесья и Ополья, образ вечной и ласковой к человеку земли. Как не понять, что как раз здесь и должна была родиться мечта о крыльях — первый полет смерда Никитки.
У подножья Распятского столпа крохотная кирпичная постройка. Как сор в углу празднично прибранного дома. Но это иной поворот истории. Забытый. Точнее — неузнанный и по-своему нужный.
О них говорят одним безликим словом «сестры»: Екатерина, Евдокия, Федосья, Марфа, Марья, толпа дочерей царя Алексея Михайловича от первой жены, богобоязненной и плодовитой Марьи Ильичны Милославской. Как их различать рядом с неукротимым ярким нравом Софьи? Вот она, средняя, ничем от рождения не отмеченная, сумела рвануться к престолу, хоть на считанные годы перехватить власть, величаться великой государыней. Спорила с раскольниками и принимала иноземных послов, диктовала государские грамоты и расправлялась с вчерашними сторонниками, зазнавшимися стрелецкими начальниками — все на виду, все сама. А что сестры?
Наверное, дивились — всей толпой. Вряд ли противились — где им! — да и получалось выгодней самим: больше удобств, почета, воли. В трудную минуту сгрудились за Софьей, пытались помочь в меру недалекого бабьего разумения, семейной ненависти к мачехе — царице Наталье Кирилловне. Только верен ли привычный, примелькавшийся портрет царевны, просто женщины тех лет?
Ведь это немаловажная поправка, что не просто владели сестры грамотой, но при случае могли сложить и стихи. По-русски. По-польски. Иным удавалось и по-латыни. Имели под рукой книги, печатные и рукописные, русские и переводные, церковные и светские. Держали в своих палатах «цимбалы» и «охтавки» — клавесины и клавикорды. Одна занималась иконописью — женщин-иконописцев на Руси XVII века было достаточно, и только крутое вмешательство Петра положило конец их традиционному праву на профессиональную работу. Другая любила играть «на театре», тем более что пьесы сочиняли сами, как, например, Софья — «Обручение святой Екатерины».
Вот царевне Екатерине Алексеевне хочется всего сразу — то же, что у Софьи, больше, чем у Софьи. Модная, на европейский образец мебель (чего стоила одна резная кровать под балдахином с зеркалами и резными вставками!), образа, писанные живописным письмом, картины — царевна первая заказчица у мастеров Оружейной палаты. И на первый взгляд необъяснимая фантазия — на стенах своей палаты Екатерина приказывает написать портреты всей причастной к престолу родни: покойные отец и мать, старшие братья Алексей и Федор, царствующий Иван, Софья и, наконец, сама Екатерина. Видно, остальные сестры царевне «не в честь и не в почет». У нее свое затаившееся честолюбие, свои — почем знать, как далеко идущие! — планы. Недаром к своим родным, Милославским, Екатерина предпочла приписать и маленького Петра.
И простая дипломатия оправдала себя. Не связал же Петр эту сестру впоследствии с делом Софьи, не лишил места при дворе, даже сделал крестной матерью будущей Екатерины I. А ведь до конца навещала царевна Софью в Новодевичьем монастыре и там же захотела кончить свои дни, в душе не примирившись с нарышкинским отпрыском — Петром.
Марфа тоже не прочь иметь и модную обстановку, и клавесин, и расписанные потолки, но по-настоящему занимает ее не это. Она всегда рядом с Софьей, умеет поддержать сестру, толкнуть на решительный шаг, подогреть честолюбие и гордость. Ей не страшно связаться и со стрельцами и передать им весть от уже заключенной в монастыре Софьи. Марфа не из тех, кто ждет событий, она всегда готова стать их причиной. И отсюда беспощадный приговор Петра: постричь в монахини Софью — «чтоб никто не желал ее на царство», но постричь и Марфу, единственную из сестер. Софью оставить под ближним надзором в Москве, Марфу отослать в Александрову слободу, в Успенский монастырь, «безвыездно и доживотно».
Нет, это не был выбор лишь бы подальше, лишь бы поглуше. Об Александровой слободе у Петра свои представления. В 1689 году, во время стрелецкого бунта в Москве, она послужила ему таким же надежным убежищем, как Троице-Сергиева лавра. Две недели проводит здесь Петр на Немецких горках «в учениях». Они и сегодня все те же — пологие холмы, неширокая речка, свободный обзор. И как для Софьи Петр выбирает в Москве именно Новодевичий монастырь, потому что доверяет игуменье, а еще больше попу близлежащего прихода, родственнику своего духовника, Никите Никитину, которому и поручалось всеми подручными средствами «наблюдать» царевну, так останавливается он для Марфы на Александровой слободе.
Александрова слобода
И вот убогая каморка у могучей колокольни. Низкие потолки. Набухающие сыростью стены. Пара слепых окошек над землей.
Съестные припасы для «бывшей» Марфы — инокини Маргариты — тянутся из Москвы неделями. Тухнут. Гниют. Денег на житье нет. Монастырь не обязан заботиться о царской узнице — только стеречь. Марфу донимает цинга, прибывающие с годами болезни — ей за пятьдесят, она ровесница матери Петра. Но его, именно его Марфа не будет просить ни о чем. Разве что сестру Петра, Наталью, и то только о враче, и то с полным сознанием своего значения, «рода», прав: «Свет моя сестрица матушка царевна Наталия Алексеевна, за что ты такова немилостива ко мне явилася? Разве за то, что я от вашей милости ушла, и я тем не виновата: хотя бы я неведомо где, да и я тово же отца дочь, такая же Алексеевна».
Когда-нибудь — и не исключено, что очень скоро, — появится особая отрасль знания, которую в приближении можно назвать психологией исторических легенд. Почему именно так — не иначе преломляются в памяти потомков, мыслях современников отдельные события, факты. Не стал мучеником, страдальцем заведомо убитый царевич Алексей. Не вызвала сочувствия Софья. А вот Марфа-Маргарита оказалась преподобной, святой, и не для официальной церкви — для народной памяти. Что же из своей гордости, тщеславия, воли растеряла «Алексеевна» за восемь с половиной лет заключения у Распятской колокольни? Смогла ли забыть о мирских интересах, отдаться покаянию, молитвам? Только не это!
Перетертый зеленый бархат черного резного — по голландской моде — кресла говорит, что до конца продолжала на нем сидеть. Затуманившееся временем зеркало в голландской черной раме с цветами не оставило ее кельи. И ела Марфа на серебряных тарелках. И огромный ларь «под аспид» — пришедшая из Италии в XVII веке мода — работы живописцев Оружейной палаты держала для рухляди, платьев. Сегодня в музейном зале они последние живые свидетельства об этой сестре Петра. Были еще письма — о врачах, болезнях, дурной еде. В монастыре их по-своему берегли, наклеили для сохранности на картон, позже сорвали с картона, растеряли. Ну, а почему имели не копии — подлинники? Получили по непонятной причине обратно или — или не посылали никуда?
И ничем не поступилась Марфа, раз приказал Петр ее похоронить «безымянно», в общей могиле, — много позже смерти Софьи, история которой давно потеряла остроту.
…Обходят келью, торопятся куда-то в стороны тропинки. У скупого строя старых лип — дорога в никуда — звенит струя водопроводной колонки. Стрижи в упругих нырках перехватывают брызжущие капли. Скользят по пересохшим буеракам ящерки. Застывают на откосе стены низкого беленого куба. Все в нем маленькое, будто робкое. Распластавшиеся крылья четырехскатной кровли. Тонкая шейка барабана с одиноким куполком. Сретенская церковь.
И снова не так. Церковь — это потом. Сначала больничные кельи, как их строили с церковью при брате Софьи и Марфы, царе Федоре Алексеевиче. Иначе — древнерусская больница. А ведь здесь же, в стенах Александровой слободы, жило зловещее царство Елисея Бомелия.
Английский лекарь Бомелий — вот о ком народная молва не поскупилась на подробности. Обвиненный на родине в колдовстве, посаженный в лондонскую тюрьму, он вышел оттуда шпионом — купил свободу за обещание собирать в Русском государстве нужные для Англии сведения. С тем и отправили его, отрекомендовав русскому посланнику, в Москву. Дальше глава — «Бомелий и Грозный». Елисей стал правой рукой царя, готовил по царскому указу отравы и яды — какое там врачевание! — но в конце концов и сам попал под подозрение, узнал цену пыток, в чем-то признался, еще больше оговорил себя и других и заживо сгорел на костре. Романтика Средних веков!
Конечно, больничные кельи — другое время, другой век. Только и о годах Бомелия документы рассказывают все больше иных фактов. Это при Грозном образовался особый — Аптекарский приказ, а в середине XVII века врач есть на каждой улице. Врача и аптекаря имела каждая больница, городская или монастырская, те же самые больничные кельи. А если Марфа и добивалась, то совсем иного: ей нужен был доктор иностранный, лейб-медик, удостоенный лечить всех членов царской семьи.
Но ведь тем меньше могли примириться с последним унижением старшей «Алексеевны» — безвестными похоронами — ее сестры. Скольких усилий должно было стоить царевнам Екатерине и Марье, хоть Марью Петр и вовсе дарил добрым отношением, умолить царя отменить указ, разрешить новое, отдельное погребение. На это понадобилось целых десять лет.
…В откосе Сретенской церкви их сразу не найти — ряд круто западающих под землю ступеней. Стенки, как ни жмись, задевают плечи. За стиснутым вырезом кованой дверцы глухая каменная щель. Два сдвинутых вплотную простых камня — Марфа и ставшая ее тенью здесь же умершая сестра Федосья. Ни украшений, ни икон, ни места для посетителей. Не отсюда ли родились легенда о «преподобной» и — вещь совершенно невероятная — обращенная к Марфе молитва-акафист!
Решает поддержать легенду о «преподобной» Анна Иоанновна, единственная самодержица из рода Милославских, набожно посылает курьера за маслом из негасимой лампадки у гроба тетки. Только, оказывается, такой лампады нет и денег на нее тоже. Негодовала ли Анна? Возможно. Но денег не отпустила и ничего не пожелала изменить.
