Вольдемар Балязин
Семнадцатый самозванец
Глава первая. Ведьма
Тимошка проснулся от петушиного крика — звонкого и радостного.
Сквозь широкую щель в давно уже прохудившейся крыше сарая он увидел серо-голубой лоскут неба, наискось пересеченный звездной полосой Иерусалимской дороги — Млечного пути.
Тимошка сел, обхватив руками острые колени, помедлил немного, и, сладко потянувшись, резво вскочил. Раздвинув плотную завесу сохнувших на сеновале трав, — пахучих и ломких он пробрался к дверному проёму, и встал, раскинув руки, и запрокинув вверх голову.
Было то время, когда солнце ещё только просыпалось, лежа где-то в дремучих буреломах дальних лесов, но звезды — ещё совсем недавно большие и яркие — стали нехотя таять. Начал гаснуть робкий молодой месяц. И было так: будто кто-то бросил в глубокое озеро пригоршню серебряных монет и золотую подкову и они неспешно и плавно стали погружаться в темную воду, становясь все бледнее и бледнее, пока не утонули вовсе в серо-голубой бездонной пучине.
Тимошка увидел, как синеют и светлеют черные глубины ближнего леса, услышал, как одна за другой начинают вскрикивать сонные ещё птицы. Увидел, как враз — будто загоревшись — вспыхнули верхушки сосен и елей, и над дальними буераками бледно заалело небо. Мокрый туман загустел и отяжелел, опускаясь в низины. Из-за растаявшего молочного марева вынырнула бревенчатая кладбищенская часовенка и частокол покосившихся черных крестов.
Засверкала роса на траве и через неширокую речку Вологду лег между берегами невесомый золотой мост. И даже старые избы на окраине Вологды серые и трухлявые — посветлели, будто росой умылись.
Розовыми стали тесовые шатры сторожевых башен: Воскресенской, Пятницкой, Афанасьевской, Спасской. Пожелтели и закраснели слюдяные и стеклянные окна в домах купцов и начальных людей.
И тихо, медленно поплыл между землей и небом утренний благовест вологодских храмов.
Тимошка свесил ноги, и мягко, по-кошачьи, спрыгнул на землю. Мокрая, холодная трава легко ожгла босые ноги, и мальчик, нелепо подпрыгивая, поскакал к тропинке, бежавшей от сарая к избе. Он был уже почти у самого крыльца, как вдруг увидел на тропинке трех муравьев — двух красных и одного черного. Тимошка присел на корточки и застыл в ожидании.
Черный муравей увидел врагов — и замер. «Сейчас удерет», — подумал Тимошка, следя за черным муравьем, но тот, привстав на задние ножки, изготовился к бою.
«Ишь ты, богатырь какой», — усмехнулся Тимошка и ладонью перегородил дорогу одному из красных, чтобы предстоящий бой был честным поединком. Красный муравей, почувствовав, что остался один, не принял боя и юркнул в траву. Тимошка поднял ладонь — и второй красный муравей тоже убежал с тропинки, уступая дорогу более сильному.
Тимошка улыбнулся и побежал в избу, к матери.
Мать лежала на печи больная: три дня назад, разыскивая убредшую в лес корову, она подвернула ногу — и с тех пор из-за сильной боли не могла и шага ступить.
Увидев Тимошу, мать улыбнулась ласково и радостно — двое их было на белом свете: сын у матери, да мать у сына.
Тимошка, вскочив на лавку, поцеловал мать в высокий чистый лоб и взглянул в глаза, каких не было ни у кого на свете.
— Истопил бы печь, Тимоша, а как разгорится, я и оладьи спеку, сказала мать.
— Ладно, мам, я враз, — ответил Тимоша и вдруг вспомнил, что ножик, которым сподручнее всего было щепать лучину на растопку, остался на сеновале.
Мальчик спрыгнул с лавки и побежал к сараю.
* * *
Мать Тимоши — Соломонида Анкудинова — все ещё улыбалась, закрыв глаза. Она представляла себе сына — худого, веснушчатого, темно-русого, с упрямо оттопыренной нижней губой и разноцветными глазами: левым — карим, а правым — синим.
И тут же явственно услышала, будто кто-то, стоящий рядом, зло сказал: «Разноглазый».
Мать перестала улыбаться, вспомнив, что кличка эта прилипла к сыну с самого рождения. А родился он через месяц после смерти его отца, а её мужа — Демьяна Анкудинова, который умер «от волхования да от ведьминого сглаза», как шептали за спиной у неё иссохшие от злости старухи-богомолки.
А вслед за тем вспомнила она и покойного мужа — высокого, плечистого голубоглазого молчуна — работника и добытчика. Был Демьян Анкудинов стрельцом, но из-за малых прибытков приходилось ему приторговывать холстом, наезжая в неближние от Вологды сёла и города. На появившийся от торговли достаток купил Демьян постоялый двор, куда и привез молодую жену, повстречавшуюся ему на ярмарке в Костроме.
Соломонида вспомнила и тот день, когда впервые увидела мужа, и снова слабо улыбнулась.
Он стоял у длинного топчана, заваленного полотном, и медленно ворочал аршином, будто сделан был аршин не из дерева, а из камня. Соломонида, принаряженная по случаю ярмарки, подошла к купцу, встретилась с ним глазами и почувствовала, как впервые в жизни, невесть почему, кровь ударила в голову тугой горячей волной. Опустив глаза, она показала на первый попавшийся кусок, и купец отдал ей холст за полцены, зардевшись и бестолково шаря руками.
Уходя с ярмарки, Соломонида почувствовала, что незадачливый купец тихо крадется за нею. Она чувствовала это, пока шла по ярмарке, чувствовала, пробираясь среди изб костромского посада, но оглянулась только у самой своей избушки, что стояла у леса, в трех верстах от города.
Купец стоял саженях в ста, провожая её ласковым и печальным взглядом.
А уже на следующий вечер заявилась к ним в избу толстая, языкатая сваха и с нею дружок жениха — тоже вологжанин, оказавшийся в Костроме на ярмарке. А Демьян, пока сваха расхваливала добра молодца, топтался у порога их неказистой избушки, утирая со лба пот рукавом новой нарядной рубахи.
Соломонида слушала сваху, а сама молча молила Богородицу, чтоб все так и сталось, как просит о том вологодский купец.
Была она девушкой бедной — единственной дочерью у старого, давно овдовевшего отца, добывавшего пропитание сбором целебных трав и лечением настоями да наговорами. Лечил отец и окрестных мужиков, и посадских, пользовал и скотину, с раннего детства приучив к этому и дочь свою Соломониду. И хотя лечили они многих, но достатка в их доме не было. И потому Соломонида сильно боялась, что торговый человек, увидев скудость их нехитрого жития, не захочет брать за себя бесприданницу.
Однако все быстро и хорошо сладилось, и молодые, тут же перебравшись в Вологду, зажили мирно да ласково на зависть многим, в чьих домах не было ни любви, ни согласия. Да видать много горя может отпустить Господь человеку, а вот счастье — почти каждому — отмеряет малой и строгой мерой… Года не прошло, как от неведомой болезни в одну ночь сгорел её Демьян, так же внезапно оставив её, как совсем недавно внезапно и повстречал.
И ещё не успели его похоронить, как вдовые старухи, девки-перестарки, христовы невесты-богомолки да странницы пустили по Вологде шепоток, что умер Демьян не просто так, а от ведьминого сглазу и волхования. И не раз приходилось ей слышать у себя за спиной тихое шипение, ползущее из беззубых и синегубых старушечьих ртов: «Ведьма!»
И вспомнила Соломонида последнюю такую встречу — вчерашнюю, предвечернюю. Шла она подоить Пеструшку. Шла, хромая, тяжело опираясь на палку. И заметила: за редким тыном стояли две знакомые ей старухи-богомолки.
Увидев Соломониду, одна из старух всплеснула руками и наклонилась к уху своей товарки. Вторая слабо охнула и мелко часто закрестилась. Затем обе они с криком: «Нечистая! Нечистая! Богородице — дево, спаси и помилуй!» — бросились так прытко, что не всякая молодайка угналась бы за ними.
