Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

А. Лавинцев

На закате любви

Исторический роман





I

Полет событий

Свезли на кладбище трупы казненных стрельцов. Попритих народ московский. Лежали в земле верные товарищи Петра. Особенно горевал государь о Лефорте, на которого во всем мог положиться и советы которого высоко ценил.

Кто остался? Часто думал об этом царь, можно было по пальцам пересчитать верных людей. Шереметьев да Апраксин, Репнин, Долгорукий, Салтыковы… В Кукуй-слободе никого, кроме Аннушки, да и она странная какая-то стала, на ласки неохотная, часто грустит. Спросит царь:

— Что с тобой, Аннушка?

Она не ответит, только вздохнет.

Алексашка Меншиков увидит бурю на лице Петра Алексеевича — песней, пляской, метким словцом развеселит, как в былые годы. Но ненадолго — снова закручинится государь, с чего бы?..

— Стареем мы с тобой, Данилыч! — вздохнет Петр Алексеевич.

Может, и вправду другим стал Алексашка, вчерашний поручик Преображенского полка, верный друг царя? А может, дело-то в другом.

— Э, Алексашка! — скажет ему в редкие минуты царь. — Наследника у меня нету!

— Будет! — горячо отвечал Данилыч. — Ты что, государь, старик, что ли? Будут и парни, и девки у тебя, и какие еще! Да мы еще и Алексея Петровича поднимем! Будет тебе верным помощником!

Будет ли? Хилый, хворый царевич. Смотрит волчонком — все помнит.

— Мало у меня помощников, — нахмуривался Петр Алексеевич. — Есть люди верные, да воры!

Александр Данилыч опускал глазки: за что обижаешь, государь? Жизнь за тебя отдам. И отдаст жизнь за царя Меншиков, а что вор — так натура такая, не переделаешь. Хоть кнутом исполосуй, хоть морду искровяни, как не раз делал государь, — не поможешь.

Великий был человек Александр Данилыч — ив делах, и в воровстве. Такого мздоимца не знали давно.

— К Алексашке Меншикову, — говорил между прочим московский гость Романов одному из своих знакомых, — государева милость такова, что никому такой нет.

— Што ж, — отвечал знакомый, — молитва о том Алексашки к Богу, что государь к нему милостив.

— Тут Бога и не было: черт его с ним снес, вольно ему, что черту, в своем озере возиться, желает, что хочет.

В Анне Ивановне Монс Меншиков конечно, видел не только соперницу, но и страшного врага своего. Он знал, что Петр намерен жениться на ней, и как бы он высоко ни поднялся при государе, не подданному было бороться с царицей, хотя бы уже по одному тому, что «ночная кукушка всегда дневную перекукует».

И Меншиков скоро сообразил, как ему бороться с этой всемогущей женщиной.

II

Друг другу равные

Хитер был Алексашка, знал, что клин клином вышибают. Только некогда было ему заниматься войной с бабами. Возвратившись из-под Азова, царь никому не давал передышки, и даже о пирах ничего не было слышно. Да и до того ли было Петру? Успевай только поворачиваться!

В Москве неспокойно. Развелись и дневные, и ночные грабежи, грабили даже монахи. Однажды сам царь подвергся нападению смиренных иноков, еле отбился с помощью Меншикова. Что уж о простом народе говорить.

А тут еще новые войны назрели: к Балтике нужно было прорываться сквозь шведов. Датский король Вольдемар, польский король Август (Саксонский) втянули Петра в коалицию против Швеции. Шведский перебежчик Паткуль льстивыми и вкрадчивыми речами успел так завлечь царя, что тот подписал союзный договор и принял обязательство выставить против шведов достаточное войско.

Между тем Швеция в то время была ближайшей соседкой России. Шведские владения начинались за Псковом. Все побережье Рижского залива, а вместе с тем и вся Нева от Ладожского озера до устья были шведскими. Здесь, при истоке Невы, стояла сильнейшая шведская крепость Нотеборг, а выход в устье заграждала другая крепость — Ниеншацц. Издревле вся эта местность вплоть до реки Сестры к северу принадлежала русским и была уступлена Швеции лишь при первом Романове по Андрусовскому договору.

