Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

После разгрома Австрии Наполеон объединил шестнадцать немецких государств, расположенных по границе с Францией, в так называемый Рейнский союз и объявил себя его протектором.

На престол Неаполитанского королевства он посадил своего брата Жозефа, а королем Голландии сделал своего другого брата — Людовика.

Все это побудило европейские державы в сентябре 1806 г. объединиться в четвертую коалицию. В нее вошли: Россия, Англия, Швеция и Пруссия.

В начале октября прусский король Фридрих Вильгельм III потребовал отвести французские войска за Рейн. Наполеон отказался. Началась еще одна война.

14 октября в двух одновременно произошедших сражениях — при Иене и Ауэрштедте — французы разгромили прусскую армию, а через две недели Наполеон уже въехал в Берлин. Отсюда он двинулся навстречу русским, 22 октября вступившим на территорию Пруссии.

Именно Пруссия и стала для Барклая полем первых сражений с войсками Наполеона. Тогда же на первый план вновь выступила фигура Л. Л. Беннигсена.

В 1805 г. он не успел прийти на помощь Кутузову — ч корпус Беннигсена дошел до Бреслау, когда было получено известие о том, что 26 декабря в Братиславе австрийцы и французы подписали мирный договор. Войска Беннигсена возвратились в Литву, а он там был назначен к новому месту службы: на турецкую границу.

В октябре 1806 г. Беннигсен вновь вернулся на западную границу, получив под свое начало четыре дивизии численностью 67 тыс. солдат и офицеров при 276 орудиях. Эти войска располагались вдоль по Неману между Гродно и Юрбургом (ныне Юрбаркас Литовской ССР) с главной квартирой в Гродно. Однако, когда Беннигсен прибыл в Гродно, его войска уже ушли вперед. Он вскоре догнал их и вступил в командование.

Назначение Беннигсена командиром корпуса произошло накануне разгрома пруссаков под Иеной и Ауэрштедтом, фактическое вступление в должность через месяц после этого.

К этому времени от более чем 100-тысячной прусской армии остались около 15 тыс. солдат в офицеров, сведенных в отряд, находившийся под командованием талантливого и смелого генерала Лестока, да два крепостных гарнизона — в Грауденце (ныне польский город Грундзендз) и Данциге (Гданьск, ПНР).

Изменение обстановки привело к изменению роли и корпуса Беннигсена, и его самого: из командира отдельной вспомогательной части он превратился в командующего главными силами, стоящими лицом к лицу с неприятелем. Однако у Беннигсена не было качеств для достойного выполнения такой миссии. Он не мог быть главнокомандующим, хотя страстно желал этого.

Прекрасно понимая, что Беннигсен совершенно не пригоден для выполнения новой роли, Александр послал к нему своего личного представителя генерал-адъютанта графа Петра Александровича Толстого, поручив ему контролировать действия Беннигсена и быть посредником в сношениях с прусским королем.

Дипломат и военный, участник и русско-турецкой войны 1787–1791 гг., и Польской кампании 1794–1795 гг., и Итальянского похода 1799 г., П. А. Толстой занимал в последние годы пост петербургского военного губернатора и командира лейб-гвардии Преображенского полка.

В обязанность Толстому вменялось контролировать все отдаваемые Беннигсеном приказания и распоряжения, чтобы они не поставили войска в затруднительное положение и не «скомпрометировали достоинство русской армии».

1 ноября русские войска перешли у Гродно через Неман и к 11 ноября расположились у Остроленки, Здесь-то и нагнал свои дивизии Беннигсен. Этими дивизиями командовали опытные, испытанные в боях генералы граф А. И. Остерман-Толстой, Ф. В. Остен-Сакен, князь А. Н. Голицын и А. К. Седморацкий. Беннигсену был подчинен и прусский корпус генерала Лестока.

Ареной предстоящей борьбы был гигантский равносторонний треугольник. Южной его вершиной была Варшава, западной — крепость Торп (Торунь) и северной — Кенигсберг.

В Кенигсберге остановились бежавшая из Берлина прусская королевская семья и двор. На западе театр военных действий прикрывался широкой Вислой, на юго-востоке — рекой Нарев. Весь этот район был перерезан массой рек и речушек, покрыт ручьями, озерами и болотами. В первые дни кампании ливни и неожиданная оттепель превратили Пруссию в океан грязи. Совершенно невозможно было тащить орудия, и потому множество их было брошено. Застревали даже экипажи офицеров. Солдаты шли по колено, а иногда и по пояс в воде и грязи.

Войскам Беннигсена удалось продвинуться на 50 верст севернее Варшавы и занять позиции под Пултуском. Дивизия Седморацкого разместилась в предместье Варшавы — Праге, корпус Лестока — в Торне. В авангарде войск Беннигсена шел отряд генерал-майора М. Б. Барклая-де-Толли. Он состоял из полка егерей, полка пехоты, пяти эскадронов легкоконного польского полка, двух полков казаков и батареи конной артиллерии. Всего около 5 тыс. человек.

Основные силы отряда Барклая должны были занять окрестности Плоцка и Плонска и цепями казачьих разъездов по возможности прикрыть пространство между Вислой и Торном. Часть сил должна была перейти на западный берег Вислы и, образовав патрули, собирать сведения о движениях французов. Всеми войсками на Висле командовал Лесток, подчинявшийся Беннигсену.

Все было благоприятно для союзников, кроме резкой нехватки продовольствия. «В Плоцке от Барклая скрыли значительное количество хлебных запасов… когда он был в величайшем затруднении, как и чем продовольствовать свой отряд. Только в ту минуту, когда мы собирались покинуть Вислу, ему открыли этот склад, оказавшийся очень значительным, но недостаток времени и перевозочных средств не позволили вполне перевезти эти запасы», — писал впоследствии Беннигсен.

Наряду с острой нехваткой продовольствия положение осложнялось и тем, что между Л. Л. Беннигсеном и назначенным к нему в резерв генералом Ф. Ф. Буксгевденом, командовавшим тоже четырьмя дивизиями, с самого начала возникли серьезные разногласия.

По приказу царя Буксгевден был назначен в резерв к Беннигсену, но не подчинен ему по команде, что и послужило для Буксгевдена основанием для непризнания старшинства над собой Беннигсена. К тому же Буксгевден был старше Беннигсена по производству в последний чин и считал это обстоятельство решающим. На театр военных действий подходили и резервы под командованием генерал-лейтенанта И. Н. Эссена 1-го. Всего, по подсчетам А. И. Михайловского-Данилевского, собралось 159 900 человек при 624 орудиях.

Армий было три, а единого командующего не было, и при глубокой взаимной неприязни Беннигсена и Буксгевдена надеяться на согласованные действия не приходилось.

Генерал П. А. Толстой имел от императора еще одно задание согласовывать приказы обоих командующих и обо всем случившемся докладывать лично Александру I.

