Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Вольдемар Николаевич Балязин

За полвека до Бородина



Балязин Вольдемар Николаевич



За полвека до Бородина



Москва «Детская литература» 1989



Повесть о детстве, отрочестве и юности Михаилы Ларионовича Голетщева-Кутузова, о его времени и о людях, окружавших его; о царствующем граде Санкт-Петербурге, где он родился и возрастал до шестнадцати лет; о его уме и нраве, привычках и привязанностях. Написанная с Историями и Лекциями, с Объяснениями, Отступлениями и Беседами, в коих разъясняются забытые или малопонятные сюжеты, а также сообщается о дальнейшей судьбе тех, кто встретился с нашим героем в первые годы его жизни. Помогающая, как надеется автор, понять, каким образом за полвека до Бородина сложился и окреп великий характер, свершивший    подвиг, достойный исполина

 От Автора



Любезный мой читатель! Задумывался ли ты когда-нибудь над тем, что вся твоя жизнь проходит в потоке Истории?

Рождаясь, человек попадает в этот поток и, даже умирая, все же не уходит из него, оставляя потомству свои дела, свои мысли и память о себе, какая была заслужена им.

Вместе с этим человек приходит в мир не на голое место, не в пустыню и не на целину, но на богатую ниву, возделанную неустанным трудом многих, пред­шествовавших ему поколений.

Так и наш герой - Миша Кутузов - вошел в этот поток обыкновенным ребенком, а ушел из него великим человеком и гражданином.

Как стал он таким? Благодаря чему из мальчика, каких было множество, он превратился в полководца и мыслителя мирового масштаба? Какая почва взрастила его?  Какими были его воспитатели и наставники?

Отвечая на эти вопросы, я постарался не только осмыслить истоки биографии Кутузова, но и отыскать корни этого феномена, изучив и его родословную, и многообразные причины, и движущие силы, способ­ствовавшие ему в этом, иными словами - я сам погру­зился в поток Истории, струившийся еще задолго до рождения моего героя. Кроме того, я рассказал и о многих людях, и событиях, которые продолжали жить и после событий, описанных в повести, а также и о нем самом в пору его мужания, зрелости и даже старости.

Избрав именно такой метод повествования - не­обычный и довольно трудный,- я прошу тебя, мой чи­татель, отнестись к чтению не только как к развлече­нию, но как к работе, хотя и непростой, и нелегкой, но зато, как я надеюсь, достаточно интересной и увлека­тельной.

Ты сумеешь, если захочешь, понять, что такое работа историка и что такое работа писателя. Как они соот­носятся, дополняя одна другую и переплетаясь между собой.

Ты войдешь в лабораторию исторического исследо­вания и увидишь, как ради единого факта приходится перелопачивать сотни страниц исследований и доку­ментов.

Ты увидишь, наконец, что история еще полна зага­док и тебе есть над чем потрудиться, если ты изберешь ее своей профессией. А если же этого и не случится, то все равно чтение книги заставит тебя с уважением относиться к Истории - науке, потому что нет ей рав­ной среди иных наук по мощи воздействия на умы и души людей, по силе просвещения и глубине нрав­ственного проникновения самым коротким и простым путем - путем прямого обращения к сердцу человека.

Главное дело своей жизни - руководство героичес­кой борьбой народа в 1812 году против полумиллионной армии иноземных захватчиков - Кутузов свершит через полвека после событий, здесь описанных. И все же «гроза Двенадцатого года» будет незримо присутство­вать на страницах книги.

Я хотел, чтобы, прочитав эту повесть, мой чита­тель,- независимо от того, кто ты, ребенок или взрос­лый,- с уважением и интересом огляделся вокруг, уга­дывая в десяти-двенадцатилетних гражданах нашей страны будущих академиков и маршалов и просто че­стных и полезных солдат и тружеников - строителей и защитников Отечества.

Если я этого добьюсь - труд мой не пропал пона­прасну.



Хвала тебе, наш бодрый вождь,

Герой под сединами!

Как юный ратник, вихрь, и дождь,

И труд он делит с нами.

О сколь с израненным челом

Пред строем он прекрасен!

И сколь он хладен пред врагом

И сколь врагу ужасен!







Пролог,

который мог бы служитъ Эпилогом, ибо в нем повествуется о последних месяцах жизни нашего героя и не­ких эпизодах его биографии, без которых не может бить понятно и начало его бытия



1



23 ноября 1812 года в белорусских лесах и бо­лотах Наполеон бросил остатки своих раз­громленных, умирающих от голода и холода войск, сел в карету и уехал в Париж.

От полумиллионной армии осталось не более трех десятков тысяч человек, спасающихся в па­ническом бегстве, без командиров, без дорог и без оружия.

Лишь одна сотая часть «Великой армии» - пятиты­сячный арьергард, возглавляемый любимцем императо­ра, никогда не унывающим весельчаком и храбрецом, героем Ульма, Иены и Фридланда, любимцем солдат, щеголем и красавцем Неем, шел под командой офице­ров, сохраняя строй.

26 ноября Кутузов писал жене своей Екатерине Ильиничне «между Минском и Вильно»: «Я, слава богу, здоров, мой друг, и все гонимся за неприятелем, так же, как от Москвы до Смоленска, мертвыми они теряют еще более прежнего, так что на одной версте от столба до столба  сочли   неубитых   мертвых   117   тел...   Эти   дни мороз здесь 22 градуса, и солдаты все переносят без ропота, говоря: «Французам хуже нашего...»

28 ноября в Вильно ворвалась конница Орлова-Дени­сова, а на следующий день туда приехал Кутузов. Толь­ко переночевав, сообщал он жене: «Я вчерась писал к Государю репорт на поле верст за двадцать от Вильны и не мог на морозе тебе написать ни строчки. Я прошлую ночь не мог почти спать от удивления в той же спальне, с теми же мебелями, которые были, как я отсюда вы­ехал, и комнаты были вытоплены для Бонапарте, но он не смел остановиться, объехал город около стены и за городом переменил лошадей...» (Впечатление от этого было настолько сильным, что даже полмесяца спустя он напишет старшей дочери своей Прасковье Толстой не о только что произошедшей встрече с царем Александ­ром I, не о получении высшего военного ордена Рос­сии - Георгия первого класса, не о присвоении даже нового титула «князя Смоленского», но именно о том, что он снова оказался в своей спальне: «Я, слава богу, здоров и в удивлении, что какая-то невидимая сила пере­несла меня сюда в тот же дом, в ту же спальню, на ту же кровать, где я жил невступно два года назад».)