Гораздо важнее для нее оказывается самый факт родства, даже просто портрет Марфы, как, впрочем, и всех членов своей — рода Милославских — семьи. Какая же царица без семейных, тем более государских, в платьях «большого выхода» и «карунах», портретов! И летят из Петербурга спешные, с нарочными письма: «Вели пересмотреть хорошенько в нашей казенной портретов, а именно: 1. сестрицы царевны Прасковьи Иоанновны поясной в золотых рамах. 2. племянницы моей принцессы стоящей, маленькая написана, 3. царя Федора Алексеевича, 4. царевны Софьи Алексеевны круглой в дереве, около ее мудрости написанной, и приискав оные, нам прислать». Еще «вели сыскать Дарьюшку Безручку и спроси у нее портрета нашей тетки Екатерины Алексеевны», а у Ивана Бутурлина — «персону дедушка нашего царя Алексея Михайловича, а Иван Бутурлин персону взял у Головина, покойного Александры», у монахинь Новодевичьего монастыря из оставленных у них личных вещей царевны Софьи — «персоны моего батюшки, также и матушки моей поясные». И не памятью ли об этих сборах висит в музее лубочное повторение портрета Марфы. Оригинал явно нашел свое место в дворцах Анны Иоанновны.
Но даже в этом плоском невыразительном пятне лица, словно прочерченных темных глазах, слишком грубых в своих сочетаниях красках можно угадать одну из Милославских. Мужчины у них в роду слабы волей, здоровьем, подчас разумом, зато царицам и царевнам не занимать силы, страсти к жизни, нелегкого мужского ума и нрава.
Как, кажется, сжился Петр со «старшей царевной» Марьей. И характер у нее куда легче, чем у сестер. Это она играла в юности «на театре» и, по словам современников, неплохо играла. А во время исполнения одной из пьес сочинения царевны Софьи умудрилась засунуть выступавшей вместе с ней Марье Головиной за ворот таракана. Боялась та их до смерти, а кричать на сцене не решилась. Так и осталась в семье Головиных легенда о «царском таракане».
Марья умеет поладить и с Петром. Есть у царя слабость к врачеванию, желание всех лечить, давать советы — царевне ничего не стоит эти советы слушать. Так и оказывается она в 1716 году на водах в Карлсбаде (ведь Европа — это же интересно!), откуда Петру доносит один из его приближенных: «Сестра ваша государыня царевна Мария Алексеевна в пользовании своего здравия пребывает в добром состоянии».
Но через несколько месяцев после почтительного письма начинается дело царевича Алексея. И та же Марья оказывается замешанной в него, потому что, если и не любила племянника, его одного считала законным наследником — не детей же Екатерины I! Такого Петр и не думал прощать. Марью ждала жестокая опала, монастырь, только уже не александровский. Может, решил Петр, что хватит двух опальных, хотя уже и умерших, царевен на одну слободу. Может, не хотел превращать монастырь в настоящую тюрьму — только что были привезены туда монахини, замешанные в деле опальной царицы Евдокии Лопухиной. Мало ли что была Евдокия женой бывшей, опостылевшей, ненавистной! Достаточно ей засмотреться на другого, как предмет ее увлечения некий Глебов был посажен на кол, а царица оказалась в настоящей тюрьме. Как пелось в народной песне тех лет:
Постригись, моя немилая,
Посхимись, моя постылая!
На постриженье дам сто рублев,
На посхименье дам тысячу.
Мать и сын
«Свет очей моих», «радость моя», «красавица ненаглядная» — он никому больше не напишет таких слов. Только ей. Единственной. От всего сердца любимой. Царь Петр I — царице Наталье Кирилловне. Матери.
Первой его встретила в жизни ненависть. Да, была безоглядная любовь юной матери — родила своего первенца Наталья Кирилловна в 18 лет. Была сердечная привязанность отца — хотя нужды в еще одном сыне у царя Алексея Михайловича не осталось. Старшего сына от первой жены уже «объявили» народу как наследника, а за ним стоял еще и младший — будущий царь Иван Алексеевич. Все мысли стареющего государя занимала молодая жена, так непохожая на недавно скончавшуюся царицу Марью Ильичну. Были многочисленные родичи, небогатые, незнатные, зато дружные Нарышкины, родители и братья матери.
Но Алексей Михайлович имел уже тринадцать человек детей. И если они еще не подозревали в новом сводном брате соперника в борьбе за престол, влияние на царя значило для них очень много. Это позже он узнает, что сплотило детей Марьи Ильичны (так произносилось отчество — Ильинична) положение матери. Любовь обошла Алексея Михайловича стороной, хотя, казалось, он и нашел ее. На первых смотринах царских невест сам выбрал касимовскую дворяночку Всеволожскую, прикипел, как говорилось, к ней сердцем, ввел в царский терем, готовясь к венчанию. Только венчания не состоялось. По указке царского дядьки — воспитателя боярина Бориса Ивановича Морозова, затянули верховые девушки Всеволожской слишком туго волосы, лишилась она чувств и под предлогом утаенной от государя болезни была сослана со всей семьей в далекую Сибирь. Морозов же «ради утешения» предложил государю Марью Милославскую, а сам поспешил жениться на ее сестре. Подчинился Алексей Михайлович, но к наставнику своему охладел. Не простил да и доверять перестал. «Сердцем осиротел», как говаривали в Москве. И вот на исходе мужского века — в 42 года словно вернувшееся из юности чувство к Наталье Кирилловне.
«Портрет Евдокии Лопухиной» Неизвестный художник.
Меньше всего ждала Наталья Кирилловна ранней смерти супруга. Через пять лет их совместной жизни 47-летнего Алексея Михайловича не стало. Вдовая царица остается в теремах одна с сыном и дочкой на руках, без поддержки семьи, или иначе «нарышкинской партии», — все ее родственники удалены от двора. И это по ее подсказке пятилетний Петр бросается в ноги сводному брату-государю с просьбой не выселять их с матерью из дворца. Каждый понимал, что в отдаленном Преображенском с ненужным царевичем куда легче расправиться. Федор проявляет милосердие и даже отдает распоряжение построить вдове в Кремле особые палаты: сестрам своим — каменные, ей — деревянные. И ни на минуту мать не расстается с сыном. Во время игр, во время уроков, за едой и в церкви она все время рядом: долго ли до греха! Петр был прав, называя Наталью Кирилловну своим ангелом-хранителем.
Между тем умирает Федор, и оживившаяся «нарышкинская партия» провозглашает царем Петра. Успевает это сделать пока не опомнились наследники Милославских. Может быть, даже чуть раньше мгновения, когда отлетело дыхание Федора Алексеевича — одна из нерешенных загадок истории. Но настоящей силы у «нарышкинской партии» еще нет. Царевны Милославские легко поднимают стрелецкий бунт. Гибнут от стрелецких рук братья Натальи Кирилловны, гибнет и возвращенный из ссылки Артамон Матвеев. Что бы ни пережила в те минуты вдовая царица, Петр остается жив во многом ее усилиями и отвагой. Правда, он становится всего лишь соправителем своего сводного брата Ивана при общем правлении царевны Софьи. У Натальи Кирилловны новая забота — уберечь сына от козней царевны, но и ни в чем не позволить его обойти Ивану.
«Ясынька моя», «сердешная моя», только бы ты была покойна», — будет писать в коротеньких записках сын со временем из разных уголков Московского государства. А ведь нежностью и заботливостью Петр не грешил никогда. И как ему отказать матери в ее желании женить своего Петрушу, раз слабоумный Иван уже женат и того гляди сможет похвастать наследником. Евдокия Федоровна Лопухина? Петр не станет перечить. Может, в 17 лет выбор и не так важен. Вот только забудет царица, что выбирал ее сам Алексей Михайлович, что сам решал свою судьбу, а так… Меньше чем через два года, несмотря на рождение сына Алексея, Петр дождется своей любви. На десять лет властительницей его чувств станет Анна Монс. И никакие мольбы Евдокии, никакие выговоры Натальи Кирилловны не помогут.
Впрочем, властная и умная Наталья Кирилловна умеет вовремя остановиться, не слишком «докучать» Петруше и с нарастающей тревогой следить за развитием событий в его семье. К сыну Петр равнодушен, Евдокии просто не хочет видеть. Зато матери отовсюду присылает пусть короткие, на 2–3 строчки, записки с непременным вопросом о делах, пожелании здравия и обещаниями обо всем подробно рассказать по приезде. Другое дело, что до рассказов дело не доходило, а Наталья Кирилловна и не сетовала: где уж там о ней думать за государевыми заботами. Расчетливый же и прижимистый на все траты молодой царь ничего не желает для матери. Никогда бы сам не потратился на строительство церкви, но раз хочет Наталья Кирилловна отметить победу над ненавистной Софьей строительством нескольких церквей в московском Высоко-Петровском монастыре, отказа в деньгах ей нет.
А. Матвеев. «Петр I»
Пять лет жизни с мужем и пять лет с вступившим на престол, по-настоящему ставшим царем сыном — вот и весь ее век. В 1694 году, 300 с лишним лет назад, Натальи Кирилловны не стало. Современники удивлялись, как тяжело переживал Петр ее уход. Но — почти сразу поднял вопрос о разводе с Лопухиной. Любовь не уступила материнской воле. «Светик мой утрешний», «родимая моя» — она просто не имела в душе Петра никакого отношения к той, другой и тоже необходимой любви.
Но семейное счастье молодой царской четы, о котором так пеклась царица Наталья, оказалось слишком недолговечным. Евдокия Лопухина вскоре была заключена в монастырь. Поездки Петра в подаренное ее родителям Ясенево прекратились. События в царском доме не остались тайной для народа. Родилась песня, за исполнение которой расплачивались тяжелыми наказаниями:
Постригись, моя немилая,
Посхимись, моя постылая,
За постриженье дам сто рублев,
За посхименье дам тысячу…
Тем не менее права Лопухиных на подаренные им Петром земли сохранялись. Отец царицы быстро одряхлел, в дворцовые интриги особенно не мешался. Зато брат Евдокии, Авраам Федорович, терять былого положения и влияния не хотел. Когда-то учился он вместе с другими дворянскими недорослями за границей кораблестроительному делу, но знаний своих так и не удосужился применить. В Москве, пока двор не переезжал в новую столицу на Неве, его влияние среди старого боярства было немалым. Как сообщалось Петру в подметном письме 1708 года, его царских указов бояре «так не слушают, как Абрама Лопухина, а в него веруют и боятся его. Он всем завладел: кого велит обвинить, — того обвинят; кого велит оправить, — того оправят; кого велит от службы отставить, — отставят, и кого захочет послать, — того пошлют».