Однако такое положение дел нельзя было считать нормальным: царь, находившийся в Петербурге, был лишен возможности быстро реагировать и оперативно вмешиваться в постоянно меняющиеся ситуации — пока фельдъегери привозили и отвозили почту, война могла быть проиграна. Получая донесения Толстого, Александр I оказывался в затруднительном положении. Сам принимать решения он остерегался, а найти замену не поладившим друг с другом генералам не мог. Кутузов был в опале. О нем император и слышать не хотел. «Трудно описать то замешательство, в котором я нахожусь, — писал он П. А. Толстому. — Кто среди нас — тот человек, который вызывает всеобщее доверие и который соединяет в себе военные таланты со строгостью, веобходимой для поста командующего? Я такого человека не знаю!»

В конце концов выбор царя остановился на шестидесятидевятилетнем фельдмаршале графе М. Ф. Каменском — ветеране Семилетней войны и русско-турецкой войны 1768–1774 гг.

Суворову в 1799 г., когда он совершил знаменитый Швейцарский поход, тоже было 69 лет, но Каменский не был Суворовым. Каменский писал царю, что он слишком стар для службы в армии, что он не может держаться в седле, не может читать карту и не видит того, что подписывает.

Каменский, прибыв в армию Буксгевдена, не дожидаясь подхода к нему армий Беннигсена и Эссена, сам двинулся навстречу Беннигсену к Пултуску.

Узнав, что русские занимают позиции между Вислой и Наревом, Наполеон перенес ставку в Познань, поближе к Варшаве. Он намеревался выбить русских из Праги — предместья Варшавы, а пруссаков из Торна. С этой целью он планировал пересечь Вислу на двух главных направлениях, обойти противников справа или слева либо же окружить их.

Он двинул свой правый фланг (Мюрат и Даву) к Варшаве, левый фланг (Ней, Беосьер, Бернадот) — к Торну и центр (Ожеро, Сульт) — к Висле на направлении к Плоцку. Ожеро и Сульт должны были перейти Вислу как раз там, где стоял авангард Барклая.

Кавалерия Мюрата без боя заняла Варшаву. Ней яростным штурмом взял Торн. Маленький корпус Лестока отошел на восток. Отступление Седморацкого и Лестока повлекло за собой отход всех русских сил. Приказ об этом Беннигсен отдал 2 декабря 1806 г. Не защищая Вислу, Беннигсен оставил Пултуск и отошел к Остроленке, поближе к дивизиям Буксгевдена, которые шли ему навстречу. Авангард Барклая теперь превратился в арьергард, прикрывающий отступление.

Барклай приказал казакам переплыть через Вислу, которая уже покрывалась льдом, и внимательно следить за передвижениями и действиями противника. Казаки захватили пленных, и те рассказали, что корпуса Ожеро и Сульта стоят на месте и не собираются преследовать отступающего Беннигсена. Барклай сообщил об этом Беннигсену, и тот отдал приказ повернуть обратно к Пултуску. Оттуда Беннигсен продвинулся еще дальше на запад, к реке Вкра.

С началом наступления войск Беннигсена отряд Барклая снова стал авангардом армии, задачей которого была защита переправ через Вкру у деревень Колозомб и Сопочин. Здесь 24 декабря и атаковал Барклая корпус маршала Ожеро. Так как наступление французов шло широким фронтом, то для русских создалась угроза окружения.

Напрасно Барклай ждал обещанных подкреплений: они завязли в болотах и не подошли вовремя. Барклай сражался до самой ночи, сдерживая много часов целый вражеский корпус, но в конце концов должен был отступить в направлении Новемясто.

Наполеон хотел первым достичь Пулутска, чтобы не дать русским переправиться через Нарев, но русские опередили французов и первыми заняли Пултуск. Как ни спешил корпус маршала Ланна, пройдя сорок пять километров за день, отряд Багговута все же обогнал его.

В десять часов вечера 25 декабря в Пултуск прибыл фельдмаршал Каменский. Он согласился с диспозицией Бепнигсепа и отдал необходимые распоряжения Буксгевдену на предстоящее сражение с французами.

Однако ночью произошло нечто совершенно необъяснимое: в три часа Каменский вызвал к себе в спальню Беннигсена и вручил ему приказ об отходе всех войск в Россию.

Что же произошло?

Либо Каменский впал в состояние временного умопомешательства, либо он просто-напросто испугался, не верил в успех и хотел избежать неминуемого, с его точки зрения, позора.

— Э, парень, так не годится. Сперва необходимые дела надо сделать, а потом уже отдыхать.

Проливает свет на обе эти версии фактический материал, приводимый Л. Н. Толстым в романе «Война и мир». В нем один из героев романа — Билибии сообщает князю Андрею о сильнейшем гневе и обиде фельдмаршала Каменского, в которые тот впал, когда узнал, что среди привезенных курьером из Петербурга писем от государя нет ни одного для него — главнокомандующего. Обиженный и расстроенный старик пишет приказ Беннигсену: «Я ранен, верхом ездить не могу, следственно и командовать армией. Вы корд’арме (авангард армии (фр.) — Прим. авт.) ваш привели разбитый в Пултуск: тут оно открыто, и без дров и без фуража, потому пособить надо, и так как вчера отнеслись к графу Буксгевдену, думать должно о ретираде к нашей границе, что и выполнить сегодня».

Я через силу поднялся.

В романе приводится и письмо Каменского царю. «От всех моих поездок, пишет он Александру, — получил ссадину от седла, которая сверх прежних перевязок моих сидеть мне мешает верхом и командовать такой обширной армией, а потому я командование оной сложил на старшего по мне генерала графа Буксгевдена… советовав им, если хлеба не будет, ретироваться ближе во внутренность Пруссии, потому что оставалось хлеба только на один день, а у иных полков ничего, как о том дивизионные командиры Остерман и Седморацкий объявили, а у мужиков все съедено; я и сам, пока вылечусь, остаюсь в гошпитале, в Остроленке. О числе которого ведомость всеподданейше подношу, донося, что если армия простоит в нынешнем биваке еще пятнадцать дней, то весной ни одного здорового не останется.

Он повел меня куда-то по тропке.

Увольте старика в деревню, который и так обесславлен остается, что не смог выполнить великого и славного жребия, к которому был избран. Всемилостивейшего дозволения вашего о том ожидать буду здесь при гошпитале, дабы, не играть роль писарскую, а не командирскую при войске.

Вскоре мы оказались на берегу затхлого, заросшего дурниной и заваленного корягами озера. У берега стоял ветхонький плотик, на нем — плетенная из прутьев корзина. Карьков шагнул на плотик, оттолкнулся шестом и, отплыв метра три, стал выбирать старую, сплошь в дырках, мережу. В мереже между дырок трепыхались тяжелые караси. Накидав их с полкорзины, он причалил и велел мне тащить добычу к избушке. Там он сел на пенек потрошить карасей, а меня направил рубить дрова.

