Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Софья Алексеевна

Софья Алексеевна — третья дочь царя Алексея Михайловича — родилась в 1657 г. Воспитателем ее был Симеон Полоцкий. После смерти Федора Алексеевича на престол был избран Петр I. (1682). Вместе с этим возвышалась партия Нарышкиных, родственников и приверженцев матери Петра I Натальи Кирилловны.

Партия Милославских, родственников первой жены царя Алексея Михайловича, во главе которой стояла царевна Софья Алексеевна, воспользовалась проходившими тогда волнениями стрельцов, чтобы истребить главнейших представителей партии Нарышкиных и парализовать влияние на государственные дела Натальи Кирилловны. Результатом явилось провозглашение 23 мая 1682 г. двух царей, Иоанна и Петра Алексеевичей, которые должны были править совместно, причем Иоанн считался первым царем, а Петр — вторым.

29 мая, по настоянию стрельцов, за малолетством обоих царевичей правительницей государства была провозглашена царевна Софья. С этой поры и до 1687 г. она стала фактически правительницей государства. Была даже сделана попытка провозгласить ее царицей, но не нашла сочувствия среди стрельцов.

Первым делом Софьи было усмирить волнение, поднятое раскольниками, которые, под предводительством Никиты Пустосвята, добивались восстановления «старого благочестия». По распоряжению Софьи, главные предводители раскольников были схвачены, Никита Пустосвят казнен. Против раскольников были приняты суровые меры: их преследовали, били кнутом, а наиболее упорных предавали сожжению. Вслед за раскольниками были усмирены стрельцы. Начальник стрелецкого приказа князь Хованский, приобретший большую популярность среди стрельцов и обнаруживавший на каждом шагу свое высокомерие не только по отношению к боярам, но и к Софье, был схвачен и казнен. Стрельцы смирились. Начальником Стрелецкого приказа был назначен думный дьяк Шакловитый.

При Софье был заключен вечный мир с Польшей в 1686 г. Россия получила навсегда Киев, уступленный раньше по Андрусовскому миру (1667) только на два года, Смоленск; Польша окончательно отказалась от Левобережной Малороссии. Тяжелые обстоятельства, нападения турок принудили Польшу заключить такой невыгодный для нее мир. Россия обязалась за него помочь Польше в войне с Турцией, которую Польша вела в союзе с немецкой империей и Венецией.

Вследствие принятого Россией на себя обязательства любимец Софьи князь В. В. Голицын два раза ходил в Крым. Эти так называемые Крымские походы (в 1687 и 1689 гг.) окончились неудачею. Во время первого похода была зажжена степь. В этом обвинили малороссийского гетмана Самойловича, не сочувствовавшего походу. Он был низложен, а на его место избран Мазепа. Русское войско принуждено было вернуться. Во второй поход русские дошли уже до Перекопа, Голицын начал было переговоры о мире; переговоры затянулись, войско ощущало сильнейший недостаток в воде, и русские принуждены были воротиться, не заключив мира. Но, несмотря на эту неудачу, Софья наградила своего любимца как победителя.

С Китаем в правление Софьи был заключен Нерчинский договор (1689), по которому оба берега Амура, завоеванные казаками, были возвращены Китаю. Договор этот был заключен окольничим Федором Головиным и вызван постоянными столкновениями с китайцами, угрожавшими даже настоящей войной.

Правление Софьи продолжалось до 1689 г., пока Петр занимался потехами. В этом году ему исполнилось семнадцать лет и он задумал править самостоятельно. Враждебно настроенная против Софьи Наталья Кирилловна говорила о незаконности правления Софьи. Шакловитый вздумал поднять стрельцов в защиту интересов Софьи. Но они не послушались. Тогда Софья решила погубить Петра и его мать. Замысел этот не удался, так как Петру донесли о намерениях Шакловитого, и царь уехал из Преображенского, где он жил, в Троице-Сергиеву лавру. Софья уговаривала Петра возвратиться в Москву, но безуспешно посылала она с этой целью бояр, наконец патриарха. Петр не поехал в Москву, не возвратился и патриарх Иоаким, лично не расположенный к Софье. Видя неуспех своих просьб, Софья отправилась в Лавру сама, но Петр не принял ее и требовал выдачи Шакловитого, известного Сильвестра Медведева и других ее сообщников; Софья не выдала их сразу, а обратилась за помощью к стрельцам, к народу, но никто ее не слушал; иноземцы с Гордоном во главе ушли к Петру, стрельцы вынудили Софью выдать сообщников.

В. В. Голицын был сослан, Шакловитый, Медведев и состоявшие в заговоре с ними стрельцы были казнены. Софья должна была удалиться в Новодевичий монастырь; оттуда она не переставала разными тайными путями поддерживать сношения со стрельцами, которые были недовольны своей службой.

Во время пребывания Петра за границей (1698), стрельцы подняли восстание, с целью, между прочим, поручить правление снова Софье. Восстание стрельцов кончилось неудачей, главарей казнили. Петр возвратился из-за границы. Казни повторялись с новой силой.

Софья была пострижена в монашество под именем Сусанны. Пред окнами ее кельи Петр велел повесить несколько трупов казненных стрельцов. Сестра Софьи Марфа была пострижена под именем Маргариты и сослана в Александровскую слободу, в Успенский монастырь. Софья оставалась в Новодевичьем монастыре и содержалась там под самым строгим надзором. Сестрам запрещено было видеться с нею, кроме Пасхи и храмового праздника в Новодевичьем монастыре.

Умерла Софья в 1704 г. По общему мнению, Софья была человек большого, выдающегося, «великаго ума и самых нежных проницательств, больше мужска ума исполненная дева» — как выразился о ней один из ее врагов.

Суждения о ней историков не отличаются беспристрастием и в большинстве случаев далеко не сходны между собою. При Петре и в первое время после смерти Петра к личности Софьи относились очень враждебно, считали ее врагом петровских преобразований, закоснелой защитницей старины и умственного мрака. Только в конце XVIII в. делаются попытки снять хоть часть обвинений с Софьи. К деятельности ее, как правительницы, с уважением относился Г. Ф. Миллер, Карамзин и Полевой признавали Софью замечательной женщиной, ослепленной только властолюбием. Устрялов говорит о Софье с негодованием, называя ее русскою Пульхерией.[1] И. Е. Забелин видит в Софье воплощение византийских идеалов. В своей деятельности она имела определенную цель, «твердо и неуклонно решилась вести борьбу с мачехою, идти к своей властолюбивой цели; она вела решительный заговор против брата и его семьи». Для Соловьева Софья — «богатырь-царевна», «пример исторической женщины, освободившейся из терема, но не вынесшей из него нравственных сдержек и не нашедшей их в обществе». Подобным же образом многое в деятельности Софьи объясняет и Костомаров. Аристов, в своей книге «Московские смуты в правление царевны Софьи Алексеевны», старается обелить Софью. По его мнению, причина майского бунта заключается в стрельцах и ни в ком ином. Погодин не идет так далеко, как Аристов, но не решается в стрелецких бунтах винить безусловно одну Софью. Брикнер считает Софью властолюбивой, думает, что она в 1682 г. воспользовалась стрелецкими волнениями как готовым материалом, а в 1689 г. агитировала против Петра. Прежние обвинения Софьи во всем, по его мнению, строились на шаткой почве. А потому Брикнер отказывается «определить меру преступлений Софьи». Белов, не оправдывая Софью, считает виновными и Нарышкиных, видя в них такую же активную силу, какою были Милославские. Профессор Е. Ф. Шмурло примыкает к этому взгляду. По его мнению, Софья вовсе не является профессиональной интриганкой, равно как она и не плыла по течению, отдавшись велениям судьбы. «Софья домогалась не чего другого, как того же самого, чего домогалась и Наталья Кирилловна. За царскую корону ухватились обе женщины, одна для сына, другая для брата, с тем лишь разве различием, что одна по чувству материнскому желала видеть эту корону на голове сына ради интересов сына же; другая в брате видела орудие интересов личных… Корона досталась Наталье. И вот теперь Софье приходилось вырывать ее… В сущности обе стороны стоили одна другой. И если Софья очутилась в рядах нападающих, то ведь там, где идет борьба, надо же кому-нибудь нападать и кому-нибудь защищаться».