Кто знает, чем руководствовался обычно подозрительный Петр, не давая ходу доносам и притом зная, что именно вокруг А.Ф. Лопухина собираются все наиболее ярые сторонники царевича Алексея. Как никто другой, знал А.Ф. Лопухин все настроения племянника, подсказал ему идею бегства за рубеж, никому не выдал, где царевич Алексей скрывался. Со временем на следствии всплывут его слова: «Дай, господи! хотя бы после смерти государевой она (Евдокия Федоровна. — Н. М.) царицей была и с сыном вместе». Возвращение царевича в Россию было настоящим ударом для Лопухина, тем более что в начавшемся следствии он становится одним из главным обвиняемых. Следствие велось с редкой даже по тем временам жестокостью, под бесконечными специально разрешенными Сенатом пытками. Приговор Лопухину последовал 19 ноября 1718 года: «…за то, что он, Авраам, по злонамерению желал смерти его царскому величеству», что радовался побегу царевича, а «также имел тайную подозрительную корреспонденцию с сестрою своею, бывшею царицею, и с царевной Марьей Алексеевной, рассуждая противно власти монаршеской и делам его величества, и за другие его вины, которые всенародно публикованы манифестом, казнить смертию, а движимое и недвижимое имение его все взять на государя». Казнь состоялась спустя двадцать дней, 8 декабря, «у Троицы», иначе говоря, в нынешнем Сергиевом Посаде, при въезде во Дворянскую слободу. Отрубленная голова А.Ф. Лопухина на железном шесте была водружена у Съестного рынка. Тело пролежало на месте казни до конца марта.
Потаенная царица
Неизвестный художник. Царица Марфа Матвеевна. Конец XVII — начало XVIII в.
М.Ф. Апраксин… Собственно, начинать надо было с детства Петра I, когда в конце правления его старшего сводного брата Федора Алексеевича в царский дом вошла новая царица — Марфа Матвеевна Апраксина. Вошла неудачно, потому что Федор вскоре скончался, детей после него не осталось, и Марфа весь свой век скоротала вдовой, никому не нужной царицей, бледной тенью в кипевшей страстями царской семье. Только что Петр относился к ней с сочувствием, симпатией, возил на ассамблеи, пока не тронулась Марфа Матвеевна умом и странности ее не стали бросаться в глаза. Но и недолгого ее пребывания на престоле оказалось достаточным, чтобы вышли в люди братья — ставшие ближайшими и довереннейшими сподвижниками Петра Федор и Петр Матвеевичи и разгулялся во всю свою молодецкую силу младший — Андрей.
Служить Андрей не служил, толку от него не бывало, зато нравам былой боярской вольницы не изменял никогда. За одно Петр журил, за другое грозил, пока Андрей Матвеевич не прибил со своими людьми дворянина Желябужского с сыном. Мало, что прибил, но и, призванный Петром к ответу, отрекся от дела своих рук. От наказания кнутом спасла царица Марфа, едва не на коленях вымолившая пощаду у Петра. Зато постигла Андрея иная кара — с него был написан портрет с надписью «Андрей Бесящей» и повешен в покое в Преображенском дворце, где собирались царские ассамблеи. «Андрей Бесящей», наполовину шут, наполовину объект для издевок, так и остался в царском собрании в так называемой Преображенской серии портретов.
Впрочем, Петр со временем сменил гнев на милость. В 1722 году «Бесящей» получил титул графа и придворный чин обершенка. При Петре II он стал генерал-майором и наследовал все огромное состояние своего брата Федора, адмирала. Но хотя «Бесящей» и пережил обоих братьев, сам умер в 1731 году, передав апраксинские богатства единственному сыну, генерал-лейтенанту Федору Андреевичу. Среди полученных им от вступившей на престол Елизаветы Петровны наград находился и земельный участок Апраксина дворца в Петербурге. Детей у Ф.А. Апраксина было много, но Апраксин двор он завещает сыну Матвею, в котором, кажется, оживает характер деда.
Летучий голландец
Не дал ли Петр России днесь архитектуру, Оптику, механику, да учат структуру, Музику, медицину, да полированны Будут младых всех разум и политикованны.
Федор Журавский. Слава печальная. 1725
Все началось с подписи. Точнее — монограммы. Она повторялась на двух маленьких портретах из запасников Русского музея: «С: de В: 1721». Помещенные внизу холстов латинские надписи сообщали, что на одном представлен Григорий Федорович Долгоруков, посланник России в Польше, на другом — его жена.
Эти портреты, по существу, неизвестны. Побывать в экспозиции музея им до сих пор не удалось. Мешали не размеры, тем более не уровень мастерства: почти миниатюрная техника художника была превосходной. Мешало сомнение. Кто он, неразгаданный «С: de В:» — русский мастер или все-таки иностранец?
За иностранную школу живописи говорил характер письма и, конечно, латинская монограмма с характерной частичкой «де». Раскрыть же монограмму со времени поступления полотен в музей не удавалось. Ни один из справочников по искусству не содержал ее расшифровки. И вот, наконец, ссылку на нее — пока единственную! — найти удалось. Ссылка вела в один из музеев Вены. Именно там хранились две картины с аналогичной монограммой.
Ответ из Вены не занял слишком много времени. Да, указанные картины сравнительно недавно в собрание поступили — два пейзажа Египта и Нильской долины. Монограмма для хранителей музея загадки не представляла — бесспорно Корнелис де Брюин (де Брайн, как пишут сегодня некоторые его имя), широко известный в Европе рубежа XVII–XVIII веков путешественник, автор переведенных почти на все европейские языки книг о своих поездках. Положим. Но проливало ли это хоть какой-нибудь свет на портреты Русского музея?
Рисовать и даже писать виды пытались многие из путешественников тех времен. Но долгоруковские портреты свидетельствовали об ином — о высоком профессионализме. Откуда он мог и мог ли появиться у де Брюина — к ответу на этот вопрос логичнее всего было подойти через биографию путешественника. И вот тут-то и начиналось действительно удивительное.
Голландия последних лет жизни Рембрандта… Де Брюину было 10 лет, когда великого живописца не стало. Первые уроки живописи у местного, ничем не примечательного художника. Долгожданный отъезд в Рим, но спустя полтора года вместо дальнейшего совершенствования в мастерстве неожиданное решение о путешествии.
Де Брюину мало городов Италии. «Прекрасный Адонис», как прозвали его итальянцы, «летучий голландец», как назовут его в последующие годы, оставляет занятия, чтобы повидать новые страны. Малая Азия, Египет, острова Греческого архипелага — в своем неистребимом интересе к окружающему художник напоминает туристов наших дней. Необычной архитектуры сооружение, головной убор крестьянки, впервые увиденный куст ягод или вид города — ничто не проходит мимо его внимания, все подробно описывается и тут же зарисовывается.
На первый взгляд этот выбор сюжетов для зарисовок кажется неожиданным, случайным. Зато в сочетании с текстом он воссоздает на редкость полную картину, настоящий портрет страны в живых, подмеченных не столько художником, сколько исследователем чертах.
Живопись, рисунок приходили на помощь рассказу, но они же помогали де Брюину путешествовать. Где бы ни оказывался художник-путешественник, он выполнял заказные работы и главным образом портреты. Значит, он вполне мог написать и чету Долгоруких, если только при каких-то обстоятельствах встреча с ними состоялась.
Казалось бы, простая справка из биографии художника, но в том-то и дело, что биографии де Брюина в науке, по существу, нет. Де Брюином занимались географы — когда, куда ездил, что видел, — и о нем почти забыли историки искусства: слишком необычна для художника вся его жизнь.
Восьмилетнее путешествие по Ближнему Востоку закончено, и словно утолив жажду странствий, де Брюин возвращается к занятиям живописью. Следующие восемь лет он безвыездно в Венеции, в мастерской известного живописца Карло Лотти, сначала учеником, потом помощником.
И новый поворот в жизни художника. Неожиданно бросив многочисленные заказы и заказчиков, де Брюин уезжает в Гаагу и целиком уходит в работу над книгой. В 1698 году в Дельфте выходит его «Путешествие по Малой Азии», снабженное тремястами картинами-иллюстрациями автора. Созданию этого необычного отчета было отдано пять лет. А вот дальше — дальше на жизненном пути де Брюина становится Россия.
Все получилось просто. Модный лондонский живописец Г. Кнеллер почти одновременно пишет портреты разъезжающего по Европе в составе так называемого Великого посольства Петра I, скрывавшегося под именем десятника Петра Михайлова, и ставшего исключительно популярным де Брюина. Петр не может остаться равнодушным к популярности путешественника, и через посредство того же Г. Кнеллера «летучий голландец» узнает, что его приезд в Россию был бы встречен очень доброжелательно.
Интересовала ли де Брюина вначале собственно Московия? Но именно через нее пролегала сухопутная дорога на Восток, так неудержимо манивший путешественников XVII века. И вот в сентябре 1701 года де Брюин высаживается в Архангельске, имея конечной целью добраться до Персии и даже островов Индийского океана. Меньше всего он мог предполагать, что пребывание в Московии затянется для него на целых два года.
«По возвращении моем, после девятнадцатилетнего странствия, в мое отечество, мою овладело желание увидеть чужие страны, народы и нравы, в такой степени, что я решился немедленно же исполнить данное мною обещание читателю в предисловии к первому путешествию, совершить новое путешествие чрез Московию в Индию и Персию… Главная же цель моя была осмотреть уцелевшие древности, подвергнуть их обыску и сообщить о них свои замечания, с тем вместе обращать также внимание на одежду, нравы, богослужение, политику, управление, образ жизни…
…Земля, находившаяся у нас теперь в правой стороне, была берег Лапонии (Кольский полуостров. — Н. М.)… В этой стране есть цепь гор не особенно высоких и почти всюду равной высоты, идущих вдоль моря; цвет этих гор с виду рыжеватый, а почва бесплодная. Во многих местах горы эти покрыты снегом, накопляющимся в расселинах… Наконец, 30-го вошли мы в так называемое Белое море… Утром 31-го нас было всего 21 судно, именно: 11 Голландских, 8 Английских и 2 Гамбургских корабля.
…Что до города Архангельска, то он… расположен вдоль берега реки на 3 или 4 часа ходьбы, а в ширину не свыше четверти часа. Главное здание в нем — Палата или двор, построенный из тесаного камня и разделяющийся на три части. Иностранные купцы помещают свои товары и сами имеют для помещения несколько комнат в первом отделении… Здесь же помещаются и купцы, ежегодно приезжающие сюда из Москвы и выжидающие отъезда последних кораблей, возвращающихся в свое отечество, что бывает обыкновенно в октябре месяце.
