Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Лафайет, чуть покраснев от выпитого вина, спросил с легкой иронией:

— И где же, гражданин Анри, вы собираетесь приложить к делу вашу будущую теорию? В Англии? Во Франции? В России?

Сен-Симон смешался. И вновь его выручил Костюшко:

— Мы практически применим теорию мсье Сен-Симона, как только освободим мою родину, Польшу, от апокалипсической блудницы Екатерины!

Бертье, желая загладить свою недавнюю резкость, улыбнувшись, добавил:

— И в этом случае, господа, начнут солдаты, а философы придут следом за ними.

Лафайет, старший среди собравшихся, обратил внимание на то, что из сидящих за столом молчит только Ваня,

— Я помню, как вы произнесли неплохой спич в присутствии самого главнокомандующего, — проговорил он, обращаясь к Устюжанинову.

— У русских есть поговорка: «Слово — серебро, молчание — золото», — ответил Ваня. — Я здесь самый младший и по званию и по возрасту. И я получу больше, если послушаю любого из вас, нежели если буду говорить что-либо. Кроме того, я убежден, что знаю очень немного, и потому могу заблуждаться по поводу предметов, которые вам всем кажутся очевидными. Тем более, что Жан-Жак, которого здесь уже упоминали, кажется, высказал однажды мысль, что незнание не делает зла; пагубно только заблуждение. Заблуждаются же люди не потому, что знают, а потому, что воображают себя знающими. Я же, джентльмены, хотел бы сказать, что сильно сомневаюсь в возможности верно предугадать будущее. Сегодня народ Америки шагнул далеко вперед, но разве можно утверждать, что завтра какой-нибудь другой народ не сможет шагнуть еще дальше и провозгласить еще более великие идеи и принципы?

Сен-Симон улыбнулся:

— Я вижу, что здесь не я один принадлежу к славному ордену философов. Мой новый друг не столь категоричен, как я, и не настолько самонадеян, но видит бог, скромность не единственное его достоинство. Я хочу выпить за дружбу задиристого галльского петуха с уверенным в себе русским медведем! — И он, потянувшись через стол, чокнулся с Ваней.

Через час, когда настала пора расходиться по домам, Лафайет спросил Ваню:

— А вы не собираетесь последовать примеру легких на подъем волонтеров-французов?

— Собираюсь, сэр, — ответил Ваня. — Только сначала я должен дождаться одного старого друга. Два месяца назад я получил от него письмо и со дня на день ожидаю его прибытия сюда.

Выйдя из дверей таверны Жерара на пустую темную набережную, они крепко пожали друг другу руки и разошлись в разные стороны, не зная, что в последний раз были все вместе.

ГЛАВА ПЯТАЯ,

в которой сталкиваются две вечно враждебные друг другу силы — алчность и бескорыстие, и алчность одерживает верх, несмотря на то, что против нее ополчаются все пророки и поэты белого света

Беньовский плакал. Плакал по-детски, не стесняясь слез, громко всхлипывая и уткнувшись лицом в плечо Вани. Он обхватил Ваню обеими руками, и Ване руки Беньовского показались маленькими и цепкими. Ваня стоял не шелохнувшись. Он испугался слез учителя и с удивлением заметил, что не радость переполнила его сердце при этой встрече, а жалость.

Ваня сначала не узнал Беньовского. Он ожидал увидеть былого Мориса Августа в небесно-голубом камзоле, расшитом серебряными звездами, с золотой шпагой на боку, с орденами Святого Людовика и Белого орла на груди, в парижском парике и сверкающих ботфортах. А вместо этого навстречу ему по грязному деревянному трапу суетливо сбежал, сильно хромая, просто одетый, коротко стриженный мужчина без шпаги и парика. Он быстро обвел глазами небольшую кучку зевак, собравшихся на пристани Нью-Йорка, и не узнал среди них Ваню. И когда Ваня широко шагнул навстречу ему, Беньовский, по-бабьи охнув, приложил сначала обе руки к сердцу, а затем ткнулся носом в плечо и, крепко обхватив его руками, заплакал, сотрясаясь всем своим маленьким телом.

О, встречи старых друзей! Долгожданные или совсем неожиданные, вы совершаете чудо, возвращая участников в те дни, когда они были вместе и когда жизнь их чаще всего была холодной, голодной, трудной, опасной и все же чертовски хорошей. И чем труднее она была, тем крепче оказывалась их дружба и яснее воспоминания, пронесенные сквозь годы.

О, встречи старых друзей, когда останавливается сердце и глаза находят новые шрамы и новую седину! И все же еще более отмечают они черты старые, незабытые, которые не подвластны времени: жесты, улыбку, взгляд, казалось бы, позабытые словечки и воскресающие на глазах привычки.

О, встречи старых друзей, подтверждающие, что ничто не вечно под луной, но подтверждающие так же и то, что ничто не исчезает бесследно…

Беньовский оторвался от Ваниного плеча, чуть сконфуженно улыбнулся и достал из кармана своего коричневого грубошерстного камзола сильно надушенный платок. Улыбка его была такой же, как и раньше, и платок был тонким и белоснежным, как и встарь, и даже духи были те же самые, что и прежде.

Он сильно постарел и осунулся, голова его стала наполовину седой, но движения оставались по-прежнему быстрыми и энергичными.

Беньовский встряхнул головой, отошел на шаг в сторону и, наклонив голову к плечу, ласково улыбаясь, подглядел на Ваню.

— Ну, здравствуй, Иване, здравствуй, сынок, — сказал он и, быстро шагнув вперед, еще раз обнял Ваню.

— Здравствуй, учитель! — ответил Ваня, и так сдавил Беньовского в объятиях, что тот даже охнул.

— Ну вот и привел господь свидеться, — сказал Беньовский по-русски и засмеялся. И добавил тоже по-русски: — Делу время, потехе час. Я прикажу начинать разгрузку корабля, а сегодня попозже вечером жду тебя у меня в каюте.

Стол был накрыт с превеликою роскошью: старое бургундское, пулярки, паштет по-страсбургски, устрицы и омары, как будто только что были поданы каким-нибудь парижским ресторатором. Новые свечи ровно и ярко горели в тяжелых серебряных шандалах.

Ваня узнал старый компас, старый секстан и сундук, в котором когда-то хранились золото и заветный бархатный конверт. Как только Ваня посмотрел на сундук, Беньовский перехватил его взгляд и, повернув ключ, откинул крышку.

— Здесь нет золота, Иване. Его заменяют бумаги, бумаги и бумаги: векселя, поручительства, облигации и еще добрая сотня банкирских ухищрений, заменяющая дублоны и луидоры.

Беньовский захлопнул крышку, со звоном повернул ключ и, протянув руку к столу, сказал:

— Садись, Иване. Нас ждут более приятные дела, чем обсуждение курса ценных бумаг на лондонской бирже.

Они проговорили всю ночь. Ваня рассказал Беньовскому обо всем, что произошло с ним после того, как отплыл он из Портсмута. Беньовский поведал ему, как он прожил последние семь лет. После отъезда Вани он еще около года оставался в доме Гиацинта Магеллана — заканчивал мемуары о своих приключениях.