Энциклопедический словарь. Изд. Брокгауза и Ефрона. Т. ХХХ А. СПб., 1900.




Н. М. Молева

Государыня-правительница Софья

Роман

Действующие лица повествования

Софья Алексеевна (1657–1704), дочь царя Алексея Михайловича от первого брака с Марией Ильиничной Милославской. Правительница Московского государства при малолетних царях братьях Иоанне и Петре с 1682 по 1689 г.



Алексей Михайлович (1629–1676), второй царь из рода Романовых. Вступил на престол в 1645 г.

Сестры царя Алексея Михайловича:

Ирина Михайловна (1627–1679), старшая из девяти дочерей царя Михаила Федоровича, любимая сестра Алексея Михайловича.



Анна Михайловна (1630–1692), дочь Михаила Федоровича от второго брака с Евдокией Лукьяновной Стрешневой.



Татьяна Михайловна (1636–1706), ярая сторонница патриарха Никона. Художница-портретистка. Предполагаемый автор группового изображения патриарха Никона с клиром.

Супруги царя Алексея Михайловича:

Мария Ильинична Милославская (1625–1669) — в браке с 1648 г.



Наталья Кирилловна Нарышкина (1651–1694) — в браке с 1671 г.

Дети царя Алексея Михайловича:

Федор Алексеевич (1661–1682), сын Марии Ильиничны Милославской. Царствовал с 1676 по 1682 г.



Иоанн Алексеевич (1666–1696), сын Марии Ильиничны Милославской. Провозглашен царем в 1682 г. Женат на Прасковье Федоровне Салтыковой, от которой имел трех дочерей, в том числе будущую императрицу Анну Иоанновну. Правительницей Российского государства стала и его внучка от старшей дочери — Екатерины Иоанновны, герцогини Мекленбургской, Анна Леопольдовна, мать объявленного императором Всероссийским Иоанна VI Антоновича.



Петр I Алексеевич (1672–1725), император Всероссийский, сын Натальи Кирилловны Нарышкиной. Провозглашен царем вместе со сводным братом Иоанном Алексеевичем в 1682 г. С 1689 г. правил фактически, а с 1696 г. и юридически единодержавно. От первого брака с Евдокией Федоровной Лопухиной (с 1689 г.) имел сына Алексея (1690–1718). От второго брака с Мартой Скавронской (будущей императрицей Екатериной I) — дочерей Анну (мать будущего императора Петра III) и Елизавету, императрицу Всероссийскую (с 1741 г.).



Евдокия Алексеевна (1650–1712), старшая дочь Алексея Михайловича и Марии Ильиничны Милославской.



Марфа Алексеевна (1652–1707), любимая ученица Симеона Полоцкого. За постоянную поддержку сестры Софьи насильно пострижена в монахини под именем Маргариты. В народе почиталась преподобной. Церковью не канонизирована.



Екатерина Алексеевна (1658–1718), сторонница Петра I, крестная мать его второй супруги, Марты Скавронской.



Мария Алексеевна (1660–1723), сторонница царевича Алексея Петровича, тем не менее пользовавшаяся симпатией Екатерины Первой.



Федосья (Феодосья) Алексеевна (1662–1713), за поддержку сестер Софьи и Марфы заключена Петром Первым в монастырь без пострига пожизненно.

Духовные лица:

Никон (1605–1681), шестой патриарх Московский и Всея Руси. Поборник идеи господства церкви над властью государственной. Один из главных виновников раскола в православной церкви. «Собинной» — особенный друг царя Алексея Михайловича.



Иоасаф III (?—1672), седьмой патриарх Всея Руси (с 1667 до 1672 г.), преемник Никона. При нем раскол оформился окончательно, под влиянием Симеона Полоцкого была восстановлена живая проповедь в церквях, правились богослужебные книги и устанавливались правила иконописания.



Питирим (?—1673), восьмой патриарх Всея Руси. Ярый враг Никона. Занимал патриарший престол с июня 1672 по апрель 1673 г.



Иоаким (1620–1690), девятый патриарх Всея Руси из рода можайских дворян Савеловых, продолжавший никонианскую политику утверждения независимости церкви от государственной власти. Духовный писатель и полемист.



Адриан (1627 или 1639–1700), последний патриарх Всея Руси (с 1690 г.), ярый приверженец старины, противник реформ Петра I.

Глава 1

И раздумался государь Алексей Михайлович…

Год выдался удачливым, хоть и хлопотным. В сокровенных мыслях не держал, как ко времени придется кончина патриарха Иосифа.[2] Грех, великий грех о таком подумать, да иначе не решить бы судьбы друга собинного — митрополита Новгородского Никона. К нему всей душой тянулся. От него облегчения в тягостях государских и семейных ждал.

Об усопшем кире-Иосифе что сказать? Всего за три года до батюшкиной кончины поставлен был. Чужой человек — от самого себя правды не скроешь. Да и в чем она — правда? Не святейший ли в смерти батюшки завинился? Государь Михаил Федорович[3] о замужестве сестры Ирины Михайловны от души хлопотал. Принца датского Вальдемара сыскал. В Москву пригласил. Только что не аксамитом[4] да соболями дорогу в первопрестольную ему выстлал. Никаких трат не жалел. Расчет государский — одно. Царевну из теремного задуха вывести, семьей одарить — другое. Пуще жизни Аринушку любил. Первой из семи дочек на свет пришла, первой для отца и осталась.

Может, от такого зятя и невелик прибыток. Короля датского Христиана IV всего-то побочный сын. Бастард, они там называют. И все королевская кровь! Веселый. Смелый. До развлечений охочий. Никого улыбкой, словом добрым не обойдет. Перед Ариной шляпу с перьями скинул. В поклоне по земле махнул. Руку целует: «Ваше высочество, принцесса, рад несказанно…». А до веры дошло — чтоб православие ему принять, — ни в какую. Чего-чего батюшка ни сулил, как Христом Богом ни молил — где там? Во дворец принц дорогу забыл. От охоты отказался — недугами отговариваться стал.

Тут бы святейшему уловку нужную и найти. Книгочей ведь был, всякой учености любитель — сплоховал. Сколько часов в прениях с пастором провел[5] — все без толку. Книг церковных груды приносил. По закладкам места нужные искал. Путал. Гневался. В круг одно и то же твердил. У пастора на все ответ был, иной раз вроде бы посмеивался пастор-то.

Принц поначалу прениям радовался — видать, и впрямь жениться хотел. А как дни чередой побежали, ходить на собрания перестал. Понять бы киру-Иосифу, другого пути поискать — на своем уперся, батюшке досаждать стал. Государю маета одна. Где было отцовскому сердцу выдержать! В одночасье приказал долго жить.

Кир-Иосиф до конца государя не оставлял: выслать принца за безбожие требовал. Отмалчивался батюшка. Один раз прошептал: «Еще, Алеша, пробовать надо, единения с принцем искать, Аринушку не обидеть».

Только как в шестнадцать-то лет противу патриарха устоять? Ни слов нужных, ни власти. Пришлось, пришлось принца отпустить. С почетом, честь честью. Арина в Крестовую палату пришла: «Порешил ты жизнь мою, государь-братец». От горя ровно окаменела вся. Больше года слова единого не вымолвила. В терему своем заперлась. От увещеваний патриаршьих наотрез отказалась: «Помилуй, государь-братец, душеньки моей не береди». Как тут не пожалеть, в покое не оставить!

А поразмыслить, немало и доброго святейший совершил. О просвещении более всего пекся. Училище Ртищевское устроил.[6] Монахов ученых для него из Киева выписал, чтобы молодых наставлять, книги сочинять, а допреж всего переводами заниматься. Очень его собинной друг за то похвалял. Одних книг богослужебных да церковноучительных кир-Иосиф сколько напечатал! Иные по нескольку раз издавал — расходились быстро. Ошибок только, говорил, немало допускал, за переводчиками и составителями не следил: не пошла бы через них среди духовенства смута.

Наказ тоже духовенству российскому едва поставлен был, сочинил, как по правилам церковным жить, как порокам своим противустоять, богослужение верно вести. Все хорошо бы, только вслед за наказом такими налогами клир облагать стал, что многим один выход — в мир бежать, чтобы жены с детишками с голоду не пухли.