Входя в эти палаты, проходишь большими воротами в четырехугольный двор, где по правую и левую стороны расположены магазины. Во второе отделение вход через подобные же ворота, где находится другая палата, в конце которой находится Дума со множеством покоев. Третьи ворота ведут опять в особую палату, назначенную для товаров русских людей, в которой и купцы, хозяева этих товаров, имеют помещения для себя.
Кремль, в котором живет Правитель (воевода), содержит в себе лавки, в которых русские во время ярмарки выставляют свои товары. Кремль окружен бревенчатой стеной.
Что до зданий, то все дома этого города построены из дерева. Стены в этих зданиях гладкие, обшитые красивыми тоненькими дощечками. В каждой комнате обычно одна печь, затопляемая снаружи. Печи эти большею частию очень большие и устроены таким образом, что не только не портят, напротив, составляют украшение комнаты, так как они очень изящно сделаны.
Относительно зданий ничто мне не показалось здесь таким удивительным, как постройка домов, которые продаются на торгу совершенно готовые, так же как покои и отдельные комнаты. Дома эти строятся из бревен или древесных стволов, сложенных и сплоченных вместе так, что их можно разобрать, перенести по частям куда угодно и потом опять сложить в очень короткое время». «Летучий голландец» не был заурядным путешественником. Подготовиться к встрече с новой страной значило для него проштудировать всю существующую литературу о крае и народе, собрать все возможные сведения, но при всем том, по его собственным словам, «строго держаться истины и описывать только то, что он сам видел и дознал на месте». Четыре месяца де Брюин посвящает изучению жизни «самоедов», затем вида, уклада и быта русских городов. Холмого-ры, Вологда, Ярославль, Ростов Великий, посад Троице-Сергиева монастыря, наконец, в канун нового, 1701, года Москва.
Де Брюин отмечает, что для путешествия по Московии нужно иметь собственные сани или возок — наемные ямщики располагают только лошадьми, что эти сани ввиду необычайной протяженности дорог имеют совсем особое устройство — своего рода ящика, обитого изнутри рогожей, кожей и сукном от снега и сырости. Ездок укладывался в такие сани как в постель, накрываясь ворохом шуб и специальной кожаной полостью. Ехали со скоростью не более пяти верст в час, переменяя каждые 15 верст лошадей. Де Брюина поражает красота монастырей, каждый из которых, по его оценке, представляет могучее фортификационное сооружение, и то, что в самых далеких северных городах можно найти творение рук итальянских зодчих, каким он считает вологодский собор. Москва встречает его необычайно пышными и красочными приходившимися на новогодние дни празднествами.
«Царь [Петр I] впереди всех ехал на величавом черном коне. Платье на нем было из золотой парчи, самой великолепной: верхний кафтан был испещрен множеством узоров различного цвета, а на голове у него была высокая красная шапка, на ногах же желтые сапоги. Конь его в богатейшей упряжке покрыт был прекрасным золотым чепраком, а на передних ногах его блестели серебряные кольца шириною в четыре пальца».
Внутреннее убранство московских домов средней зажиточности мало чем отличается от западноевропейских, зато дома придворных и вовсе затмевают богатством дворцы итальянских герцогов. Чего стоит один дом Франца Лефорта.
«Это было громадное каменное здание в итальянском вкусе, в которое нужно было всходить по лестнице с правой и левой стороны по причине большого протяжения самого здания. В нем были великолепные комнаты и прекраснейшая зала, покрытая богатыми обоями, в которой собственно и праздновалась свадьба. Для умножения великолепия было принесено заблаговременно множество серебряных сосудов, которые и были выставлены для обозрения на приличном им месте. Так стояли два громадные леопарда на шейной цепи с распростертыми лапами, опиравшимися на щиты с гербом, и все это было сделано из литого серебра. Потом большой серебряный глобус, лежащий на плечах Атласа из того же металла, и сверх того множество кружек и другой серебряной посуды, часть которой была взята из царской казны».
Действительно видение де Брюина было совсем особое. Он одинаково отмечает и фантастическую пышность московских застолий, когда за еду в купеческом доме садилось подчас по несколько сотен человек, и привычки простых людей. Вот эти-то простые москвичи по три раза в день едят капусту и запасают великое множество огурцов, которые едят как яблоки. Они во множестве употребляют хрен, чеснок, репу, но при этом успели привыкнуть и к недавно появившимся в стране моркови, свекле, пастернаку и особенно полюбили салат и сельдерей. Всем остальным ягодам они предпочитают наиболее распространенную в Подмосковье костянику — и с медом, и с сахаром, а на случай горячки — в виде питья. Для де Брюина важно, что все русские любят цветы и радуются каждому букету, что выращивают в Москве полупудовые, на редкость душистые дыни и что лекарства заказывают в аптеке, где их готовят дипломированные ученые лекари.
Одновременно де Брюин отмечает как свободно владеет голландским языком Петр — лучшего переводчика трудно себе представить, — и что именно его интересует: Египет, разливы Нила, порты Средиземного моря. Петр хочет, чтобы де Брюин как можно больше увидел в России и вместе с тем обращается к нему с просьбой срочно написать портреты трех своих племянниц, дочерей старшего своего умершего брата Ивана. Заказ настолько спешный, что русский посланник увозит написанные де Брюином холсты в Вену еще до того, как на них успевают высохнуть краски. Но расположение Петра не мешает художнику разобраться и в особенностях государственного устройства России, и в ее военных возможностях.
«Что касается величия Русского двора, то следует заметить, что Государь, правящий сим Государством, есть монарх неограниченный над всеми народами; что он все делает по своему усмотрению, может располагать имуществом и жизнию всех своих подданных, с низших до самых высших; и наконец, что всего удивительнее, его власть простирается даже не дела духовные, устроение и изменение богослужения по своей воле…
Войска Русского Государя простираются обыкновенно до 46 или до 50 тысяч человек, кроме нескольких конных полков и копейщиков, получающих жалованье из царской казны ежегодно деньгами, хлебом и другими необходимыми вещами. В военное время призываются все русские дворяне, составляющие, таким образом, весьма сильное ополчение, доходящее до 200 тысяч человек, включая в то число их прислужников, которых многие из этих дворян имеют при себе по 10 и даже по 20 человек, а менее значительные держат их по 3 человека».
Вид Москвы и ее окрестностей с Воробьевых гор. Гравюра по рисунку О. Кадоля. 1825 г.
По указанию Петра де Брюин рисует — «снимает», по выражению тех лет, вид Москвы с Воробьевых гор, из окон расположенного точно напротив Новодевичьего монастыря грандиозного Воробьевского дворца, который летом обычно занимала любимая сестра Петра Наталья. И любуясь необычайной красоты панорамой города, художник успевает отметить, что сам по себе дворец представляет двухэтажное деревянное здание, имеющее по 124 комнаты на каждом этаже. Петр приглашает с собой де Брюина и в Воронеж, где полным ходом идет строительство русского флота. Де Брюин поражен размахом работ на всем протяжении пути и особенно самой дорогой.
«От Москвы до Воронежа на каждой версте стоит верстовой столб, на котором по-русски и по-немецки выставлен 1701-й год, время постановки этих столбов. Между всеми этими столбами, довольно высокими и окрашенными красной краской, понасажено по 19 и 20 молодых деревьев по обеим сторонам дороги, иногда деревья эти посажены по 3 и по 4 вместе, переплетены ветвями вроде туров для защиты их и для того, чтобы они крепче держались в земле и не выходили из оной. Таковых верстовых столбов счетом 552… Полагаю, что число молодых деревьев, рассаженных между верстами, никак не меньше, если не более 200 тысяч».
Де Брюин не торопился покидать Россию. Тогда в апреле 1703 года он решает тронуться в дальнейший путь. За Коломенским, у села Мячкова, он садится на судно армянских купцов, чтобы по Оке и Волге спуститься к Астрахани. И мелькают названия, наизусть заученные туристами наших дней: Белоомут, Щапово, Дединово, Рязань, Касимов, Муром, одни отмеченные дорожными происшествиями, другие запомнившиеся постройками, пейзажами или старательно зарисованные.
…Прошло четыре года. Позади Персия, Индия, Ява, Борнео. Летом 1707 года де Брюин снова в Астрахани, чтобы повторить старый путь теперь уже вверх по Волге. Хотел ли путешественник и на этот раз задержаться в русской столице? Во всяком случае, формального предлога для жизни в Москве не оказалось. Разговоров о заказах то же нет. Сам того не зная, де Брюин помог своим мастерством превосходному русскому живописцу Ивану Никитину. Теперь Никитин к полному удовольствию Петра напишет и трех подросших царевенплемянниц и его сестру Наталью. А Петр, помня о рассказах «летучего голландца», отправит Никитина совершенствоваться в Италию и причем именно в Венецию.
Только все это в будущем. А пока Петра занимают персидские дела. Пусть и не близко, но все же маячит впереди так называемый Персидский поход на берега Каспия, и Петру хочется по возможности больше узнать о тех местах. В Преображенском, в гостях у царевны Натальи Алексеевны, де Брюин должен подробно описывать каждую мелочь своих персидских впечатлений, особенности и достопримечательности страны, вплоть до развалин Персеполиса — города, который он чуть ли не сам открыл и, во всяком случае, первый описал. Для скольких поколений историков искусства и культуры это описание оставалось непревзойденным!
А между тем де Брюин внимательным и доброжелательным взглядом успевает заметить все, что успело измениться за время его отсутствия в Москве. Выросло нарядное здание Аптеки, где занято работой 8 аптекарей, 5 подмастерьев и 40 работников. Открыта городская больница на Яузе, рассчитанная на 86 человек. Де Брюин познакомился с ней достаточно внимательно, потому что может указать и число комнат в ней, и число печей, и рассказать о дипломированном обслуживающем персонале — хирург, врач и аптекарь. Путешественник отмечает, что начала действовать суконная фабрика на той же Яузе, а на Москве-реке в районе Новодевичьего монастыря стеклянный завод, изготавливающий зеркала размером до полутора метров в высоту. Обновлены стены Кремля и Китай-города, на Печатном дворе появился латинский шрифт, а в городском театре на Красной площади идут регулярные представления. И как всегда в Москве повсюду слышна хорошая духовная музыка и много превосходных певцов и хоров.