Отбежав саженей двадцать, они обернулись и, остановившись, стали плевать в её сторону, крича высокими кликушечьими голосами: «Ведьма! Ведьма! Нечистая! Сгинь! Сгинь!»
До слез обидными показались Соломониде слова старух, но ещё обиднее была их неуёмная злоба.
Из-за злобы людской продала она оставшийся ей в наследство постоялый двор и переехала сюда — в лесную избушку — подальше от недобрых слов и взглядов.
Купила она корову Пеструшку, а осенью приблудился ко двору шалый молодой пёс Найден, и стали они жить вчетвером, не считая кота Терентия да кур с петухом. Кормились они тем, что давали огород и лес. С трех лет приспособила она к грибной и ягодной охоте Тимошу, а ещё через год обучила его и рыбной ловле. А как сравнялось сыну семь лет, то зажав в кулаке два серебряных гривенника и посадив в корзину старую хохлатку, повела она Тимошу в кладбищенскую церковь Димитрия Прилуцкого к дьячку — отцу Варавве — человеку непьющему, тихому, известному любомудру и книгочею. И вот уже второй год бегал сын её в убогую избушку отца Вараввы. И, по словам учителя, разумен был столь необыкновенно, что скоро и наставлять Тимошу пристойно было бы другим людям — более грамотным и искушенным, ибо предстояло стать Тимоше не менее, чем архиереем.
При мыслях об учителе на душе у Соломониды стало легко и радостно. Она словно воочию увидела перед собою добрые, по-детски чистые глаза Вараввы, услышала его высокий ласковый голос.
«Добрый пастырь у Тимоши, — подумала Соломонида. — Учит его добру и разуму, велит чтить мать, помогать бедным, жалеть убогих. Да и то благо, что и Тимоша к нему прислушивается сердцем и почитает Варавву как родного отца».
От последних мыслей стало Соломониде совсем хорошо. Она полежала, не двигаясь, ещё немного, повернулась на бок и открыла глаза. Вся ещё во власти не отпускавших её дум, она взглянула на подоконник, где лежала толстая тетрадь, от начала и до конца исписанная её сыном. Книги были дороги, и потому Тимоша полюбившиеся ему места переписывал в эту тетрадь.
Сколько радости, мудрости, тепла и света было собрано её сыном на сшитых суровой ниткой листочках!
Соломонида снова закрыла глаза — и вот уже не летнее утро, и не затопленная светом изба, а зимний вечер и теплый полумрак предстали перед нею. Мурлыкал на печи кот Терентий, чуть потрескивала лучина в железном поставце, пахло смоляным дымом, печеным хлебом и неистребимым духом сушеных трав, хранившихся и на печи, и под печью, развешанных и в избе, и в сенях.
Тимоша, разутый, сидел на лавке у печи и, блаженно поводя пальцами босых ног, правой рукой любовно гладил тетрадь.
«Ну, садись, мама, садись», — с нетерпением звал он её, досадуя, что Соломонида никак не может бросить какое-то свое вечное занятие по дому.
Она садилась супротив сына, поправляла платок, и замирала в сладкой истоме, ожидая великого чуда — чтения.
«Премудрость светла и неувядающа и легко созерцается любящими её, негромко читал Тимоша. — С раннего утра ищущий её не утомится, ибо найдет её сидящею у дверей своих. Помышлять о ней есть уже совершенство разума, и бодрствующий ради неё скоро освободится от забот; и начало премудрости есть искреннейшее желание учиться.
Я полюбил премудрость более здоровья и красоты и избрал её, ибо свет её неугасим.
Бог даровал мне истинное познание существующего, чтобы познать устройство мира и действие стихий, начало, конец и середину времен, смены поворотов и перемены времени, круги годов и положение звезд, природу животных и свойства зверей, стремление ветров и мысли людей, различия растений и силу корней. Познал я все сокровенное и явное, ибо научила меня премудрость — художница всего.
Она прекраснее солнца и превосходнее сонма звезд; в сравнении со светом она выше, ибо свет сменяется ночью, а премудрости не превозмогает злоба».
«Кто же это сказал столь дивно, сынок?» — спрашивала Соломонида, и Тимоша так же негромко отвечал: «Я читаю книгу премудрости царя Соломона, почитавшегося среди смертных мудрейшим».
Она молча кивала и просила негромко: «Почитай еще». Сама она была бесписьменной, не умела ни читать, ни писать и искусство письма и чтения оттого казалось ей стоящим рядом с колдовством.
И ещё одному Соломонида дивилась, но в этом совсем не понимала сына. Дивно было видеть ей Тимошу, когда замерев надолго, не отрываясь, смотрел он на звезды в небе, на муравейник, на птиц, вьющих гнездо.
А когда однажды спросила Соломонида: «Чего это ты, сынок, сидишь недвижен, уж не занедужил ли?» Тимоша улыбнулся и ответил ей словами притчи: «И сказал Агур сын Иакеев: „Три вещи непостижимы для меня и четвертую я не понимаю: пути орла на небе, пути змея на скале, пути корабля в море и пути мужчины к девице“.
И ещё сказал Агур: „Вот четыре малых на земле, но они мудрее мудрых: муравьи, народ не сильный, но они заготавливают летом пищу свою; горные мыши — народ слабый, но ставят дома свои на скале; у саранчи нет царя, но выступает вся она стройно; паук лапками цепляется, но бывает в царских чертогах“».
Соломонида открыла глаза и, с досадой подумав: «Что это я, однако, размечталась?» — сползла с печи, с трудом вышла в сенцы, и зачерпнув из бадьи ковш воды, стала в деревянной лохани творить тесто.
* * *
Тимоша отыскал на сеновале нож и уже собрался спрыгнуть на землю, как увидел неподалеку быстро скачущего всадника. Каурый конь шел скорым намётом и уже через несколько мгновений Тимоша признал седока. «Костик, — подумал он, — а конь из конюшни владыки. Никак приключилось что в Вологде?»
Спрыгнув с сеновала, Тимоша побежал навстречу другу, а тот, заметив его, ещё издали стал что-то кричать, показывая то на их дом, то на оставшуюся за спиной Вологду.
Не остановившись возле него, Костя промчался к избе и, слетев с коня, исчез за дверью.
Тимоша что было духу побежал обратно — к дому. Вбежав в избу, он увидел застывшую у печи мать с белым, неживым лицом и руками, сложенными на груди крестом.
— В лес надо бежать! — кричал Костя. Там они нас ни в жисть не найдут! Только не медлите, не медлите! Скорее! Скорее!
— Что случилось? — спросил Тимоша, пугаясь.
— Нищие и божедомы сюда идут! Грозятся вас обоих досмерти убить!
— За что же им нас убивать? — со страхом и удивлением воскликнул Тимоша, но Костя только рукой махнул и выскочил во двор.
— О господи! — простонала мать и стала быстро вынимать из сундука вещи, что были получше иных, и вязать их в два узла.
Тимоша, приподняв крайнюю доску пола, достал три тяжелых свёртка. В промасленных холстинах хранились под полом батькины сабля, самопал и пистоль.
Вскоре все было собрано. Мать, уронив руки, прислонилась к дверной притолоке и, оглядев избу полными слез глазами, опустилась на лавку, держа на коленях притихшего кота Терентия.
— Тащи узлы во двор, Тимоша, — сказала мать слабым голосом.
Во дворе Костя уже вывел из сарая Пеструшку и спустил с цепи радостно прыгавшего Найдена. Затем мальчики свели Соломониду с крыльца, помогли ей сесть на коня, перекинули через круп каурого связанные веревкой узлы и, набросив на шею Пеструшки травяной аркан, тронулись в лес.
Тимоша не выдержал и опрометью кинулся на сеновал. Из Вознесенских ворот на мост через Вологду медленно вползала серая толпа юродивых и нищих. Чуть ли не половина их шла с клюшками, посохами и костылями, и потому брести им до дома Соломониды было никак не менее часа.
— Черви кладбищенские, — пробормотал Тимоша и, погрозив юродам кулаком, бросился догонять Костю и мать.