...И почти в это же самое время, на другом берегу Немана, в нетопленую, разоренную корчму, под кры­шей которой прятались от снега несколько десятков окоченевших бродяг, вошел еще один. Руки его поси­нели от холода, с головы до ног он был завернут в обрывки конской попоны, а ноги его были обернуты в немыслимое разноцветное тряпье. Лицо оборванца за­крывал бабий платок. Вошедший был отличной иллюст­рацией того недавно появившегося типа, которому рус­ские крестьяне придумали новое слово: «шаромыга». Слово это произошло от французского «шер ами», что в переводе означало «дорогой друг». Со словами «шер ами» бегущие французы сдавались в плен. И потому наполеоновских вояк, голодных, оборванных и жалких, сдающихся на милость победителей, крестьяне, парти­заны и солдаты стали называть шаромыгами.

Так вот, именно такой шаромыга и вошел в корчму на западном берегу Немана.

Немногие чудом уцелевшие ветераны русского по­хода рассказывали потом, что когда он появился, то один из офицеров, находившихся в корчме, спросил его:

«Кто ты?»

И оборванец прохрипел:

«Я арьергард Великой армии маршал Мишель Ней».

Впрочем, рассказывали и по-другому, отдавая дань присутствию духа Нея и подлинно французскому юмо­ру, не покинувшему его даже в этих необычайно тра­гических обстоятельствах.

«Кто ты?» - спросил офицер.

И оборванец ответил:

«Мы - арьергард Великой армии: герцог Эльхингенский, герцог Московский маршал Франции Мишель Ней».

7 декабря Кутузов писал жене: «Остатки француз­ской армии перешли за Неман... Карл Двенадцатый вошел в Россию также, как Бонапарте, и Бонапарте не лучше Карла из России вышел...»

И в этом же письме Кутузов упоминает новое для него имя - Синельников.

«Благодарю за стихи Синельникова, есть места пре­красные; напиши, пожалуйста, кто этот Синельников? Надобно ему написать».

Кутузов, конечно же, не мог помнить маленького чи­новника, служившего пять лет назад в его канцелярии, когда был он киевским военным губернатором. А между тем Филипп Мартынович Синельников боготворил сво­его начальника, и, когда началась Отечественная война, стал писать стихи о нем - восторженные, полные вос­хищения и преклонения перед его гением.

Кутузов не знал, что как раз в это время Синель­ников собирается писать его биографию и уже проду­мывает ход работы над нею.

А меж тем 9 декабря Александр I приехал в Вильно и через три дня - в свой собственный день рожде­ния - прислал к Кутузову гофмаршала поздравить с награждением, орденом Георгия первого класса.

Само название ордена - Георгий Победоносец - воспринималось многими как глубоко символическое. И по месту вручения - у границы уже освобожденной от войск захватчиков Российской Империи, и по вре­мени - в момент окончания вражеского нашествия оно символизировало   завершение.   Отечественной    войны.

Впереди лежали захваченные Наполеоном страны. Нужно было добить эту армию и освободить покорен­ные завоевателями народы - начинался Освободитель­ный поход.



2



В марте 1813 года в прибавлении к нумеру 20-му газеты «Санкт-Петербургские ведомости» было поме­щено следующее сообщение из Главной квартиры: «Ге­нерал граф Витгенштейн доносит, что победоносные знамена его императорского величества развеваются уже в Берлине. Генерал-адъютант Чернышев занял сию столицу 20 февраля в 6 часов поутру, а авангард под командою генерал-майора князя Репнина вступил вслед за сим отрядом... В заключение генерал граф Витген­штейн рапортует, что 26-го числа прибудет с корпусом своим в Берлин для занятия там квартир...»

Граф Петр Христианович Витгенштейн, оказавшись главноначальствующим над российскими войсками в Берлине, среди множества неотложных дел счел обя­зательным для себя и рандеву с сочинителем театраль­ных драм и романов Августом Фридрихом фон Коцебу, пожаловавшим в столицу Пруссии тотчас же вслед за корпусным обозом его сиятельства.

Август Фридрих был не каким-нибудь там заурядным партикулярным писакой, но по поручению самого госу­даря Александра Павловича с начала войны редактиро­вал выходящий в Главной квартире полуофициозный журнал - «Русско-немецкий народный листок». К тому же фон Коцебу довольно долго служил в России и с младых ногтей своих ненавидел революцию и особенно ее самое ужасное исчадие - корсиканца Буонапарте.

Петр Христианович Витгенштейн, хотя и носил на самом деле имя Людвиг Адольф, почитал себя прирож­денным русаком и любил в разговоре вперемешку с солеными, чисто российскими словечками вскользь упо­мянуть, что сами они из Переславля-Залесского и по­тому, к примеру, Александра Ярославича Невского чис­лят у себя в шабрах.

Для щелкоперов из фатерланда, запятнавших себя служением узурпатору, он был и немецким владетель­ным графом цу Сайн-Витгенштейн-Людвигсбург, и рос­сийской императорской армии полным генералом.

А кем ему следовало быть перед Коцебу? Они оба служили одному государю, оба исповедовали одну рели­гию - монархизм и пришли в Берлин одной и той же дорогой - дорогой победы.

И  потому Петр Христианович ласково и сердечно принял Августа Фридриха и легко добился от него того, чего и желал - согласия написать еще одну книгу, био­графию нового Фемистокла - Светлейшего князя и ге­нерал-фельдмаршала Голенищева-Кутузова-Смоленского.



* * *



Через несколько дней в город Калиш, в Главную квартиру к Кутузову, фельдъегерь доставил от Витгенштейна очередную почту. С нею привез он и письмо Коцебу.

Коцебу благодарил за сделанное ему лестное пору­чение и не без кокетства спрашивал Кутузова: помнит ли его он сам? Достоин ли он, Коцебу, столь почетной задачи?

12 марта Михаил Илларионович отправил Коцебу такое письмо:



«Могу заверить вас, милостивый государь, что я про­чел ваше письмо с живейшим интересом, но должен упрекнуть вас, если вы считаете, что способен забыть вас. Напротив, ни одна из ваших работ не ускользнула от меня, а одна из книг, которые прославили ваше перо во всех областях литературы, именно один из романов, действие которого происходит в Ливонии, настолько заинтересовал меня, что я даже не спал ночами, чтобы закончить его чтение».