Отлучение меня от армии ни малейшего разглашения не произведет, что ослепший отъехал от армии. Таковых, как я, — в России тысячи».

Круша топором сушину, я искоса наблюдал за Карьковым, а он, проворно полосуя карасей, выбирал из них на большую сковороду только икру, а самих же рыбин кидал небрежно в траву. Расправившись с карасями, он собрал их снова в корзину и приказал мне отнести их и вывалить в воду.

Перед отъездом из Пултуска Каменский вручил Беннигсену приказ «состоять в команде графа Буксгевдена» и «иметь ретираду на нашу границу».

— Да только не туда, где мы были. В другую воду, — и показал мне пальцем в противоположную сторону.

Однако отступать немедленно Беннигсен не мог и не решился, так как обстоятельства требовали оборонять Пултуск, чтобы выиграть время для сбора всех сил, разбросанных вокруг. При этом он ни о чем не сообщил Буксгевдену и скрыл от него приказ Каменского.

Я молча взял посуду, пошел. Разговаривать с Карьковым мне не хотелось. Тягостно мне было с ним говорить. Он по-прежнему все время уводил глаза в сторону, по-прежнему думал о чем-то своем и ворочал языком как бы нехотя, через силу.

В 10 часов утра, в дождь, 26 декабря русские увидели приближающиеся колонны корпуса маршала Ланна, Войска Беннигсена стояли между Пултуском, находившимся слева, о рощей — справа. Оконечностью правого фланга, спрятавшегося наполовину в лесу, командовал Барклай. В его команде состояли: 77-й Тенгинский пехотный полк, три полка егерей и пять уланских эскадронов. Подчиненные ему казаки находились в километре впереди с большей частью кавалерии.

Слева от Барклая стояла 3-я дивизия Ф. В. Остен-Сакена, а дальше располагалась 2-я дивизия А. И. Остермана-Толстого. Для защиты самого Пултуска был назначен отряд К. Ф. Багговута.

Пройдя с сотню метров густым кедрачом, я оказался на краю нового болота и среди этого болота почти вровень с ним увидел большое темное озеро. Осторожно ступая по тропке, бегущей среди белого мха, усыпанного рясною клюквой, я подобрался к самой воде и остановился как вкопанный. В черной, но почему-то очень прозрачной глубине, прямо у берега, ничуть не путаясь меня, маячила огромная, как бревно, рыбина. Щука! Я хлюпнул прямо перед ней содержимое своей корзины, караси стали медленно опускаться ко дну, и щука заметалась возле них, заизгибалась упруго и мощно.

Артиллерия Ланна открыла мощный огонь по русскому центру, а затем две дивизии и кавалерия двинулись в атаку. Багговут отступил, но на помощь ему пришел Остерман-Толстой и восстановил положение. Затем последовала ожесточенная атака на позиции Барклая.

«Приученная, что ли?» — смотрел я на нее, пораженный.

«В то время, как кипел упорный бой на левом крыле. — писал впоследствии Беннигсен, — маршал Ланн направил несколько колонн на наше правое крыло. Он прошел по кустарнику и с большою стремительностью атаковал наш авангард, бывший под командой Барклая и прикрывавший наш правый фланг».

Когда я вернулся, возле избушки уже горел костерок, и Карьков жарил на нем икру, приспособив сковороду на таганок. От запаха вкусной еды у меня перехватило дыхание, так я проголодался, однако Карьков не спешил, хоть и время уже быстро клонилось к закату.

Барклай был вынужден отступить перед стремительной атакой. Французы ворвались в рощу, захватили батарею, но скоро оставили ее — русские отбили пушки. Тем не менее им пришлось оставить батарею и отступить под новыми ударами французов.

Отодвинув от огня сковороду с готовой икрой, он поднялся и шагнул к старому, полузасохшему кедру, сдвинул толстый пласт коры, обнажив под ним глубокий тайник, и вытащил оттуда какую-то склянку.

Барклай просил Остсн-Саксна, командовавшего правым флангом, о подкреплении, по тот подкреплений дать по смог. Тогда Барклай послал своего адъютанта Бартоломея к Беннигсену, и на помощь ему были присланы три батальона Черниговского полка, а затем двинулся Литовский пехотный полк. Русская артиллерия правого фланга поддержала огнем пехоту, которую Барклаи повел в штыковую атаку, неприятель вынужден был отойти.

Чуть погодя, когда мы сели за стол, он зачерпнул из этой склянки ложку какой-то коричневой смолянистой массы и, отправив в рот, кивнул мне:

Несмотря на то что на помощь Ланпу подоспела свежая дивизия из корпуса Даву, противник был опрокинут и поле боя осталось за Барклаем. В этом необычайно упорном сражении ранен был Ланн и четыре его генерала.

— Прими и ты с устатку и в честь благополучного прибытия на место. — И, кажется, подмигнул мне. А может, это мне показалось.

Под Пултуском погибло три с половиной тысячи русских и две тысячи двести французов. Беннигсеп получил 50 тыс. рублей и орден Георгия 2-й степени, Барклай — орден Георгия 3-й степени. Такие же ордена получили Багговут и Остерман-Толстой.

— Что в склянке-то? — спросил я.

Беннигсен писал: «Я обязан отдать здесь генералу Барклаю-де-Толли должную справедливость, что своим замечательным образом действий в этом сражении он еще более укрепил ту репутацию, которою уже пользовался в армии».

— А ты попробуй, — ответил неопределенно старик.

Я пожал плечами и тоже поддел ложкой порцию тягучего, терпкого вещества. И, закусывая его обильной карасиной икрой, тут же почувствовал, как начинаю пьянеть.

Действительно, более всего в армии говорили о подвигах Барклая и Остермана-Толстого. А о собственных заслугах более всего говорил сам Беннигсен. Он сильно преувеличил свою победу, написав царю, что разбил самого Наполеона, напавшего на него с превосходящими силами, хотя сам Наполеон в бою не участвовал. Он находился в 20 верстах к северу от Пултуска — в Назнельске. Однако самореклама Беннигсена сыграла свою роль: он был назначен главнокомандующим. Но об этом несколько позже.

Карьков тоже заблестел странно глазами.

А между тем Наполеон со всеми своими войсками объявился неподалеку от Пултуска, французские авангарды уже через несколько часов после того, как хвастливая реляция была отправлена царю, вышли в тыл русским, а победитель Беннигсен начал отступление.

И вдруг повел какой-то не очень понятный для меня разговор.

— Ты, поди, веришь в Бога?

— Да, верю.

— И, поди, после смерти надеешься попасть в рай?

— Как всякий нормальный человек, да, мечтаю.