— Не быть России без моря! — говорил Петр. — Верну наши земли исконные!

А путь к землям исконным, путь к морю лежал через светлую холодную Неву. На то же и хитрый Паткуль напирал, соблазняя выступить против шведского короля Карла XII, которого Петр не на шутку побаивался. Побаивался, завидовал ему и зорко следил за «коронованным викингом», как называли Карла XII. Он был государем такого же калибра, как и московский царь, только посдержаннее, однако тоже молодой и азартный. Он не рубил сам голов провинившимся подданным — упражнялся на баранах. Деликатный в личных сношениях с людьми любого чина, он во время катания по Стокгольму вдруг приказывал своей свите штурмовать дома мирных граждан, а бывали случаи, что штурмом брались даже соборы.

— Мальчишка! — усмехались одни.

— Стратег, — говорили другие.

И были правы: и мальчишка он был, и стратег, и смелый человек. Карл не задумывался с малыми силами напасть на сильнейшего врага, его армия была уже закалена в боях. Седоусые ветераны боготворили его.

Русских Карл ни во что не ставил, не считал за какую бы то ни было военную силу, и когда была объявлена война, то прежде всего кинулся на датчан, захватил врасплох Копенгаген, заставил Вольдемара Датского подписать мир, а после этого двинулся на Августа Саксонского, в каждой битве разбивая его польские войска. Неутешительные вести доходили до Петра.

От него ждали решительных действий, а он занимался чепухой.

Пред 1 января 1700 года через герольдов, ездивших по Москве, было объявлено народу, что отныне год будет считаться не с 1 сентября, а с 1 января, и новогодние празднества было приказано справлять не менее как семь дней.

Праздник так праздник! Русские были всегда не прочь праздновать по какому бы поводу ни было. Семь дней с 1 января жгли по Москве смоленые бочки, на площадях пускали фейерверки, постоянно трещала ружейная стрельба, царевы кабаки торговали на славу, тем более, что в некоторых из них раздавалось даровое угощение — и реформа была принята народом без малейшего протеста.

Отпраздновали, отгуляли, и ближе к осени царь выехал в Новгород, где уже была собрана вся русская армия. Лихие семеновцы и преображенцы стояли рядом с новыми, наспех сколоченными полками. Безусые солдаты в мешковатых мундирах испуганно смотрели на царя, вздрагивая от пробной пушечной пальбы.

В ноябре 1700 года русская армия была уже под Нарвой. Взятие этой крепости Петр считал важнейшим делом, надеясь, что возьмет под свою власть весь край и, поднимаясь вверх по Неве, поставит сильнейший Нотеборг между двух огней, выдвинув против него свои полки и со стороны Ладоги.



Но военное счастье обмануло русского царя. Вскоре после прибытия под Нарву было получено известие, что сюда же форсированным маршем идет шведская армия под предводительством самого короля.

Приутихли бойкие царевы советчики. В Нарве грозно гремели барабаны.

Петр ночью на 18 ноября, когда шведский король был недалеко, покинул свою армию, оставив главнокомандующим австрийского принца де Кроа, надушенного, напудренного, ни слова не говорившего по-русски. Уже в Москве Петр получил известие: русская армия разбита наголову. Спаслась бегством только быстрая конница Шереметьева. Карл захватил огромное количество пленных и ликовал. Были отчеканены медали, на одной стороне которых гордый Карл-победитель, а на другой — бегущий русский царь.

— Погодите! — грозился Петр. — Я еще покажу этому Карлу!



Шведский король, не задерживаясь, двинулся по пятам русской разбитой армии, но у Пскова русские полки, словно вспомнив былые победы дедов и отцов, встали намертво. Гибли сотнями, но не пропустили далее врага. И Карл не стал терять дальше своих солдат, ушел в Польшу, там начал гоняться за войсками Августа, разбивая их при каждой встрече в пух.