На самом же деле сочинитель был настолько же бездарен, насколько и плодовит. Коцебу написал сотни пьес, романов, повестей и рассказов, среди коих зна­чился и роман исторический - «Свидригайло, великий князь Литовский», действие какового происходило и в Ливонии, ибо его герой был верным подручником ли­вонских рыцарей и тем мил был сердцу фон Коцебу, имевшему в тех землях небольшое поместье.

Михаила Ларионович всегда был отменно учтив и, наверное, потому, что дотоле никогда не получал по­добных писем - а предложение, согласитесь, было ле­стно даже и для светлейшего князя, - далее отвечал своему корреспонденту следующим образом: «Присо­единясь к мнению публики, \'отдающей вам должное, я буду лишь приветствовать выбор графа Витгенштейна, который избрал ваше перо, чтобы противопоставить лжи, которую изволят распространять французы, истину фактов и столь характеризующую вас энергию. Что­бы ввести вас в курс событий в их совокупности, я отдал приказ армейскому корреспонденту господину Данилевскому, прекрасно владеющему немецким и французским языками, регулярно еженедельно пере­сылать вам копию «Журнала военных действий», по­сылаемого в С.-Петербург.

Что же касается биографии, то должен вам сказать, милостивый государь, что моя скромность постоянно препятствовала мне подумать о своей, поскольку я ни­когда не ожидал какой-либо степени известности. Тем не менее, чтобы удовлетворить вашу настойчивость, я попытаюсь собрать воедино кое-какие материалы, ус­кользнувшие из моей памяти, и не премину переслать их вам, уверенный, что русский Плутарх, желая обес­смертить деяния моих соотечественников, обессмертит и себя в этом новом роде своей деятельности.

Остаюсь с чувством самого искреннего уважения, милостивый государь, ваш покорнейший слуга.



Князь Голенищев-Кутузов».



Не следует преувеличивать: восторженные выраже­ния Кутузова по отношению к Коцебу - это не более чем учтивость хорошо воспитанного светского человека. Здесь более важно другое - биография не нужна Ку­тузову для возвеличивания или увековечивания его лич­ности, она полезна, «чтобы противопоставить лжи, ко­торую изволят распространять французы, истину фак­тов». И еще: собственную биографию Кутузов видел только в контексте «деяний моих соотечественников».

Много интересного стоит за этим письмом, на мно­жество раздумий наводит оно. И прежде всего на то, как далеко зашло исполнение приказа, который, судя по тексту письма, фельдмаршал уже отдал «армейскому корреспонденту господину Михайловскому-Данилев­скому»? К сожалению, мы не можем ответить на этот вопрос точно, потому что в бумагах А. И. Михайловско­го-Данилевского нет никаких документов, которые смогли пролить хоть какой-нибудь свет на эту про­блему.

Известно только, что Август Коцебу не стал биог­рафом Кутузова, хотя, вероятно, и мог бы им стать, проживи Михаил Илларионович немного подольше. Од­нако старый фельдмаршал после этого письма прожил всего лишь чуть более месяца, и даже такой борзописец, как Коцебу, за столь малый срок ничего не а потом почему-то охладел к этой идее.



Отступление 1



Одним из первых биографов Кутузова, да и вообще одним из первых историков Двенадцатого года, стал тот самый «армейский корреспондент», которому был отдан приказ помогать Коцебу, подбирая и отсылая к нему документы. Александр Иванович Михайловский-Дани­левский - двадцатидвухлетний адъютант Светлейше­го - еще за год перед тем был сугубо статским челове­ком и служил по министерству финансов.

Однако ж военная труба позвала его, и он вступил в Санкт-Петербургское ополчение, «начальником коего по доверенности столичного дворянства» был едино­гласно избран Михаила Ларионович.

Михайловский-Данилевский в юности окончил пе­тербургскую немецкую «Петершуле», затем - Геттин-генский университет и, находясь в Главной квартире, вел «Журнал военных действий». (Кстати, и сообщения в «Санкт-Петербургских ведомостях» о событиях в ар­мии заимствовались чаще всего из того же журнала.)

На второй год, как война окончилась, Александр Иванович начал публиковать свои воспоминания о вой­не и за свою жизнь - а умер он в 1848 году сенатором, генерал-лейтенантом и членом Российской Академии наук - выпустил в свет более семидесяти статей, бро­шюр и книг мемуарного характера. Разумеется, звание академика Михайловский-Данилевский получил не за воспоминания: из-под его пера вышло семь томов иссле­дований о войнах первой четверти XIX века да, кроме того, он был редактором множества разных изданий.

(В реконструкции биографии Кутузова определен­ное значение имеют и эти материалы.)

Однако всего не знал и Михайловский-Данилевский, Нужны были усилия многих десятков людей, чтобы биография Кутузова предстала перед нами в том виде, в каком мы представляем ее теперь.

И даже сегодня она все еще не бесспорна и имеет много белых пятен, но все же немало уже сделано, и  попробуем  вслед  за другими   кое-что  восстановить, если уж не документально точно и не скрупулезно, то все же с тем приближением к правде, какая сегодня возможна.



3



Письмо Коцебу застало Кутузова в старинном поль­ском городке Калиш. Главная квартира стояла здесь уже месяц. Почти все это время фельдмаршал недомогал и писал жене и дочерям о кашле, о коликах, об общем нездоровье. Ему шел шестьдесят восьмой год. За свою долгую и нелегкую солдатскую жизнь он был несколько раз ранен и только что проделал зимний поход в две тысячи верст.

Здесь, в Калише, он наконец жил в комфорте, тепле и уюте, под присмотром врачей.

Вечером 13 марта Михаил Илларионович ушел к се­бе в спальню, но не разделся и не велел расстилать постель, а, сняв сюртук, сел в рубашке к столу и, за­светив свечу, стал писать.

Он вспомнил о письме Коцебу и решил сделать кое-какие наброски к первой части своей биографии, чтобы помочь тому, кто когда-то ею займется. Он знал, что, кроме него самого, уже не осталось почти никого, кто знал бы хоть что-нибудь о его детстве и отрочестве.

Он подумал: «С чего начать?» И машинально поме­тил: «Главная квартира, Калиш», как привык начинать всякую депешу и всякий приказ. Потом он поставил дату: «13 марта 1813 года» - и задумался.

В памяти всплыли неясные картины дальнего-даль­него бытия его, отделенные от дня нынешнего чуть ли не семью десятками лет.