Спасибо собииному другу — глаза на беды поповские раскрыл. И на стяжательство самого кира-Иосифа тоже. Вот поди ж ты, всю жизнь, день за днем рядом быть приходится. В Кремле дворы бок о бок. Прошлым годом переходы даже сделаны от патриаршьей Столовой палаты до царской Грановитой, чтоб друг к другу царю мирскому и царю духовному удобно ходить. А все равно человека не узнать.

Собинной друг доказал: чтобы вера православная не пошатнулась, надобно мощи патриархов, чистотой духа просиявших, в Успенский собор перенести, поклонению народному представить. Кир-Иосиф на первых порах сомневался — Бог весть, о чем думал. Позже согласился: не о славе своей печься надобно — об одной церкви русской. О ней речь. Благословил.

По весне готовиться стали. Мощи Иова,[7] первого патриарха Московского и Всея Руси, из Старицкого монастыря торжественно переносить. Особливое торжество — из монастыря Соловецкого мученика Филиппа, митрополита Московского и Всея Руси. С Никоном не поспоришь: коли в Архангельском соборе лежат князья светские, лежать в соборе Успенском князьям церкви. Над их прахом и поставление государей на престол крепче будет.

Ан по дворцу толки пошли. Борис Иванович Морозов[8] первый: пристало ли церковникам во власти с государем тягаться? Не о мирской ли силе и власти тут хлопоты? В Иове многие засомневались — от Годунова зависел, царю Борису душой и телом был предан. Грехи годуновские разрешил не он ли?

Собинной друг все сомнения отверг — не мирянам о совести князя церкви толковать! Мирскому суду патриарх не подвластен. А жизнь прожил, дай Господь каждому. В Старице родился. В Старицком монастыре воспитался. Там же в юности монашество принял. Еще в 1571 году в Москву настоятелем Симонова монастыря переведен. Шутка ли, доверие государя Ивана Васильевича Грозного заслужил! В колымаге царской по монастырям езжал. А там, гляди, архимандритом Новоспасского московского монастыря стал, епископом Коломенским, архиепископом Ростовским.

Держал ли его руку Борис Годунов по первоначалу, нет ли, только сам государь Федор Иоаннович положил лишить сана митрополита Московского Дионисия и рукоположить на то место Иова. Верно одно — должен был поддержать царский шурин государя, чтобы решился Федор Иоаннович первый раз патриарха избрать без благословения патриархов восточных. Собственного! Всея Руси! День-то какой для церкви православной — 23 января года 1589-го! И досталась та честь Иову.

Воле царской Иов никогда не перечил. Одну заботу знал — православие по всем землям утверждать. Тут тебе земли и грузинские, и карельские, и сибирские, и казанские. Правда, не во всем государю своему потакал. Хотел Борис Годунов университет, по образцу иноземных, открыть — воспретил. Не уговорил святейшего царь Борис. Может, времени на уговоры не хватило — смута пошла. Самозванец патриарха сана лишил, да как! Богослужение в Успенском соборе шло. В храм люди с оружием ворвались, на святейшего с руганью да побоями напали. Ризы сорвали. Насильно в черную рясу простую обволокли да в Старицкий монастырь отвезли. Еще раз только царю Василию Шуйскому[9] запонадобился, в Москву, разрешить клятвопреступление народа русского, что законному царю Борису изменил.

Радостно, поди, у страдальца на душе было, да радость недолгая оказалась. Шуйский обратно в Старицу отправил. Еле до монастыря добраться успел и Богу душу отдал. Еще одну память оставил. Сочинениями церковными, подобно киру-Иосифу, не занимался, а «Повесть о честном житии благоверного и благородного царя Федора Иоанновича» написал. Там и для царя Бориса место нашел, добрых слов не пожалел.



5 марта (1652), в день Обретения мощей благоверного князя Федора Смоленского и чад его Давида и Константина Ярославских, мощи первого патриарха Московского и Всея Руси Иова из старицкого мужского Успенского монастыря перенесены в Москву и торжественно помещены в Успенском кремлевском соборе.[10]



Уже на перенесении мощей Иова многие в кире-Иосифе засомневались: телом ослаб, разум вроде мутиться стал. Не жилец! Только тогда в мыслях мелькнуло: кабы на патриарший престол да собинного друга… Захотят ли церковники? Не возмутятся ли? Совета держать не с кем. Многим, ой, многим собинной друг не по нутру пришелся: строг не в меру, потачки никому не дает. Так и толковали: о церкви более, чем о государе печется, а все, мол, от гордыни. Боялись, не иначе. Завидовали дружбе царской — и это было. С кем государь чуть что письмами обменивался? Не дьяку диктовал, а для секретности собственной рукой писывал. Кому ж во дворце не обидно!



15 марта (1652), на стояние Марии Египетской, скончался 5-й патриарх Московский и Всея Руси Иосиф. Погребен в кремлевском Успенском соборе. Всяких чинов люди приходили для прощения и целовали руку. При выносе раздавались милостинные деньги присутствовавшим властям, старшему и младшему духовенству, церковным слугам, звонарям, сторожам. Роздано в Большую тюрьму 477 человекам, а по приказам колодникам 385 человекам, в богадельни трем сотням. Нищих кормили на Патриаршем дворе, в Столовой палате, по 100 человек в день. Всего на вынос роздано 105 рублей 14 алтын и 4 деньги.



Во дворце, известно, одними обидами дышишь. Слова правды нипочем не услыхать. Все исхитриться, угодить норовят, никому, акромя себя самого да сродственников своих, ходу не дать. Собинной друг иной. Ничего скрывать не станет. Иной раз едва не сгрубит, а все как есть выложит. Надежность в нем есть. Слову своему хозяин. Потому и по сердцу пришелся, когда на поклон во дворец явился.

Игумен Кожеезерского монастыря. На Онеге. Одни, сказывают, там леса да болотные топи. Порядок такой — коли в Москву приехал, молодому государю поклониться.[11] И впрямь молодому: полугода не прошло, как на царство венчался, и самому-то от роду едва семнадцать набежало.

Сразу порешил: быть игумену Никону архимандритом монастыря Новоспасского, Там отеческие гробы. Туда и приезжать часто можно. Беседы вести.

Жизнь игумена вся как на ладони. Крестьянский сын из Нижегородских краев. В детстве сколько от лихой мачехи зла хлебнул, а все равно грамоте выучился, книжную премудрость одолевать в Макарьев-Желтоводский монастырь бежал. Отец сыскал, хитростью выманил. Только все равно Никита, как в миру его звали, священничество принял, женился, троих детей прижил, а в монастырь вернулся.

В одночасье Бог деток прибрал, сам признавался, с сердцем не справился. Жену постричься уговорил и сам постригся. Тяжело прощались… Тридцати лет от роду на Белое море ушел, да с настоятелем не ужился, не согласился с лукавством, как тот с милостынными деньгами управлялся. Один в скиту жить стал. Холод. Голод. Как на дворе потеплеет, гнус заедает. Оттуда его монахи игуменом и выбрали. Уговорили.

Он и в Новоспасском монастыре не переменился. Беседы с государем ученые вел, Священное Писание толковал, но ни разу не пропустил, чтобы за униженных да обиженных не попросить. Знал ведь, что может государю досадить, — не боялся. Куда! Раз от раза все больше прошений собирал. О каждом, как о личной милости, просил. Горд-горд, а тут и в землю поклониться мог.

Сначала повелено ему было каждую пятницу во дворец для собеседования приезжать. Дальше — больше: и вовсе приемом всех челобитных государю на неправый суд заниматься. Ничего не скажешь, многим помог, бесчинствам многих судей предел положил. А уж тут, хочешь — не хочешь, с любовью народной и ненависть дворцовая поднялась. Наушничанью да доносам конца не видать.

Сказал собинному другу о престоле патриаршьем — теперь-то освободился, теперь-то все равно занимать придется. Строго так посмотрел: как Собор жеребья положит, так тому и быть. Не положит! И гадать нечего — не положит. Тут и власть царскую употребить в самый раз. Вскинулся: не хочу царской милости, хочу правды! Правды? Будто неизвестно: на Руси она у каждого своя, какая кому удобней. Кабы в открытую голоса подавали, да еще при царе, тут бы воле царской противиться не стали. А с жеребьями, известно, каждый волю свою творить станет. Не справишься!



