Что и в какой мере здесь соответствовало действительности? Разница между авторской датой — портрет датирован и подписан художником — и датой возвращения портрета откуда-то подтверждает, что холст на самом деле был на целый год задержан в Петербурге. Интерес императрицы именно к этому произведению художника, никогда не представлявшего для нее ценности, тем более после событий предшествующего года, слишком мало вероятен. Понятие же «красоты» портрета по сравнению с другими холстами Левицкого звучит и вовсе не убедительно. Скорее, можно предположить другое — интерес к самому А. И. Борисову, вызванный его связью с Типографической компанией Н. И. Новикова. По существу, речь могла идти о своеобразном аресте портрета и выяснении личности купца.
Исследователям творчества Левицкого было известно, что сын Андрея Борисова, не оставляя торговли, увлекался историей и оставил некоторое число исторических исследований, связанных преимущественно с городом Шуей и Владимирской губернией. Но все дело в том, что интерес к истории сын целиком унаследовал от отца. А. И. Борисов положил начало большому собранию древних грамот. В 1786 году он собственноручно переписал два древних хронографа, которые, как и другие обнаруженные Борисовым материалы, были использованы Новиковым в его исторических публикациях. А. И. Борисова особенно интересовали древние исторические сочинения, описания путешествий, но он охотно готов был содействовать и современной деятельности Типографической компании.
Для Борисова Левицкий отказывается от ставших для него привычными композиционных схем. Погрудное изображение дано в фас, безо всякого намека на движение, со спокойно устремленным на зрителя прямым взглядом умных и чуть мечтательных глаз. Глубокое синее пятно кафтана разбивается только откинутой полой, приоткрывающей край шелковой подкладки и нарядной атласной поддевки. Все внимание художника сосредоточено на бледном, почти иконописном по характеру черт лице. Левицкий, кажется, нарочно придерживается той простоты построения изображения, которая распространена в это время в «купеческих» портретах и здесь позволяет ему особенно внимательно всмотреться в подробности человеческого характера.
Рядом с А. И. Борисовым появляются портреты супругов Губаревых, не облеченных никакими титулами и положением при дворе, очень средних, но связанных с теми же «мартинистами» дворян, наконец, целая серия портретов Воронцовых.
О них отзывались как о фрондирующих дворянах, в чем-то предпочитавших, а в чем-то вынужденных предпочесть Петербургу старую столицу — Москву.
Один из них — Артемий Иванович Воронцов — двоюродный брат Е. Р. Дашковой. Он достаточно богат, чтобы позволить себе вести жизнь по собственному вкусу, и достаточно независим по своим взглядам, чтобы постараться избежать всякого воздействия или требований двора. И Левицкий подчеркивает склад характера Артемия Воронцова уже в самом построении портрета. Непринужденная и чуть небрежная поза удобно усевшегося в кресле человека, будто участвующего в разговоре. Широкие складки замявшегося камзола подчеркивают внутреннее движение, скрытую энергию, которой дышит лицо Воронцова, до времени располневшее, но с живым острым взглядом умных глаз. О том же движении говорят и складки модной, свободно открывающейся на шее сорочки с накипью тончайшего кружевного жабо.
Совсем юным мальчиком в мундире с золотым шитьем и пудреными волосами, перехваченными черным атласным бантом, писал Артемия Воронцова в середине 1760-х годов Рокотов. И разница этих двух портретов не только в пережитых человеком годах — в удивительной в своей явственности особенности ви́дения своей модели двумя большими портретистами. Рокотов — это настроение, эмоциональный строй, который был свойствен самому художнику и который он искал и умел найти в каждой своей модели, подчас обогащая портретируемого той полнотой реакции на жизнь, которой в действительности человеку недоставало. У Левицкого — это установка на характер модели, на ее реальную внутреннюю жизнь, разгадывание и выражение которой всегда составляет для него увлекательнейшую задачу. В Артемии Воронцове Левицкого вместилась душевная жизнь, даже, вернее, трепетность, которую уловил в мальчике Рокотов, но которая приобрела большую сложность и конкретность в отношении зрелого человека к событиям окружающей действительности, мира.
Рядом с мужем Прасковья Федоровна Воронцова, урожденная Квашнина-Самарина, кажется особенно мягкой, женственной, почти безвольной со своей смущенной полуулыбкой. И эти черты родителей в совершенно неожиданных сочетаниях возникают снова в детях — четырех портретах девочек Воронцовых, едва ли не лучших в творчестве Левицкого детских портретах. Одинаковые платья, прически, размеры холстов и характер композиционных построений (овал внутри прямоугольника) позволяют предположить, что писались все четыре портрета одновременно. Вряд ли можно принять версию, что портреты относятся к разным годам. В таком случае платья девочек отличались бы по фасонам — мода в конце XVIII столетия мимолетна, и одевать девочек, тем более старше десяти лет, в устаревшие платья никто бы не стал.
Девочки очень похожи друг на друга, и все же художник находит неповторимые черты в каждой из них, угадывая, какими станут со временем их характеры. Это не маленькие взрослые, но определенная заявка на складывающийся в формирующемся человеке внутренний мир.
Крошечная Прасковья, самая младшая и единственная среди сестер в детском платьице с широким розовым кушаком. Все в ней полно неистощимого детского любопытства, пытливости, изумления. Ее словно задержали на бегу, в движении, в потоке непрекращающихся вопросов, заинтересовали, но ненадолго, на мгновенье. Портрет удивительно красив по своему цветовому решению в переливе оливково-желтых теплых тонов, в котором звучным цветовым пятном встает личико с ярким румянцем щек, полных губ, васильково-синих глаз.
Но веселой радостности Прасковьи нет и следа в портрете Маши Воронцовой, темноглазой, темпераментной и очень независимой: смуглянки. Она немногим старше сестры по возрасту и значительна определенней по характеру. То же, что и у Прасковьи, движение согнутой в локте правой руки становится у нее сильным, волевым, вытянувшаяся стрелкой тоненькая фигурка полна внутреннего достоинства, взгляд — почти суровости. И не эта ли независимость нрава станет причиной неудавшейся личной жизни Марьи Артемьевны — она так и не устроит ее, прожив очень долгий одинокий век. Прасковья предпочтет брак с незнатным тамбовским помещиком. А. У. Тимофеевым, сыном богатейшего откупщика.
Впрочем, судьбу Марьи Артемьевны разделила и Катерина Артемьевна. У Левицкого она больше всех сестер напоминает молодого отца, с рокотовского портрета. С более мелкими чертами лица, яркими, черными, широко расставленными глазами, она самая женственная, мягкая, легче других девочек может расплакаться и рассмеяться. Она куда менее энергична, вряд ли способна к той собранности и настойчивости, которой дышит облик старшей из сестер. Но наиболее значительным и своеобразным рисуется характер второй по старшинству Воронцовой — Анны Артемьевны. Так случилось, что после нее осталась целая живописная летопись. Около 1790 года ее пишет Левицкий, в 1793 году, непосредственно после выхода замуж — родители поторопились с браком еще не достигшей шестнадцати лет дочери, — ее вместе с мужем, Д. П. Бутурлиным, пишет Рокотов, а в конце девяностых годов — Боровиковский, миниатюры которого дошли до наших дней в копиях Ф. И. Яненко. А все же нигде своеобразный характер Анюты Воронцовой не схвачен так: точно и живо, как в самом раннем изображении кисти Левицкого. Странноватая, живая дикарка в портрете Рокотова, романтическая мечтательница в варианте Боровиковского, в полотне Левицкого она предстает достойной подругой такого человека, как Д. П. Бутурлин, — темпераментная и внутренне собранная, способная к серьезным увлечениям искусством, литературой и далекая от внешней стороны светской жизни, которой всегда будет сторониться. В ней уже есть та непосредственность, серьезность и простота, которые будут так высоко цениться современниками. По-своему необычен и супружеский союз Анюты.
Крестник Екатерины II, внук знаменитого фельдмаршала времен Елизаветы Петровны, Дмитрий Бутурлин, рано потеряв родителей, оказался на попечении своего дяди, Александра Романовича Воронцова, еще одного родного брата Е. Р. Дашковой. Дядя устроил его в Сухопутный шляхетный корпус, а по окончании корпуса помог получить место адъютанта при Потемкине. Но здесь вольтерьянское воспитание дало неожиданные результаты. Бутурлин пробыл в новой и такой недосягаемой для большинства молодых людей его круга должности не больше шести недель, оставил место и начал всеми силами добиваться освобождения от военной службы, вышел в отставку и уехал в Москву. Впрочем, переезд в Москву был связан с известным делом его двоюродной сестры, Елизаветы Дивовой.
Бутурлин оказался за границей вместе с Е. П. Дивовой, скорее всего, по той же причастности к нашумевшему делу «пасквиля с рисунками» на императрицу и ее фаворитов. В 1787 году все они находятся в Париже, и приказчик А. Р. Воронцова, приставленный присматривать за его питомцем и племянником, не может не сообщить хозяину о совершенно нежелательных увлечениях молодого фрондера: «По милости вашего сиятельства ко мне, осмелился предложить. Казалось бы, недурно изволили сделать, ежели бы поскоряе во град святого Петра отозвали графа Дмитрия Петровича. Он истинно пренежного сердца и склонен очень к добродетели, остроты же разума не достает. Прилеплением, сколько я заметил, к итальянцам и французам певцам, скрипачам и танцмейстерам пользы его немного составит. Опасаюсь я такова честнейшего человека чужестранный люд ученый да и зятек [А. И. Дивов] огасконят, после самому вам будет жаль».
Бутурлину, как и его двоюродной сестре, не занимать фантазий. Живя в Москве, он может посылать свое белье стирать в Париж и одновременно поражать воображение аристократического круга тем, что ест зеленый лук на улице прямо с лотка разносчика. Он распевает басовые партии итальянских опер, обожает французские романсы и сочинения Я. Козловского, но не брезгает и шансонетками, и при всем том это настоящий ученый библиофил — в его библиотеке находится уникальное собрание всех книжных изданий от 1470 года до конца XVI века. Но это увлечение разделяет и его юная жена. Английский путешественник Кларк писал о московском доме Бутурлиных, находившемся в Немецкой слободе на берегу Яузы: «Библиотека, ботанический сад и музей графа Бутурлина замечательны не только в России, но и в Европе». Кларка удивили и редкие познания Бутурлина в части выращивания и ухода за тропическими растениями. Граф хорошо разбирается в ботанике, и он превосходный знаток живописи. То время, когда он является директором Эрмитажа, оставляет очень заметный след в упорядочении и пополнении эрмитажного собрания. Только достаточно появиться на горизонте назначенному президентом Академии художеств А. Н. Оленину с его чиновничьей непререкаемостью, как Бутурлин, сказавшись больным, снова оставляет государственную службу и уезжает в Италию, где они с Анной Артемьевной проводят остаток своих дней.
Семейным художником семьи Воронцовых с шестидесятых годов был Рокотов. Он пишет три их поколения вплоть до 1793 года, к которому относятся портреты четы Бутурлиных. Тем неожиданнее было обращение Артемия Воронцова к Левицкому в то время, когда тот оказывается за стенами Академии художеств и без заказов. Целая серия воронцовских портретов возвращала художнику и внутреннее и материальное равновесие, и, почем знать, не явилась ли она еще одним проявлением характерного для Артемия Воронцова фрондерства, но и солидарности с московскими «мартинистами». Говоря об этой категории живо интересовавших его людей, Пушкин, в конце концов, имел в виду и Артемия Воронцова, который был его крестным отцом.
Но в то самое время, когда Левицкий работает над воронцовскими портретами, в его жизни намечается новый перелом. Очередной розыгрыш в дворцовых кулуарах приводит к полному краху надежд Потемкина. «Потемкинские деревни» сработали на Екатерину и не дали настоящего выигрыша «светлейшему». Потемкин остается руководить военными действиями с Портой, но делает это нерешительно, недостаточно умело, и блистательные действия А. В. Суворова не могут скрыть от двора действительных просчетов и бездарности главнокомандующего, которые с готовностью подчеркивают вместе с набирающим все большую силу Зубовым. В 1791 году Потемкин решается на последнюю отчаянную попытку. Он добивается разрешения приехать в столицу, устраивает нашумевший на всю Европу праздник, но через четыре месяца после его приезда следует приказ императрицы возвращаться в армию — фактическая ссылка, на этот раз окончательная. И как неизбежный противовес — восстанавливает свои пошатнувшиеся позиции Безбородко. Какие только отличия не сыплются на него по случаю мира с Портой в том же году! Здесь и орден Андрея Первозванного — высшая государственная награда, и масличная ветвь миротворца для ношения на шляпе, и более существенные поощрения в виде пятидесяти тысяч рублей серебром, пяти тысяч душ крестьян в Подольской губернии и ежегодного пенсиона в десять тысяч рублей. Это был выигрыш по всей линии, и Безбородко торопится его закрепить привлечением своих сторонников и ставленников. Только что он не обращал никакого внимания на просьбы Левицкого — теперь передает ему ряд заказов государственного значения. Когда-то, еще в 1782 году, Левицкому было поручено написать всех кавалеров вновь учрежденного ордена святого Владимира. Серия эта затянулась, но что такое владимирские кавалеры по сравнению с дочерями Павла, великими княжнами, которых предстоит использовать правительству в большой политической игре. Их портреты и предстоит выполнить Левицкому.
Перемены происходят и в положении Державина. Поэт сближается с кружком Львова — Левицкого в 1778–1779 годах и под влиянием критики своих новых друзей наконец-то, по собственному признанию, определяет свой оригинальный путь в поэзии. Однако содержание державинских произведений на первых порах навлекает на себя откровенное недовольство Екатерины. Сначала появившаяся в 1780 году изумительная по смелости и гражданскому чувству ода «Властителям и судиям». Написанная тремя годами позже ода «К Фелице» развивала ту же тему, набрасывая одновременно образ идеального монарха, которого Державин противопоставляет прочим властителям.