— Ах, эти мемуары, — смеясь, проговорил Беньовский, — они интересны, но истина часто приносилась мною в жертву Занимательности. Если ты прочтешь их, — сказал Беньовский, — то усомнишься, обо мне ли идет в них речь.

— А почему ты поступил таким образом?

— Я всегда был мечтателем и. работая над книгой, разрешал себе фантазии, милые моему сердцу. Я не написал, например, о моей учебе в семинарии, ибо стыжусь того, что когда-то принадлежал к сословию, которое всю последующую жизнь презирал. Между прочим, Гиацинт оказался преславным стариком. Прощаясь, он подарил мне два рукописных фолианта — один о странствиях некоего польского князя, другой — об удивительных приключениях одного русского — не то кондотьера, не то — пилигрима.

Я вожу их с собою, в память о нашем гостеприимном хозяине, с прочими дорогими мне реликвиями. — Беньовский махнул рукой: — Ну, довольно. Хорошо, что после долгих скитаний и разлуки мы снова вместе. Как только я получил твое письмо, я вспомнил Мадагаскар, а раздумья о твоей судьбе, Ваня, и о том, что ты оказался в Америке, породили в моей голове план, где отводилось место и Америке и Мадагаскару. Я понял, что победившая американская революция предоставляет нам с тобой новые великие возможности.

Из его рассказа Ваня понял, что для начала Беньовский решил быстро сколотить в Америке состояние, достаточное для осуществления одного дерзкого замысла: создать в Бостоне или Филадельфии торговую компанию по освоению Мадагаскара. Американским толстосумам он хотел посулить несметные богатства от эксплуатации острова и его жителей и тем самым получить деньги, необходимые для начала предприятия. Но у этого плана была вторая сторона, о которой не знал никто, и Ваня был первым человеком, которого Беньовский посвятил в свои самые сокровенные планы; он решил вернуться не для того, чтобы торговать во славу денежных мешков Америки. Он ехал на Мадагаскар, чтобы снова стать ампансакабе Великого острова.

Беньовский так рьяно принялся за дело, что даже Ваня, помнивший учителя в годы молодости, не узнавал его.

Уже через три недели после приезда Беньовского в газетах Нью-Йорка, Бостона и Филадельфии появились объявления о том, что «Объединенная компания по торговле с Мадагаскаром» объявляет набор служащих, штурманов и матросов. Ваня почти не видел Беньовского, хотя жил на одном с ним корабле в соседней каюте. Беньовский вставал с рассветом и ложился глубокой ночью. Целые дни он разъезжал по городу, заключая контракты, получая авансы (чаще всего довольно скудные) и раздавая обещания (всегда необыкновенно щедрые). Ваня был приставлен следить за погрузкой бесчисленных ящиков, бочек, тюков, которые, как по волшебству, с раннего утра появлялись на пристани возле зафрахтованного Компанией брига «Интрепид» [22]. По тому, с какой скоростью обделывал Беньовский дела, как быстро находил он путь к сердцам и, что еще важнее, к кошелькам недоверчивых американских торговцев, Ваня понял, что годы, проведенные учителем в Англии, не прошли даром. Даже недавняя встреча с учителем теперь представлялась Ване не такой, как вначале. Он понял, что Беньовский еще в Англии продумал все с первых шагов и до последних. Его коричневый грубошерстный сюртук не был случайностью, и то, что он выбежал на берег без парика, тоже не было случайным.

Беньовский знал, что простоволосый негоциант в скромном сюртуке произведет значительно лучшее впечатление, чем щеголь с золотой шпагой и в лакированных ботфортах.

Он не ошибся. Его принимали за своего, благодаря проявленному им знанию законов коммерции, рекомендательным письмам (среди которых было и письмо-поручительство Франклина) и той славе удачливого и бесстрашного конквистадора, которая сопутствовала ему и в Америке.

Вскоре после того, как объявления о наборе моряков и служащих появились в газетах, к Беньовскому стали приходить люди, желавшие, по их уверениям, верой и правдой послужить Компании. Но Беньовский, хорошо знавший, что такое надежный экипаж и верные соратники, очень осторожно отбирал своих будущих подчиненных. Из-за занятости делами по организации Компании и снаряжению судна, он не мог уделять время комплектованию экипажа и очень обрадовался, когда к нему обратился с предложением услуг некий штурман по фамилии Джонсон, происходивший из старинной дворянской семьи, и, судя по рекомендациям, отличный моряк. (Это был тот самый Джонсон, который познакомил Ваню с историей Петра Скорбящего. ) Среди пестрой публики, осаждавшей Беньовского с утра до вечера, которая, надеясь на крупные барыши, готова была отправиться хоть в преисподнюю, Джонсон выглядел настоящим джентльменом. Еще более Беньовский утвердился в этом, когда оказалось, что Ваня, встретивший его во время, перехода через океан, тоже отозвался о нем, как о несомненно честном человеке.

Тогда Беньовский назначил Джонсона капитаном корабля и предложил ему заняться комплектованием экипажа. Джонсон знал официальную версию задуманного Беньовским путешествия и совершенно не догадывался о его истинной цели. Поэтому он подбирал экипаж, руководствуясь только чисто практическими соображениями. Ему было безразлично, на чьей стороне воевал его будущий матрос в минувшей войне. Джонсону было важно, чтобы матрос хорошо знал свое дело и не путал киль с клотиком, а ют с баком. Он был честным малым, этот Джонсон. Однако получилось так, что на корабле оказались почти одни бывшие лоялисты. Да и понятно: после разгрома королевской армии многим из них несладко жилось на некогда обетованной земле Новой Англии, и многие из них готовы были бежать хоть на край света, только чтобы не видеть самодовольные рожи новых хозяев страны, отобравших у побежденных все лучшее из того, что им некогда принадлежало. Другое дело, когда они вернутся обратно с Мадагаскара и в их кошельках будет звенеть золото, тогда они не только уравняются с полноправными гражданами этих Соединенных Штатов, но сами, может быть, станут не последними людьми в своих графствах.

Через четыре месяца подготовка к плаванию была закончена.

6 марта 1784 года «Интрепид» поднял паруса и пошел на юго-восток к зеленым водам Саргассова моря.

Беньовский сильно устал из-за непрерывных четырехмесячных сборов и первые две недели после отплытия почти все время проводил у себя в каюте. Он много спал и еще больше читал. Время от времени он заходил в соседнюю каюту к Ване и иногда просто молча сидел на сундучке с книгами, а иногда рассказывал о том, чем будут они заниматься на Мадагаскаре, если их предприятие увенчается успехом.

Погода была на редкость хорошей, дул ровный попутный ветер, и через шесть недель «Интрепид» достиг островов Зеленого Мыса и, пополнив запасы воды и продовольствия, устремился дальше на юг.

В конце апреля, добравшись до Кейптауна, моряки еще раз обновили запасы воды, муки, солонины и фруктов. В начале мая «Интрепид» вышел из Капштадта и, обогнув Африку с юга, пошел на северо-восток, к Мадагаскару,

Вечером Беньовский позвал Ваню к себе в каюту.