До него доходили вести о делах Петра — на них император давно махнул рукой: подумаешь, вояка! Вот разберется Карл с Августом — за Петра примется!



Плохо знал швед русского царя. Не сломила Петра нарвская неудача — подстегнула крепко, стал молчалив, пьянки забросил. Весь в делах, трубка в зубах, треуголка на бровях. Нарвский погром только разжег в нем желание победы над могучим противником. Приказав одному из своих любимцев, боярину Борису Шереметьеву, начать в Эстляндском крае «малую войну», сам же немедленно принялся собирать новую армию, выбивать деньги на оружие. Ему опять приходилось жить в ненавистной Москве, где каждый уголок напоминал о кровавых жертвах или о потерянных друзьях. Но этого требовало дело, и Петр терпеливо покорялся необходимости.



Собрать новую армию удалось сравнительно легко. Кликнули клич по государству, явилось столько охотников послужить в царских войсках, что с излишком хватило бы на укомплектование разгромленных полков. Но не было денег на обмундирование, на вооружение, на военные припасы. Тогда Петр решился на крайнюю меру. На военное дело была отобрана казна многих монастырей, с колоколен были сняты колокола и перелиты в пушки; обучение новобранцев происходило быстро и жестоко и, словно по щучьему велению, у московского царя выросла новая, готовая для битв и побед армия.

Качали головами видавшие виды иноземные послы, слали депеши своим королям и царям о русском чуде.



В Эстляндском же крае и в смежном Лифляндском творились ужасы. По всей стране были рассыпаны малые русские отряды. Они вытаптывали хлеб на полях, вырубали и выжигали леса, не щадя жителей, разоряли селения, нападали на хорошо укрепленные малые города. Весь край малой войны обращался в пустыню, и если бы в ту пору Карл двинулся на Москву, то на огромных пространствах он не нашел бы ни жилищ для своих солдат, ни провианта для них — все уничтожалось нещадно.

Малая война непрерывно тянулась около двух лет, принося жителям смерть и горе.



Наконец и русские стали одерживать желанные победы. 18 июля 1708 года Шереметьев разбил при Гуммельсгофе довольно сильный шведский отряд самого главнокомандующего генерала Шлиппенбаха. Почти вся шведская пехота легла на месте, сам Шлиппенбах с немногими всадниками пробился сквозь атаковавших русских и спасся бегством. В Москве звонили оставшиеся колокола. Петр принимал поздравления.

От Гуммельсгофа Шереметьев решил пойти на городок Мариенбург, хорошо укрепленный, с порядочным гарнизоном, в изобилии снабженный провиантом, которого так не хватало русскому славному воинству.

III

Мариенбургская невеста

Жители Мариенбурга не ожидали, что так скоро надвинется на них военная гроза. Они твердо надеялись на свои стены и храбрость защитников и презрительно говорили, что русские могут разорять только эстские и латышские деревни, но на город напасть не посмеют; отучил их-де от этого король Карл. И беспечные мариенбуржцы решительно ни в чем не изменили своей обычной жизни. В городе все шло, как изо дня в день прежде: лавки были открыты, таверны и кабачки полны веселившимся людом. Правда, под защиту городских стен стекались жители разоренных деревень, но и их было не так много, чтобы особенно опасаться русского нашествия.

Однажды по городку пронеслась весть: Вольмар взят, разрушен и сожжен русскими — камня на камне там не оставлено; а Вольмар — ближний городок, такой же веселый, такой же чистенький, как и Мариенбург.

Лишь тогда зашевелились беспечные мариенбуржцы. Закрыты были городские ворота, подняты подъемные мосты, по ночам ни огонька не было видно в домах, и только как тени бродили по городским стенам часовые.

Тревожные минуты переживали жители и, как всегда, утешение пред надвигающейся бедой искали у своего пастора.