2 июня (1652), в канун праздника Всех Святых, в земле Российской просиявших, царь с царицей и всем семейством отправился в поход на богомолье к Троице. Почта сразу по выезде царского поезда из Москвы в городе вспыхнул пожар. Для присмотра и распоряжений по борьбе с огнем было отпущено несколько бояр, среди них царский дядя Семен Лукьянович Стрешнев. Пожар продолжался более четырех дней, что заставило царя прервать богомолье и вернуться в Москву.



О митрополите Филиппе[12] собинной друг давно толковать стал. Мало мощи святителя в столицу перенести, надо и прощения у него просить за невинное претерпение и смерть насильственную от Ивана Васильевича Грозного. И не иерархам церковным прощаться у святителя, а самому государю: за предков своих венценосных, раз венчан на царство их скипетром и державой.

Оно и верно — о Колычеве Федоре Степановиче, как в миру митрополита звали, разговор особый. Семья древняя. Род знатнейший. Сам государю Василию III Ивановичу служил верой и правдой, а вдовой его княгине Елене, как правительницей стала, не угодил. Колычевы Андрея Старицкого[13] поддержали противу государыни, за то головами и поплатились. Федору Степановичу, едва не единственному, на Соловках спастись удалось, безвестно постричься. А как игумена не стало, монахи ему хозяйство монастырское доверить решили.

Хорош был Федор Степанович в миру, того лучше брат Филипп в монастыре. До всего руки в хозяйстве монастырском доходили, все в руках спорилось. Промыслы всякие строить начал. Машины, шутка ли сказать, придумывать. Солеварницы по всему Белому морю поставил. Железному промыслу начало положил. Крестьян монастырских обогатил.

Царь Иван Васильевич на игумена глаз положил, чтобы быть ему митрополитом Московским. Игумен воспротивился: тогда только согласие даст, когда государь от опричнины откажется. Дерзость неслыханная, а Филипп не отступился, гнева царского не испугался. Я, мол, Божий слуга: чему быть, того не миновать. Каждый на своем стоял, пока Собор их к примирению не привел. Царь опричнину свою поуймет, а коли нет, игумен прилюдно разоблачать да бичевать его станет. Шел 1566 год. И на что бы царю такой договор?

Друг собинной растолковал: никакому властителю совесть спуска не дает. Чем больше грешишь, правила церковные преступаешь, тем больше совести бояться будешь. Так и вышло. Грозный униматься и не подумал, а митрополит Филипп противу государя с упреками да угрозами выступать стал. Сначала с глазу на глаз с царем, а там и прилюдно — в Успенском соборе! Друг собинной день тот вспоминал — перед Благовещением.

Обо всем митрополит сказал — и о кровопролитиях, и о беззакониях, и о Божьем суде, и о грехах смертных, от расплаты за которые никакая власть земная уберечь не может. С того дня и пошло. Митрополит ничего спускать не стал ни государю, ни опричникам. При прихожанах разоблачал, из храма изгонял, а царю сказал, что сан с себя сложить в каждый час готов, потому что служит Престолу Небесному — а не земному. Всего два года с наречения прошло!

Только теперь Ивану Васильевичу одного отречения митрополита уже мало стало. Пытками да подлогами стали слуги государевы клевету на преосвященного собирать. Собрали. А уж потом Басманов с товарищами в Успенском соборе при всем честном народе Филиппа с митрополичьей кафедры сволок, ризы содрал, в простой монашеской одежде в Богоявленский монастырь увез. Собинной друг все твердил: «Гляди, государь, куда власть мирская человека грешного завести может, коли не бдит над ней власть церковная. Облик и подобие Божие утратить ничего не стоит».

Круто взялся Иван Васильевич за митрополита, куда как круто. Одних родственников — Колычевых десятерых казнил. Одну из голов в келью митрополиту прислать велел. Пусть, дескать, любуется, пока плоть до конца не сгниет. В 62 года Филипп в тверском Отрочь монастыре оказался. Здесь его и настиг Малюта Скуратов — взголовьем, на чем преосвященный по ночам голову преклонял, и задушил. Сам. Своими руками. Тесть царя Бориса Годунова, родитель супруги его — царицы Марьи. Еще друг собинной напомнил, что и детей злодея гнев Божий стороной не обошел. Ведь задушил Гаврила Пушкин и царицу Марью, и сына их единственного Федора. От расплаты куда уйти, в каком поколенье на прощенье рассчитывать!



9 июня (1652), в день Кирилла святого игумена Белозерского, посольство из многих бояр и священнослужителей во главе с митрополитом Новгородским Никоном привезло в Москву мощи святого Филиппа Митрополита Московского. Перед отпуском мощей из церкви святых Зосимы и Савватия Соловецкого монастыря, где они до сего времени почивали, за литургией митрополит Новгородский Никон от царя посланную грамоту к митрополиту Филиппу прочел, в которой государь Алексей Михайлович молил святого мученика отпустить вину прадеда его: «сего ради преклоняю сан свой царский за оного, иже на тя согрешившего, да оставиши ему согрешение его своим к нам пришествием».



19 июля (1652) мощи мученика Филиппа были помещены в серебряную раку в Успенском соборе Кремля. Праздник мученика празднуется всей русской церковью 9 января, 3 июля и 5 октября (вместе со Всероссийскими Святителями Петром, Алексием и Ионою).



Вот и вышло: только бы убедить собинного друга сан принять из царских рук — без выбора церковного. Бог с ними, князьями церкви! Ан ни за что соглашаться не хотел. Сколько часов в разговорах один на один прошло. Вот тогда и пришлось на собственном примере преосвященному доказывать. В Успенском соборе, у раки мученика Филиппа, царь с боярами и всем народом в ноги ему повалился, слово клятвенное дал ни в какие дела церковные властям мирским не мешаться, постановлений патриаршьих не касаться, а самого его почитать за архипастыря, отца духовного верховнейшего.

Иные во дворце возрадовались, иные толковать стали, мол, добился своего Никон, обошел государя. Только сам собинной друг другу своему державному сказал: «Надолго ли, государь, слова да терпения твоего хватит?». — «Навсегда!». — Помолчал: «Навсегда промеж людей не бывает, а уж у царей и подавно». — «Господь с тобой, друг собинной! Ведь рака мученика передо мной и до скончания века так стоять будет». — «Вот и дал бы мне Бог малость больше, чем мученику Московскому, крест свой нести». — «Что ты! Что ты! Как можно!», — руками замахал. «Все еще на нашем веку свершится, государь. Сам увидишь, а там и имени Никонова слышать не захочешь. Помяни мое слово».

Какое ж доверие к такому пророчеству иметь следует! А все на сердце горечь осталась, хотя бы потому, что верить другу собинному безоглядно привык. Разве что самыми что ни на есть дорогими подарками от сомнений отвести? Он на то: «Мы за милостыню царскую не будем кланяться… ибо приимет царь за то сторицею и живот вечный наследит».



25 июля (1652) митрополит Новгородский Никон избран, вопреки принятому порядку, по царскому указу, без жеребья. В начале чина поставления царь дал ему запись своею рукою: «еже во всем его послушати и от бояр оборонить и его волю исполнять».



15 августа (1652), в день празднования Успения Пресвятой Богородицы, государь поднес патриарху на золотой мисе золотую митру-корону вместо обычной патриаршьей шапки, опушенной горностаем, а также образ Филиппа Митрополита и братину золотую. А также был пожалован патриарху в Кремле Цареборисовский двор. Царицы на богослужениях не было, т. к. она донашивала последние дни ребенка — находилась в тягости и тягость ту переносила очень тяжело.



26 августа (1652), на день Сретения в Москве Владимирской иконы Пресвятой Богородицы, родилась у царицы Марьи Ильиничны царевна Марфа Алексеевна, вторая дочь царя Алексея Михайловича.