— Я думаю нам следует рассказать команде о истинной цели экспедиции. Но когда это сделать и как повести с ними разговор, вот важный вопрос, Иване.

— Я бы сначала поговорил с Джонсоном, — ответил Ваня. — Он лучше нас знает экипаж. Среди матросов есть люди, которых он знал еще до этого плавания. К тому же он человек порядочный и, мне кажется, во многом разделяет наши убеждения. Если он посчитает, что мы можем рассказать о наших планах экипажу, мы сделаем это.

Войдя в каюту Беньовского, Джонсон остановился у самой двери, держа шляпу в правой руке и положив левую на эфес шпаги,

— Слушаю, сэр, — неторопливо, глуховатым голосом проговорил Джонсон. Его лицо оставалось совершенно бесстрастным, ни тени интереса не было заметно в холодных серо-зеленых глазах.

— Садитесь, капитан. — Беньовский, обворожительно улыбаясь, взял Джонсона за локоть и подвел к креслу. — Я хотел бы спросить вашего совета по очень важному делу, — начал он, внимательно следя за выражением лица капитана. — Я решил придать нашей экспедиции несколько иной характер. Обстоятельства вынуждают меня поставить на первый план вопросы политические, отставив в сторону дела коммерции. — Беньовский замолчал, глядя прямо в глаза Джонсона.

Капитан молчал. Когда его молчание могло быть истолковано как безучастность, он сухо проговорил:

— Я слушаю вас, сэр, хотя, признаться, не совсем понимаю, о чем идет речь.

И Беньовский начал рассказывать капитану о своем первом путешествии на Мадагаскар, о Совете вождей, о его праве снова стать ампансакабе острова, о том, как изменится жизнь малагасов, если ему удастся достичь целей, которые он вновь поставил перед собой,

Джонсон молчал.

Беньовский говорил о страданиях тысяч малагасов, его верных друзей и добровольных подданных, о гнете и лишениях, которые терпят эти добрые, умные и сердечные люди.

Он говорил об алчности, коварстве и тысячах гнусностей, творимых белыми колонизаторами на его прекрасном острове.

Джонсон молчал.

Он говорил о том, что школы, построенные им, опустели, что дороги, проложенные им, зарастают, что вместо врачей на остров едут католические миссионеры, а вместо избранных народом уполномоченных дедами вершат продажные и жестокие чиновники и офицеры.

Он говорил о том, что земля малагасов отобрана у народа сворой хищников-чужеземцев. Он клялся, что вернет ее тем, кому она принадлежала по праву рождения. Он приводил слова Мармонтеля о том, что земля есть торжественный дар, который природа преподнесла человеку. Рождение каждого есть право на владение ею. И право это так же естественно, как право ребенка на грудь своей матери.

Он говорил, что право это попрано чужеземцами — ленивыми сластолюбцами, забывшими божьи и человеческие заповеди. Все эти люди, говорил Беньовский, рабы своих грязных страстей и, следовательно, самые низкие из рабов. Мы придем туда и изгоним их с острова. И возвратим малагасов на тот путь, с которого увели их неправедные пастыри.

— Мы принесем малагасам свет истины, и истина сделает их свободными! — воскликнул Беньовский и пристукнул по столу маленьким крепким кулаком.

В каюте было тихо-тихо. Слышно было, как поскрипывают снасти и плещется вода, ударяя в борта брига.

— Я сильно сомневаюсь, сэр, чтобы наши парни увлеклись вашими идеями, — ответил Джонсон. — Отправляясь в море, они надеялись получать за свою работу деньги и потребуют от вас выполнения взятых обязательств. Я думаю, что нам не за что будет осуждать их, сэр, если они потребуют от вас дать им то, на что они имеют безусловное право.

— А вы сами, Джонсон, вы сами тоже будете настаивать на выполнении контракта? — покраснев, спросил Беньовский и впился глазами в лицо капитана.

— Я родился на юге Соединенных Штатов, сэр, — ответил Джонсон. — У моего отца было восемьсот негров-невольников. Я не отпустил их на волю, как это сделал со своими рабами мистер Джефферсон. Боюсь, что ваше предложение не покажется мне привлекательным.

— Но ведь вы, как я помню, думали совсем по-иному! — с горячностью воскликнул Ваня.

Джонсон холодно посмотрел на него.

— Как я помню, мы говорили с вами о неравном положении, в которое одни англичане поставили других англичан. Малагасы же, как мне кажется, не относятся к белой расе, в то время как руководящие ими французы — наши собратья по крови и духу. Я буду считать себя опозоренным навеки, если подыму оружие против белого человека, защищая чуждые мне химеры, даже если эти химеры кажутся достойными внимания таким благородным людям, как вы, сэр, и мистер Беньовский.

Морис Август поднялся:

— Я отстраняю вас от командования кораблем, Джонсон.

Джонсон презрительно улыбнулся.

— Разрешите мне сообщить об этом экипажу брига, сэр, или вы предпочтете это сделать сами?

— Я предпочту это сделать сам! — со сдержанным бешенством ответил Беньовский.

— Только не советую при этом читать проповеди и вспоминать Мармонтеля и евангелиста Иоанна, сэр, — по-прежнему бесстрастно проговорил Джонсон и тихо прикрыл дверь каюты.

Беньовский говорил так, как будто от его слов зависела судьба мира. Он выплеснул из своей души все лучшее, что накопилось там за годы сражений, страданий и странствований. Он говорил о человечестве и нашем долге перед ним, о евангельских истинах, завещанных нам богом и попранных нами самими. Он не внял совету Джонсона и вспомнил слова пророка Иеремии: «Изумительное и ужасное совершается на Земле: пророки пророчествуют ложь и неправедные господствуют при помощи их, и народ мой любит это. Что же вы будете делать после всего этого?»

Он не внял совету Джонсона и обрушил на головы своих слушателей мольбы, проклятия и призывы поэтов, мыслителей и пророков. Толпа, собравшаяся на юте, выслушала его не перебивая. Когда он кончил, вперед вышел боцман, здоровенный краснорожий детина, пользовавшийся у экипажа непререкаемым авторитетом за справедливость, огромную физическую силу и несокрушимую мужицкую рассудительность.

— Вы красно говорили, сэр, — сказал боцман. — Мы не против, чтобы вы и ваши дружки, если они у вас найдутся, вызволяли местных черномазых, учили их грамоте и строили им больницы. Только мы здесь ни при чем. Вы выдайте нам все, о чем договаривались, а мы высадим вас честь по чести и товар, какой вы взяли с собой, оставим на берегу. Как говорится, товар ваш, а деньги наши. Так я говорю ребята? — спросил боцман и посмотрел на толпу.

Ваня и Беньовский посмотрели туда же. И они увидели, что речь боцмана намного больше понравилась экипажу брига, чем слова всех поэтов и мыслителей мира, если бы их говорили до второго пришествия. И не было никого, кто сказал бы «нет». Вся команда ответила:

— Здорово сказал Билл! Все как есть правильно.