Но то, что было допустимо в известной степени в поэтических рассуждениях, не могло иметь места в действительности. Попытка Державина раскрыть грандиозные злоупотребления в Сенате, где он работал, приводит к его отставке в феврале 1784 года, и императрица не подумает оказать поддержку бунтарю. Правда, вскоре Державин получает новое назначение — олонецким губернатором в Петрозаводск. Но недруги поэта правы: он и там не останется равнодушным к существующим порядкам, значит, лишится места и там. В возникающем конфликте с местными властями Сенат принимает сторону врагов поэта, а сам Державин отстраняется от должности. В таком «нерешенном состоянии» он остается до 1791 года, который приносит ему место статс-секретаря императрицы — самое почетное и самое неудачное для него назначение. Державин принимает свои обязанности всерьез, пытается по существу разобраться в наплыве дел, втянуть в их решение императрицу и вместе с тем не выполняет того главного, на что рассчитывала Екатерина, — не собирается писать ей гимнов, хотя на это ему неоднократно намекают приближенные. Новый вид службы закончится в 1793 году полным взаимным охлаждением. Для Державина слишком очевидна неприглядная изнанка действий и жизни «Фелицы», былая «Фелица» убедилась в невозможности сделать из «Мурзы» придворного слагателя гимнов. Но все же на первых шагах Левицкий может рассчитывать на поддержку не одного Безбородко.
Екатерина, освободившись от Потемкина даже ценой выплаты ему его совершенно фантастических долгов (праздник в Таврическом дворце обошелся в 85 тысяч рублей, которые пришлось оплатить казне — «светлейший» не был в состоянии покрыть собственного размаха), готова тем не менее прислушаться к его советам. Потемкин к этому времени становится сторонником более мягкой политики в отношении Швеции и Пруссии, Екатерина учитывает его соображения и намеревается их реализовать привычным для монархов матримониальным путем. Нужны портреты наличных невест — внучек Екатерины. Заказ на первый портрет старшей дочери Павла, Александры Павловны, оценивается придворным ведомством по былым расценкам Левицкого в тысячу рублей: как будто и не было перерыва в деятельности художника, как будто не платили ему только что по двадцать пять рублей за парадный портрет. Все забыто, все продолжается по-старому.
Вслед за первым портретом великой княжны, за который дворцовая казна расплачивается в первой половине 1791 года, к февралю следующего года готовы еще два ее портрета. Наряду с ними Левицкий возвращается и к портретам самой императрицы. К 1792 году относится рисунок композиции «Екатерина-Законодательница в храме богини Правосудия», отмеченный блистательным мастерством опытного и легко пользующегося самыми разнообразными материалами графика. Сочетанием карандаша, угля и белил художник достигает и пространственности изображения и превосходной передачи освещения, фактуры разнообразных материалов. Но эти работы, по-видимому, не получают продолжения. Левицкий остается с портретами великих княжон.
Сегодня известны четыре изображения Александры Павловны кисти Левицкого. В первом она представлена в рост на лестнице Камероновой галереи Царского Села в пышном парадном платье со всеми полагавшимися ей орденами и знаками царственного происхождения — маленькая хозяйка, приветливо обращающаяся к невидимым гостям широким приветственным жестом. Профильное положение и головы и фигуры делает это изображение достаточно статичным, к тому же невыразительный профиль плохо читается на фоне архитектурного задника и прорыва в открытое небо, подчеркивающих торжественность композиции. Великой княжне всего семь лет, хотя художник и старается придать ей больше взрослых черт. Впрочем, особенностью старшей внучки Екатерины всегда была преждевременная взрослость, которую отмечает сама бабка. Александра не кажется даже придворному окружению красавицей — всего лишь миловидной. У нее, по определению Екатерины, другие достоинства: «Она говорит на четырех языках, хорошо пишет и рисует, играет на клавесине, поет, танцует, понимает все очень легко и обнаруживает в характере чрезвычайную кротость».
Конечно, в этом рекламном описании мысль о возможно более скором браке. Перед правительством Екатерины разворачиваются события французской революции со всеми ее последствиями, встает во весь рост фигура Наполеона. И отсюда острейшая необходимость заключения союзов, поиски и укрепление отношений с возможными союзниками. В отношении Александры Павловны существует проект брака с совсем юным королем Швеции Густавом IV Адольфом. И какой же разной возникает Александра на всех написанных одновременно холстах Левицкого. Девочка, играющая во взрослую в Камероновой галерее. Девочка, внутренне повзрослевшая, — из Павловского дворца. Наконец, самое взрослое, словно предугадывающее будущую внешность Александры лицо портрета в Киевском музее.
Семь лет — не возраст для свадьбы, но уже в 1793 году, спустя два года после написания портретов, начинается официальное сватовство со шведским королем, а в 1796 году оно приводит к назначению свадьбы, которая должна состояться тогда же в Петербурге. Все распалось буквально перед самым венчанием, и какими бы дипломатическими причинами ни объяснять случившееся, Павел прав, говоря, что его дочь оказалась «жертвой политики». Неудача вызывает взрыв отчаяния у великой княжны — как же она мечтает вырваться из нарочитой идиллии своего многочисленного семейства! — и легкий апоплексический удар у Екатерины — предвестие наступившего вскоре конца. Но Александра и останется жертвой дипломатии. Уже отец выдаст ее в 1799 году за австрийского эрцгерцога Иосифа в надежде закрепить отношения России с Австрией против Наполеона. Брак оказывается неудачным. И дело не в характере супругов. Перед лицом разворачивающихся событий венский двор слишком быстро приходит к выводу, что поторопился связать себя с Россией, и когда Александра Павловна умирает в 1801 году от родов в Пеште (ее муж носил титул палатина венгерского), ее смерть воспринимается австрийским правительством с откровенным облегчением.
Вряд ли позже 1793 года Левицкий пишет следующую дочь Павла — Марию: на портрете ей около семи лет. Девочка перенесла в детстве оспу, сильно огрубившую черты ее лица, и только в юности облик Марии исправился настолько, что стало возможным говорить о миловидности ее внешности. В отличие от сестер у нее к тому же мальчишеский нрав и замашки. Екатерина напишет о четырехлетней внучке: «Она настоящий драгун, ничего не боится; все ее склонности и игры напоминают мальчика, и я не знаю, что из нее выйдет; самая любимая ее поза подпереться руками в бока и так прогуливаться». И даже в парадном портрете Левицкий приметит эти черты ребенка.
У Марии твердая посадка головы, резкий поворот, лишенный той мягкости, которая была в старшей сестре, чуть косящие глаза без тени улыбки. За условной позой с отведенной в сторону рукой — Левицкий одинаково ее использует и у девочек Воронцовых и у великих княжон — грубоватая живость и независимость нрава. Они сохранятся у Марии Павловны и в будущем. В 1804 году она станет женой наследного принца Саксен-Веймарского и совершенно неожиданно для женщины ее положения начнет брать уроки у профессоров Иенского университета. Ее знаменитые на всю Европу литературные вечера привлекут Шиллера, Гердера, Виланда, ставшего ее близким другом Гёте. Со временем она создаст в Веймаре музей связанных с городом литераторов. Ей же будет принадлежать идея привлечения в Веймар Франца Листа. Сдержанный на похвалы Шиллер отзовется, что у нее «большие способности к музыке и живописи и действительная любовь к чтению», а Гёте назовет Марию Павловну одной из наиболее выдающихся женщин своего времени.
Левицкий пишет не всех дочерей Павла и даже не по старшинству, если не считать Александры. Выбор моделей для портретов неожидан с точки зрения «большого двора», но он вполне объясним, если предположить, что в нем принимал участие «малый двор». Если Александра была потенциальной невестой и речь шла о скорейшем сватовстве, то Мария не следующая за ней по возрасту. Зато Мария — любимица отца так же, как следующая модель Левицкого, Екатерина, — любимица матери и старшего брата, будущего Александра I. Самая живая из детей Павла, веселая, общительная, она никак не сторонилась и придворной жизни и государственной политики, в чем ее поддерживал старший брат. На портрете Екатерина ближе всего к Прасковье Воронцовой — в том же возрасте, почти в таком же платье, еще не украшенном никакими придворными регалиями. Живое детское личико, которому придает необходимую значительность главным образом пейзажный фон — художник берет девочку в перспективе клубящегося облаками неба — и в какой-то мере улыбка, которую можно назвать условной, не относящейся ни к настроению, ни к характеру ребенка.
Сейчас трудно себе представить, в какой мере личная жизнь этой девочки могла бы оказаться связанной с судьбами всех европейских государств, но Екатерина Павловна — одна из первых кандидатур, которую намечает для своей повторной женитьбы после развода с Жозефиной Наполеон. Во время свидания императоров в Эрфурте в 1808 году Талейран осторожно делает подобное предложение Александру I — такого рода брачный союз положил бы прочную основу союзу государственному. Кому принадлежала инициатива отказа? Одни историки и современники утверждают, что самой невесте и ее матери, другие — одной матери, вдовствующей императрице Марии Федоровне. Но есть и иные свидетельства современников — Екатерина Павловна никак не возражала против перспективы переселения в Париж. Она не отличается в этом отношении от Александры, стремясь вырваться из характерного для семьи Павла почти бюргерского (мещанского?) круга отношений, и охотно предпочла бы столицу Франции Твери, куда она попадает, наспех выданная замуж в начале 1809 года за живущего в России принца (по титулу!) Георга Ольденбургского.
Правда, Екатерина Павловна сумеет и в Твери создать интересный литературный салон, привлечь в него многих культурных деятелей тех дней, начиная с Ю. А. Нелединского-Мелецкого и кончая особо опекаемым ею Н. М. Карамзиным. Почти сразу овдовев, она будет сопровождать Александра I в походах после отступления Наполеона из России и сыграет определенную роль в событиях Венского конгресса. Только вторичное и, кстати сказать, крайне неудачное замужество уведет ее из России. Она умрет в Штутгарте в 1819 году.
В этих портретах гораздо больше светской условности, чем в предыдущих работах Левицкого, но разве можно хоть в одном из них угадать то физическое увядание мастера, которое якобы вынудило его оставить Академию художеств! Все они написаны легко, с блестящим артистизмом, который помогает художнику одинаково совершенно и передавать внешнее сходство, и намечать черты характера, и воспроизводить все бесконечное многообразие материалов, которыми словно любуется Левицкий и которое создает своеобразный цветовой букет каждого отдельного портрета.
Вместе с портретами дочерей Павла Левицкий получает заказы и на другие монаршьи портреты. В 1794 году он пишет портрет Екатерины в рост с оригинала Лампи, который находился над царским местом в соборе Александро-Невской лавры. Для той же лавры он пишет и портрет Петра I с оригинала Амикони, отказавшись от изображенной на нем фигуры Славы, — живописные его достоинства отмечает такой знаток искусства, как бывший польский король Станислав Понятовский. Размер обоих холстов был необычайно велик для художника — около трех метров высоты на два метра ширины. Еще один заказ на портрет Екатерины исполняется им для Государственного банка — императрица на фоне занавеса около колонны с бюстом Петра I и надписью «Начатое совершает» — официозный триумф состарившейся самодержицы.
Портретист «малого двора» — разве не стал им Левицкий после серии великих княжон? Пусть такого звания никогда не вводилось, но по существу именно Левицкий оказался тесно связанным с семейством Павла и от восшествия последнего на престол мог с полным основанием ждать перемены своих жизненных обстоятельств. Так выглядит все с позиций сегодняшнего дня, но события тех далеких лет никак не укладывались в подобную логичную схему.
Заказ на портрет Павла получает Боровиковский. Левицкий в числе других достаточно многочисленных портретистов приглашается Академией художеств для срочного выполнения портретов остальных членов царской семьи: для Павла это форма утверждения своих прав, с которым он очень спешит. Впрочем, на этот раз речь шла не об императорском дворце, а всего лишь о вновь образованном Департаменте уделов. Но даже здесь портрет императора достается не Левицкому — Щукину, который запрашивает за него 2 тысячи рублей. Боровиковского ограничивают портретом великой княжны Елены Павловны, Левицкий берется за портрет новой императрицы, Марии Федоровны, и назначает за него цену 2500 рублей. Цены для Департамента оказываются слишком высоки, и в результате затянувшихся переговоров следует заключение художников, «что есть ли воля его императорского величества есть повелеть им написать вышеупомянутые портреты, то они полагают никакой своим трудам цены. А поелику предоставлена им свобода от Департамента Уделов объявить такую цену, какую каждый из них за труды свои полагает, то и не соглашается из них никто взять менее просимой цены».
Трудно себе представить подобное единомыслие и решительность со стороны безукоризненно исполнительного Щукина, слишком молодого для высказывания собственных взглядов Угрюмова или и вовсе не известного при дворе Жданова. Зато весь эпизод слишком напоминает историю с иконостасами московских церквей Екатерины и Кира и Иоанна, выигранную непреклонностью позиции Левицкого. После стольких лет славы и признания Левицкий снова оказывается одним из исполнителей группового заказа и остается неизменным в своем умении отстоять права художников перед заказчиком.
В конце октября того же года Совет Академии просматривает девять представленных эскизов. Три из них утверждаются, остальные возвращаются на доработку. Но ни в этот раз, ни позже Левицкий не примет участия в выполнении портрета императрицы. Скорее всего, художник решил не подвергать себя унижению, которое ждало его в Совете Академии.
Да, немедленно по вступлении на престол, в первый же день, Павел отдает приказ освободить Новикова из крепости. Над просветителем формально не тяготеет больше никаких обвинений, и если он отправляется на жительство в свое крохотное родовое сельцо Авдотьино, не следствие ли это всего лишь расстроенного здоровья. Современники не скрывают тяжелейшего впечатления: сорокашестилетний полный сил и энергии мужчина через четыре с половиной года выходит из крепости «стар, дряхл и согбен», хотя его заключение добровольно разделял врач, последователь новиковских идей. Пребывание в Авдотьине выглядело естественным. Но ведь новый император, со своей стороны, не выказал никакого желания привлечь Новикова к какой бы то ни было деятельности, просто видеть его в Петербурге. Освобождение как одно из многих: Павел спешил избавить двор от былых приспешников Екатерины, он должен был не соглашаться с нею и во всех ее политических приговорах — обязательный залог новой политики нового монарха.
Но уже с Радищевым все выглядит иначе. Он возвращается из илимской ссылки не сразу (предписание Павла последовало только в конце ноября 1796 г.) и с какими же строгими ограничениями. Бывшему ссыльному назначено для жительства сельцо Немцово Калужской губернии. За его переписку и поведение несет личную ответственность калужский губернатор, и нужно высочайшее разрешение, чтобы Радищев мог съездить в Саратовскую губернию навестить больных и престарелых родителей. Для Екатерины Новиков хуже Радищева. Павел почти игнорирует деятельность Новикова — лишь бы он сидел в своем сельце! — и безошибочно сосредотачивает свое внимание и подозрительность на Радищеве. Понадобится еще одна смена царствования, чтобы Радищев получил наконец действительную свободу. Павел признавал, что обвинения, выдвинутые против Радищева в 1790 году, имели первостепенное значение и опасность тем более после событий французской революции. Эти обвинения гласили, что Радищев преступил должность подданного изданием книги, «наполненной самыми вредными умствованиями, разрушающими покой общественный, умаляющими должное к властям уважение, стремящимися к тому, чтобы произвести в народе негодование противу сана и власти царской».