Дочь! Опять дочь… Только теперь понял: минуты не сомневался — будет сын. Должен быть. Наследник! От кончины первенца почти год не мог в себя прийти. Усовещеваний даже собинного друга будто не слышал: Бог дал, Бог и взял. Все верно. Только ему, новопреставленному младенцу Дмитрию, отцовский престол было наследовать, мир государству Российскому нести, отца от заботы главной освободить. А тут — Бог дал, Бог и взял…

Не потому ли, что именем несчастливым нарекли? Собинному другу в мыслях таких признаться нельзя. А как иначе думать? У государя Ивана Васильевича первенца этим именем крестили. И что? Поехал царь на богомолье, мамка дите в воду на Шексне с палубы судна упустила. Поверить страшно! Да, видно, не было в том ее вины — не казнил нерадивую царь, кажись, и в монастырь не сослал. Сколько лет прошло, решил память о сыне оживить. Последнего сына тем же именем нарек: царевич Дмитрий Угличский. Как сам страшно живот свой кончил, сколько смуты на землю русскую принес!

И вот теперь — Дмитрий Алексеевич… На свет пришел 2 октября 1649 года. По чину имя выбирали — семь дней вперед отсчитали. Вышло на Дмитрия Солунского. Можно бы преподобного Афанасия Мидикийского припомнить — чем не покровитель? И Феофила, епископа Новгородского, если не Луппа. Да все думалось, лучше связать с Рюриковичами, царя Ивана Васильевича помянуть. Не вышло. В октябре 1651 не стало Дмитрия Алексеевича. Спасибо, царица через месяц понесла. Не иначе — в утешение.

И в делах устроение началось. С собинным другом как нельзя лучше уладилось. Да и тут примета хорошая — под самое Новолетье царице родить.[14] Вот и родила…

Верховая боярыня, что с вестью пришла, глаза отвела: «Государь-батюшка, Бог радости прислал…». Запнулась. Собинной друг с поздравлением пожаловал: «Никак сокрушаешься, государь? Всякое дитя — дар Божий. А сына дождешься еще, и не одного, — чай, не перестарок. Скольких еще крестить будешь. Имя для младенца выбрал?». — «Не решил». — «И решать нечего. На нужный день имен женских множество: сорок дев-постниц. Тебе иное нужно — Симеон Столпник[15] и мать его Марфа. Бабу свою, Великую старицу,[16] почтишь».

Как не согласиться, а на душе сомнение: что имя дочке принесет? Оно, верно, иноческое — не мирское у бабы. Да про мирское она, поди, и сама забыла — больно рано клобук надела, тридцать лет носила. Ни детей подрастить, ни с супругом пожить. Сколько себя помнила — все старица Марфа. Одна радость — сыну да былому супругу кафтаны и шубы в своей Мастерской палате строить. Сама ткани брала, меха да пуговицы выбирала, за мастерами следила. Кому, как не им, в любви да согласии жить.

По любви дед[17] дворяночку захудалую — Шестову Ксению Ивановну за себя брал. Богатей, щеголь, красавец писаный, на всю Москву всем женихам жених, а выбрал без смотрин свою Ксюшу. Дядька Борис Иванович Морозов сказывал, Москва надивиться не могла. Ладно, не богата, так и красотой не взяла. Где там! Умница — тут не поспоришь. Видная — и то верно. Характерная. В делах толк понимала. Дом в руках держала. Дед больше книгами да языками иноземными интересовался. За модой следил. В Старом Английском дворе, что бок о бок романовского двора на Варварке, учителей сыскал — по-английски тайком учился. Латынью и польским и так владел, иному школяру впору.

У англичан же и все товары новые европейские покупал. Одних слуг на дворе до трех сотен держал. А там кареты аглинские, лошади арабские. Такого заводу коней не то что царь Борис — Федор Иоаннович не знавал. Жену молодую по польской моде наряжать принялся.

В июне 1596 году батюшка у них родился, Михаил Федорович. Да нарадоваться им не успели. Через пять лет царь Борис обоих супругов под клобук подвел. Спасибо, живота не лишил… Никак, мысли путаются. Что это все о бабе да о бабе. А, да, — имя для царевны! Значит, собинной друг сказал: Марфа.

…За дверью шаги. Голос женский. Кто бы это не в пору?

— Государь-братец, один ли ты? Не помешаю?

— Один, один, сестрица. Милости прошу, царевна Арина Михайловна. Сама знаешь, всегда тебе рад, да не часто гостеваньем своим меня жалуешь. А тут и время позднее…

— От родильницы я. Племянненку поглядела.

— Ах, это…

— Не рад. Знаю, что не рад. Так ведь не царица виновата, что дочерью тебя подарила. Сама вся в слезах. Тебя, государь, прогневать боится.

— Какой гнев — досада одна. От свадьбы самой знал, не заладится все у нас. Эх, кабы на Афимье настоял[18] — она б мне одних сыновей приносила. Не хворала да на болезни бы не жаловалась. У нее, чуть что, смех. Минуты не пройдет, то песней зальется, то шутки шутить примется.

— Братец, голубчик…

— Нет уж, Аринушка, сама меня разговорила — сама и дослушай. Акромя тебя, мне и потолковать не с кем. Знаешь, глаза у Афимьюшки какие? Что васильковое поле — как в небо бывалоча заглядишься. Губы — что твое вишенье спелое. Зубки — как есть жемчуга. Косы — змеями, до полу. Один раз за рученьку белую взял, спросил, люб ли ей. Зарделась. Ресницами лохматыми взмахнула. Да и отвечает: не был бы ты лучше государем. Как так? — говорю. Тогда бы словам моим поверил, а я бы тебя все равно любила, суженый ты мой.

— Так и молвила? Смелая.

— Со мной смелая. Да и чево робеть ей было. Мы уж в тереме наверху все разговоры разговаривали. Царевной ее по чину величать стали. Почти что хозяюшка моя, государыня.

— Помнишь, выходит.

— Как не помнить! Иной раз ночью страх обольет: в имени бы не ошибиться.

— Смолчит Марья.

— Смолчит. Разве что в храме лишнюю свечу затеплит, молитву прочтет. А я как ни погляжу, все-то она не как Афимьюшка делает, слова не те говорит.

— Однолюбы мы, Алешенька, однолюбы.

— Аринушка, неужто и ты не забыла? О принце помнишь?

— Помню, братец, да не обо мне речь.

— Как не о тебе? Я до сей поры маюсь, нет ли моей вины, что принцу уехать дал.

— Твоей? В твои тогдашние лета? Это батюшке со святейшим по-иному толковать надо было — вот и весь сказ.

— Как по-иному? О чем ты, Арина Михайловна?

— А ты вспомни государя Ивана III Васильевича… Вторым браком принцессу византийскую брал.[19] Какой попервоначалу уговор был, не ведаю. Похоже, принцесса супруга в веру католицкую обращать собиралась. А чем кончилось? Православие приняла, из Зои Софьей Фоминишной заделалась. Чтоб мужа-государя не лишиться. Вспомни, государь-братец, вспомни, как у Москвы с крестом католицким впереди появилась, патера своего всю дорогу впереди держала. А как государев посланный перед столицей пригрозил, что брака не будет, и от креста, и от патеров отказалась. Не так разве?

— Так это же Софья Фоминишна православие принимала, в одном законе с мужем жила. Что-то напутала ты, сестра! Супругам в одном законе быть надо.

— В одном, говоришь? А может, брак-то главнее? Сестра Василия III Ивановича, Елена Ивановна, помнится, за датского принца Магнуса выходила — в разных законах с супругом жила. Может, и принц Вальдемар бы согласился, чтобы он в своем, а супруга в своем законе жили? Спрашивали ли его об этом?

— Батюшка такого и в мыслях не держал.

— Видишь, видишь! Об одном только и думали, как бы ценой счастья царевниного принца в нашу веру обратить!

— Господь с тобой, Аринушка! Тебе ли не знать, как батюшка тебя любил. От огорчения и преставился — неудачи твоей снести не мог. А я тут как раз без тебя про бабу нашу, Великую старицу, вспоминал. Ты, поди, тоже о ней ничего не помнишь? Тебе-то, как баба отошла, годков пять было, не боле.

— Как не помнить! И косу мне заплетала. Кукол сама шила — лоскутков ей из Мастерской палаты приносили. Ночью к постели подходила. Колыбельные певала, да таково ласково, таково тихо — еле различишь. А тебе-то она чего на ум пришла?

— Сколько они с дедом семейно пожить успели… Любили ведь друг друга, крепко любили, а поди ж ты, счастья толком не видали.