«Интрепид» подошел к Мадагаскару ночью. Черная вода ласково плескалась у его бортов. Берег был тих и пустынен. Тридцать раз отходили четыре шлюпки от брига и столько же раз возвращались назад. К утру целая гора бочек, ящиков и тюков выросла на берегу. На последней шлюпке матросы доставили Ваню, Беньовского, бочку пороха, шесть ружей, сабли, пистолеты и пули. Беньовский и Ваня выскочили из шлюпки и, не оборачиваясь, побрели к лесной опушке.

Над морем вставало солнце, и вершины пальм чуть розовели под его лучами.

ГЛАВА ШЕСТАЯ,

в которой снова появляются Джон Плантен и король бецимисарков Хиави и в которой палуба корабля сменяется больничной койкой.

Беньовский был печален. Ваня не заметил никаких признаков гнева, который непременно охватил бы учителя, произойди это десять лет назад. Беньовский устало опустился на первый подвернувшийся ящик, положил на колени бессильно опущенные руки и закрыл глаза. Ваня увидел, как по щекам его катятся слезы, а пальцы то сжимаются в кулаки, то разжимаются.

Ваня отошел в сторону и стал смотреть вдаль, туда, где белели паруса уходящего к горизонту брига. Странное дело, но он не испытывал при этом никакой горечи, и, даже более того, ему казалось, что, после того как он сошел на берег, на душе у него стало легче, чем было на корабле в последние дни плавания.

Минут через двадцать Беньовский встал и, подойдя к Ване, сказал:

— Ну что ж, Иване, в путь!

Они взяли с собой по ружью, по два пистолета и столько пуль и пороха, сколько могли унести. Перед тем как уйти в лес, Ваня нашел среди прибрежных камней укромное место и спрятал туда сундук Беньовского, поставив в него и свой сундучок с книгами. Там же лежали некоторые бумаги Мориса Августа и синий бархатный конверт, с которым Беньовский никогда не разлучался в странствованиях.

Окинув прощальным взглядом гору выгруженных на берегу товаров, они вошли в лес, и их шаги потонули в его голосах и шорохах.

Охотники из племени сафирубаев ранним утром увидели неизвестный корабль, уходящий в море. Охотников было трое. Они без труда определили место, откуда корабль отошел, и замерли от удивления, увидев гору товаров, вываленных прямо на берег. Двое из них остались наблюдать за этим необыкновенным складом, а третий легко нашел след двух белых людей, которые ушли с песчаного берега в лес, оставляя глубокие вмятины подбитыми подковами сапогами.

Белые люди несли тяжелый груз, шли они медленно, и преследовавший их охотник вскоре нагнал неожиданных пришельцев. Пришельцы были очень хорошо вооружены, и охотник побоялся вступать с ними в бой. Как только белые люди разожгли костер и собрались спать, он затаился в засаде, выжидая, когда сон окончательно одолеет их. Положив боевую стрелу на тетиву лука, охотник стал подкрадываться к спящим, но не успел он занять позицию, удобную для стрельбы, как один из белых, стремительно вскочив, метнул в него острый и длинный нож. Нож просвистел в двух пальцах от головы охотника.

Охотник бросился бежать, бросив лук и стрелы, ничего не видя вокруг от темноты и страха, ломая кусты и вытаптывая траву. Он сделал большой круг, обходя стороной этих вечно бодрствующих дьяволов, и на четвертые сутки вышел к форту Дофин, надеясь получить награду от преемника Пуавра комиссара де Гринье за сообщение о неизвестных пришельцах. (О складе товаров, обнаруженных на берегу океана охотник умолчал, надеясь получить третью, а не сотую часть найденной им добычи. )

Комиссар де Гринье, выслушав рассказ охотника, приказал выдать ему золотой франк и пять бутылок веселящей воды. На полученные деньги охотник купил еще столько же веселящей воды и, собрав дюжину соплеменников, оказавшихся в форте Дофин, до самого утра рассказывал им о том, как он целые сутки гнался за двумя трусливыми белыми, которые в конце концов, помолившись своим всемогущим духам, исчезли у него на глазах неизвестно куда.

А де Гринье, еще не зная, кто высадился на острове, приказал капитану Ларшеру взять два десятка стрелков и познакомиться с людьми, которые предпочли появиться на Мадагаскаре таким странным и плохо объяснимым способом.

Отряд капитана Ларшера, взяв охотника проводником, вышел из стен форта Дофин и двинулся на юго-запад.

После того как Беньовский и Ваня оказались на берегу, их первой задачей было найти племя короля Хиави. Беньовский просил Джонсона высадить их во владениях бецимисарков, но тот побоялся встретиться с друзьями ампансакабе и не довел корабль на добрую сотню миль до желаемого Беньовским места высадки. Эти сто миль двум друзьям теперь предстояло пройти по суше, через незнакомые леса, по неизведанным тропам. Погоню они обнаружили почти сразу и решили не подавать вида, что знают об этом. После того как Ваня спугнул преследователя, они поняли, что теперь встреча с французами почти неминуема, и, бросив часть снаряжения, быстро пошли на север. Между тем де Гринье послал в лес полсотни охотниксв-сафирубаев, которым было приказано, рассыпавшись группками по два-три человека, широкой дугой охватить лес, по которому шли неизвестные белые, и при встрече с ними немедленно предложить услуги в качестве проводников.

Ваня не узнавал Беньовского: он шел медленно, его взор погас, и даже на привалах от него нельзя было добиться ни слова.

Последняя неудача, казалось, совершенно подкосила его. Начавшийся на вторые сутки дождь и вовсе вывел Беньовского из терпения. Когда вечером они кое-как развели костер, спрятавшись под стволами поваленных ураганом деревьев, Беньовский с ожесточением сорвал с себя промокшую насквозь одежду и тихо пробормотал: — Доколе, о господи?

Дождь шел не переставая десять дней. С каждым днем состояние Беньовского становилось все хуже. Он почти не спал и шел только потому, что остановка означала смерть. О, как он обрадовался, когда навстречу им попали два охотника! И еще большей была его радость, когда они взялись проводить Беньовского и Ваню в деревню короля Хиави.

Проводники, почти не торгуясь, повернули обратно и повели встреченных ими путников к заранее обусловленному месту, где их ждал со своим отрядом капитан Ларшер.

На второй день пути Беньовский стал снова нервничать. Он чутьем заподозрил неладное, но старался убедить и себя и Ваню в том, что никакой ловушки нет и что им просто повезло. Когда-то же должна была кончиться полоса неудач, и Эта неожиданная встреча в лесу, возможно, была новым добрым предзнаменованием. Ваня же убеждал Беньовского в обратном. Он никак не мог поверить тому, что два охотника, случайно встреченные ими в необъятном лесу Мадагаскара, как будто бы только для того и шли, чтобы, увидев двух белых, тотчас же повернуть обратно и вести их именно туда, куда они так хотели попасть. Но раздражительность Беньовского сделала его и упрямцем. Он понимал, что в словах Вани много, очень много правды, но еще больше ему хотелось верить в то, что счастье снова улыбается им. Однако червь сомнения, раз закравшись, точил и точил его душу, и он шел, веря в благополучный исход, но не выпуская из рук пистолета со взведенными курками.