В 1798 году Капнист непредусмотрительно выступит со своей комедией «Ябеда», с ее образами взяточничества, лихоимства, попрания всех человеческих прав и законов, с вошедшей в поговорку песенкой одного из главных героев — Хватайко:
«Бери, большой тут нет науки.
Бери, что только можно взять.
На что ж привешены нам руки,
Как не на то, чтоб брать».
Комедия выдерживает всего четыре представления и не просто снимается со сцены — Капнисту грозит ссылка в Сибирь со всеми теми мерами строгости, на которые было способно правительство Павла. И нужны чрезвычайно влиятельные и самоотверженные покровители и друзья, чтобы дело ограничилось простым запрещением пьесы. Направление действий правительства Павла не вызывало никаких сомнений: никакого «вольтерьянства», «мартинизма», никаких «умствований» вне границ государственной официальной догмы. Но в этих границах места для Левицкого и его единомышленников не оставалось. Положение мастера со всеми его убеждениями, связями, совместными с друзьями «умствованиями», несмотря на состоявшиеся придворные заказы, не только не улучшилось — оно становилось безнадежным.
Левицкий не порывает с Новиковым, встречается с сыновьями Радищева — разве это не сигнал опасности для его бывших покровителей вроде Безбородко. Скорее всего, заказ на портреты великих княжон был организован именно им, тем более, что он играл немаловажную роль и в выборе женихов для царственных невест. О его продолжающихся контактах с художником свидетельствует то, что Левицкий пишет портрет зятя Безбородко, Г. Г. Кушелева, к которому вскоре перейдет знаменитая галерея смотрителя и реставратора этого собрания живописца Иоганна Гауфа. В отличие от других царедворцев Екатерины, Безбородко не только не утрачивает былого положения при дворе, наоборот — он наконец-то назначается канцлером, знак особого доверия и признательности нового императора.
Молва — опять молва! — утверждала, что именно Безбородко Павел был обязан престолом. Екатерина якобы передала будущему канцлеру завещание в пользу старшего своего внука, будущего Александра I, но Безбородко никак не склонен рисковать. Должность одного из опекунов при малолетнем императоре явно не стоила в его глазах расположения настоящего императора: завещание было им передано Павлу еще тогда, когда Екатерина доживала свои последние минуты. Впрочем, даже не передано. Считалось, что должность канцлера была куплена одним выразительным жестом: Безбородко бросил на глазах Павла бумагу в горевший камин и тут же по его поручению сел писать манифест о вступлении на престол нового императора. Все вместе взятое не заняло и нескольких минут.
Но Безбородко и раньше умел не раздражать Павла. Он не относился к числу тех, кто строил свои жизненные расчеты на одной Екатерине. В 1785 году Екатерина дарит Безбородко московский дом А. П. Бестужева-Рюмина, приобретенный в казну от его наследников. Но достаточно Павлу двумя годами позже выразить желание обладать именно этим дворцом, как Безбородко безоговорочно передает его великому князю, несмотря на все стоившие немалых денег усовершенствования и переделки. Предусмотрительная уступчивость увенчивается историей с завещанием. Но даже такая услуга не могла уверить Безбородко в прочности его положения при дворе. Ему легко убедиться, что старые слуги все равно доверием не пользовались, да и особенности характера Павла, его полнейшая неуравновешенность никому никаких гарантий не давали. Безбородко не склонен помогать никому из старых друзей. Очень скоро он начинает искать способа удалиться от двора и избавить себя от рискованных перемен настроения самодержца. Существовала ли здесь прямая связь, но и Левицкий больше не получает никаких связанных с царским двором заказов.
В непосредственной близости к императору стоит еще и Нелидова. Но она, вспоминая о художнике, если бы даже и захотела, ничем помочь Левицкому не могла. Кстати, после смолянок Левицкий писал ее еще один раз, в 80-х годах. Но дни слишком давней фаворитки при новом дворе сочтены. Романтика старой дружбы никак не устраивает наконец-то дорвавшегося до власти Павла, и он тем охотнее меняет ее на открытый роман с молоденькой Лопухиной.
Никаких перспектив не открывается перед Левицким и в отношении Академии художеств, хотя его имя как мастера приобрело настолько безусловный вес, что из русских портретистов его одного называют все справочники по Петербургу, все первые появлявшиеся в печати 90-х годов обзоры культурной и художественной жизни столицы. В 1790 году Георги в немецком издании «Опыта описания русского столичного города Санкт-Петербурга» называет Левицкого среди проживающих в столице художников (лишнее доказательство ошибочности предположения, что художник уезжал после отставки на Украину) как «профессора Академии и прославленного портретиста». Во втором издании книги, появившемся четыре года спустя уже на русском языке, автор с претензией на исчерпывающую полноту приводит всех сколько-нибудь значительных подвизающихся в Петербурге художников. Здесь Гине, Гонзаго, Грот, Губерти, Гутт, Михаил Иванов, Кнапп, Майр, Миттенлейтер, Тишбейн, Карл и Петр Скотти, из портретистов миниатюрист Гутт, Крейцингер, Лампи, Деляпьер и «Дмитрий Левицкий, профессор Академии художеств, славный живописец портретов». Георги добавляет, что произведения Левицкого находятся на почетном месте в музее Академии художеств и в собрании портретов Екатерины II в Эрмитаже наряду с Росленом и Лампи. Для всех характерно «изящнейшее письмо», а Левицкий к тому же «отличается наиболее прекрасной живописью платья».
Появляющееся в том же году в Риге «Описание Петербурга» на немецком языке Г. Шторха свидетельствует, что «нелегко найти род живописи, в котором бы Санкт-Петербург не имел одного или нескольких первоклассных мастеров». К их числу Шторх относит Грота, Гине, Кнаппе, Мейса, Тишбейна, Майра, Миттенлейтера, Гонзаго и Левицкого — «русского, профессора Академии, прославленного портретиста», а также «рано умершего исторического живописца Козлова».
Они уходят один за другим, может быть, и не связанные с Левицким таким духовным родством, которое объединяло художника с Новиковым, но все равно очень близкие, отметившие своей дружбой и сердечным отношением целые куски его жизни. В мае 1791 года не стало Гаврилы Ивановича Козлова — профессору живописи исторической не успело исполниться пятидесяти трех лет. В «Санкт-Петербургских ведомостях» появляется объявление, что вдова коллежская советница Козлова продает с аукциона в собственном доме на Васильевском острове под номером 53 в Седьмой линии «живописные картины оригинальные и копии, гравированные, для чтения служащие книги, также от прежнего аукциона оставшиеся вещи». Последнее было явным преувеличением. Назначенный на 11 октября первый аукцион вообще не состоялся из-за отсутствия народа. Наследие одного из первых профессоров русской исторической живописи в девяностых годах уже никого не могло заинтересовать. Коллежской советнице Козловой остается возлагать все надежды на следующие аукционы, назначенные на всякий случай сразу на два дня подряд — 17 и 18 октября.
Четырьмя годами позже не станет и Антропова — в июне 1795 года. Его похороны состоятся на том же ставшем некрополем русских художников Смоленском кладбище. С наследством Антропова все обстоит гораздо проще. Еще в 1789 году он предоставит Приказу общественного призрения свой дом для устройства сиротского училища. По завещанию художника, этот дом переходит в собственность Приказа: у Антропова были очень ясные представления о своих гражданских обязанностях и обязательствах по отношению к осиротевшим детям своих товарищей по мастерству.
Ушли в далекое прошлое времена, когда первые питомцы Академии были еще только ремесленниками, для которых очень постепенно открывался мир знаний и сознание собственной значимости как художника и гражданина. Но это Академии времен Козлова и Левицкого обязаны своей увлеченностью не просто миром литературы и истории, но и живейшими политическими интересами те, кто занимается в академических классах в девяностых годах. В 1798 году только что переведенный в старший, пятый, возраст А. И. Ермолаев пишет своим товарищам, будущему академику Востокову и книжному иллюстратору и архитектору А. И. Иванову, адресуясь к последнему: «Политическая твоя статья весьма хорошо написана, и я тебя за нее весьма благодарю, а особливо за выписку об экспедиции и характера генерала Буонапарте. Я никак не могу всему верить, что о нем пишут в Лондонских известиях, и для многих причин. Мне нет времени представить тебе их по порядку, а скажу только то, что если бы Буонапарте не имел тех талантов, чрез которые он сделался столь известен, то я уверен, что Директория Французская не поручила бы ему главного начальства над такою армиею, какова Итальянская, на которую Директория положилась в произведении главнейших своих планов против Римского императора; притом Буонапарте должен был бы во всем следовать советам Бертье; но мы напротив того знаем, что во время баталии при Лоди Буонапарте не послушался и — одержал победу. Стало быть Буонапарте имеет таланты, которые доставляют ему верх над неприятелем, в то время когда Бертье не находит в себе и столько искусства, чтоб хоть не проиграть батальи».
Подобному разбору событий внешнеполитических не уступают разборы явлений в современной литературе, авторами которых выступают те же пятнадцатилетние юноши. «Ты хвалишь Нарежного, — пишет в одной из своих записок А. И. Иванов, — а я похвалю тебе князя Долгорукова, коего я читал недавно две или три пиесы в стихах весьма прекрасные, по моему мнению. Штиль его не разнится от Фонвизинова. Его ода к слову авось весьма замысловата… другая пиеса Я, там он с любезною откровенностию себя описывает. Еще недавно узнал я одного, весьма непоследнего из русских авторов Хемницера, хотя я сие имя и знал, что он автор, но не знал, что он русской… Львов собрал и издал его басни, которые мне кажутся весьма прекрасными». Иными словами, весь круг друзей и единомышленников Левицкого прекрасно и во всех подробностях их действительных стремлений известен академистам, причем эта общность взглядов не оставляет молодых художников в бездействии.
Именно в их среде в те же годы образуется кружок, занятый вопросами «устройства политического бытия России», по существу первый политический кружок в стране. Но характерно и само упоминание имени Нарежного. В. Т. Нарежный еще остается студентом Московского университета, и речь идет о его самых первых публикациях в «Приятном и полезном препровождении времени» и «Ипокрене» — свидетельство того, насколько внимательно будущие художники следили за развитием родной литературы. И если в дальнейшем Нарежный станет одним из непосредственных предшественников Гоголя, то в последние годы XVIII столетия он выступает под сильнейшим влиянием «звукописи» Державина в стихах и прозе. В начале девяностых годов будущий академик-филолог А. X. Остенек-Востоков переходит из Сухопутного шляхетного корпуса в Академию художеств, которая поражает его широтой интересов и увлечений своих воспитанников. «Эти товарищи, — напишет он в воспоминаниях, — настроили мой ум на особенные мечтания: согласно с книгами, которые мы читали, занимали нас попеременно приключения Жилблаза, открытие Америки, подвиги Кортеса и Пизарро, Робинзон Крузье и другие подобные предметы». Все это относится к так называемому третьему возрасту, предшествовавшему переходу в специальные классы.
Формально замена одряхлевшего и не способного ни к каким полезным для Академии действиям Бецкого, до конца поглощенного единственной мыслью удержать за собой все те многочисленные административные должности, которые когда-то так щедро отдавала ему Екатерина, А. И. Мусиным-Пушкиным открывала достаточно радужные перспективы. Не столько сановник и чиновник, сколько увлеченный и знающий археограф, знаток древнерусской литературы и источников, новый президент не мог не сознавать ответственности предложенного ему дела и, во всяком случае, обладать необходимым пониманием его специфики. Его речь при вступлении в должность вполне подтверждает это понимание: «Пламенеет сердце желанием и усердием к ревностному звания прохождению; но не равносильны оному ни сведения, ни способности». Правда, резкая самокритичность подобных слов не помешает Мусину-Пушкину уже через несколько месяцев войти в открытый конфликт с Советом Академии. Сами ученики отмечают начавшиеся изменения, подчас и не оставлявшие в академических документах следа. Один из них со временем напишет: «В конце того года умерла Екатерина II и пошли новые преобразования. Между учениками Академии завелась игра в солдаты». «Игра» не имела отношения к настроениям будущих художников и, напротив, способствовала рождению в них внутреннего протеста и самосознания.
Перемены наметились со всей определенностью и до смерти Екатерины, что заметно сказалось не только на среде Академии художеств, но и на ближайших знакомых Левицкого. Из братьев Храповицких остается все тем же Михаил, но Александр после удачно поднесенных императрице стихов, прославлявших ее путешествие в Тавриду, становится статс-секретарем монархини и уже советует Державину воздержаться от критических замечаний в ее адрес — совет безусловно дружеский и имевший в виду пользу Державина. В 1794 году поэт ответит недавнему другу посланием:
«Товарищ давний, вновь сосед,
Приятный, острый Храповицкий!
Ты умный мне даешь совет,
Чтобы владычице Киргизской
Я песни пел
И лирой ей хвалы гремел.
Так, так! за средственны стишки
Монисты, гривны, ожерелья,
Бесценны перстни, камешки
Я брал с нее бы за безделья.
И был гудком,
Давно Мурза с большим усом».
Это еще не основание для исчезновения былой близости, но дороги обоих литераторов явно разошлись, как разошлись они у Храповицкого и с Левицким. Спустя всего четыре года после первого послания Храповицкому Державин напишет другое, еще более откровенно утверждающее незыблемость взглядов поэта:
«Извини ж, мой друг, коль лестно
Я кого где воспевал:
Днесь скрывать мне тех бесчестно,
Раз кого я похвалил».
«Обстоятельства чувствительно увеличивают круг моих познаний», — отмечает в дневнике середины девяностых годов один из воспитанников Академии. Обстоятельства, к которым относилась и атмосфера самой Академии, и политические реформы в стране, и события во Франции. Сама по себе учебная программа их не может удовлетворить. «Предавшись ремеслу архитектурному, я прозябал», — признается один академист. Поэтому к размышлениям о существе искусства присоединяется увлечение только что вышедшей первой книжкой «Аглаи» Н. М. Карамзина, коллективная работа над переводом романа Ж. Дюлорана «Отец Матье», представлявшего острую сатиру на общественные нравы и особенно духовенство. Академисты ограничиваются рукописными экземплярами, тогда как в русском переводе роман будет издан лишь шесть лет спустя. Они увлекаются Оссианом и русской историей.