— Ничего, государь-братец, не пойму. Дочь у тебя родилась, а ты про покойников толкуешь.

— Имя для нее святейший определил: Марфа.

— Вон оно что. Дал бы царевне Господь бабиной силы. Уж чего, кажется, не прожила, не испытала, какова горя ни хлебнула, а все не гнулась. Постельница и та слабости ее не видывала. Татьяна Головина сказывала.

— А счастья?

— Что — счастья? У каждого оно свое. Или подумал, с именем и судьба придет? Полно тебе, государь-братец! И что тебе на то преосвященный сказал? Согласился ли?

— Я и толковать о том не стал. А на сердце ровно камень. Дмитриев всех перебрал. От них к Марфам перешел. Непременно припомнить хочу, как она, жизнь-то, у бабы сложилась.

— Про то мне батюшка-государь частенько толковал. Вместо сказок вечерней порой сказывал. Больно царь Борис Романовых боялся — ближе всех к трону стояли, не то, что его род захудалый. Вот и свел счеты: батюшке пять годочков исполнилось, как деда Филарета Никитича под клобук да в Антониев Сийский монастырь, бабу — в Заонежские погосты. Батюшку же с сестрицею — на Белоозеро с теткой Марфой Никитичной Черкасской.

— И не один ведь год там прожили.

— Один! Почитай, четыре. Только тогда и разрешили в Клинском поместье деткам с матушкой поселиться.

— Полегчало им тогда. Самозванец к деду Филарету Никитичу, известно, благоволил, в митрополиты Ростовские возвел, а там и в Москву со всем семейством вернул.

— Да уж дед при царе Василии Шуйском ездил в Углич мощи царевича Дмитрия открывать.

— И такое было. Жизнь угадать наперед никому не дано. Мог ли дед подумать, что его в Ростове тушинские отряды захватят, к Тушинскому вору доставят, а тот Филарета Романова патриархом Всея Руси наречет!

— Спросить бы батюшку-государя, да все боязно было, правда ли, что дед по всей Руси грамоты патриаршьи рассылал, чтоб Тушинскому вору подчиниться.

— Правда, Аринушка, сам знаю, что правда. Не нам предков наших судить: что делали, то делали, и Господь с ними.

— Да нешто я в осуждение! Каково это было деду к вору Тушинскому да Маринке в Калугу ехать, а там их именем с поляками переговоры вести, чтобы их короля али королевича на русский престол возвести.

— А что вышло? Захотел Господь, и на тот же самый престол батюшка вступил. А с поляками тогда какие споры! Без силы спорить не станешь. Плетью обуха не перешибешь. Если в чем и согрешили, сами и поплатились. Поляки как деда опасались. Гетман Жолкевский не иначе нарочно вместе с князем Голицыным патриарха Филарета отправил с поляками будто бы договариваться. Шутка ли, под Смоленском с октября 1610 до апреля 1611 году толковали. К тому времени, глядишь, ополчение подошло к Москве.

— Которое ополчение-то?

— Да как же, Захара Ляпунова, Заруцкого да Трубецкого. Послов бы тут самое время отпустить, ан нет, поляки их в плен в Варшаву свезли.

— А батюшка с бабой в Кремле у поляков в залоге остались. Что страху, насилия, что голоду натерпелись, один Господь ведает. О патриархе душа болела — неведомо, жив ли, скончали ли. Без малого два года в плену без вести находился.

— Это уж когда Новгородское ополчение подошло, ослобонили родимых — в Кострому уехать разрешили. То в городе в отеческом доме, то в Ипатьевском монастыре жили. Тоже несладко приходилось.

— Батюшка-государь сказывал, отрядов бродячих, воров да ляхов хоронились… До беды далеко ли!

— И все Великая старица сама решала.

— Кто ж еще, государь-братец. Так, по правде, сколько батюшка наш престолом ей царским обязан.

— Погоди, погоди, Аринушка, никак я и дни все те на память знаю. 21 февраля батюшку в Москве на престол избрать положили, послов в Кострому, не медля ни часу, отправили.

— Все верно. Только ехали больно долго. С опаской. Через три недели до Костромы добралися.

— Баба их 14 марта, на день Святого Феогноста, митрополита Киевского и Всея России, в монастыре приняла.

— И наотрез отказала! Мол, у сына ее и в мыслях нет на таких великих преславных государствах быть государем. Он, мол, не в совершенных летах, а Московского государства всяких чинов люди по грехам измалодушествовались, дав души свои прежним государям, не прямо им служили.

— Видать, не наотрез, коли шесть часов кряду прения с послами были. Надежду им, что ни говори, оставляла. Мудрая баба наша была. А когда пригрозили бояре, что от отказа ее вся земля русская в разор придет, и вовсе призадумалась.

— Не хотела, а согласилась. Государь-батюшка сколько раз вспоминал: таково-то величаво да достойно согласие дала, и не раньше, чем послы в ноги ей упали. Отдаю, мол, чадо свое единственное земле русской со страхом и трепетом сердца материнского, и чтоб служили ему верою и правдою, живота своего не жалеючи, а он справедлив и милостив к ним будет. Так-то!

— И с отъездом спешить не стала. Как советчики ни торопили, на своем стояла: все по Божьему произволению станет. Коли судьба сыну царствовать, не опоздает, не судьба — так и вовсе мчаться некуда. 19 марта, в день Божьей Матери Смоленской, из Костромы выехали, а восшествие на престол лишь 11 июня, в день Иконы Божьей Матери Милующей, свершилось.

— Сказывали, как благословлять государя-батюшку в собор Успенский ему идти, единый раз баба ослабела — слезами залилась. «Сыночек мой, сынок» — вымолвить не может, шепчет едва. Под руки ее подхватили. А она, Великая старица, руки чужие прочь отвела, распрямилась, как березонька, да и батюшку от себя отстранила: мол, теперь сам иди, теперь пора. И еще раз, в спину уж, перекрестила.

— Господи, откуда силы брались!

— А ты, государь-братец, сомневаешься: имя несчастливое. Будет наша Марфа Алексеевна в бабу, сам увидишь, будет! Вот только жизни легкой в теремах не бывает, ой не бывает. Тут уж и царская воля бессильна.



29 августа (1652), на день Усекновения главы Пророка Предтечи Крестителя Господня, через две недели после Успенского поста, начато копать рвы и набивать сваи под постройку новой патриаршьей церкви в Кремле. Далее по зимнему пути завезено 100.000 кирпичей, 1.000 бочек извести, 3.000 коробов песку.



1 сентября (1652), на первый день нового 7160 года, патриарх Никон в Чудовом монастыре крестил новорожденную царевну Марфу Алексеевну. В собор младенца несла и у купели держала государыня-царевна Ирина Михайловна.



Царицу с прибавлением семейства поздравил. В царицыных палатах от росного ладану синё. Свечи что у киота, что в молельной без счету горят. Дьячок старенький псалмы читает. Черничек толпа. Снуют. Суетятся. В пояс кланяются. Того в толк не возьмут, что супругу с супругой иной раз на особности потолковать надо. Распорядиться пришлось.

Марья плата белей. Видать, ослабла. Губы все молитву шепчут, не устают. Тетки сказывали, Великая старица по-иному живала. Монашеского чину не рушила, а всегда при себе двух дурок держала — Манку да Марфу уродливую. Все между собой ссорились — бабу потешали. Арап Иванов Давид на посылках — на стульце у кресла бабы сидел. Чего запонадобится, сей час летит. Быстроногий. Увертливый. Жив еще. Поседел весь, спина колесом, а жив. За бабу первый богомолец. Так у гроба ее в монастыре Новоспасском и живет.

А бахарь бабин, что сказки ей сказывал, Петрушка Тарасьев-Сапогов, преставился. Лет на десять бабу пережил. Ладно так былины выпевал — батюшка тоже его всегда жаловал.

Кто ни вспоминал: в одежде баба строга была, службы церковной ни единой не пропускала. А в келейках своих и посмеяться и пошутить могла. Тетка, княгиня Черкасская Марфа Никитична говаривала, что сердцем у Великой старицы каждый из семейных отогреться мог. Всех жалела.

Вот патриарх Филарет один никогда не заглядывал — очень Великая старица о нем печалилась. Да ведь как угадать, может, потому ее келейки и сторонился, что памяти своей боялся.