В полдень, когда они вышли в узкую лощину, со всех сторон заросшую густыми кустами, один из проводников вдруг крикнул совой и мгновенно упал на землю. Беньовский рванул из-за пояса пистолет.

— Сдавайтесь, мсье, не валяйте дурака, вы окружены.

Нагловато улыбающийся капитан Ларшер стоял у дерева с поднятым к груди пистолетом.

Ваня увидел, как Беньовский выстрелил, и, не помня ничего более, почувствовал, как что-то сильно толкнуло его в грудь, и темная тишина мгновенно обволокла все вокруг.

Опасность мгновенно преобразила Беньовского. Инстинкт самосохранения, выручавший его много раз, бросил ампансакабе в заросли.

Он перевел дух, когда последние силы оставили его. Свалившись на траву в непроходимой чаще леса, Беньовский медленно приходил в себя.

Еще гулко стучало сердце, еще тяжелым и неровным было дыхание, но уже мысли, как картинки в калейдоскопе, сменяя друг друга, замелькали в голове Беньовского.

Не долго полежав, он встал. Посмотрел на небо, на стволы деревьев. Сказал сам себе:

«За Ивана вы мне заплатите дорогой ценой».

И пошел на север.

Ваня очнулся от легкого покачивания и, не открывая глаз, подумал, что неведомо какими путями снова оказался на море. Затем он услышал мягкий топот многочисленных ног и, когда раскрыл глаза, увидел слева и справа от себя блестящие лошадиные крупы. А выше их коричневые стволы каких-то деревьев. Он лежал на носилках, притороченных к седлам. Его руки и ноги были привязаны к деревянным жердям мягкими гибкими лианами. Чуть приподняв голову, он увидел широкую белую повязку, которой была сплошь запелената его грудь. Затем его взгляд скользнул дальше, и он увидел цепочку солдат, которые брели за носилками нестройно и медленно, неся как попало тяжелые длинноствольные ружья.

Он откинулся на носилки и снова потерял сознание.

Ваню и раненого Беньовским капитана Ларшера положили в единственной комнатке местного госпиталя на соседних кроватях, и лечил их один и тот же врач — мсье Вильбуа. Капитан был ранен в руку, рана его заживала быстро, и, когда Ваня на седьмые сутки пришел в себя и очнулся, капитан уже ходил по комнате, мурлыча себе под нос какую-то незамысловатую песенку.

Ваня открыл глаза и мгновенно вспомнил все. Капитан заметил, что его недавний противник, бредивший все дни и ночи на никому не знакомом языке, наконец-то пришел в себя. Капитан хмуро взглянул на Ваню и, повернувшись к нему спиной, стал смотреть в окно.

— Где я? — спросил Ваня.

Не отвечая на вопрос, Ларшер вышел из комнаты. Правда, через несколько минут в палату вошел Вильбуа, которому угрюмый капитан все же сказал, что его второй пациент очнулся.

Над Ваней склонился лысый большеголовый человек с широко расставленными мутнноватыми глазками, плосконосы и толстогубый.

— Когда больной приходит наконец в себя, врач может считать, что по крайней мере полдела сделано, — весело проговорил человек. — Я ухаживаю за вами целую неделю и еще не знаю вашего имени.

— Жан, — ответил Ваня и снова закрыл глаза, почувствовав необыкновенную слабость во всем теле.

Когда он проснулся, в палате никого не было. Слабым голосом он позвал кого-нибудь. Его зова как будто ждали: дверь тотчас же раскрылась, и в палате оказался Вильбуа. Он принес какую-то горькую микстуру и дал запить ее слабым красным вином. Затем Ване принесли густой куриный бульон и сладкий мучнистый сок, выжатый из плодов какого-то фруктового дерева. Ваня с необыкновенной жадностью съел все это и в изнеможении откинулся на подушки. Он все время хотел задать Вильбуа один-единственный вопрос и боялся. Боялся так, как никогда и ничего в жизни. Боялся ответа на вопрос и потому молчал, и вдруг Вильбуа, испытующе посмотрев на Ваню, тихо спросил его:

— Хотели бы вы повидаться с одним знакомым вам человеком?..

Ваня, не успев ответить, без чувств упал на подушки. Его обморок был очень недолгим: Вильбуа тут же дал ему нюхательную соль, растер виски уксусом и, убедившись, что пациент пришел в себя, извиняющимся шепотом произнес:

— Простите, мсье, вы, к сожалению, не так меня поняли. С вами хочет повидаться один из туземцев.

Ваня закрыл глаза и еле заметно кивнул головой. Через минуту в его тесную комнатку вошел невысокий седой мужчина в пурпурном хитоне, заколотом на плече золотой брошью.

— Хиави! — еле выговорил Ваня и, протянув навстречу королю руки, заплакал.

Король Хиави узнал обо всем происшедшем раньше, чем Ваню доставили в форт Дофин. Однако успел он в резиденцию де Гринье лишь через три дня после возвращения туда отряда Ларшера. Ему сообщили, что пленный ранен, что он без сознания, и король со свитой в триста человек, разместившись у стен форта, стал ждать выздоровления Вани. Однако уже в первый день своего появления в форте Дофин король прибыл к де Гринье. Комиссар принял его сдержанно. Он догадывался, зачем пожаловал король бецимисарков, и решил выжать из встречи с Хиави всю возможную для себя выгоду.

Хиави поднесли к резиденции комиссара в парадных носилках, украшенных слоновой костью и перламутром. На короле был пурпурный хитон, заколотый на плече золотым жуком. Волосы Хиави охватывал золотой обруч, на ногах были надеты сандалии с золотыми пряжками. Сто двадцать отборных воинов, ощетинившись стрелами и копьями, сопровождали короля.

Хиави медленно сошел на землю у крыльца дома де Гринье. Так же медленно отстегнул пояс, на котором висел кинжал, в ножнах, осыпанных сверкающими камнями, и протянул его одному из телохранителей, показывая, что он входит в дом как друг, без оружия.

Воины остались у входа, а король по широкому крыльцу поднялся в дом комиссара. Когда король вошел в кабинет, комиссар встал. Они обменялись сдержанным церемонным поклоном и какое-то время продолжали стоять. Хиави первым опустился в одно из кресел. Следом за ним сел де Гринье.

— Мне нужен человек, которого твои солдаты принесли в форт Дофин, — сказал Хиави.

Де Гринье не ожидал, что многоопытный, хитрый король бецимисарков так сразу заявит о цели своего посещения.

— Это невозможно, — ответил де Гринье. — Этот человек — преступник, и, после того как он станет здоров, я прикажу посадить его в тюрьму.

— Какое преступление совершил этот человек? — спросил Хиави.

— Он стрелял в офицера, — ответил де Гринье, — и чуть не убил его. За это он должен быть посажен в тюрьму. Таков закон.

— Я не знаю, кто ранил офицера. Я знаю, что в него тоже стреляли, и поэтому ты должен или посадить в тюрьму их обоих, или отдать пленника мне. За выкуп, конечно, — добавил Хиави, выразительно взглянув на комиссара.

— Я не беру выкупа за кровь офицера, — важно сказал де Гринье.

— Я дам большой выкуп, — сказал Хиави.