Тимофей быстро догнал уходивших в лес, и шагая рядом с Костей, спросил:
— Так за что же божедомы идут нас побивать?
— Всего не знаю, — ответил Костя. — Знаю только, что наплели в городе невесть что две полоумные странницы да юрод Вася.
* * *
А было так…
Три дня назад христов человек — Вася Железная Клюка, не мывшийся и не стригшийся двадцать лет, вылез из-под крыльца дома братьев Гогуниных, под коим он спал вместе с собаками, и вдруг увидел среди двора чужую, никогда дотоле не виденную кошку. Кошка была черна и столь злобно зыркнула на божьего человека угольными бесовскими глазами, что Вася, трясясь от страха всем телом, задом вполз под крыльцо и только там догадался свершить крестное знамение.
Не успел он и лба перекрестить, как на дворе дико и страшно вскричал петух, за ним — другой, и тогда, сообразив, что после петушиного крика нечистая не живет, и опасность в который уж раз обошла его стороной, Вася с опаской выглянул из-под крыльца. Он увидел совершенно пустынный двор и понял, что бесовка исчезла, как сквозь землю провалилась.
Двор братьев Гогуниных был обнесен таким плотным тыном, что не только кошка — мышь не проскочила бы ни туда, ни обратно.
Трижды перекрестившись и обойдя стороной проклятое место, где только что сидело дьяволово отродье, Вася, опираясь на клюку, побрел к воротам, и тут же поведал обо всем виденном ночному сторожу Авдею. Услышав Васин рассказ, сторож враз посуровел и сказал, что все это Васе приснилось, а он, Авдей, службу нёс честно и во всю ночь ни на миг глаз не смыкал, однако чужой, приблудной кошки на дворе отнюдь не видывал. А когда Вася слабым от долгого поста голосом стал упрекать Авдея во лжи, то нерадивый страж посмеялся над божьим человеком, обидно и пакостно обозвал его дуроплётом и вытолкал со двора вон, погрозившись не пустить обратно.
Вася заплакал и потащился к собору. Когда он подошел к храму, у паперти стояли и сидели во множестве убогие и скорбные люди, долгие годы побиравшиеся Христовым именем.
Обида на грубого и неблагочестивого Авдейку все ещё не прошла, и Вася стал рассказывать божьим людям о том, что с ним случилось. Божьи люди слушали и молчали. Да и чему было дивиться, когда каждому из них бывали и видения божественные, и явления тайные, и звуки чудесные, и знамения предостерегающие.
И только безрукий стрелец Кузьма, выслушав Васю, криво ухмыльнулся в рыжую бороду, и воровато скосил хитрые зеленые глаза.
И тут — все видели — и безрукий Кузьма тоже — прямо из-за угла храма неслышно будто бесплотная вышла она — черная и страшная — и, немо разверзнув красную пасть, вытянула перед собою когтистые лапы.
Вася, затрепетав, кинул в бесовку железную клюку и угодил ей прямо по задней ноге. Нечистая подпрыгнула, вскрикнула страшно, метнулась за угол храма, и когда угодные богу люди, опомнившись, бросились за нею — той и след простыл.
— Святые угодники! Богородице-дево! Господь всемилостивый! — закричали калеки и юроды. Иные пали на землю, закатив очи, иные поползли к двери храма, осеняя себя крестным знаменем и причитая, иные восклицая: «Чур меня, чур!», тряслись мелко, кусая губы, ломая персты.
Пришедшие к заутрене горожане — особенно старухи и молодайки — вскоре узнали такие страхи — сердце заходилось. Нищая братия в един глас повторяла, что такого ужаса никто из них не упомнит, а ведь многие видели наяву и бесов мерзких, козлоподобных, и ведьм, летавших над избами, и чертенят, весело плясавших на лужку за царёвым кабаком, и утопленниц, молча водивших хороводы у старой мельницы. Да и мало ли чего ещё не видели и не слышали возлюбленные Христом люди! Однако же столь ужасного явления давно уже не видели и они.
— Ученая, видать, ведёма, — отзывались слушатели. — А она, известно, хуже прирожденной.
В одном сходились все — так просто Васин удар ведьме не пройдет: лежит, поди, теперь где-нибудь на печи и колдовским зельем ногу парит.
И вдруг на третий день к поздней вечерне прибежали честные старицы Авдотья да Аграфёна и клянясь страшными клятвами поведали: встретили они за рекой, возле леса, хромую ведьму. И та, как зыркнула на них ужасными своими глазищами — обмерли честные старицы, и творя молитву, еле добежали до города. А на следующее утро все в Вологде узнали: у пономаря церкви Николы, что на Каменьях, издохла корова. И сделалось такое лихо как раз в ночь на 30 июля, на Силантия Святого, когда — и младеню известно — ведьмы сосут у коров молоко, и коровы после того тотчас издыхают.
И тогда добрые христиане города Вологды, собравшись, как по сполоху, у собора, двинулись за реку дабы ведьмино злое гнездо испепелить, а бесовку с её разноглазым отродьем побить до смерти.
Много народа двинулось к избе ведьмы, но чем дальше уходили они от собора, становилось их все меньше и меньше. Иные не дошли и до Северных Вознесенских ворот, иные разбрелись по посаду, добрая половина не дошла и до кладбища.
Пономарь, у которого подохла корова, у собора шумевший чуть ли не больше всех, исчез по дороге неведомо куда. А как прошли полем да перелеском ещё с версту — осталось верных людей десятка три.
И когда, стащив с сарая сено, обложили им угодные богу люди дом, то уже тогда многие засомневались: «А ладно ли делаем?» Но когда загорелась изба, а следом за нею и сарай, все поняли: назад пути нет. И разбредаясь по двое да по трое, оглядывались со страхом в сердце, наблюдая, как тихо, будто во сне, горят дом и сарай и в синее небо двумя черными высокими полосами подымается дым…
* * *
Беглецы быстро прошли Земляничную поляну, взобрались на Кривой холм, и с вершины его увидели над краем леса медленно плывущий дым. Соломонида охнула и в голос заплакала. Тимоша и Костя враз, не сговариваясь, бросились к самой высокой сосне и наперегонки полезли к верхушке. Они увидели, как между избой и сараем ползают муравьями маленькие фигурки, как неистово пляшет желтый огонь — стремительный и жадный — и как медленно расползаются по тропам свершившие свое дело угодные богу.
Страшно было глядеть на пожар, но какая-то сила удерживала мальчиков на дереве. И хотя Соломонида настойчиво звала их, они не слезали вниз, пока не сник огонь и не пополз в стороны, прижимаясь к траве, и оставляя на земле черные круги. И только когда все кончилось, мальчики слезли с дерева и молча пошли в чащу: там, на Лешачем болоте — опасном и всеми избегаемом месте — кому любо ходить по лешачьей вотчине? — стоял им одним известный, замшелый, вросший в землю сруб. Сквозь топкие хляби еле заметная тропинка привела их к небольшому острову — кусочку тверди земной среди бесконечных болот.
Увидев крышу вросшего в землю сруба, Соломонида впервые за всю дорогу слабо улыбнулась:
— Недаром говорится: «На что отец, коли сам — молодец». И как это вы, вьюноши, избёнку приглядели?
* * *
Сруб этот Тимоша и Костя нашли три года назад. И был он для них не просто землянкою, а кладезем сокровенного, ибо, как говаривал про все секретное отец Варавва, «велика была тайна сия». Сруб был стар, чёрен, и настолько врос в землю, что даже им пришлось наклониться, чтобы войти внутрь — так сильно осела дверь, а единственное оконце, тоже вровень с землей, закрыто было травой, поднимавшейся до самой крыши.
Войдя внутрь, мальчики увидели врытый в земляной пол дощатый стол, две скамьи, треснувшую печь, и в углу под иконами старого письма — тёмную от времени долблёную колоду. Заглянув в колоду, они увидели ворох тряпья и под ним — человечьи кости.
Как они выскочили за дверь, того ни один из них не помнит, Однако, отдышавшись от страха, вошли снова и, стоя у двери, внимательно все оглядели.