Он вспомнил совсем смутное видение маменьки, но не был уверен, видел ли когда-нибудь ее или виною тому рассказы отца и бабушки, и потому решил начи­нать не с этого.

Он вспомнил и кое-что иное, столь же далекое и расплывчатое, и решил, что начинать надо с чего-то отчетливо памятного и значительного, что и потом по­читалось им самим за некую важную веху в жизни, за точку отсчета, если угодно. Он перебрал первые свои жизненные впечатления и, помедлив немного, поставил цифру «1», а затем вывел: «4 сентября 1754 года воз­вращался я с двоюродным дядей моим Иваном Логиновичем Голенищевым-Кутузовым в Петербург...»



ГЛАВА ПЕРВАЯ



1



Ранним утром 4 сентября 1754 года марсовый матрос флейта «Добрая удача» вроде бы увидел на горизонте блеклую, прерывистую и корот­кую линию какого-то берега. Туман еще не рассеялся, низкие тучи плотно заволокли небо, недавно взошедшее солнце еще не грело, да и светило еле-еле, и потому марсовый поостерегся кричать: «Зем­ля!» - а стал подкручивать окуляр подзорной трубы, пытаясь сделать более четким не то примерещившееся, не то и на самом деле появившееся очертание.

Нечеткий, будто размытый дождем, контур чуть брезжил и то совсем исчезал, то появлялся снова, но наконец все-таки определился достаточно ясно.

Матрос все же молчал, пытаясь угадать, что за берег открывается перед ним, и наконец с радостью понял, что это - Котлин. «До Петербурга двадцать миль»,- подумал марсовый и, представив, как войдут они в Неву и дружно высыпят на набережную Васильевского остро­ва, радостно закричал:

-   Земля-а-а!

Матрос, стоявший на руле, поднял голову и оклик­нул марсового:

-   Котлин, что ли, Иван?

-   Должно быть, он. Сескар-то вчера вечером  про­шли,   а  ход  был  такой,   что   в  аккурат   надобно   быть Котлину.

На крик марсового стали выходить на бак матросы и гардемарины. Конечная цель плавания была уже почти достигнута, и многие были радостны: долгое и трудное путешествие подходило к концу.

Из капитанской каюты, расположенной в кормовой надстройке, тоже вышли двое: командир «Доброй уда­чи» - невысокий двадцатипятилетний лейтенант, худо­щавый, длиннолицый, горбоносый, с густыми черными бровями. Он мог бы показаться угрюмым и злым, если бы не глаза его - умные, большие, красиво очерченные, так и излучавшие природную доброту. Вместе с лей­тенантом вышел мальчик - на вид лет десяти-одиннад-цати, крепкий, черноволосый, кареглазый. Ростом он был по плечо капитану и чем-то напоминал его - по­жалуй, выражением глаз, живых и умных.

Выражение лица его было сложным, казалось, что он и радуется окончанию плавания, и досадует на то, что было оно трудным и долгим. Видно было, что длинный переход не просто утомил, но сильно измотал его. И если бы в эти мгновения кто-нибудь внимательно присмотрелся к лейтенанту, мог бы прочитать на его лице не то извинение за что-то, не то сожаление.

Будто желая загладить свою невольную вину перед мальчиком, лейтенант протянул ему подзорную трубу, и тот, понимающе улыбнувшись, взял ее и, быстро взбежав на верхнюю кормовую палубу, приложил трубу к глазам.

Мальчик долго крутил окуляр, но, из-за того что до Котлина было еще далеко и погода по-прежнему ос­тавалась хмурой, разглядеть ему ничего не удавалось.

В это время он услышал, как по трапу кто-то под­нимается - тяжело и медленно. Мальчик опустил трубу и скосил глаза в сторону трапа: по ступенькам, держась одною рукой за поручень, поднимался старик, гладко выбритый, аккуратно и чисто одетый. Другую руку он держал согнутой и нес на руке его плащ.

-   Изволь,  Михаила  Ларионович,   епанчу   надеть,- проговорил   старик.- А   то,   вишь,   как   ветрено.   До­мой-то, дай бог, еще к вечеру добраться.

-   А ты, Аким, отчего не в епанче? - спросил маль­чик. И по тону его было видно, что надевать плащ ему не хотелось.

-   Я-то на момент к тебе вышел, а ты едва ли скоро отсель сойдешь,- ответил старик.

-   Резон,- быстро согласился мальчик и, отдав ста­рику трубу, проворно набросил на плечи плотную теп­лую накидку.

Старик приложился к окуляру, ловко навел на рез­кость и удовлетворенно буркнул:

-   Он, Котлин.

-   Неужто что увидел, Аким Прохорыч? - удивился мальчик.

-   А как же! Я здесь был, когда крепость сия еще Кроншлотом  прозывалась.  Мы  сюда с Ладоги первые галеры пригнали. Да надобно тебе сказать, и крепости той,  что ныне, тогда еще здеся  не было.  Стояли  зем­ляные раскаты, а на них пушки. Ну, гляди хорошенько, сей момент и ты крепость увидишь.

Старик посмотрел на небо, послюнил палец, повертел головой и сказал уверенно:

-   Гляди-гляди хорошенько, вскорости прояснится: ветер с зюйд-оста, должон весь облак в море отнести.

И с тем пошел вниз. А Миша приложился к окуляру и водил трубою по горизонту до тех пор, пока не увидел бледную, будто начерченную пунктиром, линию берега, маленькие, словно игрушечные, домики и столь же крохотные кораблики. А за корабликами разглядел он и серую стену крепости с валами и бастионами.

Миша увидел Кронштадт и сразу же вспомнил, как нередко бывал в Кронштадте, когда батюшка брал его сюда с собою, ибо долгое время служил здесь.

Жили они тогда на два дома: бабушка, маменька и дети в Петербурге, на Третьей Артиллерийской ли­нии Московской стороны, неподалеку от Литейного двора, а батюшка здесь, в Кронштадте.

Увидев валы и бастионы Кронштадтской крепости, вдруг вспомнил Миша и другую крепость - игрушеч­ную, что стояла там, дома, в Петербурге, в его комнате.

И как только вспомнил любимую свою игрушку, то пришел ему на память и тот теперь уже казавшийся страшно далеким день, когда отправился он в это пу­тешествие нежданно-негаданно, оказавшееся тяжким и долгим...

2

Тот день, как тогда казалось Мише, он запомнил на всю жизнь. И в общем-то, так оно и было: кое-какие детали потом исчезли из его памяти, но многое он хорошо помнил и через двадцать и через тридцать лет.