— Если я и соглашусь на это, — ответил де Гринье, — то не из-за денег, а из-за нашей старой дружбы.

Он знал, что более лживые слова трудно было придумать, но разговор этот с самого начала был насквозь пронизан лицемерием, и еще одна ложь не меняла существа дела.

— Пятьсот золотых франков, которые я дам тебе, еще больше укрепят нашу дружбу, — сказал Хиави.

— Тысяча укрепила бы ее в два раза прочнее, — улыбнулся де Гринье.

— Конечно, комиссар, — ответил Хиави.

Он медленно встал, так же церемонно, как и вначале встречи, поклонился и вышел за дверь.

Через две недели Беньовский добрался до владений короля Хиави, а еще через неделю на севере Великого острова не было ни одной деревни, где бы не знали о возвращении Мориса Августа, Возле него тотчас же появились люди, готовые, как и прежде, выполнять приказания ампансакабе. За время отсутствия Биньовского французы наделали здесь столько зла, что даже многие из тех, кто десять лет назад выступал на их стороне, теперь охотно поступили бы иначе.

Однако Беньовский понимал, что время для борьбы не наступило. Он ушел в Долину Волонтеров, в покинутую крепость Августа, и оттуда стал рассылать воззвания во все концы острова.

Узнав об этом, к крепости Августа стали стекаться друзья ампансакабе, и одновременно с ними пришли в движение отряды французов.

24 мая 1783 года отряд капитана Ларшера вышел к стенам крепости.

Капитан предложил ампансакабе и его друзьям сдаться. В ответ из-за палисада грохнул пушечный выстрел. Картечь прошла над головами солдат, никого не задев.

— Пли! — закричал Ларшер.

Солдаты выстрелили. Одна из пуль попала в грудь Беньовского. Он умер мгновенно.

Ваня прожил в племени бецимисарков около года. За это время он окреп и набрался сил.

В январе 1787 года Иван побывал на месте своей вынужденной высадки, отыскал спрятанный там сундук и отвез его в деревню к Хиави. В марте он встретился с Джоном Плантеном, объехал все деревни, в которых подолгу жил во время своей счастливой, далекой юности. В апреле Иван перенес прах учителя на высокую гору и захоронил его там под могучим раскидистым деревом. Когда комья земли застучали по крышке гроба, Иван подумал:

«А где-то будет коя могила? Если только не станут моей последней купелью огонь или океан?»

И возвращаясь в деревню короля Хиави, он все время молчал, и неотступно перед его взором стояли сопки Камчатки, лица отца и матери, двух несмышленышей-сестренок, соседей из Большерецка и тех, кто ушел вместе с ним на «Святом Петре», и тех, что остались дома. И когда Иван вернулся в деревню бецимисарков, он пришел к королю Хиави и сказал:

— Я сделал здесь все, что мог сделать, Больше мне незачем оставаться на острове. Отпусти меня на родину, великий король.

— Разве на родине тебе будет лучше? — спросил его Хиави. — Не ты ли рассказывал мне, как часто голодал там и был близок к смерти, ибо тебе не хватало пищи и солнечного тепла?

И Ваня ответил:

— Еще отец мой, читая мне старинную книгу Библию, которую многие почитают священной, говорил: «Всему на свете есть свое время, всему под небесами — свой час. Есть время родиться и время умирать, время сеять и время корчевать, время убивать и время лечить, время молчать и время говорить, время войне и время миру», Для меня настало время возвращения на родину. Я никогда не забуду твоей доброты, великий король. Мне было очень хорошо в твоем племени, но разве не должен человек умереть там, где он родился?

И Хиави, считавший этот завет предков самым важным для человека, сказал:

— Ты поедешь, когда только захочешь, Жан.

Де Гринье внимательно следил за переездами Устюжанинова, но ничто пока не говорило о том, что опасный бунтовщик что-нибудь затевает.

А затем и сам Устюжанинов появился у него в резиденции. Он был очень немногословен и попросил комиссара разрешить покинуть остров на первом же идущем в Европу корабле.

Де Гринье о чем-то задумался и потом, как бы отгоняя рассеянность, сказал:

— Да, разумеется, на первом отходящем в Европу корабле…

Канцелярист Петербургской таможни был молод и трусоват. К тому же, служа в таможне, перепадали ему всякие заграничные безделки: платки, галстуки, запонки, и посему службой своей франт чрезвычайно дорожил.

«Паспорт действительно у него в порядке, — подумал он. — Хотя, конечно, фигура темная: не поймешь, то говорит, как благородный, относит себя к сословию духовному, а вместе с тем в Лондоне был по торговому делу. Уж не от митрополита ли петербургского, — вдруг мелькнуло в уме канцеляриста, — ездил сей попович в Англию?» — и, вспомнив, сколько рассказов ходило о прескверном нраве любимца государыни петербургского митрополита, мысленно перекрестился.

— Бумаги ваши в полном порядке, сударь, — сказал канцелярист, покраснев.

ЭПИЛОГ

Решением Правительствующего Сената поповский сын Иван Алексеев Устюжанинов был направлен «для жительства в любой из сибирских городов по собственному его усмотрению, где должен жить трудами рук своих, любым дозволенным занятием или промыслом».

Ваня решил ехать на Камчатку, в Большерецк. В Иркутске, в управлении епархиального архиерея, он узнал, что его отец и мать давно скончались, а что касается сестер, то одна из них неизвестно где, вторая же в Нерчинске, замужем за священником местного прихода.

Он немного подумал и поехал в Нерчинск. Глаша действительно жила там. Первое время он прожил возле сестры и ее мужа. Затем, устроившись в контору нерчинских рудников канцеляристом, присмотрел продававшийся по случаю дом и съехал с квартиры.

Его пристрастие к книгам, а также то, что он почти никогда не бывал в церкви и совсем не пил вина, породили к нему среди местных жителей особенное отношение. А когда некоторые из них узнали отдельные подробности из жизни нового поселенца, то за Устюжаниновым установилась слава странноватого чудака, склонного ко всяким вракам.

Через три года после его приезда в Нерчинск мужа его сестры перевели в другой приход. Сестра с ребятишками уехала вместе с ним, и Иван вновь остался совершенно один.

Однажды в руки к нему попала уже изрядно затрепанная книжка: «Новоявленный ведун, поведующий гадания духов». В другой раз Иван не обратил бы на нее никакого внимания, но у него давно уже не было ни одной новой книги, и он стал листать «Ведуна».

Взор его остановился на фразе: «Все берега Африканские и Американские стонут от бесчеловечья, с которым сахарные промышленники поступают с черноцветными народами», — прочел Иван и подумал: «Вот так „Ведун, поведующий гадания духов“!» Он перелистнул одну страницу, вторую, третью: «Божок Ажуланачье, — прочел Иван, — у всех камчадалов караулит юрту от лесных духов, а в поставце — посуду от воров. Он хотя и болванчик, а пользу делает. Сему не дивись! Ведь и у нас болваны-то полезны: они служат для отличения бедного разумного человека от богатого дурака: болван аж хоть золоченый, а все-таки — болван!»