Добрый, душевный старик был этот мариенбургский пастор Эрнст Глюк. Немудрые проповеди говорил он в кирке своей пастве, и всякий, кто приходил к нему, мог рассчитывать на доброе слово и дружеский совет.

Пастор был вдов. Его хозяйством занималась старушка-сестра, вместе с нею жила приемная дочь пастора Марта.

В злополучные для Прибалтийского края годы Марта была уже взрослой девицей, высока ростом, полна, румяна и считалась одной из первых красавиц Мариенбурга. Как и все здешние женщины и девушки, она была не особенно застенчива, свободна на язык, любила посмеяться, потанцевать и не особенно задумывалась над тем, что будет с нею. Да и чего ей было думать о своем будущем? Пастор был добр и хотя не богат, но сбережения у него были, и Марта питала полную уверенность, что старик не оставит ее необеспеченною. Было еще обстоятельство, которое позволяло ей вовсе не думать о своем будущем: Марта была помолвленная невеста. Ее жених Иоганн Рабе, молодой красивый веселый парень, только и мечтал о том дне, когда наконец Марта станет его женою; оба они с нетерпением ждали этого. Марта первою молодою любовью любила своего жениха, Рабе пылко любил невесту.

Но пронеслись тревожные слухи о том, что русские готовятся напасть на Мариенбург.

Душа Иоганна полна была тревогою. Как-то пришел мрачный.

— Марта, Марта, — с тоской произнес он. — Что же будет с нами?

— А что же, дорогой мой? — спокойно спросила его девушка. — Что может быть?

— Русские идут сюда. Придется воевать: ведь я капрал.

— Знаю, Иоганн. Ты думаешь, русские возьмут Мариенбург?

— Все может быть, Марта.

— И боишься их?

— Да нет же, Марта, нет! — с досадой воскликнул Рабе. — Не за себя страшусь я… Не за себя, а за тебя мне страшно.

— Но что же? Что такое? — встревожилась девушка.

— Эх, ты совсем дитя! Неужели не понимаешь, что должно произойти, если русские ворвутся в город?

— Что же? Разве они — не люди?

— Они солдаты. А когда солдаты воюют, они хуже лесных волков; только волки не жгут дома, а эти все разрушают, грабят… Если Мариенбург будет взят, Марта, я живым не дамся в руки. Но тебя они пощадят: ты ведь — женщина, и женщина красивая.

Лицо девушки покрылось ярким румянцем: она наконец поняла, что хотел сказать жених.

— О, милый! — пылко воскликнула она. — Будь спокоен! Я буду твоею или ничьею. Ты сказал: я — женщина, но ведь и мы, женщины, умеем умирать…

— Спасибо, Марта! — восторженно воскликнул Рабе. — Ты делаешь меня героем… Так слушай же! Что ты скажешь, если мы пойдем к преподобному пастору Глюку и попросим его соединить нас на жизнь и смерть?

Марта опять покраснела и промолвила:

— Делай, милый, как знаешь, я на все согласна.



Однако ни на другой, ни на третий день Рабе не явился в дом пастора: боялся, что Глюк неодобрительно отнесется к его предложению: ведь война на пороге. Но девушке по сердцу пришлась мысль возлюбленного. Она сама заговорила об этом с приемным отцом, и Глюк снисходительно отнесся к ее словам.

— Кто знает, милое дитя, что может быть в военное время… Сегодня побеждают одни, завтра одолевают другие… Во Священном Писании сказано, что волос не упадет с головы человека без воли Божией, однако кто же может знать волю Господа? И я смертен, и меня могут убить в своем ожесточении враги… Не плачь, не плачь! — заметил он слезы на глазах своей питомицы. — Помни, я — слуга алтаря и свято верую, что будет так, как угодно Господу. Я говорю ведь не о том, что это будет непременно, а о том, что может быть. Так вот! Что ты будешь без меня? Одинокая, бесприютная сирота, без родных, без друзей. Если же ты будешь женою Рабе, то в случае несчастья всегда найдешь приют у его родственников. Я согласен ускорить вашу свадьбу, пусть он приходит, и я благословлю вас пред алтарем как мужа и жену.