Под иконами деиисусного чина — Спаситель в центре, по бокам Богоматерь и Иоанн Предтеча, на краях — архангелы Михаил и Гавриил — висела на тоненькой серебряной цепочке лампадка. На приступочке печи стояла медная ступа с пестом, треснутые глиняные горшки и ржавый железный ковш. В углу притулились две рассохшиеся деревянные кади. На столе стояла медная чернильница и железный кованый поставец для лучины. Под одной из лавок лежали заступ и железная лопата.
Затаив дыхание, мальчики подкрались к гробу, и сдвинув вконец истлевшие от времени тряпки, увидели у самого края домовины высокий, изукрашенный серебром посох, а на костях груди — золотой наперсный крест с красными и зелеными камнями.
Достав из колоды крест и посох, мальчики положили их на стол, вытащили из-под лавки лопату и заступ и пошли вон — копать для неведомого былого хозяина сруба могилу.
Похоронив в земле и колоду и кости, мальчики спрятали посох и крест под печкой и чисто убрали сруб, сметя паутину, выкинув сор и мышиный помёт. Расстелив на печи и разбросав по полу духмяные травы, они ушли, поклявшись перед иконами никому и никогда не рассказывать о найденном ими срубе.
* * *
Сюда-то и привезли они хворую Соломониду. И остались мать с сыном ожидать возвращения Кости, который отправился в город, чтобы выведать, что и как, а затем вернуться обратно и рассказать обо всем узнанном.
Вечером, засветив в поставце лучину, Тимоша достал из-под печи крест и посох и показал их матери. Он сказал ей, что все это лежало в срубе на печи, а о найденном скелете не проронил ни звука, не желая пугать больную и так уже перенесшую немало волнений.
Тем не менее Соломонида с любопытством и страхом смотрела на крест и посох. Соломонида взяла в руки крест, повернула его перед огнем, и Тимоша увидел то, чего при свете дня не видели ни он, ни Костя: снизу вверх шла надпись, невидимая при дневном свете. По стояку креста четко проступали слова: «Раб божий князь Иван Шуйской-Плетень».
Глава вторая. Владыка Варлаам
Вологодский архиепископ Варлаам, узнал о содеянном юродами и божедомами, как только они вернулись в город. Крут был владыка, и более всего ревновал, когда кто-либо нарушал его — архипастырскую власть. Воеводы и наместники менялись в Вологде каждые три-четыре года, а он, владыка, правил своею епархией уже семнадцать лет. И дело было даже не в том, что носил он сан архиепископа, выше которого в России было лишь несколько митрополитов и патриарх, а потому, что был он и умён, и удачлив, и на патриаршем дворе вхож в любую дверь. И говаривали, что при надобности мог он тотчас же повидаться и с самим государем Михаилом Федоровичем.
И когда узнал Варлаам, что нищая братия учинила такое самовольство и дотла спалила избушку стрелецкой вдовицы Анкудиновой, то тотчас же повелел привести божедомов к себе, на владычный двор. И когда калеки и странницы уселись на земле, у крыльца, Варлаам долго не выходил из палат, и даже когда пошел дождь, оставался в покоях.
Однако виноватых и из-под дождя со двора выпускать не велел.
* * *
Владыка ходил по спаленной палате и вспоминал нечто давнее, лежащее где-то на дне души…
Годов восемь тому, неизвестно от чего заболели у него глаза: опухли веки, слезы мешали читать и писать, больно было глядеть на свет. Никто не смог помочь владыке — даже оказавшийся случайно в Вологде аглицкий лекарь Джон Дервик. И тут келейник его — старец Терентий — отыскал стрелецкую вдову Соломонидку, коя слыла изрядной умелицей, знавшей целительную силу кореньев, трав, листьев и даже камней и извести.
Вдовица внимательно оглядела глаза больного — покрасневшие и загноившиеся — и велела пробыть безотлучно две недели в темной комнате, по три раза в день промывая глаза каким-то коричневым травяным настоем. На третий день Варлааму стало лучше, ещё через десять дней болезнь и совсем прошла. Варлаам хотел было выйти из темной комнаты вон, но решил прежде спросить о том лекарку.
Он вспомнил, как молодая, красивая вдова, войдя во тьму спаленной палаты, остановилась у порога, не то боясь споткнуться о что-нибудь, не то робея и стесняясь владыки. Варлаам взял Соломониду за руку — трепетную и горячую — и подвел к занавешенному холстиной окну. Откинув край занавеси, Соломонида повернула лицо больного к свету и он почувствовал, как жаром обдало его всего, будто от рук вдовицы и от больших черных глаз её пахнуло на него зноем.
И увидев в двух аршинах от себя прекрасное зардевшееся от смущения лицо молодой женщины, Варлаам сердцем понял, что и Соломонида испытывает нечто подобное. И у него, и у неё перехватило дыхание, и Соломонида, хотя и должна была глядеть в глаза Варлааму — затем и шла к нему — отвела взор, опустила вниз голову и проговорила еле слышно: «Повремени, владыко, батюшке, ещё четыре дни. Побудь ещё во тьме тоё время». И Варлаам, уловив в словах лекарки, как ему показалось, некий сокровенный смысл, спросил осипшим от волнения голосом: «А через четыре дня придешь?» И она ответила: «Не знаю».
Через четыре дня она не пришла, и задетый за живое, архиепископ послал лекарке рубль денег и на словах передал благодарность и благословение.
Однако того, что произошло, Варлаам не забыл, но, вспоминая, испытывал досаду — за то, что вдова более не пришла к нему, и благодарность — за то, что излечила его.
Когда же Варлаам узнал, что с Соломонидой и её сыном приключилась беда, то сразу же решил помочь им. Варлаам велел Терентию и монахам согнать своевольных божедомов к крыльцу владычных палат и стал ждать.
* * *
Братия, сидя под дождем, на голой земле, изрядно замерзла и до костей промокла. А ко всему прочему, оголодав, вконец приуныла.
Лишь близко к вечеру, когда убогие начали в голос плакать и причитать, Варлаам вышел на крыльцо.
Стоя под дощатым навесом, он долго молчал, тяжело глядя на плачущих, копошащихся в грязи божедомов, и затем спросил тихо:
— Миряне или же пастыри могут сказать, что есть колдовство?
— Пастыри! Пастыри! — дружно закричали юроды. — Пастыри на то нам, неразумным от господа и дадены, чтобы нас, глупых, вразумлять и судить!
И мгновенно сообразив, что вслед за сим должно последовать, божьи люди поползли в стороны, оставив сидеть насупротив владыки заводчиков и начальных людей сей великой смуты — Васю Железную Клюку и двух злосчастных странниц.
Варлаам, возвысив голос, сказал:
— А ежели вам ни богом, ни царем не дано судить, как же вы посмели пожечь у сирой вдовицы дом? Как же посмели на такое воровство пойти и столь неистовый разбой учинить?
— Видение было, батюшко, милостивец, видение! — запричитали странницы, указуя на Васю.
— А отколе ведомо вам, скудные умом, что было юроду именно от господа видение? — спросил Варлаам грозно. — А не было ли то видение бесовским наваждением, а? И не от господа, а от дьявола?
— Охти, нам, несчастным! Наваждение! Истинно наваждение! — схватившись руками за головы и раскачиваясь, запричитали старухи.
— А теперь, — жестко произнес Варлаам, — слушайте, что я вам скажу. Завтра же поутру все, кто стрелецкой женки Соломонидки избу валил, новую избу и строения ставить начнете. И пока то дело не кончите, ни на одну паперть пущать никого из вас не велю. А будете убожеством и бедностью отговариваться — велю воеводе всех вас в тюрьму метнуть, и в колодки забив, водить по базару, пока Соломонидке на избу денег не насобираете. А чтоб вами безвинно обиженная женка с мальчонкой своим не скиталась меж двор, вы мне Соломонидку беспременно завтра же сыщите. И пока избу ей не сладите, пусть она у меня на подворье с сынишкой своим поживет.