Иван улыбнулся и посмотрел на имя автора. «Федор Каржавин, — прочел он, — Санкт-Петербург, 1789 год».

Он долго собирался написать письмо Каржавину, да все откладывал. И снова попала ему книга этого же автора. Называлась она «Краткое известие о достопамятных приключениях капитана де Сивиля» и была напечатана в Москве в 1791 году.

«Двенадцать лет, — писал Каржавин, — прожил я в разных областях, как холодной, так и теплой Америки. Был всего двадцать восемь лет вне отечества: следовательно, довольно поездил. Правда, не по белому свету, однако и не по черному, но по простому, каков он есть. И везде старался увидеть диких людей, однако старания мои были тщетны.

Множество народа я видел, которые не так живут, как мы, не так, как и прочие европейцы, видел я людей разумных, видел и глупых. Везде я нашел человека, но дикого — нигде».

В этот же день Иван написал Каржавину письмо, отправив его типографщику Зотову, издавшему «Приключения» отважного де Сивиля.

В письме он кратко сообщал о том, что и его судьба забросила в Новый Свет и что, возможно, Каржавин не откажется от переписки с ним.

Ответное письмо пришло через полтора года. Каржавин писал: «Дорогой, далекий друг! Не перестаю удивляться всем превратностям, какие судьба приуготовляет людям. Думал ли я, что несколько строк из книги моей столь приятно для меня отзовутся!»

Иван ответил ему. Их переписка продолжалась много лет. Последнее письмо от Каржавина Устюжанинов получил в конце 1812 года. Вскоре Иван узнал, что Каржавин умер. Оборвалась еще одна ниточка, связывавшая его с большим миром. Захлопнулась единственная отдушина, откуда поступал к нему пьянящий воздух свободы.

Вместе со смертью Каржавина для Устюжанинова умер целый мир. Каржавин писал ему о новостях литературных и политических, рассказывал о жизни в театрах и университете, о жарких баталиях сочинителей, кои ратоборствовали в журналах Москвы и Петербурга.

Он рассказывал ему о Радищеве, о Новикове, о московских масонах [23], Каржавин умудрялся пересылать эти письма с надежными людьми, минуя око любознательных почтмейстеров, и перед Устюжаниновым раскрывался тот большой мир гражданских страстей и борений, которого не было вокруг него здесь, в заброшенном богом Нерчинске. Это Каржавин сообщил ему о смерти Джорджа Вашингтона и о том, что с 1800 по 1808 год президентом Соединенных Штатов был Джефферсон. «Любезный друг Федор» сообщил ему и о том, как приехавший в Краков в марте 1794 года Тадеуш Костюшко поднял на восстание «косиньеров», вооруженных косами польских крестьян, как затем был он разбит царскими войсками и пленен. Он же сообщил Устюжанинову и о том, что император Павел, наследовавший трон своей матери Екатерины, освободил Костюшко и тот уехал во Францию. Федор пересылал ему книги, и однажды Устюжанинов получил от него маленький томик стихов, изданный где-то в Германии.

«Фридрих Шиллер», — прочитал Устюжанинов, и что-то давно забытое колыхнулось в душе. Он раскрыл книжку, «Дурные монархи» называлось первое попавшее ему на глаза стихотворение. Он начал читать:

Так чеканьте ж на металле лживомПрофиль свой в сиянье горделивом.Медь рядите в золотой наряд!Алчный ростовщик спешит к вам с данью,Но бесплоден денег звон за тою гранью,Где весы гремят.Вас не скроют замки и серали,Если небо грянет: «Не пора лиОплатить проценты? Суд идет!»Разве шутовское благородствоОт расплаты за вчерашнее банкротствоВас тогда спасет?Прячьте же свой срам и злые страстиПод порфирой королевской власти,Но страшитесь голоса певца!Сквозь камзолы, сквозь стальные латыВсе равно пробьет, пронзит стрела расплатыХладные сердца!

«Уже и в Германии начинается то же, что было в Америке и Франции. Первыми всегда выступают поэты, а следом за ними приходят мыслители и солдаты», — подумал Иван. И тут же прочел еще одно стихотворение. Оно называлось «Руссо».

Язвы мира ввек не заживали:Встарь был мрак — и мудрых убивали.Нынче — свет. А меньше ль палачей?Пал Сократ от рук невежд суровых,Пал Руссо, но от рабов Христовых,За порыв создать из них людей.

И это стихотворение, связавшее два имени — Шиллера и Руссо, — сразу же напомнило Ивану о давно забытом, что вначале лишь слегка колыхнулось в памяти.

Он встречал не так много литераторов и не так часто слушал разговоры о философах. Поэтому в памяти его отчетливо всплыл старый осенний сад, залах подгнившего сена и мороженых яблок. И еще ему вспомнился прекрасный юноша, вдохновенно читавший свои стихи и не менее вдохновенно рассказывавший о великом Жан-Жаке… А в 1806 году Каржавин написал ему, что Шиллер умер.

«А ведь он был младше меня», — подумал Устюжанинов. И тогда впервые посетила его мысль о неизбежности его собственной смерти. Причем он почему-то подумал, что жить ему осталось не так уж долго.

В этот вечер он разложил на столе бумагу, очинил перья и начал писать «Повесть о Иване Устюжанинове, поповском сыне, королевиче острова Мадагаскар».

Закончив работу, он всякий раз прятал тетрадь под пол, туда, где стоял заветный его сундучок и лежал дорогой его сердцу бархатный конверт Мориса Августа.

После смерти Федора Каржавина Устюжанинов замкнулся еще больше, почти ни с кем из местных жителей не общался и всю весну, лето и часть осени проводил возле дома, в саду, ухаживая за деревьями и кустами, пересаживая под окна дома полевые цветы и лесные ягоды. До него никто в Нерчинске такими делами не занимался, и это упрочило за Устюжаниновым репутацию человека не от мира сего.

Неразговорчивый по натуре, он стал совсем молчаливым. Местные жители начали избегать встреч с ним даже на улице, а дьячок нерчинской церкви повсюду, где мог, говорил, что канцелярист Устюжанинов давно уже не в своем уме.

О событиях, происходивших в большом мире, он узнавал теперь от случая к случаю.

Где-то в начале 1826 года до Нерчинска дошел слух о мятеже гвардейских офицеров в Петербурге. Говорили, что они выступили в поддержку законного императора Константина Павловича, но в братоубийственной войне верх одержал Николай.

Услышав об этом, Устюжанинов подумал, что Россия ничему не учится и даже заговорщики из века в век идут к эшафоту одним и тем же путем.

Так шля годы. Даже когда он болел, редко кто заглядывал в его дом. А со временем болел он все чаще: ныла рана, полученная на Мадагаскаре, болело сердце.

В один из зимних дней 1830 года, когда Устюжанинов лежал в постели, в дверь постучали.

— Кто здесь? — спросил Устюжанинов и собственный голос показался ему хриплым и тихим.

Дверь раскрылась. На пороге стоял сильно озябший молодой мужчина, одетый в серый арестантский зипун и разбитые ичиги. Но лицо вошедшего и особенно глаза сразу же понравились Устюжанинову. Он понял, что перед ним человек образованный и порядочный: у нерчинских обывателей таких глаз не было.