«…Новгород Великий виделся только из дали. Подъезжая к нему за несколько верст еще открывается золотая глава Софийского собора… Въехав в город, я почувствовал что-то такое, чего тебе описать не умею. История Новгорода представилась моему воображению; я думал видеть наяву, что я знаю по описанию; при виде каждой старинной церкви приводил я себе на память какое-нибудь деяние из Отечественной истории. Воображение мое созидало огромные палаты на всяком месте, которое представлялось глазам моим. Где теперь хоромы посадника Добрыни? думал я сам в себе и сердце мое сжималось; какая-то тоска овладевала оным. Наконец, представилась мне старинная стена крепости (по старинному детинца или тверди). Какой прекрасный вид! Стена уже получила цвет, подобный ржавчине, который гораздо темнее наверху, нежели внизу; и весьма походит на архитектурное построение. Зубцы по большей части обвалились, а на их месте растет трава и небольшие березовые кустики… в некотором расстоянии внутри крепости есть башня, которая по уверению некоторых людей составляла часть княжеских теремов. Не знаю, правда ли это, однако же когда мне о том сказали, то старинная башня сделалась для меня еще интереснее. Здесь может быть писана Русская Правда… Удалось мне окинуть глазом внутренность Софийского собора и найти, что славные медные двери, привезенные Владимиром из Херсона, которые нам столько рекомендовал граф Алексей Иванович Мусин-Пушкин, не суть важны, как говорит Михайлов, потому что они деревянные и сделаны при царе Иване Васильевиче в 1560 году, каким-то Псковитянином и каким-то Белозерцем, это я увидел из подписи, вырезанной на самих дверях…». Строки из частного письма питомца Академии любопытны не только тем, насколько серьезно занимались академисты отечественной историей и искусством ее прошлого, — в этом отношении Мусин-Пушкин неожиданно нашел здесь для себя на редкость благодарную, но и очень требовательную аудиторию, — не менее важен акцент, который делает будущий художник на идее вольности Древней Руси, существовавших в ней законов.
Но что вызвало быстрый уход Мусина-Пушкина с президентского поста — собственное ли желание (он был назначен сенатором), или желание Павла видеть в этой должности человека иных, более определенных политических устремлений? Мусина-Пушкина волнуют древнерусские рукописи, летописи. Свое положение обер-прокурора Синода он сумел использовать для того, чтобы пересмотреть неисчерпаемые в этом отношении сокровищницы отдельных монастырей и епархий. Отказа при своей должности ему опасаться не приходилось, не говоря о том, что духовенство и не дорожило никакими письменными памятниками. К тому же Мусин-Пушкин организовал целую сеть комиссионеров, которые приобретали ему документы в разных городах. Можно по-всякому оценивать подобный способ составления знаменитого собрания, но, так или иначе, именно Мусину-Пушкину принадлежит открытие «Слова о полку Игореве», древнейшего списка Лаврентьевской летописи, новых списков «Русской Правды», о которой с таким волнением пишет молодой художник, и «Завещания Владимира Мономаха». Мусин-Пушкин не останавливается и перед тем, чтобы скупить у Сопикова все бумаги о Петре I.
Его завязавшиеся связи с академистами вряд ли могли устраивать нового императора, хотя административные распоряжения президента вполне укладывались в намечавшуюся схему официального искусства. Мусин-Пушкин начинает с назначения директора Академии по своему усмотрению, хотя этот вопрос всегда составлял прерогативу Совета. Бюрократизация художественной школы сказывается и на изменении взаимосвязи учебных классов. Вместо той самостоятельности, которой каждый из них в большей или меньшей степени обладал, отныне все живописные классы передаются в руководство профессора живописи исторической, тогда как все остальные — профессору исторической скульптуры. В этом новом методическом соотношении частей обучения Левицкому рассчитывать на былое его место не приходилось.
И все-таки несомненно выбор кандидатуры для заместителя Мусина-Пушкина не носил характера случайности. Граф Шуазель-Гуфье, еще недавно видный французский дипломат, с 1791 года живет в России, укрываясь от событий французской революции. Он вернется на родину через одиннадцать лет, когда революционные волны окончательно уступят место упорядоченности наполеоновской империи. А пока Павел намеревается использовать его действительно недюжинные познания в области искусства древности. Около пятнадцати лет граф совмещал свои дипломатические обязанности с художественными увлечениями, совершал поездки по Греции, гомеровским местам вместе с археологами, художниками, сам участвовал в раскопках и написал широко известную трехтомную «Живописную историю Греции». У него широкий круг знакомых среди французских художников, и директор Французской академии в Риме Ф.-Г. Менажо, которого он хочет пригласить для руководства классом исторической живописи и, значит, практически всей живописью в Академии, обладает европейской известностью. На сопротивление Совета Шуазель-Гуфье отвечает знаменательными словами ведомственного самодержца: «Я есмь и буду впредь лично порукою во всех данных мною приказаниях». Подобная категоричность позиции в отношении подчиненных нисколько не мешает ему безоговорочно выполнять в академических мастерских заказ супруги Павла — фиговые листки, которыми затем были обезображены находившиеся в Павловске античные статуи. Правда, Шуазель-Гуфье помогает Совету Академии осуществить чрезвычайно важную реформу — ввести институт вольноприходящих учеников, сказавшийся на всей системе академического обучения, но в остальном конфликтная ситуация лишала всякой свободы действий и Совет, и назначенного в 1799 году (впрочем, почти сразу умершего) В. И. Баженова — вице-президента, и конференц-секретаря А. Ф. Лабзина, не обладавшего к тому же сколько-нибудь ясным представлением о делах и положении Академии.
Появление Лабзина на горизонте Академии еще во время президентства Шуазель-Гуфье никак не свидетельствовало о проявлении императором либерализма. Лабзин с давних пор, еще со времени своих занятий в Московском университете, знаком с Новиковым, несомненно испытал на себе его влияние и долгое время сохранял уважение к деятельности замечательного просветителя. Но практические выводы, которые он делает из этих уроков лично для себя, слишком далеки по существу от действительных стремлений Новикова. Поэтому для Новикова его издательская и просветительская деятельность кончается заключением в крепости, Лабзину увлечение Новиковым не мешает в те же самые годы, без малейшего пятна на его политической репутации, стать высоким чиновником в секретной экспедиции Петербургского почтамта. Последующее недолгое пребывание в Коллегии иностранных дел послужило последней ступенькой перед назначением его конференц-секретарем Академии. Павел не видит в нем сотрудника и единомышленника Новикова, как то случилось с Левицким, но человека доверенного, которому он может поручить написать «Историю ордена святого Иоанна Иерусалимского» — мальтийских рыцарей, этих крестоносцев вольтерьянства и просветительства. Лабзину нисколько не повредит и продолжающаяся после выхода Новикова из крепости переписка с освобожденным, но не избавленным от подозрений просветителем. И не было ли своеобразной формой контроля то, что основная переписка и пересылки от Новикова к Левицкому и обратно производились именно через руки Лабзина? Лабзин своим именем гарантировал их безопасность для обеих сторон, но, может быть, и для императора.
При всех своих возможностях Лабзин не вступится за Новикова, не приложит усилий к тому, чтобы вернуть Левицкого в Академию и тем самым обеспечить ему официальное положение. Конечно, можно думать о том, что Академия и ее дела в действительности слишком мало занимают Лабзина. Он мало поднимается по служебной лестнице, и былое доверие Павла нисколько не помешает совершенно исключительному к нему доверию Александра I: в 1804 году Лабзин, никогда не имевший никакого отношения к армии, назначается директором Департамента военных и морских сил, и это в преддверии становящейся день от дня все более реальной войны с Наполеоном. Годом позже серьезность его назначения подтверждается тем, что он назначается еще и членом Адмиралтейской коллегии. В свою очередь, все эти назначения не лишили Лабзина места конференц-секретаря Академии художеств, не помешали и его оживленной издательской деятельности.
Лабзин совсем не простой человек и в личном общении. Суровый до жестокости, не знающий снисхождения к человеческим слабостям и вместе с тем толкующий эти слабости только по-своему, не допуская никаких иных точек зрения, кроме его собственной. Он резок в обращении до грубости, и эта резкость истолковывается его сторонниками как проявление откровенности и прямоты, не мешающей ему, впрочем, в эти ранние годы быть угодным коронованным особам. И при всем том Лабзина действительно трудно заподозрить в неискренности мистических увлечений, стремлений к усовершенствованию духовного мира человека ценой отказа от мирских благ.
Непосредственно после портретов дочерей Павла Левицкий пишет одну из своих интереснейших работ — двойной портрет супругов Митрофановых. Историки относили его к середине и даже первой половине восьмидесятых годов, но эта датировка опровергается фасонами костюмов. Наброшенная на плечи Митрофановой шаль с топкой лиственной каймой характерна для английского производства середины девяностых годов, когда в России вообще впервые появилась мода на шали. О том же времени говорит и покрой платья и прическа «а ла Титус» с мелкими кудряшками на лбу и широкой лентой — парафраз на римские мотивы.
Насколько фиксированы позы в детских портретах Левицкого, настолько портрет Митрофановых производит впечатление случайно бросившегося в глаза художнику кадра. Немолодая женщина непринужденно остановилась, доброжелательно приглядываясь к художнику, ее супруг случайно вошел в кадр, заинтересованный объектом внимания жены. В этой непринужденности движения, поз есть та подсмотренная художником непосредственность человеческого поведения и чувств, к которым обращается в эти годы сентиментализм. Такими можно себе представить героев Карамзина — мыслящими, чувствующими и обращенными к окружающему миру в своем непреходящем ощущении живого контакта с ним.
Кем были эти люди, явно внутренне близкие художнику? Семейное предание готово предположить, что существовала родственная связь между ними и женой Левицкого, как всегда, ничем не доказанная. Скорее, здесь можно говорить о том круге лиц, с которыми особенно тесно сходится Левицкий после своей отставки из Академии. И не один ли это из тех портретов, которые художник писал по договоренности с Новиковым и пересылал ему по мере того, как их удавалось закончить, — загадочный заказ, тайны которого не выдал ни Новиков, ни сам портретист. «Ежели есть у него еще оконченные портреты, то он бы весьма бы утешил меня присылкою их» — из письма Новикова Лабзину от 27 марта 1798 года.
Портрет Митрофановых не несет ни подписи Левицкого, ни указаний на изображенных на нем лиц. Определение последних — традиция, берущая свое начало в конце прошлого века, когда портрет, находившийся постоянно в частных собраниях, начал появляться на выставках русского исторического портрета. В нем много необычного — и композиционное построение и возрастное соотношение супругов. Женщина намного старше мужчины и занимает более значительное, чем он, место в изображении: не она дополняет портрет мужа, как то было принято в XVIII веке, а он сопутствует ей. В ее немолодом и некрасивом лице гораздо больше воли и определенности, чем в облике настороженного и, скорее, капризного ее спутника.
Но есть и еще одна особенность в этом двойном портрете Левицкого. По чертам лица изображенный на нем молодой человек напоминает А. Ф. Лабзина, которого пишет в эти годы для конференц-зала Академии художеств Боровиковский. Есть сходство с А. Е. Лабзиной и у его спутницы. Кстати, Лабзин был на десять лет моложе своей жены. Поженились они в 1794 году и познакомились с Левицким, насколько можно судить по письмам Новикова, в конце 1796 — начале 1797 года. Впрочем, знакомство Левицкого с Лабзиной могло возникнуть и гораздо раньше. Отец Лабзиной был тесно связан с семейством Воронцовых, и в частности с Семеном Воронцовым. Сама она со своим первым мужем, известным специалистом по горнорудному делу Карамышевым, жила в доме М. М. Хераскова в Петербурге, пользовалась особой симпатией и покровительством последнего, через мужа знала и Львова и Хемницера. Овдовевшую Лабзину сблизило с ее вторым мужем увлечение «мартинизмом» в его мистическом варианте — она была одной из немногих, если не единственной женщиной, пользовавшейся полной их доверенностью и даже присутствовавшей на собраниях ложи, что в принципе было для женщин категорически запрещено. Эта серьезность, увлеченность общим делом, полнейшее пренебрежение к условностям светской жизни резко отличали Лабзину от ее современниц. Так не они ли были изображены Левицким — ошибка в именах здесь тем более возможна, что карьера Лабзина закончилась «жестокой ссылкой» и полной опалой. Пока всего лишь предположение, но позволяющее прочитать еще одну страницу в жизни художника.
БЕЗВРЕМЕНЬЕ АЛЕКСАНДРОВСКИХ ЛЕТ
Из мучительства рождается вольность…
А. Н. Радищев
Этого художника я глубоко уважаю.
И. Н. Крамской
Писем было много. Скупых на слова. Не предназначенных для чужих глаз. Полных намеков и недомолвок. И повсюду повторялось все то же имя — Левицкий. В переписке с Лабзиным Новиков возвращался к имени художника постоянно.
Сразу по выходе из заключения — благодарность за память и помощь. Чуть позднее радость, что между Лабзиным и Левицким завязались дружеские отношения. В том же, 1797 году упоминание, касающееся тайной литературы «мартинистов»: «Прошу Вас сообщите ему первые три градуса и о сем меня уведомьте. Ему очень хочется».
1798 год: «Любезному другу Дмитрию Григорьевичу прошу, если найдете за нужное, сообщить и теоретический градус: пусть он будет иметь все, что теперь иметь можно». Увлечения художника можно назвать мистическими настроениями, но гораздо вернее — увлечениями философскими, стремлением разобраться в морально-нравственных нормах человеческой жизни и человеческого общежития. В том же году: «Любезнейшему другу Дмитрию Григорьевичу прошу вручить обещанный подарок, переписанный братом, время от времени буду сам кое-что пересылать. О прежде посланных к нему двух пиесах прошу уведомить». Письмо Новикова непосредственно предшествует открытию основанной А. Ф. Лабзиным масонской ложи «Умирающий сфинкс», в состав которой войдут и сам Новиков и Левицкий под псевдонимом Вилетского. Ложа находилась в Петербурге, и сохранившиеся протоколы ее свидетельствуют, что Левицкий постоянно, а Новиков время от времени посещали заседания.
К этим годам относятся написанные Левицким портреты отца и сына Билибиных, из которых последний был непосредственно связан с просветительской деятельностью «мартинистов».