— Где же, милостивец, нам, убогим, ту женку отыскать? — застонали божедомы.
— Знали как воровать, знайте и как ответ держать! — совсем уже грозно произнес владыка и, повернувшись резко, ушел в палаты.
* * *
Серым рваным комом выкатилась нищая братия со двора и стала промеж себя судить да рядить, как бы без особого труда выполнить наказ владыки. Вася Железная Клюка — дурак-дурак, а сообразил: со всех, кто избу палил, поровну деньги собрать, а так как было их десятка три, то ежели по гривне с каждого взять, будет три рубля. А за три рубля плотники вологодские не только избу с сараем — церковь сладят. И хотя после этого долго ещё многие стенали: «Отколе же такие деньжищи взять, гривенник-та?» Каждый хорошо знал, поищи юроды у себя в кушаках да в кисах — не только гривенник, а и червонец найдут. Что же касается второго наказа владыки — немедленно отыскать Тимошку с Соломонидкой, то и здесь нашлись люди, сразу же сообразившие, что найти их может либо учитель Тимошки, либо товарищ его Костка — конюхов сын.
Поручив Васе Клюке собирать деньги и отправив двух главных виновниц Авдотью да Аграфену к Косте и отцу Варавве, нищие расползлись по своим норам, проклиная и Васю, и странниц, и собственное свое скудоумие, и тихо, с бережением — непреклонного вологодского архипастыря.
На следующий день спозаранку Вася Клюка двинулся в обход нищей братии. Когда он, как и во все прочие дни, появился у владычного собора, там сидели только те нищие, которые в поход на анкудиновский двор не ходили и потому ничего Васе должны отнюдь не были. Вася беспомощно огляделся и заплакал.
— Сколь верст до ведьминого двора? — вдруг спросил Васю безрукий стрелец Кузьма. Вася перестал плакать и, разведя руками, сказал:
— Кто ж их ведает, может, три версты, а может — четыре.
— Так ты теперь десять раз по четыре версты оббежишь, пока три рубля соберешь, — сказал Кузьма и захохотал. И вся нищая братия вслед за Кузьмой захохотала весьма обидно.
И начались для Васи великие муки: божедомы попрятались кто куда, забившись в самые темные щели, будто тараканы в мороз. Как только Вася кого-нибудь из них отыскивал, то припертый к стене соучастник вначале клялся страшными клятвами, божился и плакал, что нет у него за душой и медной полушки, вслед за тем начинал на Васю кричать, грозиться и выталкивать из конуры вон, обвиняя его во всем случившемся, и, наконец, давал Клике копейку или две, а не десять, как было уговорено. А некие наглые — давали и полушку.
Обойдя весь город один раз, Вася посчитал собранные в кушаке деньги и заплакал.
А тут, как назло, зарядил дождь, и Вася, бегавший по всей Вологде три дня, семерых участников похода не нашел совсем, а с остальных — двадцати двух — после трехкратных поборов собрал один рубль восемь гривен и две копейки.
Промучившись три ночи, Вася добавил к собранным деньгам собственную полтину и пошел к плотницкому старосте Авдею торговаться насчет постройки избы и сарая.
Вася рассказал Авдею все по правде, без утайки: и какое ему было видение, и как подбил он черной кошке заднюю лапу и как попутал их лукавый, и пошли они — неукротимые — и безвинной вдовицы избенку и сараюшку сожгли. Только одного не сказал Вася: того, сколько у него денег и, всеконечно лукавя, предложил Авдею рубль.
— За рубль ты, убогий человек, сам избу ставь, — ответил Авдей и отвернул морду в сторону, показывая, что разговор окончен. Тогда Вася накинул полтинник, но Авдей молчал, как будто Васиных слов не слышал.
После долгих мольб и клятв в бесконечной скудости Авдей согласился выполнить работу за два рубля с полтиною и Вася, добавив ещё шесть кровных алтын, вконец расстроенным ушел от Авдея. Обиднее же всего было то, что Авдей ему, божьему человеку, не поверил и велел все деньги сначала принести, а уж потом он, Авдей, с мужиками-плотниками почнет ставить избу. Кляня Авдея безверной и скаредом, Вася отдал деньги, будто кусок собственной живой плоти оторвал.
Со старухами же, подучившими наказ отыскать Соломониду и Тимошу, вышло по-другому: отец Варавва, когда пришла к нему на кладбище странница Аграфена и стала выпытывать, куда подавались Тимошка с матерью, не ответил ничего, только засопел сильно и, взяв старуху за ворот ветхого шушуна, из сторожки своей выбил вон.
Аграфена упала в пыль и ужаснулась столь неуемной ярости слуги божьего, но, побежав, явственно слышала, как Варавва кричал, что если ещё хотя одного божедома увидит возле своей церкви — прибьет посохом. И для пущей убедительности вслед старухе посохом помахал.
А её товарка — Авдотья долго отиралась возле владычных конюшен, пока, наконец, не увидела Костю. Подошедши к нему близко, странница поклонилась в пояс и сказала, что сам владыко послал её, смиренную, проведать о том, где теперь скрывается известная ему Соломонида Анкудинова с сыном.
— А пошто владыке занадобились Соломонида с Тимошкой? — недобрым голосом спросил Костя.
— Хочет он, милостивец наш, Соломониду, убогую вдовицу и сынка её у себя приютить, пока его же, милостивца, соизволением не поставят им божедомы новую избу, — тихо и ласково прошелестела старуха.
Костя представил, как хромые, слепые, горбатые и безрукие нищие строят избу и захохотал. А старуха, не поняв, отчего это только что злой и сумрачный вьюнош вдруг так развеселился, сначала испугалась, а вслед за тем слабым голосом стала вместе с Костей подхихикивать, стыдливо прикрывая беззубый рот концом черного головного плата.
Ладно, бабка, ежели узнаю, где безвинные люди от вас, лиходеев, хоронятся, то слова твои передам. Только ты вначале побожись, что владыко именно для того их и зовет, чтобы в дому своем пригреть. И старуха, закрестись мелко и быстро, стада клясться и божиться, что все именно так и есть, как она только что сказала.
Глава третья. Змеиный укус
Костя попробовал пробраться к скиту на следующее утро, но беспрерывный дождь, шедший трое суток, закрыл на остров единственный путь.
Только ещё через два дня, когда вода сошла и земля подсохла, Костя во второй раз вышел из дому и знакомыми тропками пошел к другу своему Тимоше.
Шел он босиком, подходя к болоту, закатал порты выше колен и явился перед Анкудиновыми как некий еллинский чёрт, по имени Сатир, коего видели они с Тимошей в одной из книг у отца Вараввы.
Узнав, что произошло в городе, Соломонида наотрез отказалась ехать в Вологду.
— Никогда мне в той Вологде счастья не было, не будет и сейчас, сказала она и, поджав губы, упрямо замолчала. Однако даже Костя заметил, что предложение Варлаама не столько напугало или удивило Соломониду, сколько смутило. От Кости не укрылось, что мать его друга почему-то покраснела и, пряча от мальчиков глаза, стала уверять их, что лучшего места, чем нынешнее, ей в жисть не надо, что она ничего и никого не боится, а как только сладят им новую избу, то и переедут они обратно, и, дай бог, заживут не хуже прежнего. Еще раз покачав головой, Соломонида сказала:
— Идите-ко, вьюноши. Владыко, я чай, в обиду понапрасну никого не даст. А я тут поживу одна, подожду. А как все сладится, то вы за мною и возвернетесь.
Тимошу и Костю пустили на владычный двор не враз. Сначала привратник долго расспрашивал их — кто такие и по какому делу идут в палаты, потом ушел и, вернувшись, Тимощу впустил, открыв узкую, обитую железом дверь, а Косте велел ждать за воротами.
Тимоша вслед за привратником прошел широкий, чисто подметенный двор, в глубине которого справа от ворот стояли двухэтажные палаты. Прямо напротив ворот шел забор, отделявший от двора многочисленные службы: конюшни, коровники, овчарню, баню, погреба, псарню, холопьи домишки, а справа — тянулся старый сад с огородом.