Рабе прибежал, принеся весть о взятии русскими Вольмара и об их походе на Мариенбург…

Ужасы рассказывали вольмарские беглецы. Солдаты, разоряя несчастный город, не знали пощады: кровь лилась, и пламя пожара скрыло в себе следы неистовств. Рассказывая, Рабе от волнения многое преувеличивал, и впечатление, произведенное его рассказом на слушателей, было потрясающее.

В тот же день пастор Глюк благословил свою плачущую воспитанницу и капрала. Марта и Иоганн стали мужем и женою.



А через два дня ближайшие окрестности Мариенбурга были заняты русскими отрядами.

Со стен осажденного города видели, как Шереметьев с многочисленной свитой объехал вокруг, осматривая укрепления и назначая места для предстоящего штурма. Городку даже не предлагали сдаться на милость победителей. Зачем? Он был осужден на разорение. Русские дружины не могли пощадить город, оставив его бастионом для шведских войск, каким была еще и доселе находившаяся в тылу у русских Нарва. Боевая необходимость заставляла разрушить все до основания, и Шереметьев не замедлил начать свое ужасное дело.

Никогда ни прежде, ни потом, поднявшись из развалин, не испытывал несчастный Мариенбург того, что в эти дни. Со всех сторон летели к нему тучи ядер. Пушки вокруг гремели не смолкая, стены, не рассчитанные на долгое сопротивление, быстро обсыпались и разрушались. В городе вспыхивали пожары; треск и шум горевших зданий, рев пушек, отчаянные вопли женщин, — все сливалось в один хаос звуков.

И вдруг совсем близко от стен городка раздалось громовое «ура», вырвавшееся сразу из тысяч здоровых глоток: шли на штурм шереметьевские дружины.

— Последние времена наступают! — воскликнул пастор Глюк, стоя пред дверьми кирки. — Нет, попускает Господь, он карает нас за грехи; чувствую, не будет нашему городу спасения.

Он ушел в церковь и в жаркой молитве склонился пред алтарем. Марта осталась стоять у входных дверей.

IV

Овдовевшая новобрачная

Русские между тем подошли к городскому рву, быстро закидали его фашинником, перебрались под выстрелами осажденных на другую его сторону и по штурмовым лестницам полезли на стены. Сверху прямо на их головы осажденные бросали лавины камней, лили горячую смолу, кипяток, но все было напрасно. Часть штурмующих уже прорвалась через бреши за стены. Бой закипел на узких улицах обреченного городка. Начался ад: пылали улицы, разъяренные солдаты бросались в дома, убивая всех подряд. Улицы покрылись кровью…

— Марта! Марта! — вдруг услышала молодая женщина голос мужа.

Она вскрикнула. Зарево было так ярко, что ей удалось рассмотреть Рабе, бежавшего к дому пастора. Он был в крови, его одежда была изорвана, и голос прерывался.

— Я здесь, здесь! — вне себя от ужаса закричала Марта и очутилась около мужа в тот момент, когда он, задыхаясь от быстрого бега и обессилев от потери крови, упал на крыльцо дома Глюка.

— Скорей, милый, скорей! — дрожа, говорила молодая женщина. — Двери нашего дома прочны. Мы спасемся.

Но она не успела втащить раненого.

На противоположном конце площади показалось несколько русских солдат.

— Ой, — крикнул один, — здесь еще, кажись, никто не бывал.

— Видно, что так, — ответил товарищ. — Поживимся.

— Вот их кирка! — выкрикнул третий. — Пойдем. Там, поди, набилось их, что клопов.

Солдаты, разгоряченные боем, вбежали в церковь и увидели коленопреклоненного пред алтарем пастора Глюка.

— Смотри, их поп, — вполголоса сказал один из русских.

— Вижу. Пришибем-ка его, молодцы!

— Оставь, не трожь! Хоть и не нашей веры поп, а все же Богу молится.