«Весна девяностых годов» — определит последнее десятилетие XVIII века А. И. Герцен. Несмотря на ссылку Радищева, заключение в крепости Новикова, несмотря на обманутые надежды после вступления на престол Павла. Павел — наследник, десятилетиями ждущий власти, стареющий около престола, готовый на союз с любой оппозицией, и Павел — самодержец — разница между ними слишком велика. А между тем рост и могущество империи совершенно очевидны. Доступ к Черному морю, открывшийся в результате успешных турецких войн, не только упрочил ее положение крупнейшей европейской державы, но во многом определил и экономическое развитие России. В стране складывается всероссийский рынок, развивается промышленность, появляются вместо отдельных фабрик и мануфактур целые промышленные районы. Но обратной стороной того же процесса было обострение внутренних противоречий крепостнической системы, которое становится особенно ощутимым все в той же «весне» конца века.
Правительству Екатерины совсем не просто далась победа над Пугачевым, которая оказалась и не окончательной и не полной. К концу столетия волна крестьянских восстаний снова начинает нарастать, так ощутимо перекликаясь с эхом французской революции, которому живо отвечает новая формирующаяся в стране сила — общественное мнение. В его создании принимают участие и передовая часть дворянства, и представители третьего сословия, и научная и художественная интеллигенция. Безоговорочное признание прав самодержца отошло в далекое прошлое. На смену ему приходит все более острая критика, требование решения тех проблем, которые возникают перед государством и обществом, и прежде всего проблемы крепостничества. Как бы категорически ни старалась Екатерина в последние годы своего царствования положить конец собственной игре в «вольтерьянство» и просветительство, как бы ни пресекала «вольнодумство» и «соблазны рассуждений», они уже существовали. Строки Державина стали знамением своего времени:
«Цари! — Я мнил: вы боги властны,
Никто над вами не судья;
Но вы, как я, подобно страстны
И также смертны, как и я.
И вы подобно так падете,
Как с древ увядший лист падет!
И вы подобно так умрете,
Как ваш последний раб умрет!»
Екатерина могла выносить поражавшие даже ее непосредственное окружение своей жестокостью приговоры, могла выдвинуть на первый план Шешковского с его нечеловеческими методами «доследования истины», но ни она, ни обратившийся к откровенно реакционным действиям Павел не были в состоянии противостоять нараставшему общественному подъему. Именно поэтому Герцен и мог сказать об этом времени: «Никогда человеческая грудь не была полнее надеждами, как в великую весну девяностых годов: все ждали с бьющимся сердцем чего-то необычайного; святое нетерпение тревожило умы и заставляло самых строгих мыслителей быть мечтателями».
Никак не отозвавшись на вступление на престол Павла, Левицкий, подобно его ближайшим друзьям, возлагает совершенно исключительные надежды на приход к власти Александра I. Об этом говорит выполненный им рисунок коронационного портрета нового императора — преддверие официального заказа. Но набросок остается всего лишь наброском: заказа на портрет так и нет, и это также симптоматично, как и мгновенно решившаяся судьба Радищева. Александр снимает с бывшего ссыльного всякие запреты. Радищев оказывается в Петербурге и даже назначается членом Комиссии для составления законов. Но достаточно ему с его неизменным упорством вернуться к вопросу об уничтожении крепостной зависимости, о полном освобождении крестьян, да еще к тому же с землей, чтобы состоялся нешуточный разговор с руководившим делами Комиссии П. В. Завадовским. Завадовский недвусмысленно дает понять так и не унявшемуся «бунтовщику», что состоявшийся над ним суд и приговор легко могут быть повторены, да еще в более суровом варианте. Предупреждение оказывается для Радищева роковым. Мера его разочарования так велика, что он предпочитает покончить с собой — символическое начало еще радужных Александровых дней: «Жизнь несносная должна быть насильственно прервана». А ведь это всего лишь 12 сентября 1802 года.
Смерть Павла, воспринятая передовыми представителями русского общества как гибель тирана, и начало правления Александра I с его широкими политическими обещаниями, казалось бы, вели к осуществлению надежд, о которых говорил Герцен. Вопросы государственного переустройства становятся предметом всеобщего обсуждения.
Рождаются многочисленные проекты реформ, основной смысл которых, как бы они ни отличались друг от друга, сводился к необходимости законодательного ограничения самовластья. Вместо господствовавшего еще совсем недавно понятия «повелевать» относительно монаршьей власти выдвигается понятие «управлять», связанное с представлением о гражданских правах каждого человека, на какой бы ступени социальной лестницы он ни стоял. В этом же, хотя и более ограниченном плане разрабатывает ряд политических реформ и кружок «молодых друзей» Александра, пытавшихся претворить в жизнь программу дворянского либерализма.
В первые годы своего правления Александр усиленно создает видимость близости с этим кружком, готов всячески поощрять его деятельность. Он не отвергает в принципе идеи реорганизации государственного управления, но и не торопится переходить в этом отношении к практическим действиям. Видимость с первых же самостоятельных шагов устраивает его гораздо больше, чем действительность. Правда, общая обстановка в стране вынуждает императора в чем-то подкреплять обещанные воздушные замки. В 1802 году последовала реформа государственного управления, в результате которой был преобразован Сенат и введены вместо коллегий министерства. Здесь не было и речи о принципиальных переменах. Исполнители и деятели остались неизменными и с неизменными установками в полном соответствии с более ранними, но пророческими строками басни Капниста:
«Законы новые народу даны были,
И перемена вся была бы хороша;
Но скоро новые по-старому судили,
Понеже старая была в судьях душа».
Практически единственную уступку времени представляло создание нового министерства — народного просвещения. В его ведение поступили Академия наук, Российская академия, университеты, число которых значительно увеличилось, Главное управление училищ и соответственно все училища, цензура, издание периодических сочинений, народные библиотеки, музеи. Цели министерства определялись тем званием, которое было дано его руководителю, — «министр народного просвещения, воспитания юношества и распространения наук».
В общем ряду назревших реформ вопрос «распространения наук» имел совершенно особое значение. Создание системы широко доступного образования было неотделимо от назревших социальных преобразований.
Еще в 1760-х годах А. С. Строганов приводил в Законодательной комиссии как основное доказательство необходимости создания училищ для простого народа то соображение, что лишь когда крестьяне «из тьмы невежества выйдут, тогда и достойными себя сделают пользоваться собственностью и вольностью». Русские просветители противопоставляли деспотизму просвещение как главное средство, дающее человеку осознать и отстаивать свои права. Такая зависимость была ясна и для правительства Александра I, который, с одной стороны, соглашаясь на ставшую необходимой реформу, с другой — старался всячески ограничить ее действие. Введенные в январе 1803 года предварительные правила народного просвещения, объявляя школы доступными для всех лиц свободного состояния, в тоже время сохраняли в них неизменной старую сословную систему просвещения.
Но какими бы ограниченными ни были уступки Александра «духу времени» в эти первые годы его царствования, они делались под влиянием увлечения просветительскими идеями и давали свои несомненные результаты. Первое десятилетие нового века отмечено появлением многочисленных литературных и научных обществ, охотно обращавшихся к обсуждению политических проблем, разнообразных периодических изданий, активизацией литературной деятельности, к которой возвращаются многие писатели и среди них Карамзин, отошедшие от нее под влиянием реакционной политики Павла. Этому немало способствовал цензурный устав 1804 года, самый либеральный из всех издававшихся в XIX столетии, подчеркивавший лояльную позицию правительства.
Вместе с расширением круга читателей и зрителей происходит процесс общей демократизации литературы и искусства. Пробуждается независимая общественная мысль, среди представителей которой первенствующее положение занимают радищевцы — группа писателей и публицистов, следовавших идеям великого просветителя, хотя и без революционных выводов. Обращая свое творчество на пропаганду революционно-просветительских идей, радищевцы утверждают новую роль литературы как средства общественного и культурного преобразования страны. Те же возможности признаются и за изобразительным искусством, самый интерес к которому растет. В понимании передовых представителей русской культуры искусство находится в тесной зависимости от политической деятельности и идейной жизни общества. Художник — прежде всего гражданин, а его творчество — определенный гражданский долг, предполагающий постоянное и активное вмешательство в события окружающей действительности. На первый взгляд, эти тенденции служили прямым продолжением выдвинутых еще в XVIII веке положений, тогда как по существу во многом противостояли им. Само по себе понятие гражданственности в XVIII веке было сословно ограниченным. Права и обязанности человека, самый строй его душевных переживаний ставились в прямую зависимость от его сословной принадлежности, предопределявшей точное и неизменное место каждого в общем государственном строе. Изменив сословному долгу, человек переставал быть истинным гражданином и сыном отечества.
Но теперь представление о человеке и его правах начинает освобождаться от сословных пут. Появляется понятие Человека с большой буквы, действительно равноправного и прежде всего свободного, как о том мечтал Радищев. Вместе с растущим протестом против крепостнической системы растет и интерес к отдельному человеку. Вне зависимости от сословной принадлежности за каждым человеком признается право чувствовать, мыслить, служить образцом для других. И в этом смысле портреты Левицкого были провидением, тем проникновением в душевный мир человека, который только теперь становился средоточием интереса для искусства.
Новое понимание задач искусства, предполагавшее его активную роль в жизни общества, обусловливало рождение новых тем и образов. Но что было особенно характерным — оно побуждает художников участвовать в идейной борьбе не только своими произведениями, но и своими личными действиями как граждан. Не удовлетворяясь тем, что они могли сказать в живописи или скульптуре, передовые мастера широко обращаются к публицистике и общественной деятельности.
Для начала века было очень типичным участие художников в кружках и обществах, так или иначе занимавшихся рассмотрением политических проблем. Их имена связаны с постановкой актуальнейших вопросов экономического и политического переустройства страны, с созданием проектов государственных реформ. Такие труды, как «Трактат о состоянии России в отношении внутреннего быта» Ф. П. Толстого, доказывающий необходимость уничтожения крепостного права, или «Речь о просвещении человечества» А. X. Востокова, сыграли определенную роль в общем процессе развития независимой общественной мысли в России. Причем тот же Толстой был одним из ведущих членов декабристского «Союза благоденствия», а Востоков — «Вольного общества любителей словесности, наук и художеств».
Созданное при непосредственном участии радищевцев и отразившее в своей первоначальной программе их взгляды и установки, «Вольное общество любителей словесности, наук и художеств» включает в себя почти весь политический кружок, возникший в стенах Академии художеств. Вопросам искусства здесь отводилось место, одинаковое по значению с вопросами науки и литературы. Сознание значительности вставших перед изобразительным искусством задач и полного их своеобразия относительно литературы и тем более науки наводит в 1802 году художников на мысль об организации совершенно самостоятельного общества, которое только «имело бы сношение с Обществом словесности».
Возникновение подобной идеи также было вызвано тем, что в образовавшемся к тому времени в России большом отряде художников всех специальностей уже начинала зарождаться потребность в определенных профессиональных объединениях. Выдвинутый Андреем Ивановым, Репниным и Востоковым проект этот, однако, не осуществился, и передовые художники продолжали группироваться вокруг самого «Вольного общества». Хотя последнее организационно объединило немногих мастеров, влияние его на художественную жизнь страны было очень существенным в смысле утверждения новых принципов в искусстве, и это влияние распространялось прежде всего на Академию художеств. Когда В. В. Попугаев в 1803 году предложил создать при «Обществе» институт почетных членов, то первыми кандидатами наравне с Державиным, Херасковым, Дмитриевым и Карамзиным оказались академические преподаватели Г. И. Угрюмов, И. П. Мартос, Г. Ф. Дойен и президент Академии художеств А. С. Строганов. Обращение именно к этим лицам не было простой данью уважения к наиболее прославленным и известным именам, оно обусловливалось прежде всего объективной целенаправленностью их деятельности, которая перекликалась с установками «Общества».
Вместе с этими именами было названо еще одно, по-видимому, не получившее в конце концов высочайшего одобрения и потому забывшееся имя — Левицкий.
Нет, это вовсе не было глухое двадцатилетие, последнее в жизни художника. Скорее, наоборот — годы, оставившие по себе память, наполненные напряженной, хотя и невидимой для постороннего наблюдателя борьбой. Левицкий не отказывается от надежды вернуть своему искусству официальное признание, возможность получать заказы и преподавать, друзья — от попыток ему помочь. И все время остается ощущение близкой победы: еще немного, еще один шаг, но снова художник отбрасывается в небытие обстоятельствами государственной жизни, новой проводимой правительством политики, личными расчетами тех, кто только что, казалось, принадлежал к самым верным и надежным друзьям. В то же время только частные письма Новикова говорят о том, какие трудности приходилось преодолевать художнику и в семейной жизни. Какое-то, едва не кончившееся трагедией обстоятельство в 1804 году — Новиков горячо надеется, что, может быть, все обойдется и больше, не дай бог, не повторится. Это не смерть зятя, как предполагали некоторые историки, — она наступит в 1805 году, когда Левицкий и окажется вынужденным принять на себя заботы об овдовевшей дочери. Впрочем, считалось, что у Агафьи Дмитриевны двое дочерей, но академический документ тех же лет определенно говорит «о внуках и внучках», значит, настоящее число прямых потомков художника пока еще не установлено.
Но дело не в одних материальных заботах. Одно неразрывно сплетается с другим: официальное, освященное авторитетом императорской Академии художеств положение означает возможность получения заказов от лишних заказчиков, в ином случае опасающихся или перестающих ценить «подозрительного» художника. Пришедший к руководству Академией А. С. Строганов не только помнит свой некогда написанный мастером портрет. Левицкий явно близок ему по своим взглядам, увлечениям, кругозору, и он делает тот решительный шаг, о котором и не помышлял считавшийся близким другом художника Лабзин, — о восстановлении портретиста в Академии.
Трудно себе представить два настолько противоположных характера, какими были Лабзин и назначенный в январе 1800 года на президентскую должность А. С. Строганов. Строганова нельзя отнести к собственно дворянской фронде, но он в течение всей своей жизни высказывается за человеческое отношение к крестьянам, за необходимость скорейшего и всестороннего просвещения народа. Последнее не устраивало Екатерину так же, как не будет устраивать ни Павла, ни Александра, какие бы формальные шаги они в этом направлении ни предпринимали. К тому же Строганов — человек, обладающий исключительно широким образованием и глубокими познаниями, в частности в области изобразительного искусства. У него редкое собрание художественных произведений и единственная по своей полноте в России библиотека. Это настоящий вольтерьянец XVIII века, с умом проницательным и скептическим, рациональным мышлением и способностью с полным уважением отнестись к каждой точке зрения, в какое бы острое противоречие с его собственными взглядами она ни вступала. Строганов поддерживает, а точнее, инспирирует ходатайство, с которым обращаются к нему конференц-секретарь и вице-президент Лабзин и известный теоретик искусства П. П. Чекалевский (кстати, если бы это была их собственная инициатива, они, давно находясь на академической службе, имели возможность ее проявить много раньше). Речь идет о возвращении Левицкого в состав Совета, «посколько по его искусству и долговременному упражнению в живописном художестве, может и ныне полезен быть своими советами и опытностью».