Было тепло и солнечно, пахло липовым мёдом, негромко блеяли овцы, слышался стук топора и неспешный говор баб, разморенных полуденной жарой.
Тимоша поднялся на высокое крыльцо и через просторные, высокие сени вошел в низкую и тесную горенку домоправителя. Геронтий стоял у высокой конторки резного дерева и писал. Конторка показалась Тимоше необычайно красивой. Множество дверок её были собраны из разных кусков дерева желтых, коричневых, серых. На лицевой стороне конторки — по углам — были искусно вырезаны два древа, отягощенные диковинными плодами. Под одним древом стоял нагой муж — прародитель Адам — и стыдливо склонив голову, глядел в сторону. Под другим древом стояла — нагая же — прародительница рода человеческого Ева и глядела вверх, на ветвь, кою обвил громадами змей, явившийся ей ради соблазна и погибели.
Тимоша быстро окинул горенку глазами. Была она низка и тесна. Маленькое слюдяное окошечко было забрано густой и толстой решеткой. Под окошечком стоял простой стол с чернильницей, песочницей, подсвечником, бумагами и перьями. Вдоль стояли железные сундуки и деревянные простые, как у мужиков, лавки. На полке, под образами, стояли книги, но видно было, что это книги хозяйственные, а не божественные.
Тут Геронтий отложил перо в сторону и строго взглянул на мальчика. Тимоша увидел суровое лицо совсем уже старого человека… Длинные седые волосы и длинная же седая, борода делали его похожим на праотца Ноя, коего видел Тимоша в Ветхом Завете у учителя своего Вараввы. Одет Геронтий был в холщовый подрясник, из-под коего виднелись мужицкие лапти. Как только Геронтий поднял голову, Тимоша враз перевел глаза со змея на образ Спасителя и, перекрестясь, низко поклонился домоправителю.
— Чей будешь? — неприветливо спросил Геронтий.
— Тимофей Анкудинов, Демьянов сын, — ответил Тимоша, подумав, что, наверное, домоправитель и так знает, кто он таков.
— Зачем пожаловал? — так же неприветливо спросил Геронтий и Тимофей снова подумал: «И это знает домоправитель», но так же спокойно и вежливо ответил:
— Сказывал мне товарищ мой, Костка, конюхов сын, что владыко Варлаам велел мне быть на его дворе, а зачем владыко велел мне быть — того я не ведаю.
«Как по писанному речет малец», — подумал Терентий, и спросил уже чуть мягче.
— Грамоте обучен?
— Чтению, письму и цифири обучен отцом Вараввой, — ответил мальчик. «То добро, — подумал Терентий. — Варавва к чтению прилежен, не бражник и ленивым учням не потатчик».
— Пойдешь в пищики? — спросил он Тимощу.
Тимофей враз представил, как будет он согнувшись сидеть за столом в душной, пропахшей воском горнице домоправителя и без конца писать всякие бумаги. И тут же представил себе: ночное, костер, звезды над головой, ветер с реки, плещущихся под берегом щук и, придав голосу своему кротость и вежливость, сказал:
— Не столь изрядно грамотен я, господине, чтоб возле твоей милости в пищиках пребывать. Пусти меня, господине, на конюшенный двор, больно я до коней охоч. И буду там любую работу работать, лишь бы мне при конях быть.
Терентий подумал: «И впрямь будет лучше, если малец сначала поработает при конюшне. Как, не зная, в дом человека пускать? А там верные люди за ним присмотрят, все как есть перескажут, и если окажется прилежен да честен, отчего тогда и в дом не взять?» И, решив, что этот резон выскажет он и Варлааму, если тот станет говорить, что надобно брать мальца в дом, сказал:
— Ну, ин, быть по-твоему. Есть-пить будешь с конюхами и псарями, а жалованья тебе кладу — в месяц полтора алтына. Иди с богом, к Евдокиму, косткиному отцу, и скажи, что я повелел взять тебя к нему в работу.
* * *
Отец Кости — Евдоким — определил Тимофея к табунку жеребят, где уже работал и Костя. Не к сосункам, что были ещё при матках, а к тем, что уже бегали на свободе, пощипывая траву и постепенно забывая вкус материнского молока. Жеребят было полторы дюжины, за каждым следовало не только следить, но и ухаживать, а что было труднее — бог весть. Восемнадцать питомцев требовали постоянного к себе внимания: их надо было кормить, поить, убирать в стойлах, вычищая навоз, подстилая свежую солому или подсыпая песок. Их нужно было скоблить щеткой и время от времени купать в реке. (Из всего этого только купания да выезды с жеребятами в ночное доставляли мальчикам истинное удовольствие). А дневной выпас только со стороны мог показаться легким делом — у каждого из восемнадцати питомцев был собственный характер, и с иными оказывалось столько хлопот, что лучше бы поставить его на конюшню, чем бегать, выгоняя из кустов, где и ноту можно было повредить и на змею наступить. Конечно, можно было бы самых неспокойных жеребят стреножить, опутав ремнем, лыком или веревкой передние ноги, но и Косте, и Тимоше жалко было их, своенравных, тем более, что только одно лето бегали они на воле, а там, отстояв зиму в конюшне, уже впрягали их до конца жизни в работу.
Четыре с половиной копейки в месяц, которые пообещал Геронтий Тимофею, нужно было отрабатывать честно. Однако не работа удручала Тимошу. Он сразу же заметил и немало удивился, что Евдоким, который до самого последнего дня относился к нему лучше, чем к родному сыну, враз переменился. Теперь для него, что служащие при конюшне холопы, что новый подпасок — были почти едины. Костю он и дома, и на конюшне часто под горячую руку бивал, и на Тимофея пару раз замахивался, придираясь по мелочам, и не порядка ради, а чтобы показать сопливцу данную ему от домоправителя власть. И Тимофей, увидев такую в Евдокиме перемену, старался реже попадаться ему на глаза и дело свое делать исправно.
Мальчики, как и все прочие в хозяйстве Варлаама, вставали рано — со светом, а в середине лета светало в четыре часа утра. Шесть конюхов, два псаря, тележник, скорняк и кузнец встав, шли в кухонную избу, где молодая, толстая стряпуха Аграфена ставила на стол большую миску вареной репы, два каравая черного хлеба, по головке чесноку на каждого и хлебного квасу сколь желает душа. Прежде чем сесть за стол, и мужики, и мальчики, и Аграфена, истово молились на тёмный образ святого Власия — заступника бессловесных тварей, — а затем, перекрестясь, Евдоким брал ложку и первым запускал её в миску, выбирая себе репу побольше и послаще. Тимоша и Костя брали из миски последними, так как сидели в конце стола и их очередь была последней. Правда, иногда после завтрака добрая стряпуха тайком совала им в руку леденец или медовую лепешку, но бывало это не всегда, и, взяв с собою по ломтю хлеба да кринку молока, мальчики начинали работу. Один из них выезжал на выпас, второй оставался в конюшне. Управившись к середине дня с делами в стойлах, он присоединялся к товарищу, и если не нужно было оставаться в ночное, то к заходу солнца оба возвращались обратно. Тележник, скорняк, Евдоким с Костей и Тимоша шли ночевать домой, а стряпуха, четыре конюха и псари оставались на подворье, где стояли их холопьи домишки. Псари не только следили за борзыми, они же убирали двор, топили баню, привозили дрова. А так как кроме мыльни да дома владыки печей во всех других избах было довольно, то холопы без дела не были ни часу, а кроме того, были они и заплечных дел мастерами, забивая в оковы виноватых перед владыкою мужиков, монастырских слуг и холопов.
Через две недели после того, как начал Тимофей свою службу на конюшне, артель плотников поставила в монастырской слободке сарай, баню и избу, сложила печи и отец Варавва, не взяв ни малой мзды, освятил и избу, и новый двор, а затем Соломонида по случаю освящения пригласила гостей.
За новым столом, на новых лавках уселись отец Варавва, Евдоким с женой, Соломонида да Тимофей с Костей.