— И представляешь уже, как будешь там ходить в белых тапочках по гладенькому песочку? Именно ты? Муть! Это все придумки досужих рабов. Рабов духа с неудовлетворенным чувством тщеславия на земле. Самое страшное заболевание мозга. Рай, как таковой, может, и есть. И, вполне возможно, ты в него попадешь, но это будешь не ты и потому об этом просто-напросто ничего не узнаешь. Только иногда в твоем двойнике кое-что отзовется… Ну, не в двойнике, а в твоем другом «я». И это будет настоящее чудо!

— В «тебе», в «твоем»! Как понимать?

— А так, что ты перейдешь в совершенно новое состояние и себя прежнего помнить не будешь…

Я только плечами пожал.

Карьков стал объяснять:

— А ты помнишь себя в материнской утробе? А ведь это был целый мир, была целая жизнь. Ты просто был в другом состоянии, на определенном этапе превращений, не говоря о том, что когда-то являлся просто маленьким семенем. Тоже, надо сказать, определенное состояние, определенный этап, определенная жизнь. А ты помнишь себя крохотным грудничком, когда еще не встал на ноги, не пошел?

«Философ, тоже мне! Какую ахинею он прет?» — подумал я тогда, не догадываясь, что впоследствии его слова не будут давать мне покоя, поразят недосягаемой своей глубиной, а сейчас пьянел все больше и больше.

Предметы поплыли перед глазами, сделались мутно-туманными.

Я, кажется, запел, потом стал хохотать, потом снова навалился на пищу. Вместо старика передо мной скалила зубы какая-то полузнакомая рожа. Я не выдержал, пошел и рухнул на нары. Но уснуть не мог и снова сел на лавку, за стол. Потом побежал зачем-то на улицу. Потом вернулся… И так всю ночь — в бешеной, фантастической карусели.

На какое-то время старик куда-то исчез, перед этим очень странно посмотрев на меня и взяв чего-то под нарами. Я кричал, звал его, бегал вокруг избушки, а потом рухнул в траву, стал бормотать:

— Колдун, колдун! Лешачина таежный!

«А может, не колдун? — пронзило меня. — Может, этот самый… как его… в общем…» Почему-то вспомнилась давняя история, рассказанная кем-то из казачинских стариков. Гулял-де во время гражданской войны по окрестным городам и селениям разбойник Ханжин и, награбив уймищу золота, спрятал его где-то в тайге. Спрятал и поручил верному человеку хранить, сам на время убежав за границу.

Так, может, Карьков и есть тот верный его человек. Может, он и исчез затем, чтобы проверить тот клад…

Проснулся я в избушке на нарах. Карьков суетился на улице возле костра, жаря новую порцию карасиной икры. Голова моя трещала так, что рябило в глазах, я едва двигался, а Карькову, чувствовалось, — ничего. Он сноровисто справлялся с приготовлением еды и, по-прежнему не глядя на меня, мурлыкал что-то под нос.

Через неделю Карьков отвел меня обратно в село.

Вернулся я в него с каким-то не очень хорошим, жутковатым осадком в душе.

Что за человек этот таежный скиталец, я так и не узнал, хотя главной целью моего путешествия было все-таки это. Загадок только прибавилось. И одной из этих загадок было удивительное провидение Карькова.

Например, он говорил:

— Ты вроде хотел добыть глухаря. Иди в правый угол Карасиного озера и не зевай. Он сейчас там кормится на полянке.

Я шел и убивал глухаря.

В другой раз он ворчал:

— Напрасно ты нынче жерлицу достал. Нынче ни одной щуки к тебе не придет.

— Да откуда ты знаешь? — нервничал я.

Он только хмыкал и уводил куда-то глаза.

Но щуки в тот день ко мне действительно не приходили.

* * *

После того путешествия мы не виделись с Карьковым почти год, и вот я узнал, что с ним случилась беда, он лежит в постели и просит меня его навестить.

Я тут же пустился на лодке в Сполошное.

Карьков лежал на кровати в своей неказистой халупке до того изможденный, что если бы не его глаза, горящие и беспокойные, я бы подумал, что он не живой. Правда, нога Карькова, забинтованная каким-то тряпьем, покоилась на табуретке. Реденькая щетина на его впалых щеках была белее первого снега.

В избушке крепко пахло травяными отварами, в ней хозяйничала какая-то незнакомая мне проворная женщина.

— Ну вот, — промолвил Карьков, с трудом шевеля сухими, потрескавшимися губами. — И еще раз довелось нам увидеться. Не чаял, не думал. Я ведь, парень, можно сказать, с того света вернулся. И на старуху бывает проруха. Ага.

Он велел мне сесть поближе к изголовью и хриплым прерывистым голосом, то и дело кашляя, рассказал, что с ним случилось.

Пробираясь однажды через бурелом в своих безлюдных владениях, Карьков сломал ногу. Пролежав какое-то время на земле в забытьи, он очнулся, наложил самодельную шину и стал размышлять, что делать дальше. Идти он не мог даже с помощью палок, мог только осторожно ползти, а до избушки было не менее пяти километров.

И он пополз, крича от боли и находясь на грани потери сознания, а то и вовсе теряя его.

Сколько он полз, Карьков не знает, не помнит. Помнит только, что несколько раз солнце в небе сменяли крупные звезды, несколько раз вёдро чередовалось с дождем и несколько раз густые туманы застили землю. Карькова донимал не только недуг, но и голод. Карьков толкал в рот траву, выкапывал из земли корешки, один раз поймал ящерицу и съел ее, разломив, как краюху.

Вскоре голод целиком завладел его сознанием, отодвинув на второй план даже нестерпимую боль, и Карьков теперь думал только об одном — поскорее доползти до избушки, где были сухари и еще кой-какая еда.

Но известно, что беда не приходит одна. Когда он добрался, наконец, до жилья, он увидел, что в жилье побывал медведь и сожрал все съестное.

Карьков заплакал и, жуя кожаную рукавицу, которую обнаружил в избушке нетронутой, покатился по полу. Неужели это все?! Неужели это конец?! За что? За какие грехи? Нет, это неправильно, несправедливо!

И тут что-то произошло с ним такое, чего он объяснить не умеет. Какая-то сила подхватила его и вынесла из избушки. А потом…

А потом он очнулся на самоходке, плывущей посреди Енисея.

Самоходчики ему рассказали, что, проплывая мимо устья речки Ягодки, они увидели что-то наподобие плотика, а точнее пару сцепленных коряг. На них лежал без сознания Карьков лицом вниз, руками обхватив коряги.

— Как я очутился на Ягодке, не пойму, — говорил мне Карьков. — Ведь до нее от моей избушки далековато, да и то в сторону от тропы на Сполошное. Но спасение через Ягодку — это был в моем положении единственный шанс. Кто меня туда перенес?

— Так-таки ничего и не помнишь? — спросил я его.