Слаб человек — что сам себе строго-настрого не прикажешь, с тем и сердцем не справишься. Каково оно близких-то терять! О Никите Одоевском[20] подумаешь — в глазах темнеет. Горе-то какое, Господи! Сына в одночасье потерять! Вот уж истинно, несведом человек, когда беда в ворота постучит, на каком коне во двор въедет.



1 ноября (1652), на день Бессребреников и Чудотворцев Космы и Дамиана Асийских, вернувшись с охоты, царь Алексей Михайлович написал письмо князю Никите Одоевскому, бывшему на воеводстве в Казани, о посещении своем подмосковной княжеской вотчины села Вешнякова и внезапной кончине сына княжеского Михаила:



«И в тот день был я у тебя в Вешнякове, а он здрав был, потчивал меня, да рад таков, а ево такова радостна николи не видал. Да лошадью он да брат его князь Федор челом ударили, и я молвил им: Потоль я приезжал к вам, что грабить вас? И он, плачучи, да говорит мне: Мне-де, государь, тебя не видать здесь. Возьмите, государь, для ради Христа, обрадуй батюшку и нас. Нам же и до века такова гостя не видать. И я, видя их нелестное прошение и радость несуменную, взял жеребца темно-сера. Не лошадь дорога мне, всего лучше их нелицемерная служба и послушанье и радость их ко мне, что они радовалися мне всем сердцем. Да жалуючи тебя и их, везде был, и в конюшнях, всего смотрел, во всех жилищах был, и кушал у них в хоромех; и после кушанья послал я к Покровскому тешиться в рощи в Карачельския. Он со мною здоров был, и приехал я того дни к ночи в Покровское. Да жаловал их обоих вином, и романеею, и подачами, и комками. И ели у меня, и как отошло вечернее кушанье, а он встал из-за стола и почал стонать головою, голова-де безмерно болит, и почал бить челом, чтоб к Москве отпустить для головной болезни, да и пошел домой…

Князь Никита Иванович! Не оскорбляйся, токмо уповай на Бога и на нас будь надежен».

Глава 2

Собинной друг

Седьмого января (1653), в день Собора Предтечи и Крестителя Господня Иоанна, патриарх Никон ходил в тюрьму и раздал сидельцам тамошним по гривне и по 2 гривны человеку да пожаловал каждому по денежному калачу. На калачи потрачено 3 рубля 23 алтына 4 деньги.



Собинной друг про письмо узнал — разгневался: промысел Божий обсуждать хочешь? Кто ты есть, чтобы утешать от произволения Божия грешника? Кто? Князю бы покориться, о вкладах в монастыри и церкви на помин души сына, по мере богатства своего, позаботиться, а ты его милостью царской утешать вздумал! Гордыня в тебе, государь, гордыня непомерная… Смирение постигать надо. Такой науки тебе на всю жизнь хватит — потомкам завещать придется. На себя погляди: то сын тебе княжий представился не ко времени, то царская дочь ни к чему родилась. Человеческий суд противу Божьего всегда неправый. У тебя власть — тебе о державе денно и нощно радеть надо, не тщеславие тешить…

Чем оправдаться? Разве что молодыми летами? Шестнадцати не было, как на престол вступить пришлось. Да и нынче не перестарок — двадцать четыре всего-то. Всего-то? А великий князь Дмитрий Иванович Донской семнадцати кремль белокаменный ставить почал, от литовцев с тверичанами отбиваться — по совету святителя Алексия.

Кругом прав святейший. Одно счастье — сподобил Господь его на пути своем встретить. И царю облегчение великое, и государству нашему на пользу. Сколько примеров таких было. Что Донской! А государь-батюшка с патриархом Филаретом? Те-то в управление государственное входили, а собинной друг все о церкви печется, об устроении церковном.



16 января (1653) патриарх Никон жаловал на заутрени нищих стариц, вдов и девок милостынею — начетными (заранее приготовленными) гривенными бумажками на 3 рубля и голыми (рассыпными деньгами) на 5 рублей 10 алтын. Раздавал деньги сам патриарх вместе с ризничим дьяконом Иевом в день Поклонения честным веригам апостола Петра.



Намедни святейший сказать пришел, мол, вернулся с Востока троицкий келарь Андрей Суханов, что четыре года назад за море послан был порядок греческого православия смотреть. Задержался, куда как задержался! А тут уж такая смута пошла, что неведомо, какими путями к ней и подступиться. Не царское оно дело, но собинной друг настоял: больно споры завзятые кругом. Того гляди — не приведи, не дай, Господи, беды такой! — к расколу приведут, православные на православных войной пойдут. Подумать, и то страх!

А ведь с пустяков все пошло — собинной друг разъяснил, — с переписчиков. Один слово в слово перепишет, постарается, другой — там недосмотрит, там недопишет, иной раз и присочинит. Еще при великом князе Василии III Иоанновиче[21] править ошибки в церковных книгах Максиму Греку[22] поручили. В толковании-то он как есть горазд, да языка русского толком не знал. Как перевести, выразуметь не мог. От него и вовсе путаница пошла.

На Стоглавом Соборе,[23] при государе Иване Васильевиче, порешили все как есть книги церковные исправить, да не с греческих источников — с переводных самых лучших. А рассудить, кому про то решать: какие лучше, какие хуже? Чей перевод худой, чей отменный? Протопопам? Поповским старостам?

Страшное дело — пожар, а тут как нельзя ко времени пришелся: казалось, спорам конец положил. Сгорел Смутным временем Московский Печатный двор, что при Грозном отстроили. Справщиков книжных жизнь косо куда разметала. Только все едино решать дело надо. Государь батюшка на исправление книг с самого начала правления своего архимандрита Троице-Сергиевой обители Дионисия с помощниками поставил. Уж как обитель почитал, как богословам ее верил. Ан опять незадача. Такая путаница пошла, что справщиков осуждать пришлось.

Спасибо, годом позже патриарх Филарет из Польши вернулся. Властью своей справщиков оправдал, на старые места поставил, к ним иных ревнителей из разных мест добавил. Тут и протопоп Логин из Мурома, и Лазарь из Романова, и протопоп Аввакум[24] из Юриевца. Буйные. Властные. Окромя самих себя, никаких доказательств и слышать не хотят. До того дошли — имя Господа нашего Иисуса как Исус писать стали.[25] Двуперстие нивесть откуда повыдумывали, от аллилуи сугубой — троекратной отказались. Пение многоголосное осудили. Каждый свое вспоминает, что смолоду у какого попа деревенского слыхал али видал. Учености взять неоткуда, а гордыни не стать занимать. Каждый себя первым выставляет.



19 февраля (1653), в день памяти апостолов от семидесяти Архиппа и Филимона, патриарх Никон ходил по разным приказам и роздал сидящим в них колодникам милостыню — в Суднам Московском, Судном Володимерском, на Бархатном дворе, в Рейтарском, в Разряде, в Нижегородской Чети, в Поместном, в Новой Чети, в Большой Казне, в Патриаршьем Разряде — всего 209 человекам, по 3 алтына и 2 деньги человеку. Итого вышло 20 рублей 30 алтын. Тогда же государь-патриарх ходил на Тюремный Двор и тюремным сидельцам роздал милостыни по 6 денег человеку.



Собинной друг, еще когда в митрополитах Новгородских состоял, твердо отвечал: не гоже каждому клирошанину[26] в измышления пускаться. Должны, что велено, как один, повторять. Иначе пошатнется наша вера, да и церкви православной крепостью нерушимой уже не быть. Какой спор, когда в 7157 (1649) году Иерусалимский патриарх Паисий с ученым греком Арсением в Москву приехали, всё как есть подтвердили. Ни в чем с собинным другом в прения не вошли. Из Киева для исправления Библии патриарх покойный монахов сколько вызвал. Тут и Епифаний Славинецкий, и Арсений Сатановский, и Федосий Сафанович, и Дамаскин Птицкий. Вот тогда-то келаря Арсения Суханова за море и послали. Куда дальше тянуть, когда с Востока митрополит Назаретский Гавриил, а за ним и Константинопольский патриарх Афанасий прибыли, обличать новоисправленные книги стали. Старцы Афонские и вовсе взбунтовались — присланные из Москвы новоисправленные книги как еретические пожгли. Все вместе про ереси московские заговорили. Патриарх покойный, может, теми волнениями и жизнь себе сократил — боялся, что сан с него вселенские патриархи снять могут. Собинному другу только и оставалось наследие сие тяжкое принимать да решение искать.