В тот день Соломонида, низко поклонившись, впервые налила сыну и его товарищу хмельного зелья, потому как стал сын добытчиком, определился к делу и перед приглашенными надлежало ему выглядеть хозяином: другого мужика в доме не было, а известно, что без хозяина и дом — сирота.
Вино Тимоше не понравилось — было оно горькое, пахло прокисшим суслом и так ударило в голову, что в глазах поплыл туман, а в ушах — звон. Однако через некоторое время туман пропал, звон утих, а все тело приобрело какую-то лёгкость, будто собрался он взлететь. Сидящие за столом показались столь милыми сердцу, что каждого — даже слезливую Костину мать — захотелось расцеловать, а кроме того, появилось чувство, что вот он — Тимофей Анкудинов, Демьянов сын — и силён, и умён, и собою хорош.
Разговор за столом шёл обо всём: и о ценах на базаре, и о нынешнем добром лете, что и тепло дает в изобилии, и дождями господь не оставляет, и о том, как служится Тимоше у владыки, и о многом прочем, что случилось в Вологде. Только о пожаре, что учинили божедомы, никто не сказал ни слова зачем дурными воспоминаниями праздник портить?
Разошлись гости засветло — не пьяные и не трезвые, поблагодарив напоследок и хозяйку, и молодого хозяина за хлеб-соль.
Тимофей же, вернувшись домой, лёг на лавку и крепко заснул. А утром было ему так тяжко и скверно, как сроду не бывало: болела голова, тошнота подступала к горлу, во рту было столь пакостно, что и слов не подобрать. И не хотелось даже пальцем пошевелить — не то что на конюшню идти. Мать заметила все это, но ничего не сказала; дала испить квасу, да сухую хлебную корку изрядно натерла хреном. Мерзкий вкус во рту хрен с квасом вроде бы и перебил — да не надолго.
Встретившись на конюшенном дворе с другом, Тимофей узнал, что и Костя чувствует себя не лучше. И в первый раз за все время оставили они стойла нечищенными: и у того, и у другого вилы валились из рук, и хотелось только одного — скорее ускакать на речку amp; лежать в тени, под кустом, по очереди купая коней. Так они и сделали — подперли дверь жеребятника колом и уехали на речку. А приехав, загнали коней в воду и завалились под куст. Солнце ещё не припекало и от реки тянуло прохладой, когда вдруг один из жеребят заржал так жалобно и пугливо, будто малое дитя заплакало. От крика этого Тимофей проснулся, а Костя продолжал спать, приоткрыв рот и широко раскинув руки. Тимофей увидел, как все жеребята враз бросились из реки вон, а один — по имени Игрунок — тот, что заржал жалостно — подпрыгивал, будто ему перебили ногу и ступить на неё он не мог. Жеребята сбились на песке у самой воды тесной кучкой и, как показалось Тимоше, со страхом глядели на воду. А хромой жеребенок выскочил на ближний лужок и, низко опустив голову, стал что-то искать в траве.
Тимоша разбудил Костю и рассказал ему о случившемся.
— Сом, должно, — пробормотал плохо соображавший Костя. — Сам знаешь, какие в реке сомы водятся. Иной не то, что жеребенка, бугая — с ног сшибет.
Однако вскоре жеребенок упал в траву и тихо лежал, подогнув левую переднюю ногу. Мальчики присели возле него и стали ласкать Игрукка, а он вздрагивал испуганно и жалостно, и в глазах у него стояли слезы. И тут Костя заметил, что подогнутая нога начала прямо на глазах быстро опухать и через какой-нибудь час стала в два раза толще правой.
— Змея! — воскликнул Костя. Его укусила водяная змея! Гони табун домой, а я поведу Игрунка! И мальчики, с трудом подняв жеребенка на ноги, лаская его и уговаривая, повели на конюшню.
Когда мальчики загнали табун во двор, они увидели — в дверях жеребятника домоправителя Геронтия, самого владыку и, не знавшего куда девать глаза, Евдокима.
— Явились, голуби, — прошипел Евдоким, и так двинул сына своего Костю по уху, что тот тотчас же упал, но мгновенно вскочив, по-заячьи порскнул за конюшню.
— Стойла не чищены, а вы купаться! — заорал Евдоким и вслед за тем влепил затрещину Тимоше.
Тимошу никто ни разу не бил: мать была к нему постоянно добра, сверстникам же своим он никогда спуску не давал и из самых жестоких драк выходил победителем, потому что если вступал он в драку, то ничего не видел и не помнил: знай только, что надо бить, бить и бить — пока противник не упадет иди не побежит.
И на этот раз с Тимошей произошло то же самое — от обиды, не от удара — поплыли у него перед глазами огненные круги и, не помня себя, он наотмашь ударил Евдокима. Ражему конюху удар Тимоши был все равно, что комариный укус медведю. Однако то, что весь этот срам видел сам владыка и домоправитель, вконец разозлило Евдокима. Схватив Тимошку за шиворот, он крикнул псарям:
— А ну-ка, накормите шалопая березовой кашей, да погуще! — И псари тотчас же поволокли Тимофея в съезжую избу драть розгами. Он кричал, плакал от злости и обиды, изворачивался, как уж, но что он мог поделать с двумя дюжими мужиками?
А в то время, как его драли розгами, спустив штаны, бросив на черную от засохшей крови колоду и сев верхом, Варлаам заметил, что один из жеребят хромает и сразу же определил, что Игрунка укусила змея. Опухоль уже поднялась выше колена и подбиралась к груди.
— Вели позвать Соломонидку, — приказал владыка Терентию. — И пусть сразу скажут зачем. Чтоб была тут, не мешкая, со всем, чем надобно целить от змеиного укуса.
Соломонида пришла немедля. Она велела нагреть воды и те же псари, которые только что отодрали Тимошу, быстро растопили печь и поставили на огонь медный котел. Соломонида бросила в воду какую-то траву и, присев возле лежащего на земле жеребенка, ловким и быстрым движением взрезала ножом кожу, пустив кровь. Затем она обмакнула в густой зеленоватый отвар чистую холстину и запеленала в неё опухшую ногу.
И Евдоким, и псари, и Терентий, и сам владыка хмуро, но с интересом следили за всем, что делала ловкая лекарка.
Только сын её не видел этого — он сидел в темной съезжей избе, забившись в угол и плакал. Он клял Евдокима, холопов-псарей, клял владыку и Терентия за то, что ни один из них и пальцем не пошевелил, чтоб спасти его от позора и боли. Выплакавшись, он прильнул к узкому, забранному решеткой окошечку и увидел лежащего Игрунка, присевшую возле него мать, обступивших её людей и подумал: «А ведь когда Евдоким ударил меня, он ещё не видел, что Игрунка укусила змея». И тут же подумал: «А если б знал — вдвое, или втрое всыпали бы мне холопы». И ещё одно пришло ему на ум: «А ну, как сдохнет Игрунок, что тогда будет?» И аж сердце у него сжалось от жалости и страха и в груди похолодело.
До самого вечера сидел он в съезжей, стыдясь показаться на глаза людям и матери. Вечером он пробрался к жеребятнику и крадучись вошел внутрь. Пахло вялыми травами, конским потом, прелой от мочи и навоза соломой. Жеребята сопели, тихо пофыркивали, терлись боками о стенки загонов. Тимоша пробрался к Игрунку и встал возле него на колени. Игрунок лежал на боку, как и прежде подогнув ногу и опасливо косился на мальчика круглым коричневым глазом. Тимоша нежно гладил жеребенка по шее и крупу, и вдруг услышал, как тихо скрипнула дверь и на пол лёг жёлтый кружок света. «Евдоким, должно», — подумал Тимоша и затаил дыхание, не желая видеть обидчика. Круг света между тем приближался. Некто медленно и грузно шагая, шел прямо к Игрунку в стойло. Тимофей глянул и обомлел: в черной рясе, простоволосый шел по конюшне владыка.
Увидев мальчика, он поглядел в глаза ему и тихо произнес:
— Отодвинь-ка солому в сторону — светильник поставлю.