Тогда он сидел в беседке, вытверживая французские местоимения, и с завистью поглядывал на приятеля своего - дворового мальчика   Ивана,   коему  досталось куда более интересное и приятное дело: Иван удобно примостился на скамеечке возле поварни и точил ку­хонные ножи.

Вжик-вжик! - доносилось до Миши. Вжик-вжик! Поглядывая на Ивана, Миша видел, как с кремнистого бруска из-под лезвия ножа вылетают маленькие веселые искорки, как серьезен и сосредоточен его товарищ, занимающийся интересным и полезным делом.

Сдвинув белесые брови к переносице и чуть при­открыв от усердия рот, Иван доправлял наточенный нож на оселке - тонком, гладком брусочке, доводя ле­звие до остроты бритвы.

Миша мечтательно смежил очи, воображая, как и он, сидя рядом с Иваном, точит папенькин ятаган, приве­зенный им откуда-то с юга, из поездки по порубежным с татарами крепостям.

Однако ж тем дело и кончилось - надобно было досконально разобраться с самостоятельными и неса­мостоятельными местоимениями, кои образовывали во французском языке как бы два ряда, изрядно отличаясь сим от языка российского.

Было около двенадцати - на той стороне Невы только что трижды отзвонили куранты Петропавлов­ки,- и Миша, читая, ждал приближающегося с каждой минутой полуденного выстрела крепостной пушки.

И когда наконец зазвенели куранты, на сей раз отбивая все четыре четверти, Миша отодвинул учебник в сторонку и стал глядеть на двор, на распахнутые на­стежь   ворота  и   на  видневшуюся   за  воротами  улицу.

И вдруг, в тот самый момент, когда за рекою грох­нула пушка, в воротах показался незнакомый матрос.

Матрос огляделся и, сперва заметив Ваню, подошел к нему.

-   Это дом его благородия  господина инженер-ка­питана Голенищева-Кутузова? - спросил матрос.

И по тому, как четко и точно назвал матрос их фамилию, Миша понял, что произносит он ее не первый раз и, стало быть, прислан от кого-то из родственников.

-   А  кто тебе   надобен? - спросил  Миша  громко, заявляя, что и он здесь и именно с ним следует говорить матросу.

Матрос повернулся к нему и, сообразив, что молодой барчук, видать, один из Голенищевых-Кутузовых, от­ветил:

-   От его благородия господина лейтенанта Ивана Логвиныча   Голенищева-Кутузова  письмо для  его  бла­городия.

-   Давай письмо,- важно  проговорил  Миша и  вы­шел из беседки этаким фон бароном.

-   Велено,  барич,  передать   письмо  в  собственные руки его благородию,- ответил матрос по-военному.

-   Так капитана дома нет.

-   А когда будут?

-   Часу в шестом пополудни.

-   Стало быть, до шести подождем,- ничуть не со­мневаясь в правильности принятого им решения, отве­тил матрос и отправился восвояси.

-   Давай я передам, он отец мне,- крикнул Миша вслед матросу, но тот только приостановился на мгно­вение,   повернулся   к   нему   и   отрицательно   помотал головой.

-   Служба, барин, не дозволяет приказы  начальни­ков перетолковывать как попало. Сказано отдать в собственные руки, значит, в собственные,- серьезно про­говорил матрос и ушел со двора.

Когда батюшка возвратился домой, матрос уже ждал его и, по-военному поздоровавшись, отдал пакет.

Батюшка разорвал конверт и, не входя в дом, быстро пробежал письмо глазами.

-   Скажи господину лейтенанту, что я  благодарен ему за предлежащее дело. Однако письменного ответа тотчас же не будет. Надобно мне все обдумать, а ответ не   замедлю   прислать   с   моим   человеком   не   позднее завтрашнего дня.

Матрос снова приложил пальцы к форменной своей шляпе, на сей раз прощаясь. Батюшка сказал еще:

-   Погоди-ка, братец. А где отыскать Ивана Логиновича?

-   В Купеческой гавани. Пусть спросит пинку «Доб­рая удача». Мы будем грузиться еще двое суток.



3



Вечером батюшка сказал Мише прийти к нему в кабинет. Уже одно это означало, что Мишу ожидает нечто серьезное; обычно батюшка в кабинет звал только по обстоятельствам чрезвычайным: в доме во всем соблюдался строгий порядок, и не только каждой комнате, но и каждой вещи было отведено свое место по ее роли и назначению. По тому же правилу и батюшкин кабинет служил хозяину дома местом для ученых занятий и уединенных размышлений. И никому из домочадцев отнюдь не представлялся еще одною детскою комнатой.

И оттого, когда батюшка позвал Мишу в кабинет, мальчик почувствовал, что за сим последует нечто не­обычайное.

И все же вызов к батюшке был ах как некстати! Когда отец кликнул его к себе, Миша достраивал иг­рушечную фортецию и оставалось совсем немного до той минуты, когда можно было водрузить на донжоне шпиль и поднять на флагштоке крепостной штандарт.

Уже воздвигнуты были башни и стены крепости, у крутых контрэскарпов расставлены были полевые орудия, и стояли, застыв, артиллерийские при них команды; на пятиугольных раскатах, или же, как на­зывали их еще на французский манер, бастионах, тоже уже стояли четким строем солдаты-пехотинцы.

Оставалось совсем немного: разместить вдоль гла­сиса стрелков, поставить на башни трубачей и водрузить на донжоне штандарт.

Однако же пришлось, не мешкая, безо всяческого промедления, оставить сие плезирное занятие, ибо по­рядок в доме существовал не только для бездушных вещей, но также и для всех живущих в нем домочадцев и обитателей.

Выскочив за дверь своей спаленки, Миша крикнул: «Иду, папенька!» - и тут же кинул быстрый взгляд в зеркало, стоявшее в сенях у лестницы, что вела к ман­сарде при входе в дом. Из зеркала глянул на него крепкий красивый мальчишка с веселыми, чуть озор­ными глазами, краснощекий, слегка взъерошенный.

Миша на ходу пригладил волосы и в кабинет батюшки вошел смиренным и благопристойным.

Отец стоял спиною к нему, глядя в окно, и, хотя оно еще не было темным, Миша все же почувствовал, что папенька не закатом любуется, и это означало, что он над чем-то сугубо задумался, ибо Миша как-то недавно подметил: ежели папенька стоят отвернувшись от ко­го-либо и притом молчат, то, стало быть, над чем-то размышляют и вслед за тем следует ожидать от них какого-либо серьезного разговора.