«Многие писатели полагают, что некогда город Москва был вдвое больше того, как он есть теперь. Но я, напротив, дознал по самым точным исследованиям, что теперь Москва гораздо более и обширнее того, чем была когда-нибудь прежде и что в ней никогда не было такого множества каменных зданий, какое находится ныне и которое увеличивается почти ежедневно».
В феврале 1708 года де Брюин окончательно прощается с Москвой. Спустя три года в Амстердаме выходит его книга о России — «Reizen over Moscovie door Persie en Yndie», снабженная 320 изображениями с натуры.
Труд голландского путешественника на голландском языке — что удивительного, если бы он прошел незамеченным или стал достоянием одних специалистов. Однако для де Брюина все складывается иначе. Одна за другой европейские страны переводят и издают его путешествие. Им зачитываются любители и его изучают, как учебник, все, кому по роду службы или дел приходилось иметь дело с Россией. Это та мера доброжелательной объективности, которая могла дать настоящие знания о народе и о стране. Другое дело, что на русский язык книга осталась непереведенной и по сей день.
Ну, а портреты Русского музея? Они относятся к одной из последних страниц жизни художника-путешественника, которые удалось восстановить по архивам Польской Народной Республики.
По возвращении из России де Брюин поселяется в Амстердаме. Шестидесятилетнему художнику уже не под силу далекие поездки. В крайнем случае он выбирается лишь в соседние страны. К таким редким исключениям относится и его поездка в 1721 году во владения Августа II Сильного, курфюрста Саксонского, короля польского, при дворе которого состоял послом Долгоруков.
Казалось, все становилось очевидным. Только разгадка долгоруковских портретов на этом не кончалась. Надпись утверждала, что де Брюин изобразил на них Г.Ф. Долгорукова, но в 1721 году Долгорукову уже 65 лет, тогда как на портрете совсем молодой мужчина и еще моложе его цветущая юностью жена. И историческая справка. Именно в 1721 году Г.Ф. Долгоруков сложил с себя полномочия посла. Место отца занял сын Сергей, один из блестящих русских дипломатов. Его-то в новой должности, по-видимому, и написал де Брюин. А надпись — что ж, скорее всего она была сделана по памяти, уточнить же ее оказалось некому. Григорий через несколько лет умер, Сергей сослан и казнен вступившей на престол Анной Иоанновной.
Нет сомнения, всегда интересно, а для историка и существенно имя изображенного лица. Но сегодня для нас гораздо важнее образы людей петровских лет и картина России того времени, созданные художником, написавшим первый в полном смысле этого слова бестселлер о русской стране, согретый пониманием и искренним дружелюбием к нашему народу.
Завещание Петра I
Курьеры, курьеры, курьеры…
Ветер над заледенелыми колеями. Ветер на раскатанных поворотах. Ветер в порывах острого мерзлого снега. И одинокая фигура, плотно согнувшаяся под суконной полостью саней. Быстрей, еще быстрей! Без ночлегов, без роздыха, с едой на ходу, как придется, пока перепрягают клубящихся мутным паром лошадей. «Объявитель сего курьер Прокофий Матюшкин, что объявит указом ее императорского величества, и то вам исполнить без прекословия и о том обще с ним в Кабинет ее императорского величества письменно рапортовать, и чтоб это было тайно, дабы другие никто не ведали. Подписал кабинет-секретарь Алексей Макаров».
Петр I
Что предстояло делать, знал на память — кто бы рискнул доверить действительно важные дела бумаге! — а вот с чьей помощью, этого не знал и он сам, личный курьер недавно оказавшейся на престоле Екатерины I. Секретная инструкция предписывала начиная с Ладоги в направлении Архангельска высматривать обоз: четыре подводы, урядник, двое солдат-преображенцев и поклажа — ящик «с некоторыми вещьми». О том, чтобы разминуться, пропустить, не узнать, не могло быть и речи. Такой промах немыслим для доверенного лица императрицы, к тому же из той знатной семьи, которая «особыми» заслугами вскоре добьется графского титула. И появится дворец в Москве, кареты с гербами, лучшие художники для благообразных семейных портретов, а пока только бы не уснуть, не забыться и… уберечь тайну.
В 60 верстах от Каргополя — они! Преображенцы не расположены к объяснениям. Их ждет Петербург и тоже как можно скорее, а всякие разговоры в пути строжайше запрещены. Но невнятно, не для посторонних ушей, сказанная фраза, вынутый и тут же спрятанный полотняный пакет, и обоз сворачивает к крайнему строению деревни — то ли рига, то ли овин. Запираются ворота. Зажигаются свечи. Топор поддевает одну доску ящика, другую…
Совсем нелегко преображенцам подчиниться приказу Матюшкина, но на пакете, показанном уряднику, стояло: «Указ ее императорского величества из кабинета обретающемуся обер-офицеру или унтер-офицеру при мертвом теле монаха Феодосия». В грубо сколоченном ящике — холст скрывал густой слой залившей щели смолы, — под видом «некоторых вещей» преображенцы спешно везли в столицу труп. Матюшкину предстояло произвести самый тщательный осмотр — нет ли на нем повреждений и язв. Но доверие даже к курьеру не было полным. Кабинет требовал, чтобы результаты осмотра подтвердили своими подписями все присутствовавшие.
Снова перестук забивающих гвозди топоров, растопленная смола, холст, вязь веревок — ящик готов в путь. И, опережая преображенцев, растворяются в снежной дымке дороги на столицу сани кабинет-курьера. Рапорт, который он увозил, утверждал, что язв на «мертвом теле» не оказалось.
Первый раз за десять суток бешеной езды можно позволить себе заснуть: поручение выполнено, а до Петербурга далеко. Только откуда Матюшкину знать, что его верная служба давно не нужна, что той же ночью, в облаке густой поземки, его сани разминутся с санями другого курьера, как и он, напряженно высматривающего направляющийся в столицу обоз: четыре подводы, солдаты-преображенцы, ящик…
Сержант Воронин далек от царского двора, но приказ, полученный им от самой Тайной канцелярии, вынуждал хоть кое в чем приобщить его к таинственному делу: «Здесь тебе секретно объявляем: урядник и солдаты везут мертвое чернеца Федосово тело, и тебе о сем. для чего ты посылаешься, никому под жестоким штрафом отнюдь не сказывать… Буде же что с небрежением и с оплошностью сделаешь, не по силе сей инструкции, и за то жестоко истяжешься». Угроза явно была излишней. Кто в России тех лет не знал порядков Тайной канцелярии неукротимого нрава руководивших ею П.А. Толстого и А.И. Ушакова! Да разве бы тут обошлось дело штрафом!
Воронин встречает преображенцев на следующий день после Матюшкина. Теперь все зависит от его решительности. Ближайший на пути монастырь — Кирилло-Белозерский. Воронин во весь опор гонит обоз туда. Следующий отчет составлен с точностью до четверти часа. 12 марта 1726 года в «5 часу, в последней четверти» приехали в монастырь и объявили игумену указ о немедленном захоронении. В «9 часов, во второй четверти» того же дня (три часа, чтобы выдолбить могилу!), ящик, превратившийся по церковным ведомостям в тело чернеца Федоса, погребен около Евфимиевой церкви. Настоящее имя, фамилия, возраст, происхождение — все остается неизвестным. Ни молитвы, ни отпевания — груда звонкой мерзлой земли в едва забрезжившем свете морозного утра Участники последнего акта подписывают последнее обязательство о неразглашении. С чернецом Федосом кончено.
Обстоятельства смерти
А ведь курьеров было больше. Гораздо больше. Полторы тысячи верст от Петербурга до Архангельска их хоровод в последние месяцы перед выездом обоза с пресловутым ящиком проделывает добрый десяток раз. Всегда спешно. Всегда секретно. Предмет обсуждения — не следствие над Федосом (оно явно закончилось) и не условия его заключения (они тоже установлены), но смерть, возможная, желаемая, необходимая. Конечно, Федос жив и даже не подает признаков болезни. Но поскольку казнить его почему-то не хотят, разве нельзя надеяться и… помогать надежде. Архангелогородский губернатор Измайлов считает, что нужно и полезно. Пусть Тайная канцелярия сообщит, как ему поступать в случае желанной развязки. Ответ не заставляет себя ждать, как всегда жестокий и полный недоверия. «Когда придет крайняя нужда к смерти чернцу Федосу», иначе — не останется возможности выздоровления, впустить к нему для исповеди священника, но не иначе, как в присутствии самого Измайлова. Каждое слово предсмертной, предназначенной самому богу исповеди должно стать известным Тайной канцелярии. Потом келью с умирающим (не умершим!) запереть и опечатать. Если Измайлов будет контролировать священника, то и священник послужит его проверке. Так надежнее, а оставаться кому бы то ни было около Федоса в одиночку строжайше запрещено.
Смысл распоряжения Измайлову ясен. Но ведь оставленный в агонии узник умрет — и тогда появится проблема тела. Каковы указания Тайной канцелярии на этот счет? Снисходительный ответ давал позволение похоронить узника по месту заключения, это значит в Никольском Корельском монастыре, неподалеку от Архангельска, в самом устье Северной Двины. Подорожные подтверждают, что как раз оттуда и начал свой путь обоз преображенцев.
Монашеский сан, монастырские обеты — какое они могли иметь здесь значение! Федос принадлежит Тайной канцелярии и в арханге-логородских землях находится в ведении местных гражданских властей. Монастырь — только тюрьма, самая надежная и одновременно безнадежная, без лишних глаз, без ненужных расспросов. А у настоятелей государственным чиновникам остается поучиться угодливости, опасливости. умению предугадывать каждое, даже невысказанное желание начальства. Какая разница, кем приходилось становиться — слугой церкви или царским тюремщиком, лишь бы в руках оставалась власть. Пусть Федоса стерегли преображенцы, о приказах Тайной канцелярии «становился известен» и архимандрит монастыря Порфирий.