— Нет, — ответил Карьков. — Хотя… Хотя сон вроде снился… Будто кто-то внутри меня, второй вроде я, все толкал меня к реке и толкал…

Я перешел на другое.

— А почему не в больнице, а дома?

— Да к чему мне больница? Мы с Макаровной вот, — кивнул он на женщину, — и сами своими средствами обойдемся. Травки, коренья куда как лучше больницы.

— Ну Карьков, ну Карьков! Ты, однако, и в самом деле колдун, — не выдержал я.

— Да никакой я не колдун! — рассердился Карьков, первый раз глянув мне прямо в глаза. — Я самый обыкновенный таежник. Зря ты навоображал себе всякого про меня. Если бы я был колдун, я бы хоть что-то мог объяснить…

* * *

Вот, пожалуй, и все. Больше мы с Карьковым не виделись. Он не напоминал о себе, да и у меня других забот было предостаточно. А потом, через годы, Сполошное как-то незаметно, потихоньку исчезло, а вместе со Сполошным исчез и Карьков. Я даже не знаю, умер он или переехал куда. В молодости мы беспечны и равнодушны к судьбам старых людей даже в том случае, если эти люди неординарны.

А вот с годами… С годами все чаще и чаще вспоминаю Карькова. И при этом чувствую такое, что бывает совсем не до сна. И здесь не только запоздалый стыд за себя, здесь еще жуткая тоска о чем-то, непонятная боль и сладостная душевная дрожь, которая случается при соприкосновении с тайной.

И чем дальше, тем больше.

1991 — 1997 гг.

СТРАХ

День уходил.

Еще недавно чистое, белесоватое осеннее небо стало постепенно меркнуть, сереть, будто подергиваясь паутиной, темный ельник, подступающий сзади, слева и справа от нас почти к самой воде, почернел, насупился, поугрюмел, а по зыбкой глади реки беззвучно заскользили белыми тенями клочки еще рыхловатого, лишь начинающего нарождаться тумана.

Река задышала нутряной промозглостью, холодом.

— Ка-р-р, кар-р-р, кар-р-р! — как наждаком по стеклу, скребанула по нервам неизвестно откуда взявшаяся над нашими головами ворона и, тяжело махая крылами, потянула к недалекому обрывистому противоположному берегу, где тут же и исчезла, слившись с аспидным фоном высокого яра. Но ненадолго. Через какие-то секунды вновь появилась в небесном просвете, будто материализовалась из небытия, повернула обратно и начала теперь уже молча пикировать едва не на нас. С шумом пронеслась прямо рядом, ударив по нашим лицам воздушной волной, и нырнула в морок хвойной чащобы.

Я отшатнулся.

А Славка Хомяков от неожиданности едва не свалился с огромной коряги, на которой мы оба сидели, и долго не мог насадить на крючок нового червяка.

Что это он? Неужели так испугался?

Однако я тут же позабыл и о нем, и о выходке бешеной птицы, потому что клев был отменный. Именно теперь, в сумерках, на нашу самодельную снасть вдруг валом повалил отборный красноперый елец, и мы только успевали закидывать, предварительно отвязав от удочек за ненадобностью поплавки. Не успеет грузило опустить леску лишь на малую глубину быстрого стрежня, как слышишь: дерг! дерг! Подсекаешь — и вот он, в руке, упругий вертун.

Рука быстро мерзла от соприкосновения с мокрым холодом рыбины, и на пальцы приходилось периодически торопливо дышать…

Клев оборвался так же разом, как и возник.

И тут мы увидели, что порядком запозднились, что вокруг уже ночь. А до заброшенной таежной избушки, где мы решили заночевать, надо было еще топать да топать.

— Двинули! — как-то странно передернулся Славка и, кое-как смотав удочку и взяв котелок, неохотно, с оглядкой, стараясь держаться ближе ко мне, ступил на тропинку.

Тропинку можно было назвать таковой лишь условно, потому что она была протоптана смолокурами еще в незапамятные времена и давно затянулась травой, будыльями и кустами, которые будто клешнями сжимали с боков две стены леса. Тропинка беспрестанно виляла, изгибалась ужом между деревьями, и мы в темноте то и дело натыкались на что-нибудь, цеплялись удочками за пружинистый лапник.

— Бросим эти удочки к лешему! — крикнул я. — Завтра утром захватим, все равно пойдем мимо…

И только я эти слова произнес, кто-то сбоку как охнет, как шарахнется в сторону, как затопочет, как зашумит, что у меня от неожиданности на затылке даже волосы шевельнулись.

Славка схватил меня за руку.

— Не вякай что ни попадя! — зашипел. — Не поминай его не ко времени! — Славку трясло. Глаза парня сделались круглыми, как у совы.

— Кого — его?

— Т-с-с-с! — Славка приложил к губам палец. — Того, кого ты только назвал! — Он намеренно избегал слова «леший». — Это тебе не при солнышке ясном, это… Да и место — сущее его обиталище. Он, братец, живо…

Я сделал попытку засмеяться.

Получилось неестественно, нервно.

— Да ты че? — не узнал я собственный голос. — Это же был лось. А то, может, косуля. Дремала под елью, мы ее спугнули, она и рванула…

Но по спине моей уже пробежал холодок. Вспомнилась вдруг ворона. Ее странный полет прямо на нас, ее жуткое молчание при этом, будто она была призраком, пытавшимся нас мысленно смять, раздавить, уничтожить, а более всего — перепугать до полусмерти. Тогда я от ее выходки отмахнулся, тут же отвлекшись, теперь вот не отмахивалось, не отвлекалось. Не потому, что обычные вороны в обычных условиях так себя не ведут, а потому, что только сейчас, очутившись в этой кромешности, я до конца осознал, где мы со Славкой находимся, куда нас с ним занесло. А до этого все как-то так…

То был Омеличевский урман, который даже взрослые люди нашей деревни ближе к сумеркам стороной обходили. Что-то тут творилось неладное. Именно где-то здесь много лет назад, еще задолго до Великой Отечественной войны неизвестно отчего умер искавший потерявшуюся корову дед Никанор Перелыгин. Именно где-то здесь год назад, заблудившись и проплутав сутки, полоумная Таля Тарасова окончательно потеряла дар осмысленной речи и только произносила после этого одно слово, дико тараща глаза и показывая в сторону урмана рукой:

«Там… там… там…»

И все же больше всего я почувствовал неуют от того, что увидел испуганным Славку. Первый раз в жизни.

Это было так невероятно, так неожиданно!

И смущало больше, чем ночной лес и его живые и мнимые обитатели.