При этом всплывают подробности и семейного положения художника: «Г. Левицкий находится ныне, как известно многим членам Совета, весьма в нужном состоянии, потому что по слабости его преклонных лет он не может уже столько работать и не может столько находить себе работы, как прежде; семейство же его умножилось содержанием внуков и внук, которых по смерти отца воспитывать должен он». И то, что двадцать лет назад послужило основанием для увольнения на нищенскую пенсию, теперь становится достаточным поводом для фактического восстановления художника на академической службе. Строганов санкционирует назначение мастеру оклада в полтора раза большего, чем тот, который он получал, будучи руководителем портретного класса, — 600 рублей в год. Все это должно служить «ко обеспечению состояния художника, способствовавшего некогда славе Академии». Та же тенденция находит свое отражение и в появляющейся литературе по искусству. Первые же издания подобного рода обращаются с полным пиететом к имени портретиста, будь то «Журнал изящных искусств», издававшийся Буле, или монографический обзор Реймерса «Императорская Академия художеств в Санкт-Петербурге (со времени своего основания до царствования Александра I)». Обе книги выходят в свет в одном и том же, 1807 году.
И снова разговор о старости художника носит чисто риторический характер. Левицкий появляется в Совете. Он, по-видимому, мечтает и о более деятельных связях с Академией, потому что, в связи с предполагавшейся эвакуацией Академии в Петрозаводск перед лицом событий 1812 года, ходатайствует о включении его в число отправляемых с воспитанниками преподавателей.
Но решение Строганова в отношении Левицкого опоздало. События, развертывающиеся после заключения в том же, 1807 году Тильзитского мира, не оставляют сомнений в изменении отношения Александра I ко всем видам свободомыслия, обвинение в котором тяготело и над Новиковым и над Левицким. К тому же развертывающаяся подготовка к Отечественной войне делала все предпринимаемые императором меры безусловными, исключая самую возможность их обсуждения или смягчения. К тому же в самый канун Отечественной войны Строганова не стало: простудившись на торжественном освящении Казанского собора в Петербурге, он скоропостижно умер. Александр I не хочет повторять былых ошибок с выбором руководителя Академии, как и не хочет упустить возможности полностью подчинить ее бюрократической администрации. Смерть Строганова давала повод сразу же приступить к намеченным планам.
Академия должна стать проводником официального искусства — а это последнее начинает все больше разниться от поисков и стремлений передовых художников, — ей предстоит превратиться в департамент, подчиненный всем тем бюрократическим условиям, которые распространялись на имперских чиновников. Поэтому наблюдение над ней передается министру народного просвещения.
Период либеральных настроений Александра — «дней александровых прекрасное начало», по выражению Пушкина, оказывается слишком недолгим. Тильзитский мир, разрядив до известной степени международную обстановку, создал большие затруднения в экономике страны. Популярность нового императора среди дворянства начала быстро падать вплоть до идей нового дворцового переворота. Перед лицом подобной опасности Александр предпринимает решительные шаги для укрепления своей власти. Он назначает военным министром Аракчеева и одновременно начинает наступление на те небольшие уступки, которые были им ранее сделаны.
Самоубийство только что возвращенного из ссылки Радищева послужило предвестием зарождающейся реакции. Перед лицом опасности, которую таила в себе по отношению к крепостнически-самодержавному строю независимая общественная мысль, проявлявшаяся и в литературе, и в искусстве, и в самой постановке народного образования с его официально признанным уклоном в сторону философских и естественных наук, Александр предпочитает со всей определенностью выступить на защиту существующего порядка. Борьба за укрепление позиций самодержавия развертывается под знаменем уничтожения «богопротивной философии» так недавно превозносимого французского просветительства, которое провозглашается повинным в распространении «вольнодумства и разврата».
Еще в годы правления Павла реакционно настроенные круги отмечали как одну из наиболее значительных заслуг императора введение им строгого контроля над идейной жизнью общества. «Мудрую прозорливость свою император Павел, — писал профессор И. Гейм, — доказал в споспешествовании истинному преуспеянию наук чрез учреждение строгой и бдящей цензуры книжной. Познание и так называемое просвещение часто употреблено во зло чрез обольстительные нынешних сирен напевы вольности и чрез обманчивые призраки мнимого счастья. Европейские правительства, спокойно взиравшие на разврат сей, возымели наконец правильную причину сожалеть о своем равнодушии: возвратились в Европу мрачные времена лютейшего варварства. Сколь счастливою должна почитать себя Россия, потому что ученость в ней благоразумными ограничениями охраняется от всегубительной язвы возникающего всюду лжеучения».
По существу разделяя подобную точку зрения, Александр понимал, что в новых условиях методы Павла стали неприемлимыми. Он прибегает к более тонким приемам, задавшись целью регламентировать и ввести в надлежащее русло все проявления культурной жизни. Цензурный устав 1804 года продолжает оставаться в силе, но в нем приводятся в действие все те многочисленные пункты, которые позволяли создавать непреодолимую преграду для передовых идей. Как из своего непосредственного окружения Александр удаляет членов кружка «молодых друзей», так и в государственном аппарате вообще начинается постепенное замещение руководящих должностей лицами, свободными от либеральных увлечений. Проекты реформ, над которыми работал М. М. Сперанский, были заранее обречены. Смысл их создания сводился в конечном счете к тому, чтобы отвлечь внимание общества и смягчить происходивший переход от первоначальных широких реформаторских замыслов к реакционной идеологии «Священного Союза». Даже те немногие из предложений Сперанского, которые были осуществлены, правительственные круги сумели обратить на укрепление реакционного курса. Сам Сперанский в 1812 году был отправлен в ссылку.
Борьба с Наполеоном, по словам Белинского, «пробудила дремавшие силы России и заставила ее увидеть в себе силы и средства, которых она дотоле сама в себе не подозревала. Чувство общей опасности сблизило между собой сословия, пробудило дух общности и положило начало гласности и публичности». Но этим новым веяниям противостоял весь аппарат самодержавной власти. Русский царь становится во главе международной реакции, и именно его усилия приводят к тому, что Венский конгресс знаменует собой начало эпохи реставрации, принявшей особенно тяжелые формы в самой России. Поняв в полной мере роль идеологии в общественной жизни, Александр стремится создать официальное ее направление, противостоящее каким бы то ни было проявлениям свободной мысли. Теориям противопоставлялась теория, доказательствам — доказательства. Другой вопрос, что официальная идеология получает все условия для того, чтобы стать всесильной.
Утверждение новых ее положений начинается снова с окончательного искоренения традиций философского просвещения XVIII века. В противовес ему выдвигается формула «постоянного и спасительного согласия между верою, ведением и властью». Это означало установление непререкаемого авторитета церкви, с точки зрения догматов которой рассматривается все построение специального и общеобразовательного обучения и содержание преподаваемых дисциплин вплоть до естественных наук и математики. «Науки не составят без веры и без нравственности благоденствия народного, — откровенно заявлял министр А. С. Шишков. — Они сколько полезны в благонравном человеке, столько же вредны во злонравном. Сверх того науки полезны только тогда, когда, как соль, употребляются и подаются в меру, смотря по состоянию людей и по надобности, какую всякое звание в них имеет. Излишество их, равно как и недостаток, противны истинному просвещению. Обучать грамоте весь народ или несоразмерное числу оного количество людей принесло бы более вреда, нежели пользы. Наставлять земледельческого сына в риторике было бы приуготовлять его быть худым и бесполезным, или еще вредным гражданином. Но правила и наставления в христианских добродетелях, в доброй нравственности нужны всякому». «Министр народного просвещения, воспитания юношества и распространения наук» стал отныне именоваться «министром духовных дел и народного просвещения», и сама по себе перемена титула давала достаточное представление о том курсе, какой правительство отныне собиралось осуществлять.
Естественно, что насаждение официального искусства начинает вестись прежде всего через Академию художеств как государственное учреждение. Над Академией устанавливается строжайший бюрократический контроль. Ограничиваемая и мелочно руководимая в своей практике административными предписаниями, Академия неизбежно теряла связь с передовыми направлениями в искусстве, хотя у их истоков стояли почти исключительно ее преподаватели и воспитанники, и тем самым лишалась своей былой роли идейного центра национального искусства. С октября 1811 года и вовсе, издается указ, «чтоб Академия впредь до повеления управляема была вице-президентом под ведением г. министра народного просвещения». Былая автономия Академии подошла к концу, и желание Левицкого вернуться в ее стены теперь тем более могло встретиться только с отказом.
Казалось бы, частный эпизод в жизни художника, который к тому же мог быть вызван чрезвычайными обстоятельствами военного времени, в действительности определяет то положение, в котором отныне и до конца своих дней останется Левицкий. Никаких упоминаний его имени в делах Совета, ни в печати, никакого участия в выставках, которые будет достаточно регулярно проводить Академия художеств. Но ведь и Новиков будет оставаться в те же годы в своем Авдотьине, только теперь уже Лабзин не посредничает в его сношениях с Левицким и — почем знать! — начинает им препятствовать. Склонность Новикова к масонам в той мере, в какой последние представляли оппозицию официальной идеологии, становится все более неприемлемой для Лабзина, который, все глубже уходя в проблемы мистицизма, старается вообще исключить проблемы современности. И не потому ли его журнал с точно определяющим свою внутреннюю тенденцию названием «Сионский вестник» читается в тех домах и теми, кто представлял антипод освободительным настроениям будущих декабристов и тех, кто им сочувствовал. И если известный своими реакционными установками А. Н. Голицын в первые годы XIX века входит с представлением о закрытии изданий Лабзина, то непосредственно после Отечественной войны он же выхлопатывает своему, казалось бы, идейному противнику орден Владимира. Другой вопрос, что после Венского конгресса Александр готов отказаться от любой формы «идейных неясностей», если даже они исходят от людей типа Лабзина. В декорациях, сооружаемых пусть вполне благонадежными руками, нет необходимости. Любые «умствования» представляются одинаково ненужными, нарушающими казарменный распорядок имперского существования.
Общепринятая точка зрения о неизменной связи Левицкого в последние годы его жизни с Лабзиным явно нуждается в пересмотре. Левицкий действительно становится членом организованной Лабзиным в 1799 году ложи «Умирающий сфинкс» и по своему положению в ней занимает второе место после Лабзина. Однако художник не был так «тверд» в своих масонских убеждениях, как бы того хотелось руководителю ложи с его безмерным честолюбием и стремлением подчинить своей власти всех «братьев». Категоричность позиции Лабзина сравнительно скоро вызывает первые недоразумения между членами ложи, все более острые конфликты, кончающиеся уходом отдельных «братьев». Здесь переплеталось воедино и нежелание признавать достаточно тяжелую и безоговорочную ферулу Лабзина и чисто идейные расхождения, поскольку постулаты масонства в интерпретации Лабзина слишком явственно противостояли идеям широко развившегося свободомыслия и гражданственности.
Уже после своего возвращения в состав академического Совета Левицкий фигурирует в протоколах «Умирающего сфинкса», сохраняя по-прежнему свое второе по значению место среди ее членов. Здесь присутствует и другой художник — воспитывавшийся в Академии еще во времена Левицкого И. П. Чернов, который в 1800 году получил звание академика живописи исторической. С 1803 года он становится учителем рисования старших классов, и гравер Ф. И. Иордан пишет о нем: «Иван Потапович Чернов был хороший художник, учитель и как человек был примерный, примерная личность, к тому же мягок был и очень набожен. Высокого роста, деятельный учитель был всеми уважаем». Остальные члены ложи были из дворян, причем занимавших немаловажные места на государственной службе. Одним из наиболее влиятельных был А. Г. Черевин, в доме которого в Двадцатой линии Васильевского острова происходили собрания «Умирающего сфинкса» часто под предлогом любительских спектаклей, к которым выпускались специальные афишки: «Ее превосходительства притворными актерами представлено будет…» В 1809 году Черевин женился на сестре известного «мартиниста» Д. П. Рунича, находившегося под особым покровительством Новикова, очень дружного с их отцом. Левицкий в это время продолжает работать как художник, о чем свидетельствует уважительное упоминание в «Санкт-Петербургской адресной книге»: «Левицкий Дмитрий, надворный советник и Советник при императорской Академии художеств. Васильевская часть в собственном доме».
Остается неизвестной причина, по которой Левицкий выходит из состава лабзинской ложи. Впрочем, к 1818 году, достаточно подробно описанному в дневнике А. Е. Лабзиной, исчезает весь первоначальный состав «Умирающего сфинкса». Последним оказывается Черевин, о «бунте» которого она вскользь упоминает. «Бунт» Левицкого явно произошел значительно раньше — дополнительный предлог, отрезавший для художника всякие связи с Академией. Непримиримость Лабзина относительно каждого, кто хоть в какой-то мере уклонялся от его властной руки, общеизвестна. Левицкого «забывают» приглашать присутствовать в Совете, и одновременно из окружения Лабзина начинают ползти слухи о недомоганиях художника, неспособности работать, доходящей до фанатизма религиозности. А. Е. Лабзина ни разу не называет имени Левицкого, тогда как видевшая все происходящее только глазами своей суровой воспитательницы С. Лайкевич, если что-то и отмечала в своих многими годами позже написанных записках, то так, как это виделось обоим Лабзиным.
Однако внимание к Левицкому, проявленное при поддержке Строганова, находит отклик и в том отношении, которое испытывают к художнику представители молодого поколения живописцев, в том числе академических преподавателей. Тогда как С. С. Щукин неизменно остается в стороне, вернувшийся из заграничной пенсионерской поездки А. Г. Варнек ищет способа поддержать старого мастера и выразить ему уважение молодых портретистов. За отсутствием штатных мест Варнек не зачисляется в Академию и выражает желание начать преподавать бесплатно. Предложение Строгановым принимается, и по его указанию новому педагогу выделяется самостоятельный класс из числа учеников портретного и исторического классов. Это сразу же уравнивает Варнека в правах со Щукиным, и одним из первых его жестов в отношении Левицкого становится предложенная И. Яковлеву программа на звание академика — портрет Левицкого, в котором Варнек, согласно академическому преданию, сам проходит лицо. Тогда же появляется и своеобразный групповой портрет, свидетельствующий, что Левицкий ценился наравне с историческими живописцами, — объединенные на одном холсте погрудные портреты Левицкого, Егорова и Шебуева, послужившие оригиналом гравюры Ф. И. Иордана. Все обрывается сразу после Отечественной войны.