Так случилось и на сей раз.

Услышав, что сын уже здесь, отец повернулся и внимательно оглядел Михаила с головы до ног. Ми-ша же неотрывно смотрел в глаза отцу, но видел перед собою не только глаза, но и всего его - старого, почти сорокалетнего человека, высокого, широкоплечего, с обветренным лицом, с глубокими морщинами на лбу и щеках, с умным и твердым взором. Отец был без парика и камзола - в белой полотняной рубахе и тем­ных домашних панталонах, заправленных в серые шерстяные чулки. Из всей одежды только башмаки были казенными, форменными - из грубой кожи, на толстой подошве, с медными, ярко начищенными пряж­ками.

Чуть покосившись в сторону, Миша увидел на стене аккуратно висящий на плечиках мундир, а рядом - на небольшом столике - белый парик, натянутый на де­ревянный «болван», и шпагу, короткую, с тяжелым се­ребряным эфесом, тоже начищенным до зеркального блеска. За спиною батюшки, почти под самым потолком низенького мансардного покоя, висел писанный яркими красками портрет военного в зеленом Преображенском мундире с голубою андреевской лентой. Был он круг­лолиц, простоволос, с задорно вздернутыми усами, с большими, чуть навыкате глазами, которые будто сле­дили за тобой - глядели в ту сторону, где ты стоял - и словно   говорили:   «Я   все   вижу,   Михаила,   все   знаю».

Миша давно знал, что военный этот - не офицер, не генерал и даже не фельдмаршал, хотя мундир его скромен и нет в руке ни жезла, ни скипетра.

О том, кто он, говорила ярко начищенная медная табличка, прикрепленная внизу портретной рамы: «Им­ператор   всея   Руси   Петр   Великий,   Отец  Отечества».

Никаких иных писанных маслом картин, кроме этого изображения, в доме не было, да, наверное, Ларион Матвеевич и не потерпел бы никакого иного, столь абсолютна и ревнива была его любовь к Петру Первому.

- Садись, Михаил,- проговорил отец и коротким жестом указал на одно из двух кресел, стоявших возле письменного стола.

И оттого что отец назвал его «Михаилом», а паче того велел сесть в кресло визави с самим собою, как будто он,  восьмилетний  мальчик,  был ровнею  с ним, Миша испугался и растерянно опустился в кресло, ожи­дая чего-то и в самом деле необыкновенного.

Отец сел тоже и несколько мгновений внимательно глядел на него, будто сидел перед ним не родной его сын, а незнакомец или же человек, внешность коего он хотел запомнить надолго и до самых мелочных частно­стей, или, как недавно узнал Миша, занимаясь фран­цузским, до последних «деталей».

По мере того как отец рассматривал сидевшего пе­ред ним сына, глаза его все более теряли властность и строгость и наполнялись, как приметил Миша, лю­бовью и печалью.

-   Мне надобно сурьезно поговорить с тобой, Ми­ша,- тоже отчего-то с печалью в голосе произнес отец, и сказал он это и тише и ласковее, чем обычно.- Нынче осенью тебе сровняется девять лет, а сие означает, что детство твое кончилось два года назад и ты уже отрок, но   все  еще  во  многом   живешь,   как  дитя,   а ведь  ты дворянин   и   мужчина   и   будущее   твое - служба   оте­честву.

Отец никогда не говорил Мише такого, и он поду­мал, что очень скоро, может быть даже завтра, батюшка отдаст его в какой-нибудь корпус: в Сухопутный ли, в Морской или Артиллерийский. А может быть, призовет в дом новых наставников и воспитателей, и те заставят его еще прилежнее учить немецкий и французский, арифметику и грамматику.

-   Все хорошее и полезное человек получает в дет­стве   и  укрепляется   в   сем   в   отрочестве.   И   надобно и отроческие годы проводить так, как подобает истинно благородному человеку,  но не вертопраху  и  петимет­ру,- сказал   отец.- Вместе   с   тем   надобно   подумать тебе и о будущем. Кем станешь ты через несколько лет? Что будешь делать всю свою жизнь?

Это очень важно, Миша, выбрать дело по душе. Ежели служба твоя будет тебе мила, то сие станет залогом твоего счастия и успехов, ежели же будет в тягость, то невзгоды и бедствия станут твоим уделом. Ты не сможешь хорошо служить, а стало быть, не принесешь посильной пользы отечеству.

Однако ж выбор твой должен быть добровольным и осознанным. Я хочу, чтобы ты пошел в обучение чему-либо не по моему родительскому произволу, но по собственному расположению и душевной  склонности.

А для сего надобно тебе узнать, чем может заниматься дворянин, и из сего выбрать ту службу, какая придется тебе по нутру. Ты можешь пойти в службу статскую и быть потом чиновником, а можешь стать и офице­ром - в гвардии, в армии, во флоте.

Сухопутную службу ты кое-как представляешь, а из-за моих собственных занятий, коим ты не однажды бывал свидетелем, знаешь кое-что и о военных инже­нерах. А вот службы морской совсем не нюхал. А кто знает, может быть, написано тебе на роду стать моря­ком? В роду у нас многие были моряками, да и сейчас несколько Голенищевых-Кутузовых служат на флоте. Так не попробовать ли и тебе, что это за служба та­кая - в море?

«Ах, вот, значит, для чего приходил матрос!» - до­гадался Миша. И, вскочив, подбежал к батюшке и по­целовал ему руку - торопливо, жарко, непритворно.

-   Когда ж в  дорогу? - тотчас же,  ничуть  не  по­медлив, спросил он батюшку.

-   Пинка Ивана Логиновича уходит послезавтра, а сам он будет у нас завтра, к обеду. А уедете вы отсюда на корабль его завтра же. Так что изволь дядю своего встретить  как подобает.  Да и  в дорогу сбираться  на­чинай не мешкая.

-   А куда мы поплывем?

-   Иван Логинович написал, что в Архангельск.

-   А долго это?

-   Туда   и   обратно - все   лето   уйдет.    Путь   не­близкий.

Миша взглянул на отца с любовью и благодарно­стью,- конечно же, нет никого лучше батюшки во всем белом свете! На все лето в морское путешествие! Ах, как прелестно! Он еще раз припал к отцовской руке, но был уже не здесь, а там, в море, под парусами, под солнцем, под ветром.