Славка слыл парнем сорви-голова. Что-нибудь напроказить, сочинить авантюру, сдерзить старшему — раз плюнуть. Не он ли больше всех хохотал над россказнями суеверных старух? Не он ли и слушать не захотел, когда я было начал отнекиваться от похода на Омелич с ночевкой? Не он ли…

Впрочем, тогда, по младости лет, по неопытности я не мог еще знать о том, что самые егозливые, шумные, неуправляемые, самые бойкие на слова люди в непривычных условиях оказываются и самыми жалкими трусами…

Началось все совсем неожиданно. У Славкиной матери, тети Шуры, заболела в соседней деревне Тарской сестра. Собравшись к ней на неделю, тётя Шура попросила мою мать разрешить мне, человеку, по ее словам, «самостоятельному и сурьезному», пожить эту неделю с ее «баламутом». Мне разрешили, и я тут же с великой радостью переселился к приятелю.

От бесконтрольности, от свободы мы ошалели и, едва прибежав из школы, начинали придумывать для себя приключения, а точнее сказать, просто-напросто осуществлять очередные Славкины лихие задумки: «самостоятельный» человек оказался в одно мгновение под пятою у «баламута».

В первый вечер мы мотнулись на колхозную молотилку и незаметно умыкнули оттуда четыре полных кармана гороху, который до полуночи жарили на плите и хрустели потом, как печеньем. Во второй вечер посетили охраняемый глухим сторожем Панфилычем сельповский склад, в ограде которого под навесом держалась в плохо закрытых бочках сахарная брусника. В третий вечер нам захотелось малосольной стерлядки, и мы наладились было на чердак к чалдону Сысою Панову, но у Сысоя, как назло, оказался отцепленным кобель Поликарп…

Мы сидели на русской печке, ели с солью остывшую картошку в мундирах и вели всякие разные разговоры, в основном про еду, с которой по случаю военного времени было весьма скудновато.

— Эх, опяток бы сейчас жареных, а! — вздохнул Славка. Почему он вспомнил именно про опята, не знаю, но я так обрадовался, что могу эту тему продолжить.

— А я знаю, где их навалом, — похвастался. — В прошлом году мы с дедом Усковым ездили на сельповском быке по дрова в Омеличевский урман, так на такую деляну наткнулись, что — ой! Вместе с дровами полвоза грибов привезли. Не было во что собирать, так мы рубахи поснимали, дедов дождевик в мешок превратили… Там еще рыбака из деревни Шутовской повстречали. Сидел с удочкой у реки и не успевал таскать из нее окуней… А еще там в самых дебрях избушечка старая есть, оставшаяся от когдатошних смолокуров…

— Да ты че? — подхватился Славка, тряхнув меня от радости так, что я едва с печи не слетел. — Вот здорово! Вот в самый раз! Завтра же туда и махнем. И — с ночевкой. Суббота как раз, послезавтра не в школу… Ай да Николаха! Ай да молодец, что припомнил! Мне ведь еще ни разу не доводилось в пустых лесных избушках гостить.

Я понял, что чуток перегнул.

— Пустые лесные избушки — не шутка, — пошел на попятный, — да еще ночью, да еще на Омеличе…

— Да бро-о-о-сь ты! — отмахнулся весело Славка. — Причем тут ночь? Причем тут Омелич? Мы же не девки. Чепуха это все!

— Но-о…

— Да никаких «но»! Если что, на меня полагайся…

Я и положился. Как было не положиться на такого героя.

И на тебе! Герой взял да и скуксился. И меня заразил своим страхом. Все-таки шастать по ночному урману — это вовсе не то, что турусы разводить на теплой печи. И даже не то, что из-под сельповского навеса бруснику сладкую красть.

Вот уж почудилось, что сбоку, в гуще дерев, кто-то стонет. Вот уж стало казаться, что по тропинке следом за нами кто-то крадется.

И опять вдруг припомнилось, как озарило. Еще до появления вороны, но уже предвечерьем, у реки появился неказистенький мужичок. В дождевичишке, в худых сапогах. Откуда появился, как появился — неведомо, но только когда мы обернулись на шорох, он уже стоял на ярке и смотрел на нас, как-то неестественно щурясь.

— Рыбачите? — полюбопытствовал.

— Рыбачим, — ответили мы.

— Да ведь поздненько уже, пора бы до дому.

Славка ляпнул:

— А мы здесь ночуем.

— Ой, не надо бы ночевать-то, ребята, ой не надо бы! — запричитал мужичок.

— А чего?

— Когда узнаете чего, поздно будет…

Он исчез так же неожиданно, как появился. Что имел в виду этот странник? Кто он таков?

Сзади треснул сучок. Потом еще и еще, уже громче.

— Бежим! — взвизгнул Славка, бросая в сторону удочку, и первым припустил во всю прыть.

Я, не отставая, — за ним.

Страх перед неведомым, перед потусторонним был сильнее даже страха перед гадюкой, на которую я однажды едва не наступил босою ногой…

Но разве в тайге разбежишься? Да еще в темноте? То колдобина под ступню подвернется, то пружинистая еловая лапа охватит плечи, да так, что, кажется, и впрямь сам нечистый на тебя посягнул и уж никогда не отпустит. А чащобе нет ни конца, ни краю, будто она специально грудится на пути. И днем-то этот глушняк казался безумно длиннющим, а теперь и подавно.

Обо что-то запнувшись, я брякнулся.

Чуть не заорал от боли в колене. Однако делать было нечего. Вскочил и опять побежал, потому что Славка и не подумал останавливаться и поджидать…

Наконец-то обозначился серый прогал старой вырубки с высокими пнями, с поваленными кое-где гнилыми стволами, с темными копнами лиственного подроста, а посередине вырубки — мрачный силуэт покосившейся, наполовину ушедшей в землю избушки.

Вот она, ее осклизлая, полупрелая, но еще вполне пригодная дверь, которую мы днем, опробуя, не раз, не два закрывали и открывали. Мы подскочили к ней, уже готовые юркнуть в затхлое чрево избушки и облегченно вздохнуть, как оттуда черным шаром выкатилось нечто, едва не сбив нас с ног, и поскакало, поскакало прочь, сильно подпрыгивая.

От неожиданности у меня подкосились ноги, и если бы сейчас Славка снова куда-то рванул, я бы этого сделать не смог.

Что это? Нечистая сила? Или все-таки какой-нибудь колонок, заяц, лис?

Как мне ни было страшно, я все-таки постарался убедить себя, что это живое существо — куда деваться-то было, — и ступил через низкий порожек.

Славка не двинулся с места.

— Не совался бы, а! — прошептал.

В избушке была смоляная, тяжелая темь. В каждом углу ее чудилось что-то притаившееся, неведомое, холодящее душу опасностью.

Нащупав лавку, я поставил на нее котелок, перевел дыхание и позвал Славку:

— Иди давай! — Голос мой дребезжал. — Там, где зверь был, ничего потустороннего быть не может. Не дрейфь!

Откуда я взял это, сам не пойму, но Славка поверил, присоединился ко мне.