Эти слова подействовали. Как ни разгорячены были штурмом и бойней солдаты, святость места заставила их пощадить священника. Они тихо вышли из кирки, и тут опять ими овладела прежняя ярость.

— Смотри! — указал их старший на дом пастора Глюка. — Вот куда поганый немчин, за которым мы гнались, укрылся. Идем туда!

Они очутились у крыльца.

— Вот кровь, — раздались голоса, — тут он свалился.

— Я видел, как баба за двери его втащила! — крикнул кто-то.

— Коли так, ломай, ребята, прикладами! — и удары тяжелых прикладов градом посыпались на дверь пасторского дома.

Марта тем временем уже успела перевязать раны мужа. Они были не серьезны, но крови потерял он много. Страшные картины, которые проходили пред его глазами, вконец измочалили его нервы. Рабе плакал, как дитя.

— Ах, Марта, Марта! — восклицал он. — Что за ужас! Всюду смерть, кровь, пламя… Гибнут ни в чем не повинные… Ужас, ужас!..

— Я верю, что мы спасемся, — попробовала успокоить его жена. — Бог не даст нам погибнуть… Мы так молоды, мы любим друг друга, судьба отнесет от нас весь этот ужас.

— Слышишь? — вскрикнул Рабе, хватая ружье и спешно заряжая его. — Это русские идут сюда.

В дверь застучали приклады.

— Они! — закричала Марта. — Русские!

— Не бойся! — ответил на ее крик муж. — Я защищу тебя… Я своими руками тебя убью, но ты им не достанешься!

Дверь поддалась могучим ударам и соскочила с петель.

— Вот, вот они! — вбегая, закричали солдаты. — Вот немчин-супротивник, вот и баба…

Щелкнул ружейный выстрел. Рабе не промахнулся: один из солдат рухнул на землю. Тотчас же другие разразились яростным ревом.

— Коли его, бей прикладами! — заорал сержант. — Пусть знает, как наших бить!

— Негодяи! — кричал Рабе, но солдаты не поняли его. — Впятером на одного!..

Он бросил ружье, в его руках очутились пистолеты.

Марта, не помня себя от ужаса, упала к его ногам, цепляясь за его одежду.

— Один — им! — крикнул несчастный, стреляя в толпу. — Другой — тебе! — направил он пистолет на жену, но ближайший солдат ловко выбил оружие из рук Рабе, а его товарищ вонзил ему в грудь штык.

— Марта, я умираю! — раздался пронзительный крик несчастного, смешавшийся с воплем его жены.

В тот же момент еще несколько штыков вонзились в трепещущее тело; кровь хлынула из ран, тело подергивалось предсмертными судорогами, страшные хрипы вырывались из горла…

— И немчинку пришибить! — орали разъяренные неожиданным сопротивлением победители. — Вот ей сейчас!..

— Оставь, не трожь бабы! — крикнул сержант. — Не видишь, что ли, красотка… пригодится еще…

V

Солдатская добыча

Это были последние слова, которые слышала в тот вечер несчастная Марта Рабе. Страшная сцена убийства ее мужа так поразила ее, что она лишилась чувств.

Только с рассветом Марта пришла в себя. Ее голова болела, все тело ломило, она едва-едва могла пошевелить рукой.

— Эй, голубка, — раздался над ней ласковый мужской голос (Марта Рабе несколько понимала по-русски), — ишь как тебя наши ребята умаяли… Да ничего, ваше дело женское, то ли еще бывает.

Марта сделала попытку поднять голову. Это ей удалось не сразу. Голова была налита свинцом. Однако, кое-как приподнявшись, она увидела около себя сержанта, остановившего накануне разъяренных солдат. Он так и пожирал ее глазами. Марта взглянула на себя и увидела, что она была почти обнажена, — все ее платье в клочьях.

— Убейте меня, — простонала она, — убейте, ради Бога!

— Зачем убивать? — рассудительно ответил сержант, — таких, как ты, красоток не убивают… Может быть, через тебя я свое счастье найду… Вот на, выпей! — протянул он бедной женщине оловянный стакан, налитый до краев водкой, — выпей, говорю, легче будет.