4



Спустившись из кабинета батюшки к себе в комнату, Миша даже не взглянул на крепость: теперь, после только что случившегося разговора, куда интереснее было разглядеть висевшую на стене карту Европы.

О, сколь долгим оказывалось предстоящее путеше­ствие! Надобно было пройти Финский залив, все Балтийское море, обогнуть Швецию, пройти проливами Зундом, Каттегатом и Скагерраком и через моря Се­верное, Норвежское и Баренцево и только после этого достичь наконец Белого моря, где и стоял Архангельск.

Миша долго смотрел на карту. Ему грезились летя­щие чайки и шелест парусов, огни маяков и запах водорослей. Однако ж наваждение было недолгим: его отогнала мысль, что надобно тотчас же собираться в дорогу.

«Что ж теперь делать? - подумал Миша. - Собраться можно и завтра, а нынче пойду-ка в людскую - по­прощаюсь с Акимом Прохоровичем, с Маврой, с Ванькой».

При мысли об этих людях у Миши и сладко и од­новременно грустно стало на сердце: сладко оттого, что Ивана Логиновича он любил и путешествие с ним было в радость, а горестно оттого, что расставание с дворо­выми людьми, коих он тоже любил, да и они платили ему тем же, было для Миши печальным. С Акимом Прохоровичем - старым петровским солдатом - была у Миши крепкая мужская дружба; Мавра - «черная» кухарка - чуть ли не ежедень подбаловывала его чем-нибудь вкусненьким; а о Иване, «верном Личарде», и говорить не приходилось: они и на речку убегали вместе - купаться, удить рыбу, бродить по причалам, а однажды даже пробрались на пузатый купеческий когг, стоявший возле Биржи. Вместе с другом Ванькой лазали они и по деревьям и на колокольню еще не до конца построенного храма Трех Святителей.

«Найду ли я на корабле друга подобна Ване?» - подумал Миша с печалью и, вздохнув, снял с гласиса игрушечной фортеции оловянного поручика, чтоб по­дарить его Ване на добрую о себе память. Затем, по­размыслив немного, поставил поручика обратно, решив, что невелика будет другу радость от такого презента. И взял с полки игрушечный пистоль - один из двух имеющихся у него, но более другого любимый, дву­ствольный, с настоящими кремневыми замками, от коих при ударе, как только спускались курки, летели самые всамделишные искры; в прошлом году подарил ему пистоль тот же дядя, вернувшись из заграничного мор­ского вояжа.

Засунув пистоль за пояс, Миша вышел во двор. Со­лнышко уже ушло, и тихий вечер опускался на город.

30

Еще не было темно, но сумрак уже выступал из всех черных щелей, растворяясь в воздухе подобно серому туману. В небе бледными светлячками начинали мер­цать, то слабо вспыхивая, то как будто угасая, первые робкие звездочки, и близко к небесному окоему, рядом со шпилем Петропавловского собора, повис узкий свет­лый серп молодого месяца.

Слышно было, как в конюшне хрупают овсом кони, как скрипит, проезжая по улице, плохо смазанная те­лега и звенят подковы   запряженной в нее лошади.

Миша поглядел на мансарду: в окне папенькиного кабинета вспыхнули огоньки - сначала один, затем другой.

«Шандал зажег папенька,- подумал Миша,- значит, что-то писать станут».

В первом этаже светилось только одно окно - в покое бабушки, все остальные окна были темны: до­мочадцы берегли свечи, не осмеливаясь жечь их пона­прасну,- в доме Голенищева-Кутузова транжирство в чести не было.

Миша глянул вперед, на окна людской, что разме­щалась во флигельке, отстоявшем от господского дома саженях в пяти - в глубине усадьбы, поближе к ко­нюшне,- и увидел, что оба ее окна темны и распахнуты настежь.

«Вечеряют»,- подумал Миша и осторожно толкнул дверь. В единственной горнице флигелька за столом, стоящим вдоль фасадной стены, сидело с полдюжины дворовых людей. На столе остались только жбан с квасом да глиняные кружки, а вся остальная посуда уже была убрана и стояла, ожидая мытья, в стопках на остывающей плите. Люди сидели без света, уютно су­мерничая, и светились во всей горнице лишь желто-красные угольки в печи, тихо потрескивая и расточая приятное тепло семейного очага.

Во главе стола, под образом Николы Морского, си­дел Аким Прохорыч - единственный среди всех со­бравшихся вольный человек, обитающий в доме иждиве­нием Лариона Матвеевича. Был он стар, однако же еще крепок и пришел в дом не сам по себе, но по приглаше­нию хозяина, ибо из тридцати лет своей прошлой служ­бы десять лет состоял при Ларионе Матвеевиче денщи­ком. И когда из-за ран и хворей признан был старый солдат к дальнейшей службе непригодным, капитан взял инвалида к себе, определив прислуживать за барским столом и поставив его за то на полный пан­сион.

За столом, кроме Акима Прохорыча, была и Мавра и другие дворовые господ Голенищевых-Кутузовых: ко­нюх, скотница, портомоя, кухарка. А дружок его, Ваня, сидел ближе всех к двери.

Как и почти всегда, насупротив отцова денщика устроился за столом еще один приживальщик - кре­постной человек Алешка, прозванный за сугубое суеве­рие и великую набожность Алексеем - Божьим Чело­веком. Был Алексей в молодости изрядным охотни­ком и не раз ходил в поле вместе с Ларионом Матве­евичем. И зайцев травил, и на лис ставил капканы, и волков брал облавой, а приходилось - и на медведя шел без опаски.

На медвежьей потехе и приключилась с Алексеем беда. Вышел он рядом с барином на «хозяина», а тот оказался матерым стервенником в полторы сажени ро­стом и, встав на задние лапы, попер бесстрашно на Лариона Матвеевича.

Побелел лицом барин, однако ж господский гонор и прирожденная дворянская спесь, смешанная с офицер­скою храбростью, не позволили ему задать стрекача. Лишь попятился его благородие, поднимая мушкет, но, когда нажал на курки, искры от кресал хотя и брызнули, да порох не вспыхнул. Бросил капитан мушкет и огля­нулся в растерянности на Алексея. И тот, ни единого мгновения не рассуждая, кинул барину рогатину, а сам остался с ножом. И умный зверюга, будто понимая, что для него рогатина куда хуже и опаснее ножа, обошел, как на придворном куртаге, барина и навалился на Алешку.