Легко коснувшись пальцами больной ноги жеребенка, владыка ласково потрепал Игрунка по холке и спросил:
— Как это он на змею-то наткнулся? А то тебя и товарища твоего так скоро в разные стороны понесло, что и узнать было не у кого.
— Купали мы коней, а в реке — змея, — буркнул Тимоша.
— Глядеть надо было лучше: затем и к коням приставлены. Змею завсегда в воде видно, — ответил Варлаам. Тимоша промолчал.
— Горд ты очень и горяч, — после недолгого молчания проговорил владыка. А ведь сказано: «Смирение паче гордости». Много ли гордецов вокруг себя видел?
— А то хорошо ли, владыко, что одна холопы кругом? — вопросом на вопрос ответил Тимоша.
— Где ж это ты однех холопов узрел? Или и я — холоп? — спросил Варлаам.
— Так ты таков на весь наш край — один. Ты, да еще, может, князь Сумбулов, государев воевода, а опричь вас двоих — все холопы.
— И попы, и дворяне, и сотники, и люди купецкого звания — все холопы?
— А кто другому кланяется — тот и холоп. Тебе, да князю Сумбулову всяк кланяется, всяк шапку ломит, да руку целует, али то не холопство?
— Да ведь и я патриарху руку целую и государю в пояс кланяюсь, нечто и я — холоп?
— Перед ними, выходит, и ты, — тихо проговорил Тимоша, и от страха сжался: всяк ли год слышал подобное владыка? И от кого?
И вдруг архиепископ поднял с пола светильник и близко поднес его к лицу мальчика. Сощурившись, он долго глядел в глаза ему, а Тимоша, замерев, стоял перед Варлаамом на коленях, как деревянный.
— Сколь годов тебе, Тимофей? — спросил Варлаам, и мальчик удивился, услышав от владыки свое имя.
— Тринадцатый пошел.
— Почто не захотел к Терентию в пищики идти?
— Волю люблю, коней люблю, оттого и не пошел.
— Зачем же грамоту проходил?
— Сначала мамка велела, а потом и сам я заимел к грамоте великую охоту. А нечто грамоту проходят, чтоб волю на неволю менять? — вдруг спросил Тимоша, и Варлаам, вздохнув, сказал:
— А был бы у Терентия в пищиках, глядишь, и не был бы сегодня бит.
Последние слова показались Тимоше ох, какими обидными.
— А я от тебя, владыко, уйду! — вдруг крикнул он. — Не смогу я с псарями, что били меня, за один стол сести, ни за что не смогу!
— Куда ж пойдешь, Тимофей? Где ж это не бьют вашего брата? Али есть такая земля — Офир? — тихо и грустно спросил архиепископ и стал глядеть на огонь свечи, отведя взор в сторону.
— Нет такой страны, Тимофей.
— А я найду. Не может того статься, чтоб такой страны не было. Я вольный человек и мне крутом дорога чиста, — снова с обидой и запальчивостью выкрикнул Тимофей. — На Дон пойду, али на Волгу, к казакам пристану, нечто пропаду?
— То детские слова, Тимофей. Пять раз повяжут тебя, покуда до Дону добежишь. Как докажешь, что ты вольный человек, стрелецкий сын? И вместо казаков угодишь ты в холопы, али в тюремные сидельцы.
Владыка встал и голосом властным и недовольным сказал:
— Возьми фонарь, казак, да посвети мне, покуда я до палат дойду.
Молча перешли они двор и лишь у самого крыльца Варлаам произнес:
— Что ж, Тимофей, испытай судьбу, а если надумаешь ко мне вернуться ворота открыты. — И повернувшись, благословил:
— Иди с богом.
* * *
К лесной избушке Тимоша подошел засветло. Открыл дверь — и сразу же увидел: лежит на лавке парень, а у парня под глазом синяк величиной с медный рубль. «Костя!» — ахнул Тимоша и, подкравшись неслышно, над самым ухом Кости хлопнул в ладони, как из пистоля выстрелил.
Костя вскочил, ошалело замотал головой, замахал руками, не понимая, где он и что с ним.
Тимоша от смеха сел на пол, утирая рукавом слезы. Беда вроде бы кончилась. Жизнь шла дальше.
До самого полудня проговорили Тимоша с Костей о том, как им быть дальше. Тимоша твердо решил — к владыке Варлааму не возвращаться, но и на Дон не бежать, а пойти к стародавнему отцовскому приятелю, стрелецкому сотнику Луке Дементьеву и попросить замолвить слово перед воеводой, князем Сумбуловым, чтобы взял его князь в ратную службу. Друзья договорились, что Тимоша пойдет домой к Косте и скажет Евдокиму, что ежели он, Евдоким, дает верное слово, что сына своего не прибьет, то тогда Костя в дом вернется, если же слова не даст или, пообещав, нарушит, то Костя из дому сбежит и более никогда не вернется.
Лука встретил Тимошу настороженно и долго выспрашивал, чего это он надумал пойти в ратную службу. Тимоша все ему рассказал, но главного Лука так и не понял: ежедень приходилось ему и в съезжую избу беглых холопов водить, где, допросив, били их батожьем или даже плетью; и тюремных сидельцев, забитых в колодки, по базару за милостыней водить; и на правеж татей и лиходеев едва не каждый понедельник ставить. На глазах у Луки столько народа было бито и драно, и мучено, и пытано, что он никак в толк взять Тимошину обиду не мог, но слово за него замолвить обещал.
После этого Тимоша пошел домой и все рассказал матери. Мать поплакала-поплакала и утешилась, сказав: «Что ни делается — все к лучшему».
Затем Тимоша пошел к Евдокиму. От того, что мать согласилась с ним и Лука пообещал замолвить за него перед князем слово — робости перед Костиным отцом в нем как не бывало. Он вошел к Евдокиму в избу, не останавливаясь, прошел в горницу и, угрюмо взглянув на хозяина, который, сидя на лавке тачал сбрую, коротко поздоровался. Повернувшись к Костиной матери, Тимоша поздоровался и с нею, но совсем другим — ласковым — голосом. Мать Кости Лукерья — женщина не по годам старая, в черном платке по самые брови, — со страхом и надеждой взглянула на Тимошу, затем опасливо покосилась на мужа, и замерла, прислонившись к печи.
— С чем пожаловал? — спросил Евдоким и тут же с явной издевкой добавил: — Али за подохшего жеребца деньги принес?
Тимоша оторопел, но тут же пришел в себя и ответил:
— О жеребенке — особь разговор. Я к тебе пришел от Кости. И говорю тебе верно: если ты его бить не перестанешь — уйдет он, а куда, то тебе знать не надобно.
От такой дерзости Евдоким лишился речи.
— Ах, ты, пащенок! Ах, сопливец! Это как ты со старейшим себя разговариваешь! Да я и с него и с тебя но три шкуры спущу, ежели кто из вас у меня появится!
И Евдоким, встав, грозно на Тимощу двинулся, но тот, схватив стоявшую рядом железную кочергу, отступил на шаг и ощерившись злобно — ни дать — ни взять разноглазый волчонок — прерывающимся от страха и окончательной решимости голосом сказал:
— Не подходи, зашибу!
Лукерья охнула и бросилась меж драчунами.
Евдоким вдруг отступил к лавке и громко захохотал:
— Ты погляди, мать, каков Васька Буслаев из сопливца возрос! — И затем, обращаясь к Тимоше, проговорил: — Я тебя, Тимофей, вместе с кочергой три раза узлом завяжу, да не в том дело. Ты мне — никто. А явится сюда мой сын, быть ему биту. А не явится — пусть идет на свой хлеб. То слово мое последнее. А ты, Тимофей, за Игрунка, что из-за твоего недогляда подох, готовь владыке деньги. И то не мое слово, то слово Геронтия, а не дашь денег — быть тебе у владыки в кабале. И над этим поразмысли, храбрый вьюнош. Деньги добывать — не за кочергу хвататься.
* * *
Костя, узнав о разговоре с отцом, твердо решил домой не возвращаться. Подумав, что делать дальше, он пошел к своему дяде — брату матери — Ивану Бычкову, что жил в Обуховской слободе и слыл среди вологодских плотников первым умельцем.