Мало-помалу наши глаза стали привыкать к темноте. В углу обозначилась широкая лежанка с ворошками иструхшего сена у изголовья, посередине замаячила кирпичная печь, к которой был притулен шаткий стол, на стенах проклюнулись очертания грубых, топорно сделанных полок… Впрочем, если бы все это мы не увидели еще днем, мы вряд ли бы сейчас различили, где тут и что. Кроме, конечно, оконца, которое, несмотря на свою и так-то скромную величину, было еще на две трети заколочено досками, но все-таки тускло отсвечивало единственным серым квадратом стекла, и через него при желании можно было заметить в небе даже несколько звездочек.

На всякий случай мы заперли дверь на щеколду. Сев на лавку, погрызли репы с морковью, что еще оставалась в мешочке, и решили уже заваливаться на лежанку, но тут почувствовали, что нас пробирает холод: в избушке было промозгло, как в леднике.

— Эх, печку бы сейчас растопить! — жалобно пробормотал Славка, которого начинало не на шутку трясти.

Я только хмыкнул.

Большую часть своих сил Наполеон отправил на северо-запад, к Голымину, где, как он считал, сосредоточены главные силы русских. Когда же он понял, что ошибся, было уже поздно исправлять положение. Под Голымином стояли лишь 4-я и 7-я русские дивизии Голицына и Дохтурова.

Дошло, наконец!

Под натиском корпусов Даву, Ожеро и Сульта эти дивизии, оказывая французам упорнейшее сопротивление, медленно отступали и утром 27 декабря соединились с армией Буксгевдена.

А не я ли еще сразу, как только мы появились в урмане и осмотрели избушку, предлагал немедля заготовить побольше доброго хвороста на ночь, чтобы потом все шло, как надо, так куда там! Взбалмошный, живущий только сей минутой и никого не желающий слушать Славка лишь отмахнулся:

«Успеем!»

Беннигсен узнал об этом в полночь и решил, что к северу or Пултуска его позиция будет сильнее. Оставив Пултуск, так тяжело ему доставшийся, он отошел к Остроленке. Переправившись через Нарев, Беннигсен приказал сжечь мост, хотя на другом берегу в это время находился Буксгевден с половиной своих войск.

Ему не терпелось тут же взять от леса все, что только возможно.

Таким образом, оказалось, что войска двух генералов вынуждены были следовать по разным берегам Нарева и соединились лишь через несколько дней у Тыкочина, где еще оставался не разрушенный мост.

Первым делом, наткнувшись на небольшое болотце, он накинулся на росшую там голубику и, пока не наелся ее до отвала, не отошел от делянки. Потом кинулся искать грибы, чтобы тут же на костре сварить грибной суп. Грибов не было. А скорее всего мы их просто-напросто искали не там. Я говорил, что надо прочесать вырубку, а Славка метнулся в самую гущу ельника, в сторону речки Омелич. Опростоволосившись с грибным промыслом, он в мгновение решил переключиться на рыбную ловлю.

Войска месили грязь днем и мерзли по ночам, когда прихватывал мороз. Продовольствия по-прежнему не было. Мародерство и дезертирство не уменьшались. Даже в квартиру самого Беннигсена не раз заглядывали желающие поживиться едой или теплыми вещами.

Мы вырезали подходящие прутья для удилищ, привязали к ним лески и, выйдя к Омеличу и облюбовав подходящее место, закинули снасти. Так как в лес мы пришли уже после школы, во второй половине дня, то вечер, а потом и кромешная, полная призраков ночь ждать нас себя не заставили.

30 декабря армия выступила из Тыкочина к Иоаннисбургу. На пути следования Беннигсен получил рескрипт Александра I о назначении его главнокомандующим. Это случилось 13 января 1807 г. Рескрипт был полон похвал в его адрес. Однако подлинные чувства император выразил в письме к П. А. Толстому: «Я дрожу от выбора, который я сделал, считая, что так лучше… Затруднение, в котором я нахожусь, трудно описать». Это письмо цитирует Л. Н. Толстой в «Войне и мире».

И вот мы сидели теперь, дрожали от холода в своей пропитанной потом после недавнего заполошного бега одежке и не знали, что делать. Попытаться уснуть в таком положении было нечего думать. А ночь впереди предстояла по-осеннему длинная до бесконечности.

Теперь под началом у Беннигсена оказалось 150 тыс. человек при 624 орудиях.

— Пошли! — не выдержал я.

Передышка на зимних квартирах продолжалась не более двух недель. Прусский король сумел убедить Александра, что французы не привычны воевать в условиях суровой зимы и надо переходить в наступление.

Славка, казалось, не понял:

Земля промерзла, реки а озера покрылись льдом. Противники находились друг от друга на расстоянии нескольких дней пути. Неожиданная атака могла кончить дело в пользу русских.

— Куда?

К. Маркс и Ф. Энгельс в статье «Беннигсен», написанной ими для американской энциклопедии, следующим образом оценивали события, произошедшие в конце 1806 — начале 1807 г., и роль Беннигсена в этих событиях.

— За дровами, куда же еще!

«В начале кампании 1806–1807 гг. он командовал одним из корпусов первой армии, находившейся под начальством Каменского, вторым корпусом командовал Буксгевден. После тщетных попыток прикрыть Варшаву от французов, он был принужден отступить к Пултуску на Нареве и здесь, 26 декабря 1806 г., сумел отразить атаку Ланиа и Бернадота, ибо значительно превосходил их численностью, так как главные силы Наполеона наступали на вторую русскую армию. Беннигсен отправлял Александру хвастливые донесения и, с помощью интриг против Каменского и Буксгевдена, вскоре добился назначения главнокомандующим армией, которой предстояло действовать против Наполеона».

Славкина рука взметнулась к голове, и я скорее не увидел, а догадался, что он покрутил у виска указательным пальцем.

— Ну! — повысил я голос.

14 января 1807 г. в Биале Бвннигсеп принял главное начальство над армией. Он решил наступать в Старую Пруссию. В боевом расписании генерал-майор Е. И. Марков был назначен командовать авангардом правого крыла. Под его началом находилось б тыс. солдат и офицеров.

Славка не шевельнулся.

Генерал-майор Барклай-де-Толли командовал авангардом левого крыла из трех егерских полков, одного пехотного, двух казачьих, полка гусар, а также роты копной артиллерии, что составляло около 6 тыс. человек.

— Ладно, сиди… Но мне не хочется умирать от полного окоченения… Лучше уж… — Я поднялся и двинулся к выходу. Сердце у меня заходилось от страха, но я решил: будь что будет.

16 января 1807 г. русские войска двинулись на запад, пробиваясь сквозь глубокие снега и метели. Три авангарда шли впереди трех колонн. Ими командовали генералы М. Б. Барклай-де-Толли, К. Ф. Багговут и Е. И. Марков.