Возможно, для чиновничьей администрации обращение к Левицкому послужило лишним доказательством влияния художника на молодежь и собственно Академию, что при его неизменной подозрительности, с точки зрения политического надзора, было крайне нежелательно.
Кстати, произошедший после смерти Строганова переход Академии в ведение министра народного просвещения на первых порах, пока эту должность занимал А. К. Разумовский, означал укрепление позиций Лабзина. Чрезвычайно независимый по характеру, А. К. Разумовский за год до смерти Екатерины вышел в отставку, категорически отказавшись одобрить в качестве сенатора один из предложенных императрицей проектов. Его возвращение на государственную службу состоялось только в 1807 году в качестве попечителя Московского университета, после чего в 1810 году он занял пост министра народного просвещения. Навязываемые правительством в этой области меры были приняты им враждебно, и сразу же после Отечественной войны он снова и окончательно ушел в отставку. Но в своей недолгой деятельности А. К. Разумовский полностью доверял именно Лабзину, с которым его объединяли масонские увлечения. В связи с его уходом Академия передается под непосредственное начало «управляющего министерством просвещения» А. Н. Голицына. С апреля 1817 года ее фактическим единовластным хозяином становится назначенный президентом А. Н. Оленин.
Неплохо разбиравшийся в задачах Академии, причастный к проблемам искусства, Оленин, как ни парадоксально это звучит, во многом именно поэтому нанес Академии непоправимый урон. «Алексей Николаевич был слишком самонадеян в своих познаниях и слишком много верил в непогрешимость своих взглядов и убеждений», — отзовется о нем Ф. П. Толстой. Личные вкусы и убеждения нового президента совпадали во многом с общими взглядами на искусство правительственных кругов, и это обусловливало особенную активность Оленина в проведении отдельных официальных установок.
«Я не знаю, на что господин президент, — писал по этому поводу Лабзин, — отнимает и у себя, и у Академии право посылать или не посылать в чужие края воспитанников? На что подвергать себя стеснению или зависимости от другой власти в том, на что вы имели полное право и разве лишили себя оного тем, что стали представлять о сем государю? На что нам связывать себе руки в отношении приема вольных пенсионеров, платящих за себя?» Вопросов возникало множество. Но то, что справедливо представлялось Совету ограничением прав Академии, на деле полностью отвечало желаниям нового президента. Ограничивая все действия Академии властью министра и самого императора, Оленин за этим прикрытием фактически приобретал полную независимость от Совета и возможность неограниченно предписывать ему. Всякое возражение академических преподавателей как нельзя легче и проще снималось предписанием свыше. Конфликт Оленина с Лабзиным приводит не только к его увольнению, но и к последующей ссылке.
Впрочем, ни новый президент, ни лишенный должности Лабзин уже не могли иметь никакого значения для Левицкого. Достаточно давно отстраненный от академической жизни, он уже относится к ушедшему поколению, и Оленину представляется вполне естественным вообще не замечать факта его существования. Левицкий должен быть доволен, что ретивый начальник не обращается к пересмотру его жалованья, как то Оленин делает в отношении других заслуженных лиц в Академии. На открывающихся академических выставках нет его работ, в письменных годовых отчетах — сведений о нем. Творческое небытие или неприятие — что стояло за этой непреклонной позицией академической администрации, чиновников, печати?
Ссылка Лабзина, формально вызванная непочтительным отзывом об очередном кандидате в почетные вольные общники — если выбирать по принципу близости к его императорскому величеству, то надо начинать с царского кучера, — в действительности означала запрет на всякое проявление «мартинистских» увлечений. Какими бы ни представлялись к этому времени отношения Левицкого с Лабзиным, всякое обращение официальных кругов к живописцу было отныне предрешено. Тень «подозрительности» становилась клеймом отвержения.
Молчали академические отчеты, молчали «независимые» критики, но мастер жил и продолжал работать — это безоговорочно признавали его первые биографы. В споре с ними последующих историков основным камнем преткновения становился подписной и датированный 1818 годом портрет Николая Адриановича Грибовского. Версия некого «П. Левицкого» выдвигалась в отношении портрета из Познани. Она появилась еще раньше в отношении портрета Н. А. Грибовского. В последнем варианте эта версия основывалась на письме полтавского губернского прокурора Грибовского к местному же генерал-губернатору Репнину о приезде в Полтаву портретиста Левицкого, берущего за портрет по сто рублей ассигнациями. Именно этому безвестному и со «сходным» гонораром художнику и приписывался принятый Дягилевым, Грабарем, Скворцовым портрет, который тем самым становился портретом или самого губернского прокурора, или кого-то из членов его семьи.
Художник Левицкий — не Дмитрий! — в эти годы действительно существовал и подвизался на Украине. Подписанные полным его именем — Петр Левицкий — портреты дошли до наших дней: датированный 1820 годом портрет генерал-губернатора Малороссии Н. Г. Репнина, находившийся до последнего времени в городе Лебедине, и датированный 1826 годом портрет Г. П. Митусова в собрании Русского музея. По профессиональному уровню они несопоставимы с портретом Грибовского — здесь повторяется история с упорно приписывавшимся Ивану Никитину «Древом государства Российского», беспомощной ремесленной поделкой его московского тезки и однофамильца. Не менее существенно и свидетельство современных источников.
Знакомство Левицкого с семьей Грибовских, точнее, с его главой Адрианом Моисеевичем, относится еще к восьмидесятым годам XVIII века. Выходец из Малороссии, студент Московского университета, тот обратил на себя внимание Державина своими переводами, легкими, непринужденными, отмеченными тонким чувством языка, — в 1784 году в Петербурге выходит в его переводе идиллическая повесть Д’Арно «Опасности городской жизни». Назначенный в Петрозаводск, Державин забирает вчерашнего студента с собой, но здесь слишком быстро раскрывается другая сторона натуры Грибовского. Азартный игрок, он проигрывает казенные деньги, чтобы выйти из положения, находит себе нового покровителя в лице Потемкина, необъяснимым вольтом переходит затем из походной канцелярии «светлейшего» к его злейшему врагу фавориту Зубову и с помощью последнего занимает место статс-секретаря Екатерины вместо окончательно отошедшего от двора Державина.
Грибовский едва успевает заявить о себе в столице неслыханной даже для екатерининских времен роскошью, мотовством, оркестром, куда собирает лучших музыкантов и где сам неплохо играет на скрипке Страдивариуса — предмет его невероятной гордости, как наступает расплата. С приходом к власти Павла он лишается всех должностей, высылается из Петербурга, а через несколько месяцев оказывается под следствием в Петропавловской крепости по обвинению в краже картин и имущества из Таврического дворца и к тому же в переселении казенных крестьян на свои земли. Огромный выкуп, ценой которого Грибовский возвращает себе свободу, еще не может разорить его. Но через год он оказывается на этот раз в Шлиссельбургской крепости по обвинению в продаже в Малороссии казенных земель.
Обвинения в полной мере оправдываются, но вступление на престол Александра I приносит Грибовскому прекращение следствия. Свобода не означает в этих условиях оправдания. Путь на государственную службу для него закрыт. Грибовский переезжает в Москву, и здесь, проматывая остатки былого состояния, примыкает к «мартинистам» — фрондерство, в котором находят выход его личные разочарования. После событий 1812 года он вынужден и вовсе скрыться в единственном сохранившемся от распродажи имений селе Щурове под Коломной, но и живя там, объявить себя в 1817 году банкротом. Впрочем, в этом последнем шаге кредиторы усматривают способ избавиться от нарастающих долгов. Грибовскому до конца своих дней приходится судиться, защищаясь от обвинения в так называемом злостном банкротстве. Незадолго до смерти бывший статс-секретарь напишет свои воспоминания о Екатерине, естественно, очень приблизительные по сообщаемым в них фактам, — ничья память не способна выдержать тридцатилетнего разрыва во времени, — и позаботится оставить потомству свой портрет кисти модного миниатюриста двадцатых годов XIX века Фюгера.
Единственный сын Грибовского, Николай, унаследует от отца способности к языкам — после участия в Отечественной войне 1812 года он работает переводчиком — и связь с «мартинистами», симпатии к которым носят у него глубокий и искренний характер. Его-то портрет и пишет в 1818 году Левицкий — факт, подтверждаемый родным племянником Николая Адриановича, сыном его единственной сестры, вышедшей замуж за В. Губерти. Если трудно полагаться на семейные предания вообще, то утверждения Н. В. Губерти представляют исключение. Один из крупнейших русских библиографов, автор отмеченного Уваровской премией классического трехтомного труда «Материалы по русской библиографии» (XVIII век), он обладал тем методом установления фактов, который позволяет с доверием относиться к сообщаемым им сведениям. При этом характерно, что портрет Н. А. Грибовского несет на себе совершенно такую же формулу подписи: «Р. Lewizky pinxit А. 1818». Двойное повторение буквы «р» не вызывало никаких сомнений ни у кого из первых исследователей, начиная с С. П. Дягилева и И. Э. Грабаря. Не вызывало сомнений и написание фамилии, отличное от ранних работ художника. Почему? Но, прежде всего, с тех пор прошло полвека, и мастер вполне мог подписаться по-иному. Подобно своему отцу, Левицкий мог допустить изменения в написании фамилии, потому что в латинской транскрипции оно оставалось для него чужим: русский художник переводил здесь свое имя с родного языка. Такая необходимость в данном случае диктовалась, скорее всего, прямым желанием заказчиков. Было еще одно обстоятельство, говорящее о высокой культуре Левицкого: на рубеже XVIII — начала XIX веков в польской грамматике были приняты новые правила, которым и отвечала подпись 1818 года.
И все же — кем был «Дедушка с золотой кофейной чашкой» или из кого складывался круг заказчиков художника в эти поздние годы? Предполагать иностранное происхождение изображенного мужчины, по-видимому, не приходилось. Об этом свидетельствовали детали щегольского его костюма, принятые в русском и столичном обиходе, и награды — орден Владимира IV степени и дававшаяся на гражданской службе памятная медаль 1812 года. Наконец, на полке стояли русские книги. Ни орден — слишком низкой степени, ни рядовая медаль не давали оснований для установления имени изображенного. Едва ли не единственной посылкой могли здесь служить две книжки с надписью «Valerie» в сочетании с изображенными рядом словарями и тот факт, что в семье владельцев портрета достаточно молодо выглядящий мужчина был известен под именем дедушки — возможное, хотя далеко не обязательное свидетельство родственных отношений портретируемого.
Под титулом «Valérie» известен некогда нашумевший роман «Valérie, ou lettres de Gustave de Linar», изданный в Париже в 1803 году и принадлежащий перу Юлии Криденер. Именно это парижское двухтомное издание в серых бумажных переплетах и представлено на портрете. Необычайно популярный в момент своего выхода в свет, роман, однако, быстро забылся. И если в недолгий период успеха его единственным и притом очень злым критиком оказался едва ли не один Наполеон — вина, которой автор не простила ему до конца своих дней, став ярой антибонапартисткой, — то после 1812 года упоминания о романе исчезли. Присутствие книги на портрете позволяло предполагать существование личного отношения к ней изображенного лица, по крайней мере об особенностях его вкусов. Изданный на нескольких европейских языках, роман не дождался перевода на русский, хотя подобная попытка была в свое время сделана и принадлежала чиновнику Министерства иностранных дел А. А. Стахиеву. Но это составляло очень любопытную страницу его жизни.
Внук придворного священника и духовника Екатерины I, сын дипломата, Стахиев родился в Стокгольме и с самого рождения был предназначен к дипломатической службе. Но первый же шаг на ней оказался для молодого человека на редкость неудачным. Личная протекция Никиты Панина позволяет Стахиеву получить место секретаря у русского посла барона Криденера. Бурный роман с женой последнего вынуждает его оставить службу и вернуться в Россию. Для баронессы окончание этого эпизода совпадает с рождением в 1787 году ее дочери, Жюльетты. Полная романтических приключений жизнь Юлии Криденер коснулась в дальнейшем биографии многих европейских знаменитостей — от академика Суарда до прославленного певца Гара и гусара де Фрежвиля, и все же, обращаясь после сорока лет к литературным опытам, баронесса использует в качестве канвы для своего наиболее удачного романа историю отношений со Стахиевым. Впрочем, Ю. Криденер никак нельзя заподозрить в неопытности и неумении устраивать свои дела. Во многом она собственными силами создает моду на роман: покупает журналистов и критиков, платит модисткам за фасон шляпок «а la Valérie», за шарфы и ленты того же выдуманного цвета. Женская мода явно опережает моду на героиню романа, которой она якобы порождена.
Вряд ли им довелось снова встретиться. Мысли Ю. Криденер целиком поглощены политикой и мистицизмом. Она добивается близости с Александром I и во времена Венского конгресса даже оказывает на него известное влияние, хотя в дальнейшем император достаточно категорично ограничивает баронессу в ее мистических увлечениях. Только в 1818 году она оказывается снова в России вместе со своей недавно вышедшей замуж дочерью Жюльеттой фон Беркхейм, муж которой поступает на русскую службу.
За прошедшие годы Стахиев не устроил своей жизни. Он холост, ничего не добился по службе — изображенные Левицким награды соответствуют тем, которые он приобрел, — тяжело болен и знает об этом. Среда, с которой он многие годы связан, — «мартинисты» (о принадлежности к их кругу говорит вколотая в его галстук булавка). Решив заказать портрет, он, естественно, обратился к художнику, с которым постоянно встречался в доме Черевина. Идея предсмертного портрета при отсутствии семьи и детей оправдывалась только дальнейшей судьбой полотна — оно становится собственностью Жюльетты фон Беркхейм, а в дальнейшем ее родственников Фиттингофов и Мирбахов. Стечение всех этих обстоятельств и позволяло предположить, что «Дедушка с золотой кофейной чашкой» представлял именно А. А. Стахиева. Среда, в которой продолжал вращаться Левицкий, была средой «мартинистов» из числа тех, которые сохраняли верность идеям просветительства, не приняли усиливавшихся год от года тенденций, представленных деятельностью Лабзина. Лишнее доказательство тому — различие дорог, по которым расходятся Левицкий и Боровиковский.