— Чего тебе, человече? — спросил Устюжанинов. И, когда вошедший спросил позволения переночевать, ответил: — День дневать, ночь ночевать вдвоем как-то веселее, оставайся, человече.

Устюжанинову понравилось, что истопив баню, новый его постоялец не забыл хозяина. Он помог больному одеться и, бережно поддерживая под руку, довел до заметенной снегом баньки.

Устюжанинов старался не смотреть на постояльца: исполосованная, покрытая, рубцами спина, стертые кандалами запястья и лодыжки, грязь, въевшаяся в изможденное, худое тело, лучше любого рассказа говорили ему о судьбе появившегося перед ним человека.

Потому и не стал он ни о чем расспрашивать молодого человека, осведомившись лишь о его фамилии, имени и отчестве.

— Бывший подпрапорщик лейб-гвардии Московского полка Александр Николаевич Луцкий, — ответил тот.

И лишь в конце третьего дня, оторвавшись от чтения сказки в стихах, написанной любимым им Пушкиным, Устюжанинов подумал, что его постоялец мог знать поэта, стихи которого он только что читал, и не без смущения спросил его об этом.

Луцкий ответил, что сам он Пушкина не знал, но некоторые из его товарищей были довольно хорошо с ним знакомы.

Тогда Устюжанинов спросил о его товарищах. И Луцкий назвал имена нескольких офицеров, служивших вместе с ним в лейб-гвардии Московском полку, замешанных, как и он, в недавнем мятеже.

Рассказ Луцкого о восстании в Петербурге, о котором Устюжанинову довелось слышать столько былей и небылиц, очень его взволновал. Он вспомнил такое, о чем уже много лет не только ни с кем не говорил, но и сам для себя, казалось, совершенно забыл. Он вспомнил вдруг Петра Хрущова, братьев Гурьевых, Панова, исчезнувших из его жизни полвека назад, старых бунтовщиков, прошедших через Сибирь, как и эти, новые.

Вспомнил и других: Костюшко, Сен-Симона, Бертье, расставшихся с ним в Нью-Йорке добрых сорок лет назад.

Он перечислял имена, а Луцкий после каждой произнесенной им фамилии повторял одно и то же:

— Умер.

И только маркиз Лафайет был еще жив, по крайне мере Луцкий не слышал о его смерти.

— Уж лучше бы умер Лафайет, — тихо проговорил Устюжанинов. — Стрелять в народ! В свой собственный народ! И после этого он жив, а Бертье, и Сен-Симон, и Костюшко уже умерли. И я еще жив, — добавил он еле слышно и увидел, как Луцкий испуганно отступил к двери.

Он сразу же понял: его постоялец ни за что не поверит, что старый, больной канцелярист в забытом богом Зерентуе хоть как-то, хоть когда-то был связан с людьми, о которых расспрашивал.

Более того, Устюжанинов увидел в глазах Луцкого то, что видел в глазах зерентуйских обывателей: недоверие и страх.

Он молча повернулся лицом к стене и почти сразу же заснул. Ему снилось, что он — молодой, счастливый и сильный — сидит за столом в таверне старого Жерара и возле него его друзья: Костюшко, Бертье, Сен-Симон а во главе стола, на том месте, где когда-то сидел Лафайет, стоит с хрустальным бокалам в руках улыбающийся учитель, и налитое в бокал красное вино искрится и вспыхивает. И вдруг дверь таверны распахнулась от сильного удара ветра. Полыхнули и сразу же загасли свечи в шандалах. Серый полумрак обволок Ивана и его друзей. Лишь на полу перед самым дверным проемом серебрилось пятно лунного света, и сквозь черные стекла окошек мигали звезды.

Учитель коснулся руки Ивана своею рукой, прохладной и легкой. Кивнув на дверь, учитель вышел за порог, и вместе с ним и Иваном из таверны вышли все остальные. Дивная картина предстала перед Устюжаниновым, тысячи людей стояли на берегу моря перед таверной. Он увидел здесь, всех, с кем свела его жизнь. Перед ним недвижно стояли казаки и ссыльные Болышерецка, рыбаки-японцы, солдаты-вюртембержцы, добрые люди с острова Усмай-Лигон, мужественные зана-малата, губернатор Макао Сальданьи и его прелестная племянница, король Хиави и маркиз Лафайет, вождь племени анимароа Винци и книгоиздатель Гиацинт Магеллан. Он взглянул дальше и увидел бледного юношу в кургузом мундирчике, надменного штурмана Джонсона, сумасшедшего полковника Ригерта, и белобрысого Куно фон Манштейна, и щеголеватого Ларшера. Плечом к плечу стояли командор Плантен и капитан Нилов, Пауль Шурке, старый аббат Ротон и губернатор Иль-де-Франса — Дерош. Они стояли молча и, казалось, чего-то ждали. И вдруг в тысячной толпе началось какое-то движение, беспорядочное, сумбурное, затем начавшее обретать скрытый вначале смысл.

Люди стали расходиться на две стороны. На одну сторону пошли Нилов и Ригерт, Манштейн и Шурке, Дерош и Ларшер.

На другую — Плантен и Шиллер, Винци и Хиави, камчатские ссыльные и воинственные зана-малата.

Ваня увидел рядом с Плантеном своего квартирного постояльца: веселого, статного, в новом, с иголочки, мундире, с обнаженной шпагой в руке. За его спиной толпились молодые офицеры, те самые, которые в декабре двадцать пятого года вышли на Сенатскую площадь.

Все быстрее и быстрее разбегались люди в разные стороны, и вот уже почти все они стали друг против друга, как две готовые сшибиться армии.

Учитель отпустил руку Вани и медленно пошел туда, где стояли друзья свободы.

Посередине между тысячными толпами остался лишь один человек — Лафайет. Он метался то в одну, то в другую сторону, но люди, и те и другие, отталкивали его.

«Что же ты, Иване?» — услышал Устюжанинов голос учителя. — Что же ты?» Иван бросился на его крик, и тут же двое враждебные друг другу силы стали медленно сходиться, ощетинившись штыками и шпагами.

Ваня встал между учителем и своим постояльцем. Впереди него плотными рядами шли волонтеры свободы. Из-за их спин он увидел, как где-то впереди взметнулись вверх пики наступающих, подняв тело человека, оказавшегося между столкнувшимися армиями, ожесточенными и беспощадными. Он хотел отвести в сторону взор, но не успел. И, увлеченный идущими рядом и впереди, ринулся навстречу врагам, ощущая в груди восторг и трепет победы…

Пока представленная мною рукопись редактировалась в издательстве и печаталась в типографии, я занялся чтением второй тетради. Той самой — в кожаном переплете бутылочного цвета, с экслибрисом Гиацинта Магеллана на внутренней стороне обложки. Видимо, тетрадь, попавшая от Магеллана к Беньовскому, перешла затем к Ване и вместе с его собственными записками оказалась у потомков декабриста Луцкого. Беньовский был прав: в ней рассказывалось об удивительных приключениях «одного русского — не то кондотьера, не то — пилигрима».

Но об этом — в свое время.