Сам не пожелал — Собор созвал. В царских палатах. Гласно. Без утайки. Собор и постановил достойно и праведно исправить книги противу старых харатейных[27] и греческих.



20 февраля (1653), на память преподобного Агафона Печерского и Корнилия Псковско-Печерского, патриарх Никон пожаловал после обедни вдове с дочерью девкою на приданое девке 3 рубля.



Собор собором, а и на нем единства не оказалось. Поначалу все согласились, подписывать же не все стали. Вот поди ты, Павел, епископ Коломенский, засомневался. Два архимандрита. Игумен противный нашелся. Протопопа два наотрез отказались. Вот тебе и смута. Ни патриаршьего, ни царского гнева не побоялись. Борис Иванович Морозов головой качает. Мол, не круто ли новый Патриарх за дело берется. Есть ли тому причина? Свои времена забыл, а может, напротив, и вспомнил, как спасать его от бунташной Москвы приходилось.[28]

Всего-то четыре месяца со свадьбы царской прошло, потребовали москвичи головой им дядьку выдать. Мол, больно на нищете народной наживаться стал. Кровопийцей называли. Дом морозовский, что на Воздвиженке, богатейший, до нитки разграбили. Окольничего Плещеева да думного дьяка Чистого вместо боярина убили. Мало показалось. Опять Морозова выкликать стали. В те поры удалось тайком дядьку в Кирилло-Белозерский монастырь отправить. Каких только благ настоятелю не посулил, чтобы скрыл, не выдал.

Согрешил тогда. Собинной друг говорит, что людской грех, что царский — все едино. Дьяка Траханиотова толпе на растерзание отдал. За дядьку. Народу солгал. Может, кто на первых порах и поверил, все равно потом разобрались. Шила в мешке не утаишь. Бориса Ивановича скоро вернуть удалось. С москвичами ведь как — лишь бы первую минуту переждать, а там и не вспомнят, чего колготились, чего шумели. То ли незлобивые, то ли отходчивые, как тут скажешь.

Да что москвичи, самому себе иной раз надивиться не можешь. Вернулся Борис Иванович целый-невредимый, а на сердце радости настоящей нету. Перегорело будто. Видно, за те дни страшные больно много вспомнилось — не ко времени, так ведь памяти не прикажешь, разве что обмануть себя захочешь. Часом удается…



28 февраля (1653), на день преподобного Василия Исповедника и Николая, Христа ради юродивого Псковского, на заутрени патриарх Никон жаловал милостынею вдов и стариц, роздал четырем вдовам по рублю, двум по полтине, да вдовам же и старицам начетных денег по полтине 20 бумажек, да мелких денег ссыпных 2 рубля. Всего вышло 12 рублей.



В царицыных покоях воздух тяжелый, спертый. Двери все плотно притворены. Оконца войлоками затянуты. Чтоб, не дай Господь, воздухом стылым не схватило. Мамки как ни старайся, все едино от двух младенцев задух. Не хочет царица с дочек глаз спускать. Коли государь пожалует, унести можно. А так сердце материнское радуется. Иной раз и царевны старшие заглянут, с дочками побалуются. Арина Михайловна редко-редко, зато Татьяна Михайловна — что ни день. Рослая. Статная. Кровь с молоком. Брови темные, широкие, вразлет. Семнадцать лет исполнилось. Самой бы своих детей заводить. Где там! Детки — счастье великое, да не при всяком муже его дождешься. Вон сестра Анна Ильична загубила свой век за Борисом Ивановичем Морозовым, совсем загубила. Муж старый. Норовистый. Всем недовольный, а наследничка подарить не может. До ссылки-то сестра сказывала, лучше было. Иной раз пошутит, иной приголубит. После монастыря не то. Будто подменили…

— Государыня-царица, гостья к тебе — сестрица Анна Ильична, боярыня Морозова. Примешь ли?

— Как не принять! Сестрица-матушка, не поверишь, только что про тебя думала, а ты уж на пороге. Утешила, вот утешила!

— За привет да ласку, государыня-сестица, спасибо. Кабы моя воля, я б к тебе что ни день ездила.

— А нешто твоей воли на то нет?

— Какая там воля! Борис Иванович строго-настрого заказывает тебя не беспокоить да и государю лишний раз на глаза не попадаться. Тут и без нас придворных нетолченая труба. Все услужить хотят.

— Да кто ж с родной кровью сравнится! С тобой хоть душеньку отведешь, о каждом слове думать не будешь. Кабы знала ты, Аннушка…

— Тише-тише, государыня-сестрица! Бог с тобою, какие уж тут, в теремах, слова доверенные. Чтой-то ты?

— О свадьбах наших вспомнила.

— Так и что из того? Радоваться такой памяти надо.

— Надо бы. А у меня первая суженая государева с ума нейдет. Согрешили мы перед ней. Господи, как согрешили! Вот оно непутем все и идет.

— Марья, Марьюшка, опомнись, государыня-сестица! Знать, не судьба была ей царицей стать. Знать, тебе это место уготовано. Ну, сослали ее семейство, далеко сослали, так ведь не в острог какой. Государь поставил отца Афимьи на воеводство — чем плохо? Глядишь, еще и жениха себе найдет.

— Полно, Аннушка! Какого еще жениха — это царская-то порушенная невеста? Николи такого не бывало. Одна дорога ей, голубушке, — в монастырь.

— Что-то не больно она туда торопится. Одна-одинешенька в ссылке была, а о клобуке не заговорила.

— Мамки сказывали, такова-то хороша была…

— Государыня-сестрица, да ты никак плакать по бывшей собралась! Аль неможется тебе? Трудно Марфинька наша тебе далась, ой, трудно!

— Видишь, мне и впрямь неможется, а ее-то без вины обесчестили.

— Не нам, государыня, судить — по вине, аль без вины. Дело прошлое — что его ворошить.

— От совести, как мухи назойливой, не отмахнешься, Аннушка. Уж сколько я свечек затеплила, чтобы ей, бедняжке, полегче было. Заняла я ее место, заняла, и не спорь. Нейдет из ума — ведь выбирал ее государь, из 200 девок выбирал, а меня-то невидючи сосватал.

— Вот и слава Богу, а то всякое случиться могло.

— А о том и речь. Не пожелал супруг твой ее царицей видеть, вот и сговорил девок косы Афимье так затянуть, что света Божьего невзвидела, без памяти покатилася. Ладно ли так? По Божески ли?

— Борис Иванович сказывал, падучую у нее углядели.

— Сестрица, сестрица матушка, что захочешь, то и усмотришь. Как же после того ни одного припадка у нее не было?

— А ты, государыня-сестица, почем знаешь? Неужто доведывалась?

— И доведывалась. И подарки посылала.

— Да ты што! И государь о том известен?

— Нет, нет, упаси, Господи, как можно! И ты, Аннушка, никому не проговорись, слышишь? От себя я, от себя единственно.

— Ну, удивила, государыня-сестица, слов нет!

— Какое ж тут удивление. По-человечески… Помнишь, первую свадьбу государеву когда порушили? В 1646-м? Два года потом государь о женитьбе и слышать не хотел. Все супруг твой настоял, доказательства всякие представлял, а там старому другу, батюшке нашему, и удружил.

— Что боярин Илья Данилович Милославский с боярином Борисом Ивановичем Морозовым в добром согласии да дружбе всю жизнь живут, в Кремле бок о бок дворы имеют, про то кто в Москве не известен. Перед первым государевым сватовством, помнишь, про батюшку слухи злые поползли, Борис Иванович батюшку как ни на есть собой заслонил.

— Это про соль, что ли?

— Про нее и есть. Оно верно, что тогда пошлину на соль в полторы рыночной цены наложили. Так ведь батюшка для государя да твоего Бориса Ивановича старался. Если свою выгоду и имел, так не он один. А государь на батюшку одного осерчал, да и народ московский, не разобравшись, на него же пошел.

— Может, и впрямь дорого людям-то стало. Поди, зря бунтовать-то никто не будет, разве что отчаявшись.