Впрочем, так ли уж предусмотрителен был Измайлов или попросту знал, что в монастырских условиях Федосу долго не протянуть? Ведь всего через десять дней после ответа о похоронах к нему приезжает из монастыря дежурный офицер с донесением, что Федос «по многому крику для подания пищи ответу не отдает и пищи не принимает». Измайлову и в голову не приходит торопиться. Пусть офицер возвращается в монастырь, пусть снова попытается добиться через окошко ответа, а если нет, то на следующий — не раньше! — день вскроет дверь и выяснит, что произошло. Еще два дня, и сообщение о смерти Федоса. Наконец-то! В монастырь отправляется распоряжение поставить тело в холодную палату и двери «до времени» опечатать, в Петербург — донесение о случившемся. Службистское чутье губернатора подсказывало, что с похоронами так просто не обойдется. И как поверить, что эти расчетливые ходы делает не какой-нибудь безликий чиновник, но тот самый Иван Измайлов, который в 1697 году уезжал с Петром в Европу учиться морскому и военному делу, служил в гвардии, организовывал русскую армию!
Интуиция действительно не подводит Измайлова. Достаточно нарочному добраться до столицы, как привезенное известие сообщается самой Екатерине, а от нее следует немедленное распоряжение П.А. Толстому: «умершее Федосово тело из Никольского Корельского монастыря взять в Санкт-Питербург». Да не как-нибудь — спешно, опережая могущую наступить распутицу, и совершенно тайно — под видом «некоторых вещей». Об этом предстоит позаботиться Тайной канцелярии.
Тревожным набатом рвет ночную глушь стук в монастырские ворота. Приезжие из Архангельска прибыли выполнить петербургскую инструкцию. Им нужен архимандрит Порфирий и караульные солдаты, состоявшие при покойном. Федос уже похоронен? Что ж, и это предусмотрено царским предписанием. Заступы взламывают застылую землю. Руки скользят на заиндевевших краях поднятого гроба. В четвертом часу ночи в церковном подполье — так дальше от любопытных глаз — гарнизонный лекарь начинает «анатомию»: «вынимает из Федосова тела внутреннюю». Кругом в неверном свете свечей клобук архимандрита, мундиры преображенцев, расшитый кафтан приехавшего для наблюдения подполковника. Своими руками им придется сколачивать ящик, обивать его холстом, превращать гроб в обыкновенную поклажу — участие посторонних запрещено. И ведь ни один не уйдет от мысли: для чего? Конечно, покойников перевозили и на немалые расстояния — чтобы опустить в родную землю, положить рядом с родственниками, воздать последние почести. А здесь — что нужно было царскому двору от останков безымянного монаха?
В тихой обители
Синеватый блеск стали. Днем — в жидком свете подвального окна. Ночью — сквозь полусон трудно приоткрытых век. Палаш в руках часового… Всегда в той же «каморе», всегда рядом. Одиночество, хоть на день, хоть на час, — может, это и есть счастье?
За долгие беспросветные ночи сколько можно перебрать в памяти. Всего несколько месяцев назад — Петербург, улицы и под иссушенную трескотню барабанов приговор чернецу Федосу. Церковь отрекается от него, Тайная канцелярия становится единственной распорядительницей судьбы. Последний день в столице… Наутро дорога под надзором подпоручика Преображенского полка, так жестоко оправдавшего свою фамилию — Оглоблин.
Нева, Ладога… Через неделю «ради солдатской трудности» дневная передышка в Тихвинском монастыре и кстати первое упоминание о сане узника — «архиерей Феодосий». На каких-то реках мастерили своими силами для переправы плоты, в каких-то селах сами разыскивали лошадей. Где взять в майскую пору крестьян! В Белоозере случай с асессором Снадиным: обещал, да не дал лошадей. Оглоблин отправил гренадера — «и оной пришед к его двору, стал спрашивать, что дома ли он, Снадин, и его, Снадина, служитель говорил, что де ты пришел будто к мужицкому двору, и пришел де ты в щивилетах и сказал: Снадин гоняит за собаками». Так и пришлось уйти ни с чем.
А может, и не случайность, не небрежение своими обязанностями — просто нежелание помогать тюремщикам? Ведь придет же к Федосу в Вологде проситель с жалобой на местных раскольников. Конечно, по незнанию — придется ему потом расплачиваться допросом в местной Тайной канцелярии, но все-таки имя Федоса достаточно известно и уважаемо. Дальше день за днем Тотьма, Устюг Великий, наконец, Корельский монастырь.
Именно Корельский… Как же время меняет значение мест! Еще недавно прообраз Архангельска, место начала торговых связей с английскими купцами. Это сюда в 1553 году прибило бурей один из их кораблей. Торговля пошла и стала причиной основания города Новохолмогорова, как назывался сначала Архангельск. Только рождение Петербурга лишило Белое море его значения в торговле. А раньше — знаменитая новгородская посадница Марфа Борецкая. Здесь похоронила она двух своих утонувших сыновей, построила над их могилами церковь Николы, не поскупилась и на целый монастырь. Луга, тони, солеварницы — все отдала на вечное поминовение погибших. Монастырь был разорен во время нашествия норвежских войск, снова восстановлен, и вот теперь…
Федоса не просто ждали — все было приготовлено к встрече: палата в церковном подполье, 50 копеек на еду в день и первый раз вспыхнувший блеск стали. Жизнь замкнулась подземельем и церковью над ним. Наверх можно было подниматься на богослужения, и только там не сверкали палаши: в божьем доме их разрешалось вложить в ножны. Зато стоять полагалось посередине церкви, тесно между солдатами, чтобы не переглянуться ни с одним из монахов, где там обменяться запиской или словом. Письма на имя Федоса должны нераспечатанными отсылаться с курьером в Петербург. Бумага, чернила, книги у него отобраны. Порфирий с братией получили наказ исподтишка, главное — незаметно следить за каждым движением узника: а вдруг что захочет сделать, а вдруг что может задумать. С назначенного к Федосу духовника взята расписка вести каждую исповедь «по чину исповедания по печатной книжице, 1723 года марта 4 дня в Москве печатанной и по силе указа 1722 мая 17 о том, как поступать духовникам при исповеди». Сложный шифр означал, что каждое неблагонадежное, а в данном случае и вовсе каждое слово должно было быстро и точно передаваться гражданским властям. Исповедником исповедника назначался губернатор Измайлов. Все? Если бы!
У нового курьера и вовсе не было времени. Сам граф Платон Иванович Мусин-Пушкин, известный дипломат, еще недавно доверенное лицо Петра, успевший выполнить его поручения и в Голландии, и в Копенгагене, и в Париже. Его приезд в монастырь приходится на время обедни. Все монахи и Федос в церкви. Тем лучше. Короткий разговор с Порфирием, беглый осмотр монастыря, и уже каменщик закладывает окно Федосова подземелья. 18 на 18 сантиметров — достаточная щель, чтобы просунуть кусок хлеба или кружку воды. Свет и воздух узнику отныне запрещены. Следующее — пол. Его надо сорвать. Печь развалить, а за это время вынести из палаты все вещи Федоса, кроме постели, и кстати самому обыскать ее в поисках писем и бумаг. Граф не гнушается таким занятием — ведь не всякому его и поручат!
К возвращению Федоса из церкви все готово. Еще недавно пригодная для жилья палата превращена в каменный мешок, и из густо осевшего мрака выступает новая фигура — Холмогорский архиерей, который должен снять с Федоса и архиерейский и монашеский сан. Обряд длится минуты. Архиерей и Мусин-Пушкин торопятся уйти. Граф выходит последним, собственноручно закрывает на замок дверь палаты и торжественно накладывает на нее государственную печать. «Неисходная тюрьма» — в темноте, пронзительном холоде (идет октябрь!), миазмах испарений — что страшнее могло придумать воображение!
А вот Федос молчит. Не сопротивляется, не просит пощады, не проклинает — молчит. И когда спустя три месяца, в разгул трескучих январских морозов. Тайная канцелярия неожиданно проявляет заботу о нем — новый спешный нарочный предписывает Измайлову немедленно перевести узника в палату с полом и печью, — Федос остается верен себе. Ему уже не под силу самому перейти в «новоустроенную тюрьму», солдаты переносят его, и единственные произнесенные им слова: «Ни чернец я, ни мертвец; где суд и милость?» Измайлову при всем желании больше не о чем доносить. Что там взглянуть на него, даже просто открыть глаз не пожелал при этом Новгородский архиепископ. Новгородский архиепископ? Да, именно так называет своего узника губернатор.
Современники и потомки
Прусский посланник барон Мардефельд в своих донесениях на редкость обстоятелен. Король — а он как-никак пишет лично ему! — чтобы ориентироваться в ситуации русского двора, должен знать каждую мелочь, тем более такое громкое дело. «Архиепископ Новгородский, первое духовное лицо в государстве, человек высокомерный и весьма богатый, но недалекого ума, подвергнут опасному следствию и, по слухам, совершил государственную измену. Его намерение было сделаться незаметным образом патриархом. Для этой цели он сделал в Синоде, и притом со внесением в протокол, следующее предложение: председатель теперь умер, император был тиран… императрица не может противостоять церкви, а следовательно дошла теперь до него очередь сделаться председателем Синода». Дальше — похвалы верноподданническим чувствам Синода, конечно же с негодованием отвергшего притязания архиепископа, заверения в преданности синодальных членов Екатерине («чем был император, тем теперь же императрица»). И в заключение приписка, что Новгородский уже в крепости, раскаивается в своем поступке, но, надо надеяться (почему надо?), прощения не получит. Да и какая надежда когда только что говоривший подобные речи солдат лишился головы.
Бунт в Синоде или церковь, наконец-то дождавшаяся смерти Петра, — это ли не событие в государственной жизни! И конечно же опытный дипломат прав: сколько за всем этим счетов и расчетов придворных партий, политических и личных интриг. Самому Мардефельду, например, важно подчеркнуть — с Екатериной все в порядке, возмущения против нее нет, правительство решительно расправляется с бунтовщиками и, значит, за столь важный для Пруссии брак старшей дочери Петра с герцогом Голштинским можно не беспокоиться. Здесь все понятно. А вот почему хранят молчание другие дипломаты? Все без исключения. Молчат и современники в скупой и редкой личной переписке. Свои расчеты? Несомненно, как и свои опасения. Лишнее слово — всегда опасное слово. И не только для дипломата. Ведь еще при жизни Петра, по донесению французского консула Лави, под страхом наказания был запрещен разговор шепотом между придворными. Тем более следовало остерегаться в таком важном деле. Но уж кто не мог промолчать, это Синод. Тем более не мог, что не часто случается такая возможность проявить свои верноподданнические чувства, откровенно выслужиться перед царствующей особой. В его протоколах все должно быть освещено с должной полнотой и красноречием. Ничуть не бывало! Нет красноречия, но нет и подробностей, описанных прусским дипломатом.