Барин, конечно, на помощь холопу подоспел и вог­нал рогатину «хозяину» под лопатку, только после той охоты стало у Алексея худо с глазами: не прошло и года, как он ослеп и ни к какой работе более уже не годился.

Пришлось капитану оставить Алексея в приживаль­щиках.

Только когда Алексей ослеп, то, видать, из-за без­делья все чаще стал в церковь ходить, слушать всякие пустопорожние старушечьи байки, а потом перевирать в людской на свой манер.

Когда Миша появился в людской, денщик и слепец, как обычно, спорили.

-   Что ж, по-твоему, и собор святых апостолов Пет­ра и  Павла тоже не царь заложил? - с обидой и  на­пором говорил Божий  Человек,  как видно  продолжая спор, начатый еще накануне.

-   Почему не он? - нехотя отозвался старик.- Мо­жет,  и он.   Соборы  закладывать да  корабли  с верфей спущать - дело царское.

-   Ну,   спасибо   тебе,   Аким,- уважил,- съехидни­чал Божий  Человек.- Хоть в этом  правоту мою  признал, казенная твоя душа.- И,  по-видимому возвраща­ясь к истоку нынешнего спора и желая добиться своего, сказал с еще большей настойчивостью: - И  вот когда собор заложили, то и приказал царь из пушки палить. И с тех пор каждый день, ровно в двенадцать часов, в память об этом из пушки и палят.

Старик поморщился. Видно было, что ему страсть как не хотелось еще раз опровергать собеседника, но он, хотя и с явным к тому нежеланием, все же процедил сквозь зубы, досадливо перед тем вздохнув:

-   И про пушку, Алешка, опять же набрехали тебе. Из нее палить стали,  почитай, лет через десять после того, как государь помер.

Миша внимательно следил за разговором двух бы­валых людей. Он вообще более всего любил слушать рассказы солдат, странников, моряков - обо всем, что видели они, что слышали, что знали. Не было для него большего наслаждения, чем узнать что-то новое, дотоле неведомое. Он не просто слушал, но вслушивался, не просто вбирал в себя то, о чем рассказывали, но впи­тывал, вдумываясь и размышляя, и либо принимал, либо отвергал сообщенные ему сведения, насколько хватало у него ума и сообразительности.

Из прежнего своего опыта общения с Акимом и Алексеем он не раз убеждался, что денщик намного правдивее, а главное, серьезнее и умнее в чем-то ре­бячливого и легковерного слепца.

И сейчас, услышав про неизвестно когда заведенный обычай палить в полдень из пушки, Миша вспомнил и другую историю, которую поведал ему с Ваней стран­ный человек, повстречавшийся мальчикам возле церкви Трех Святителей, что стояла на 7-й линии Васильев­ского   острова.   Говорил   им  тот  человек,   что   обычай палить из пушки в полдень появился тогда, когда хо­ронили царя Петра.

Каждый день учиняли петербуржцы покойному ца­рю Петру Алексеевичу как бы орудийный салют в память и в честь ему, пока стоял его гроб непогребен­ным в недостроенном еще Петропавловском соборе. А стоял там гроб первого российского императора, ска­зал странник, целых шесть лет.

История эта долго не давала Мише покоя, и по вечерам, перед тем как заснуть, ему часто мерещился стоящий в пустом темном храме длинный черный гроб государя, который, рассказывали, был выше любого из своих самых рослых солдат.

И, вспомнив все это, Миша спросил денщика:

-   А правда, что гроб государя не сразу закопали?

-   Правда,- ответил     старик.- Колокольню-то     в крепости построили прежде церкви, а когда гроб Петра Алексеевича   в   церковь   принесли,   то   стройка-то   еще шла, и потому гроб лет шесть простоял в соборе, а уж потом его опустили в землю.- И, вспомнив о похоро­нах Петра Алексеевича, добавил: - И умер царь Петр необычно, и хоронили его тоже не так, как всех.

Дворовые люди при этих словах мелко и часто за­крестились, а у женщин, заметил Миша, глаза расши­рились и потемнели от страха.

-   Помер Петр Алексеевич, как мне помнится, вско­ре после Крещенья. А случилось это с ним оттого, что незадолго перед тем он сильно простыл: перед Новым годом приключилось наводнение и  государь со всеми вместе спасал людей. Сам был на шлюпке за рулевого, а матросы сидели у него загребными. И  вот, рассказыва­ли, увидел царь, как тонет неподалеку от него солдат. А он, царь-то, горячий был и в опасности безрассудный. Скинул царь с себя епанчу и - бултых в Неву.

Солдата-то спас, а сам так сильно застудился, что как только пришел домой, тут же и слег да после этого и не встал. Да и как ему было от того не помереть, когда шел Петру Алексеевичу шестой десяток, а какая под Новый год в Неве вода - сами знаете.

А когда я пошел на похороны царя, то видел, что его гроб выносили из окна второго яруса, или, как ныне стали говорить, второго етажа, и спускали вниз по мосткам, нарочно для того выстроенным.

- Да будет врать-то тебе, Аким! - взорвался Бо­жий Человек.

Бабы завздыхали, крестясь, с недоверием поглядывая на старого денщика.

Представив себе столь нелепую картину, впервые в правдивости Акима Прохорыча усумнился и Миша...



Объяснение 1,

из   которого  можно  узнать,   был  ли   прав   Аким Прохорович,    рассказывая    вещи    столь    невероятные...



Император Петр I умер в шестом часу утра, в четверг, 28 января 1725 года. Он скончался в своем кабинете, который и он сам, и его приближенные чаще называли конторкой.

Из окон конторки, располагавшейся в углу второго этажа, видны были с одной стороны - Адмиралтейство, а из окон по фасаду - Нева и стоявшая на другой ее стороне Петропавловская крепость.

В Петербурге знали, что предсмертная болезнь Пет­ра была мучительной: он - в прошлом богатырь и герой многих сражений,- плача, призывал к себе смерть, чая ее как избавление от невыносимых мук, и бормотал в бреду и полузабытьи: «Глядите же, коль жалкое суще­ство есть человек...»

Он не успел завещать престол кому-либо из своих преемников, и говорили, что его последними словами были: «Отдайте все...» Однако кому следовало «отдать все», государь не сказал, и это породило впоследствии множество несчастий. О них будет рассказано дальше.

Сорок дней пролежал царь Петр в гробу, который, еще пустым, с трудом протиснули в узкую дверь кон­торки, разворачивая и наклоняя во все стороны.