И тут, бросив взгляд на оконце, я не увидел в нем звездочек. Оконце заслоняла какая-то тень. У меня подкосились колени, я готов был с криком вернуться на место. Но в это время ничего, видимо, не заметивший Славка со вздохом поднялся, шагнул в мою сторону.

Бенпигсен узнал об изолированном положении двух корпусов противника, которыми командовали маршалы Ней и Бернадот, и решил встать между ними. 24 января штаб Беннигсена прибыл в Хайльсберг. В этот же день Барклай сообщил, что эскадрон гусар Изюмского полка и 60 казаков под командой подполковника Веригина под Пассенгеймом обратили в бегство два эскадрона врага и взяли в плен двадцать девять драгунов и двух офицеров.

Отступать было поздно. И некуда.

Эпизод этот неприятно поразил маршала Нея. На следующий день, 25 января, маршал писал генералу Груши: «Вчера я получил, мой дорогой генерал, ваше донесение о деле, происходившем под Пассенгеимом… Выразите командовавшему в Пассенгейме офицеру все мое неудовольствие по поводу такого преступного образа служения».

Мы осторожно вышли за двери. И едва сделали пару шагов, как из-за избушки бесшумно вымахнула какая-то огромная птица и, на секунду зависнув над нами, метнулась в сторону и пропала.

Ней вышел со своих зимних квартир еще до того, как Беннигсен начал движение вперед. Русские разведчики обнаружили его войска в Гуттштадте, на полпути между Млавой и Кенигобергом.

«Сова, — догадался я. — Она, наверно, и закрывала как-то оконце».

Столкнувшись с разведкой русских, войска Нея быстро повернули назад. Авангард Бериадога был также отброшен русскими и поспешно отступил, соединившись с Неем.

На душе стало малость полегче.

28 января в пять часов утра генерал-лейтенант Н. А. Тучков сообщил, что неприятель за ночь внезапно отступил из Сонненбораа к Торну. Поэтому Бениигсен приказал Тучкову двинуться на Либемюль, а Барклаю-де-Толди с авангардом левого крыла овладеть Остероде и, заняв его, принять все меры к тому, чтобы удержать, выслав сильные разведывательные отряды по дороге к Гильгенбургу. Однако потом приказ был изменен и Барклаю было предложено занять Алленштайн (ныне Ольштын, ПНР) и удерживать его как можно дольше.

Собирая на ощупь попадавшие под ноги прутья, сучья, коряжинки, мы удалились на небольшое расстояние от избушки и вскоре уперлись в темную стену одной из гряд осинового густого подлеса. Я почему-то подумал, что внутри его с мелким валежником побогаче и шагнул было в гущину, а Славка стал эту гущину огибать…

Беннигсен расположил свои войска между Фрейштадтом и Зебургом, прикрыв дорогу на Кенигсберг, где были сосредоточены большие запасы продовольствия.

И вдруг, наклонившись за очередной дровяниной, я с оборвавшимся дыханием услышал какой-то непонятный, холодящий кровь звук:

Наполеон решил перехватить инициативу и, обойдя левое крыло русской армии, отрезать ей пути отступления к России, прижать к Висле, а затем уничтожить. Об атом плане были извещены маршалы, чьим корпусам предстояло участвовать в осуществлении операции.

— И-и-и-и-и-и…

На счастье, два фельдъегеря, ехавшие с планом кампании к маршалу Бернадоту, попади 1 февраля в руки русского кавалерийского разъезда из войск, которыми командовал П. И. Багратион.

Я вскинул голову, распрямился, выпустив валежник из рук…

Последний немедленно отослал в штаб Беннигоена захваченную депешу и плененного казаками французского офицера. В депеше сообщалось, что главные силы французов на следующий день должны выйти во фланг русской армии, к Алленштайну.

Это Славка, выгнув неестественно спину, пучился куда-то за стенку гряды и тоненько, монотонно визжал:

Сам Багратион, не дожидаясь приказа, снялся с места и форсированным маршем двинулся к Янково на соединение с главными силами.

— И-и-и-и-и-и…

Однако Беннигсен, получив известие от Багратиона, ничего не предпринял, и вследствие этого весь левый фланг русской армии оказался под угрозой уничтожения. К тому же французы захватили мост через реку Алле, что заставило русских бросить почти все обозы.

Точно так он визжал однажды, когда упал с дерева в палисаднике бабки Агафьи Корызновой, куда забрался за прихваченной первым морозцем рябиной, и угодил на стоявшую внизу открытую бочку, да так, что одна нога оказалась снаружи бочки, а другая — внутри…

Спасаясь от разгрома, русские войска спешно двинулись к Вольфсдорфу. Колонны шли по пояс в снегу, по узким лесным дорогам. Участник этого ночного марша Денис Давыдов впоследствии напишет: «При наступлении ночи армия наша отошла к Вольфсдорфу, оставляя для прикрытия сего отступления арьергард генерал-майора Барклая-де-Толли. Барклай поднялся вслед за армиею, но на пути был атакован превосходными силами, целый день сражался, потерял много, особенно при Деппепе, но к вечеру примкнул к армии, стоявшей уже на боевой позиции при Вольфсдорфе».

Я подбежал к нему и… волосы на моей голове не то что зашевелились, они, кажется, зашелестели, как сухая трава на ветру.

Немногие знали тогда, что своим спасением они обязаны арьергарду, отбивавшему во время марша яростные атаки французов. А события развивались следующим образом. Отправив Бенпигсену сообщение о движении главных сил Наполеона к Алленштайну, Барклай немедленно послал два кирасирских полка Военного ордена и Малороссийский, — а также Курляндскпй драгунский полк навстречу неприятелю, приближающемуся из Клапкендорфа.

Шагах в десяти от нас, там, куда, будто завороженный, неотрывно смотрел Славка, в стылой ночной темноте на фоне звезд и пнисто-ствололомного хаоса брошенной вырубки… одиноко стоял весь светящийся мертвенным, голубоватым мерцанием человек и неотрывно, с какой-то сатанинской беззвучной ухмылкой смотрел огромными глазищами прямо на нас…

Противник подходил силою от 40 до 50 эскадронов, а позади еще шла большая колонна пехоты. Русская кавалерия имела лишь два орудия на копной тяге, против которых было выставлено 8 тяжелых орудий. Поэтому Барклай со всеми своими войсками вынужден был отойти по дороге на Янково и встал в трех верстах перед позициями главных сил.

Если бы Славка не визжал так противно…

Ведь где-то кто-то нам уже говорил…

В это же время казаки обнаружили движущийся к Янково корпус маршала Нея. Узнав об атом, Беннигсен приказал к следующему утру всем войскам идти к Янково, а Барклаю прикрывать большую дорогу из Алленштайна в Янково, которая вела к центру русских полиций.