Да, было заседание — совпадают числа и в общем тема разговора. Да, было выступление Федоса о том, как его именовать, — не вице-президентом Синода, а, подобно всем остальным, синодальным членом с перечислением должностей: архиепископ Новгородский, архимандрит Александро-Невский, иначе настоятель будущей знаменитой петербургской лавры. Да, и был отказ присутствующих удовлетворить его желание — за отсутствием на заседании старших синодальных членов младшие не решились нарушить существовавший порядок. И это все. Эдакое легкое бюрократическое замешательство, за которым если и скрывались свои расчеты, то никак не выраженные в словах.
Правда, оставался приговор, справедливый или несправедливый, во всяком случае высказавшийся, в каких же злоумышлениях обвинялся Федос. И вот, оказывается, до всеобщего сведения под барабанный бой доводилось, что Федос когда-то воспользовался церковной утварью и «распиловал» без причины какой-то образ Николы, что где-то и когда-то неуважительно отзывался об «императорском величестве» и еще «весь русский народ называл идолопоклонниками за поклонение святым иконам». Не убедительно? По меньшей мере, особенно если иметь в виду пресловутое желание Федоса объявить себя главой церкви.
Но ведь в приговор могли войти отдельные, старательно отобранные пункты. Полный смысл обвинения скрывался несомненно в следственном деле — в архивах Тайной канцелярии. Какими бы путями ни рождалось дело, свое оформление оно получило в ее стенах. Это было очевидно из всех событий ссылки и смерти Федоса, тем не менее никакого дела чернеца Федоса здесь не числилось. Ни на сегодняшний день, ни сто с лишним лет назад, когда архив впервые стал предметом изучения историков.
Одна из неизбежных во времени потерь? Но в таком случае почему затерявшееся дело не оставило по себе никаких следов — ни в делопроизводстве, ни в регистрационных реестрах? И как объясняли это чудесное исчезновение историки прошлого века — они-то сразу зафиксировали непонятный пробел? Да никак. Просто имя Феодосия не вошло ни в один из справочников, энциклопедий или исторических словарей дореволюционных лет. Куда меньшие по роли и сану церковники удостоились стать предметом исследований, только не Федос. И это при том, что в общих исторических трудах о петровских годах он главное действующее лицо. Его имени не обходят, но всегда называют с категоричной и однообразной оценкой — консерватор под стать протопопу Аввакуму, всеми своими направленными на дискредитацию царской власти действиями и неуемным честолюбием заслуживший постигшее его наказание. Один из историков не пожалел даже специального очерка, чтобы доказать благодетельную жестокость тайного сыска в отношении зарвавшегося монаха. Факты? Их по сути нет. Чуть больше, чем вошло в официальное перечисление приговора. Справедливость осуждения не доказывалась — она утверждалась: верьте на слово.
Верить на слово… А не начинали ли пробелы, недомолвки, прямые утраты документов вместе с безапелляционной оценкой Федоса напоминать своеобразную систему? Что-то вокруг Федоса при жизни да и после смерти происходило, и это что-то упорно уклонялось от встречи с фактам».
Письма
Христоподражательный царь.
Известная тебе тварь
Новгород Хутын монастыря бывший келарь
Венедикт Баранов
Жил в монастыре многие годы
И, не радея обители, собирал себе великие доходы…
Складный разбитной говорок скоморохов? Кому, как не им, нипочем даже церковные власти. Нет, письмо. Деловое, спешное. 1704 год. Новгород. Игумен одного из самых почитаемых монастырей пишет самому Петру. И этот игумен — Федос. Разве не понять негодования истового церковника, что слышать ему приходилось от Федоса слова, не подобающие сану — благоговейные, «но многочащи досадная, бесчестная и наглая, мужицкая, поселянская, дурацкая». Только все может быть и иначе. «Поздравляю ваше величество с пользою вашего здравия и вашим тезоименитством и молодого хозяина санкт-питербургского (царевича Петра Петровича. — Н. М.). При сем доношу вашему величеству: сестра ваша государыня царевна Мария Алексеевна в пользовании своего здравия пребывает в добром состоянии… ей-ей докучно в яме жить и гораздо хочется петрова пути итти по водам, которого нынешнего лета еще не обновил…» 1716 год. Карлсбад. Федос лечится знаменитыми водами и ждет возможности пуститься с Петром в морское плавание. Витиеватым. исполненным придворного «политеса», строкам впору позавидовать любому царедворцу.
Стремительный разворот лет… Скудная смоленская земля. 10 рублей царского жалованья, 2 крестьянских двора, 4 сыновей — все, что нашла перепись 1680 года у рейтара Михайлы Яновского. Шляхтич по званию, солдат по профессии. Такому место послушника, да еще в московском Симоновом монастыре, для сына Федора — уже удача. Дальше Федор мог сам думать о себе. И вот занятия в Заиконоспасском монастыре, гуманитарной академии тех лет. Злоба симоновского игумена — не терпел книжной науки — и жалоба Федора самому патриарху: слишком дорожил он, уже ставший чернецом Федосом, этой наукой. Но для патриарха каждый жалобщик — бунтарь, и закованный в «железа»-кандалы Федос на работах в Троице-Сергиевом монастыре. Кто знает, как наказание обернулось удачей. Одни говорили, что помог одногодок и земляк, сын такого же рейтара Меншиков, но это лишь одна из версий происхождения «Алексашки». Другие — игумен Троице-Сергиева монастыря, будущий высокий церковник. Главное — происходит знакомство и близость с Петром. А к 1716 году Федос уже давно с ним неразлучен.
Организация новозавоеванных земель у Петербурга, школы, больницы, строительство первого в столице на Неве, Александро-Невского, монастыря — какой там Федос монах, скорее администратор, привычный ко всем тонкостям государственной машины. Церковникам бесполезно показывать над ним свою власть — окрик Петра не оставляет сомнений: Федосом будет распоряжаться он сам. И за спиной злобный шепоток царевича Алексея: «Разве-де за то его батюшка любит, что он заносит в народ люторские обычаи и разрешает на вся». А что сделаешь? Только и можно себе позволить, что «сочинить к его лицу» и спеть потихоньку, среди своих, стихи «Враг креста Христова». Да бывший учитель царевича Никифор Вяземский прибавит от себя: «я бы-де пять рублев дал певчим то пропеть для того, что он икон не почитает».
Но Федосу, как и Петру, все видится иначе. За магией «чудес» и «чудотворных» икон — язычество, слепота невежества, которые надо преодолеть. Скорее, любой ценой. Жестокостью. Насилием. Ломкой самых дорогих и привычных представлений. В Москве Федос принимает голштинского посла. Свита долго будет вспоминать, чего стоили одни вина — «шампанские, бургундские и рейнвейн, каких нет почти ни у кого из здешних вельмож, за исключением Меншикова», прогулка по Кремлю — Федос сам возьмется быть проводником — и случай с мощами. Федос берет их в руки, передает для осмотра гостям. Такое свободомыслие даже немецким придворным показалось кощунством. Или зазвонили «сами собой» в Новгороде колокола, Петр посылает для расследования именно Федоса. В его ответе ни тени колебания: «При сема доношу вашему величеству про гудение новгородское в церквях, про которое донесено вам… И ежели оно не натурально и не от злохитрого человека ухищрения, то не от бога».
И только терпения Федосу всегда не хватает в отношении сомневающихся, ошибающихся, будь то раскольники, не одолевшие книжной премудрости полунищие попы или и вовсе родители малолетних детей, которым предстоит обучаться грамоте. Федос требует от Сената, чтобы законодательным порядком, под страхом наказания запретить отдавать детей неграмотным учителям: чтоб «невежд до такого учения, которое, яко невежское, не полезность есть, допущать не велено, и весьма им в том запрещено». Даже Петру это кажется невозможным — слишком круто. Федос настаивает: в одной греко-славянской школе Новгорода подготовлено 500 новых учителей, переделана сообразно живому языку грамматика, и он сам добился ее издания в типографии своего Александро-Невского монастыря. 1200 экземпляров — это массовый тираж тех лет. И придется задуманные Петром цифирные школы слить с грамматическими школами Новгорода — лучшей основы трудно придумать.
Действовать, все время действовать. Кажется, не будет конца замыслам, нововведениям, реформам. Дела церковные давно переплелись с государственными, а государство сделало церковь своей частью. Секретная почта от Петра к Федосу и от Федоса к Петру отправляется беспрестанно, стоит им разъехаться на больший срок. И в самом напряжении дел болезнь Петра. Сначала неважная, будто простуда, пересиленная горячка, недолгое выздоровление, опять ухудшение, с каждым разом дольше, острее. И когда уже ясно — выхода нет, Федос неотлучно при дворе. Последние дни и минуты рядом с Петром.
Аспидная доска
1725 год. На исходе январь. Все во дворце. Ждут. Надеются. Каждый — на свой исход. Молчат… Новый приступ болей. Крики больного слышны на улице. Петр требует аспидную доску. Пробует написать: «Все отдать…», рука бессильно царапает каракули. Зовет старшую дочь. За ней идут. Анна приходит слишком поздно: началась агония. Еще полтора суток без мысли и слова. А за закрытыми дверями опустевшей спальни — хватит здесь теперь и одних попов! — начинается совет. Минута смерти — много ли она значит по сравнению с решением, кто поднимется на престол.
27 января. Кабинет-секретарь Алексей Макаров — графу Андрею Матвееву: «Против сего числа в 5 часу пополуночи грех ради наших его императорское величество, по двунадесятой жестокой болезни, от сего временного жития в вечное блаженство отыде. Ах, боже мой! Как сие чувственно нам бедным и о том уже не распространяю, ибо сами со временем еще более рассудите, нежели я теперь в такой нечаянной горести пишу. Того для приложите свой труд для сего нечаянного дела о свободе бедных колодников, которых я чаю по приказам, а наипаче в полицмейстерской канцелярии есть набито».
И. Таннауэр. Портрет Алексея Петровича. 1-я пол. 1710-х гг.
С чего начинать? Завещание — Макаров торопится с ответом: было, но уничтожено. Нового Петр не успел написать. Значит, нет, значит, право свободного выбора. И тут стремительно вмешивается Меншиков: Екатерина! Само собой разумеется, Екатерина! Разве не для того короновал ее Петр год назад, разве не означало это желания видеть после себя на престоле именно ее. Министры молчат. Они-то знают, что это означало другое.