Левицкий порывает с Лабзиным, Боровиковский неоднократно пишет портреты его самого, его жены и воспитанницы. Добрые отношения портретиста с этой семьей сохраняются вплоть до самой ссылки Лабзина. Продолжающееся увлечение мистицизмом приводит Боровиковского после этого в кружок Татариновой, тогда как Левицкий совершенно отходит от мистиков. В начале двадцатых годов имели право существовать, по идее Александра I, только самые крайние реакционные мистики, вроде Татариновой, — недаром на протяжении стольких лет ее кружок собирается в самом Михайловском замке, унылой резиденции Павла и месте его гибели. Александр одно время даже посещает эти собрания. Достаточно долгое время их негласно поддерживает и Николай I: слишком надежно уводили от современных вопросов подобного рода мистические умствования. Иное дело «мартинисты», с которыми связан Левицкий.
Их неортодоксальное истолкование религиозных догматов было обращено на утверждение человеческих прав, осознание практической их реализации, которое неизбежно становилось помехой в распространении доктрины официальной идеологии. Позиция Левицкого здесь слишком определенна, и таким же определенным становится отношение к нему государства. Смерть члена Академии, советника должна быть отмечена если и не некрологом, то по крайней мере строкой в годовом академическом отчете. Но смерть Левицкого проходит совершенно незаметно. Пройдет без малого полтораста лет, пока внимание исследователей обратится к архиву все той же приходской церкви Андрея Первозванного на Васильевском острове, чтобы с изумлением обнаружить, что до последнего дня жизни перед художником была все та же Линия, привычная перспектива охватившей улицу Невы, силуэт Академии художеств. В метрической книге церкви, давно поступившей в фонды Государственного исторического архива Ленинградской области, под 7 апреля 1822 года стояла запись о смерти художника и о том, что похоронен он на Смоленском кладбище. Похоронами не занимались ни родственники — иначе для них не было бы неразрешенной загадкой место смерти и погребения Левицкого, ни Академия — вдова не получает даже обычного для этой цели пособия, правда, что и не просит специально о нем.
Пройдет два года, когда имя Левицкого первый и последний раз мелькнет на полосах «Санкт-Петербургских ведомостей». Двадцать первого марта, в пятницу, в прибавлении к номеру здесь появится небольшое объявление: «Продается картина работы художника Левицкого, представляющая Иоанна Крестителя. Видеть оную и о цене узнать можно на Васильевском острове, по Кадетской линии, в доме Левицкой, под № 105, у хозяйки». Объявление о продаже единственной оставшейся в мастерской картины говорило о ее достаточной ценности, обусловленной непоминаемым, но известным зрителям именем мастера. Именно тогда поднимается вопрос и о материальном обеспечении вдовы. Она вспоминает о потраченных на похороны шестистах рублях, которые Академии следовало бы ей вернуть. Н. Я. Левицкая в соответствии с принятой в те годы формой прошений пишет о длительной болезни мужа, требовавшей значительных трат на лекарства, и о заложенном в Опекунском совете доме — «единственной только опоре экономической, за который по сие время считается недоплаты до 2000 рублей». Имела ли в виду вдова погашение этой недоплаты — расставаться с домом она не собиралась — или средства для замужества очередной внучки. Так или иначе, дело ограничилось формальным сочувствием — не больше.
«Кладбище? Доедете. — Девушка-вагоновожатый с белокурой копной хитро уложенных волос нетерпеливо пожимает плечами. — Конечно, Смоленское. Какое же еще на Васильевском острове».
Новый просторный трамвай с мягкими сиденьями под красноватым дерматином набирает скорость. В разворачивающемся плане жестко прочерченных улиц дома первых петербургских лет уступают нарядным особнячкам екатерининских времен. За ними нарочитая простота ампира. Первые доходные дома. Кирпичные глыбы дешевых построек конца прошлого века. Коренастые дома наших тридцатых годов. Медлительная и неуклонная поступь уходящего к морю города.
Трамвай последний раз разворачивается среди сегодняшних домов, въезжает в широкий зеленый туннель. Отступившие за каменные ограды вековые деревья. Пологий берег уснувшей в песчаных отмелях речонки. Заросли лопухов у крошечного домика трамвайной станции. Тишина.
Вода под мостом чернеет чернильной густотой. Вздрагивает у чуть видного остова затонувшей лодчонки. Лениво тянется к вытянутым на берега моторкам — каждая расписная, каждая со своим именем. Седым налетом гасит отсвет трудно проглянувшей сквозь тучи синевы. Черная речка — ей и не стали придумывать другого названия.
За мостом на квадрате белого песка стайка голубей. Крутолобый булыжник старой мостовой. Вдали белеющий проем тесно встроенных в невысокий дом ворот. Смоленское кладбище — долгие годы единственное для васильеостровцев, давно уже закрытое и ставшее редко читанными страницами архива.
«Левицкий? Художник? А как же, есть такой. Сам видел. Вот только как его искать?» — смотритель кладбища может только очень приблизительно показать направление. Старушка уборщица тоже помнит имя, помнит, что Левицких несколько («Родственники — помню»), но вот поиски — кто за них возьмется. Художников здесь много — вся старая часть. Только и планов нет, и архив погиб в последнюю войну, и надписи давно стерлись, затянулись землей, мхом. «Вы лучше адресок оставьте. Если случаем встретим, напишем». — «Конечно, ему бы лучше на Волковой, если уж был такой знаменитый!»
Ошибка памяти (сразу у нескольких?) или цепко захваченная подсознанием необычность имени, может быть, надписи, формы памятника или родственных обращений? Письмо с Васильевского острова может прийти — чудом и не прийти никогда. И все-таки удивительное чувство реальности. Значит, еще совсем недавно и все те годы, когда шел спор о месте смерти художника, могила существовала, и как иначе: жил на Васильевском, значит, и похоронен должен был быть там же. Многих ли везли в те годы через Неву на лодках — мосты появились потом — дорогое, далекое и ничем не оправданное путешествие. И могила затерялась как раз тогда, когда нашлась отметка в приходских книгах — день смерти художника и похороны на Смоленском кладбище. Все рядом, и все несовместимо.
За воротами широкая, уходящая в зелень дорога. Прихотливые развороты аллей. Волглая изморозь словно ускользающих под землю цементных плит — Петровская, Ксеньинская, Церковная аллеи… Под сплошным навесом кленов и лип душный и терпкий запах мокрой коры. Белесые букеты буйно разросшегося папоротника. Темнота перепутавшегося с кустами замшелого камня. Около отливающей анилиновой синевой церкви огромная гранитная платформа. Проржавевшая решетка с крошечной осыпающейся ржавчиной калиткой. Повисшие в воздухе ажурные ступени. Можно не подниматься, и все-таки… В углу камень — «Варнек Николай Александрович родился… умер…».
Плита под ногами поскрипывает плотным слоем перегнивших листьев, слежавшегося песка. Буквы с трудом прощупываются ломающейся палкой: «Варнек Алекс…», тот самый, кто заказал портрет Левицкого для Академии, может быть, написал и лицо на нем. Отец и сын — оба художники, хоть и по-разному оставившие о себе память в искусстве. Сын, далеко не равный отцу по таланту, хоть и был учеником Карла Брюллова. Отец — талантливый живописец, неизменный почитатель Левицкого. Необычная и снова реальная памятка об ускользнувшем от всяких почестей и даже простой памяти прославленном портретисте.
А ведь они уходят из жизни почти одновременно: Левицкого не стало в апреле 1822 года, Боровиковского — всего тремя годами позже. Одно и то же Смоленское кладбище стало местом их погребения. Только смерть Боровиковского была отмечена, вызвала сочувственные слова некрологов, и на могилу его легла плита с надписью: «На сем месте предано тело Советника Академии художеств Владимира Лукича Боровиковского, скончавшегося на 68 году от рождения в 6 день Апреля 1825 года». Смерть Левицкого осталась незамеченной, как в свое время и кончина Рокотова в Москве. Кстати, в эти последние свои годы Боровиковский работал над иконостасом для Смоленской кладбищенской церкви, который, однако, остался незаконченным и перешел в таком виде в Русский музей. Но для Левицкого запись в церковной книге стала единственной памятью об ушедшем из жизни уже забытом и, казалось, ставшем ненужным мастере.
И все-таки «пустого двадцатилетия» не было. Не было творческого умирания от холста к холсту. Не было и забвения. Был приговор, способный ввести в заблуждение, удержаться на годы, но не утвердиться в истории. Имя «подозрительного» художника может вызывать опасения у современников, отталкивать предупрежденных администраторов от искусства и предусмотрительных критиков. Но как долго способна существовать подобная плотина? Вместе с увлечением брюлловскими портретами в тридцатых-сороковых годах прошлого века всплывает память о блистательной маэстрии полотен Левицкого — их композиции, натюрмортах, непревзойденном искусстве воспроизведения каждого материала.
На первой же международной выставке 1862 года в Лондоне, в которой принимает участие Россия, сказочными жемчужинами вспыхивают смолянки, рождающий разговор о Рембрандте портрет священника 1779 года. И хотя критики имеют прежде всего в виду характер живописи с ее сочными светотеневыми эффектами, они правы по существу: невольное воспоминание о великом голландце возникает в связи с глубиной психологического решения Левицкого. Это художник, которого я глубоко уважаю, — казалось бы, неожиданно отзовется о Левицком И. Н. Крамской, в принципе далекий от интереса к собственно живописным, представлявшимся ему формальными, проблемам. «Разве не поэт Левицкий? Какие и как у него переданы женщины!» — с полной мерой свойственной ему увлеченности откликнется уже на рубеже XX столетия Константин Коровин, видевший дорогу искусства в эмоциональной насыщенности и выразительности цвета. Разные живописцы, разные поиски и свершения в искусстве, разные грани мастерства и художнического прозрения Дмитрия Левицкого, за которыми всегда стоял человек во всей определенности неповторимого своего характера, во всей значительности своего человеческого «Я».
ПРИМЕЧАНИЕ
Книга написана на основании архивных материалов, общие ссылки на которые приводятся ниже.
Центральный государственный архив древних актов (Москва): ф. 14, д. 51, 138; ф. 254, кн. 7467–7474; ф. 375, оп. 1, д. 90; ф. 375, 428, 610, 824, 1208; ф. 1239, оп. 3, ч. 65, д. 30 779; оп. 3, ч. 116, д. 62 376; оп. 3, ч. 81, д. 41 410. 69 298; оп. 57, д. 155, 156; оп. 60, д. 29 016.
Государственный исторический архив в Ленинграде — ф. 470, оп. 78/190, д. 49; оп. 4 (83/517), д. 102; ф. 487, оп. 12, д. 291, 112–115; ф. 487, оп. 12, д. 112–115, 291; ф. 789, оп. 1, д. 68.
Государственная публичная библиотека им. М. Е. Салтыкова-Щедрина (Ленинград), отдел рукописей, ф. 1033.
ИЛЛЮСТРАЦИИ
1. Портрет Н. А. Сеземова. 1770. Гос. Третьяковская галерея.
2. Портрет А. Ф. Кокоринова. 1769–1770. Гос. Русский музей.
3. Портрет Ф. С. Ржевской и А. М. Давыдовой (?). Гос. Русский музей.
4. Портрет Ф. С. Ржевской и А. М. Давыдовой (?). Деталь.
5. Портрет Ф. С. Ржевской и А. М. Давыдовой (?). Деталь.
6. Портрет П. А. Демидова. 1773. Гос. Третьяковская галерея.
7. Портрет Е. И. Нелидовой. 1773. Гос. Русский музей.
8. Портрет А. П. Левшиной. 1775. Гос. Русский музей.
9. Портрет Е. И. Молчановой. 1776. Гос. Русский музей.
10. Портрет Г. И. Алымовой. 1776. Гос. Русский музей.
11. Портрет Е. Н. Хованской и Е. Н. Хрущевой. 1773. Гос. Русский музей.
12. Портрет Дени Дидро. Музей в Женеве.
13. Портрет священника. 1779. Гос. Третьяковская галерея.
14. Портрет Н. С. Борщовой. 1776. Гос. Русский музей.
15. Портрет М. А. Дьяковой. 1778. Гос. Третьяковская галерея.
16. Портрет Я. Е. Сиверса. 1779. Гос. Третьяковская галерея.
17. Портрет М. И. Мордвинова. 1778. Гос. Третьяковская галерея.
18. Портрет М. Ф. Полторацкого. 1780. Гос. Русский музей.
19. Екатерина-Законодательница в храме богини Правосудия. Гос. Третьяковская галерея.
20. Портрет М. А. Львовой. 1781. Гос. Третьяковская галерея.
21. Портрет Бакуниной. 1782. Гос. Третьяковская галерея.
22. Портрет А. В. Храповицкого. 1781. Гос. Русский музей.
23. Портрет П. Н. Голицыной. 1781. Гос. Русский музей.
24. Портрет А. Д. Ланского. 1782. Гос. Русский музей.
25. Портрет В. И. и М. А. Митрофановых. Гос. Русский музей.
26. Портрет П. В. Бакунина Старшо́го. 1782. Гос. Третьяковская галерея.
27. Портрет Г. А. Долгорукого. Гос. Третьяковская галерея.
28. Портрет Анны Давиа Бернуцци. 1782. Гос. Третьяковская галерея.
29. Портрет Урсулы Мнишек. 1782. Гос. Третьяковская галерея.
30. Портрет А. Д. Левицкой, дочери художника. 1785. Гос. Третьяковская галерея.
31. Портрет Н. А. Львова. 1789. Гос. Русский музей.
32. Портрет Александра I в детстве. 1787. Гос. Третьяковская галерея.
33. Портрет Ф. П. Макеровского. 1789. Гос. Третьяковская галерея.
34. Портрет неизвестного из семьи Салтыковых. Гос. Третьяковская галерея.
35. Портрет священника. 1812. Гос. Третьяковская галерея.
36. Портрет М. А. Воронцовой. Ок. 1790. Гос. Русский музей.
37. Портрет А. А. Воронцовой. Ок. 1790. Гос. Русский музей.
38. Портрет П. А. Воронцовой. Ок. 1790. Гос. Русский музей.
39. Портрет Е. А. Воронцовой. Начало 1790-х гг. Гос. Русский музей.
40. Портрет А. С. Протасовой. Начало 1800-х гг. Гос. Русский музей.
41. Портрет И. Гауфа. 1790-е гг. Гос. Русский музей.
42. Портрет Александра Стахиева. Деталь. Познань (ПНР)
43. Портрет Александра Стахиева. Деталь.
44. Портрет Александра Стахиева. Деталь.
45. Портрет Н. И. Новикова. Гос. Третьяковская галерея.
46. Портрет И. И. Дмитриева. Гос. Третьяковская галерея.
47. И. Е. Яковлев. Портрет Д. Г. Левицкого. Гос. Русский музей.