Конец царевича Алексея не был концом ненавистного Петру лопухинского рода. Здравствовала пусть и постриженная в монахини царица Евдокия. Росли дети Алексея — Петр и Наталья. А раз к тому же умер сын Екатерины, «маленький хозяин санкт-питербургский» трехлетний Петр, надо было закрепить права за дочерьми. Коронация матери утверждала их положение, не оставляла сомнений в первенстве. Об этом говорила секретная переписка царя с Федосом, которому предстояло совершать торжественный обряд. А говорить о желаниях Петра относительно Екатерины после слишком сомнительного для ее репутации жены и императрицы дела Виллима Монса было и вовсе трудно. Зато всем известны планы Петра, связанные с его любимицей, Анной Петровной. Они учитывались и при решении ее брака.
Но Меншиков настаивает, приводит доказательства — слова, сказанные Петром в доме какого-то английского купца. Его поддерживает П.А. Толстой. И разве нечего добавить Федосу? Ведь это он был все время рядом с Петром. Видно, нечего. Ни на что не сославшись, Федос лично от себя поддерживает Екатерину. Еще натиск, еще усилие, появление в дворцовых комнатах преображенских солдат, и победа за Меншиковым, за послушной ему во всем новоявленной императрицей.
Нет, этот расклад событий не назовешь точным. Очевидцы расходятся в подробностях, современники в их толкованиях. Для одних здесь крылась победа, для других поражение, третьим оставалось выжидать дальнейших событий. Как доказать, что завещания действительно не существовало и его уничтожил сам Петр? Где доказательства, что Петру не хватило сил дописать начатое на аспидной доске, — так ли трудно стереть с нее лишнее? И почему, наконец, ни словом не обмолвился Федос? Он первым выступал за лишение престола царевича Алексея — Алексей будто предугадывал это в своей ненависти. С ним советовался Петр по делу Евдокии Лопухиной — какими винами окончательно ее добить. Федосу он поручал наблюдение за дочерьми, отправляясь в далекий Персидский поход. С ним обсуждал подробности коронования Екатерины. Не духовник — гораздо важнее — доверенное лицо, соратник и безотказный исполнитель. И так-таки никаких подробностей о последней воле Петра?
А потом начинается смещение, на первых порах легкое, почти неуловимое. В Синоде Федос отказывает тем сановникам, просьбы которых прежде непременно бы уважил. П.Я. Ягужинский просит отослать в отдаленный монастырь свою жену. Из близкого к Москве, куда он ее заключил, ей удавалось бежать. Федос дает согласие на далекий север, но Ягужинский во всем должен ее содержать сам: еда, одежда, жилье, даже охрана. Справедливо, но ведь так о существовании супруги уже не забудешь. Федос больше не собирается быть слепым исполнителем приказов Тайной канцелярии. Чтобы снять с духовного лица сан, согласиться на чью-то ссылку в монастырь, Синод должен знать о причине. Тут и авторитет учреждения, и возможность самому следить за ходом особо важных государственных дел. А это оказывается для Федоса крайне важным.
Ранним утром он едет в карете мимо окон царского дворца. В эти часы проезд здесь всегда запрещен, часовые останавливают лошадей. Взбешенный Федос направляется во дворец, требует немедленного разговора с Екатериной. Ах, она еще спит, но тогда он больше сюда никогда не придет. Заведомые преувеличения современников? Несомненно. Но верно и то, что Федос вдруг почувствовал власть и захотел показать ее лишний раз царице. И дело не в сане, а лично в нем, Федосе.
Екатерина не разражается законным монаршим гневом. Внешне все проходит незамеченным, но спустя два дня Федос в застенках Тайной канцелярии — в глубокой тайне подготовлен и осуществлен его арест. Как можно меньше огласки, свидетелей, а главное — контактов Федоса с кем бы то ни было. Лишь бы кругом него пустота и молчание.
Цена жизни — цена молчании
Иностранные дипломаты готовы обвинить Федоса, что поддержка им Екатерины в момент избрания на царство была куплена за высокую цену. И небольшое, между строк, уточнение — Екатерина то ли покупала, то ли откупалась. Откупалась? Но тогда понятны ее страх перед Федосом, его самоуверенность и на первый взгляд необъяснимые права. Чего стоит одна его фраза о Екатерине, услужливо сообщенная тайному сыску Феофаном Прокоповичем: «Будет еще трусить, мало только подождать».
О чем-то Федос промолчал, но ведь в любую минуту мог и нарушить молчание — и тогда… Нет, нет, только не это! Меры предосторожности говорят сами за себя: речь шла о главном — о власти. Да и так ли важно, кого именно имел в виду, назвал или даже написал Петр. Руками Екатерины Меншиков борется со всеми, у кого была хоть тень прав. Анна Петровна — ее срочно венчают с герцогом Голштинским и чуть не насильно выпроваживают из России. Евдокия Лопухина неожиданно вырастает в государственную преступницу. Из места ссылки ее переводят для строжайшего заключения в Шлиссельбургскую крепость под охраной в 200 человек. В недрах Тайной канцелярии усиленно ведется следствие о бродячем монахе-капуцине Питере Хризологе, объявившемся в России, чтобы передать сыну царевича Алексея поклон от тетки, императрицы Римской империи. Кого бы ни называл своим наследником Петр, он называл не Екатерину, и в этом главная опасность: нарушение его воли — незаконная узурпация престола. Последствия подобного обвинения целиком зависели от ловкости и политических связей тех, кто захотел бы его выдвинуть. Чувствовать себя уверенно Екатерина во всяком случае не могла.
Ж.-М. Наттье. Екатерина I.
Следствие в Тайной канцелярии… Допросы, пытка дыбой, раскаленным железом, всеми ухищреннейшими пытками средних веков: надо было заставить говорить, прежде всего говорить, пусть в бреду боли и отчаяния человек становился готовым к любой лжи. Разве так часто дело заключалось в правде? Тем более с Федосом. Его вообще не допрашивают, даже проверенным и довереннейшим следователям с ним не дают говорить. Якобы состоявшееся следствие — без следов протоколов! — поспешно набросанный приговор, где только туманным намеком неуважение к императрице, и отправка из Петербурга, к тому же вначале почти пышная.
Федосу разрешается забрать с собой все, что нужно для удобного житья, — множество одежды, дорогую утварь, провизию, целую библиотеку книг. Временная почетная ссылка — не больше. На пути у Шлиссельбурга его догоняет нарочный с ящиком дорогого вина от самого Ушакова, но и с приказом произвести полный обыск. А там под разными педлогами на каждом перегоне становилось все меньше спутников, все меньше личных вещей. Где было догадаться Федосу, что в Корельском монастыре уже побывал капитан Преображенского полка Пырин с приказом приготовить «особую» тюрьму, а если в монастыре не окажется стен, то возвести вокруг него для охраны одного Федоса целое укрепление — острог! Но стены оказались достаточными, и Пырин удовлетворился тем, что из четырех монастырских ворот заложил трое — «для крепкого караулу». Снятые им специальные чертежи и планы одобрил царский Кабинет. Федос не должен был выйти отсюда.
Но вот дело Федоса — если бы его удалось замкнуть монастырскими стенами! Почем знать, с кем он мог в свое время в Петербурге или Москве говорить, откровенничать. Тут для выяснения не избежать участия и помощи Тайного сыска. Архиерей Варлаам Овсянников? Не успев появиться, его дело указом Екатерины будет передано лично Меншикову (не постигла ли та же судьба и исчезнувшее дело Федоса?), а сам Варлаам исчезнет в недрах Тайной канцелярии. Личный секретарь Федоса Герасим Семенов? С ним еще проще.
…Кронверк Петропавловской крепости. Брезжащий полусвет раннего сентябрьского утра. Сомкнутые штыки сорока преображенцев. Равнодушные и торопливые слова приговора: «Герасим Семенов! Слышал ты от бывшего архиерея Феодосия и Варлаама Овсянникова про их императорское величество злохулительные слова… и сам с Федосом к оному приличное говаривал и ему рассуждал, и имел ты, Герасим, с ним, Федосом, на все Российское государство зловредительный умысел и во всем том ему, плуту Федосу, был ты, Герасим, собеседник… За те твои важные государственные вины ее императорское величество указала тебе, — Герасиму, учинить смертную казнь…» Знак самого Ушакова, и под взмахом топора голова падает на плаху. Потом ее поднимут там же на каменный столб, подписав внизу на жестяной доске вины казненного. Напишут для всеобщего сведения и устрашения, но когда некий артиллерии капитан пошлет своего копииста списать приговор, ретивого копииста не только и близко не подпустят к столбу, но сам он окажется на допросе в Тайной канцелярии — откуда взялось его любопытство и не крылся ли за ним неизвестный умысел.
Среди личных бумаг Федоса оказывается письмо, полученное им вскоре после смерти Петра. Пожелавший остаться неизвестным автор предупреждал Федоса, что граф Андреи Матвеев распускает о нем неблаговидные слухи. Ссылаясь на свидетельство собственной жены, говорит, будто Федос на похоронах Петра смеялся над Екатериной, «когда она, государыня, в крайней своей горести, любезного своего государя мужа ручку целовала и слезами оплакивала». Сомневаться в правдоподобности слов Матвеева нет оснований. Но Екатерине важно другое: не было ли сказано Федосом еще что-то, не объяснял ли он причины своих издевок. И вот одного за другим расспрашивают — не допрашивают! — всех, кто присутствовал при упомянутом разговоре. Расспрашивает, приезжая к каждому домой, начальник Тайной канцелярии и тут же берет подписку о неразглашении. Да еще остается автор письма, неизвестный и тем более опасный. Он мог знать гораздо больше, чем писал, мог делиться тем, что знал, с другими. А вот эти другие как их искать? Под замком оказывается дом некой вдовы Шустовой, между Арбатом и Никитской, спешно выехавшей со всеми чадами и домочадцами в Нижний Новгород. Уволен и исчез поверенный в делах имеретинской царевны Дарьи Арчиловны, и царевна отказывается дать сведения о нем. И сколько их еще таких скрытых и скрывшихся свидетелей!
Федоса нужно убрать, но его нельзя казнить. Это равносильно публичному признанию, как много он знает: слишком свежа в памяти его близость с Петром. Другое дело — его секретарь. Людей простого сословия казнили и куда за меньшие вины.