Марта до того никогда не пила водки, да еще простой русской, но теперь ей было все равно. Если бы ей поднесли стакан с отравой, то она выпила бы яд, только бы перестало ломить тело, болеть голова, только бы на миг забыть пережитый ужас. Она не взяла, а схватила стакан и залпом опорожнила его.

— Молодец баба! — выкрикнул сержант. — Желаешь еще? Налью!

Огонь, а не кровь, побежал по телу Марты, сердце вдруг забилось, в голове зашумело, но боль уменьшилась.

— Налей! — ответила она.

— Изволь! Только больше не дам… Дело большое впереди…

Марта выпила еще и почувствовала себя легко, совсем легко…



С тех пор всю свою долгую жизнь оставалась она верна этому так быстро исцелившему ее средству. Оно стало ей дороже всего, и много лет спустя Марта Рабе, впоследствии носившая совсем другое имя, умерла от него…



Но губительный яд, несколько облегчив изможденную женщину, тут же и доконал ее. Непоборимая дремота смежила очи бедняжки, она заснула крепким, тяжелым сном.

Марта проснулась, разбуженная все тем же солдатом, который, видимо, взял ее под свою охрану.

— Ну-ка, сердешная, — будил он ее, — вставай, пойти нам нужно… Вот я тебе одежонку собрал; много у вас всякого добра накопилось, богато тут люди жили…

Он так и сказал: «жили», и от этого слова мороз пробежал по коже Марты: она поняла, что для Мариенбурга, как и для Вольмара, все кончено.

VI

На развалинах

Сержант показал ей на груду всякого платья, наваленную прямо на пол, и деликатно отошел в сторону. Марта сообразила, что нельзя ослушаться, и стала перебирать одежду. Слезы капали из ее глаз. Она узнавала одежду знакомых ей мариенбургских женщин… Когда Марта совсем уже была одета, сержант возвратился к ней.

— Ишь ты, какая ладная! — с наивным восхищением восклицал он. — Этакой красоте, да пропадать… Разве это возможно? Ну, как тебя — я там не знаю, а будешь ты меня благодарить… Очутишься в счастье — не забудь, смотри! Вспомни, кто тебе его устроил… Идем же!

— Куда? — почти бессознательно спросила Марта. — Куда ты ведешь меня?

— А это увидим там; теперь-то я еще и сам не знаю, куда, — был суровый ответ.

Он вскинул ружье на плечо и заставил Марту идти впереди себя. Так они вышли из дома, каким-то чудом уцелевшего от пожара, и первое, что бросилось в глаза бедной женщине, был отвратительный труп старухи. Ее голова была размозжена так, что узнать лицо было невозможно. Марта брезгливо обошла труп, даже и не подумав, что пред нею была ее воспитательница, сестра Эрнста Глюка…

Она шла, провожаемая сержантом, и не узнавала города. Там, где еще недавно высились опрятные, чистенькие домики с острыми черепичными кровлями, теперь чернели их уцелевшие от огня остовы, лежали бесформенные груды развалин.

Словно вихрь прошел над Мариенбургом и разом смял его. Развалины были всюду. Среди них догорало пламя, грудами валялись трупы мужчин и женщин, около которых запеклись лужи сгустившейся уже крови… Но Марта теперь смотрела на все это равнодушно. После того, что пережила она сама, уже ничто не ужасало ее. Хмель после скверной водки, все еще бродивший в ее голове, приводил ее в состояние полнейшей апатии. Ей в эти мгновения все было безразлично… Хуже того, что уже было, быть не могло.

Сержант вывел ее из развалин, пред ними на поле белели палатки, и Марта сообразила, что он ведет ее в лагерь русских. Ее что-то резнуло по сердцу, но опять апатия преодолела все, и она не сказала своему спутнику ни слова. Он же шел, не обращая на нее внимания, зорко вглядываясь вперед.



В лагере было движение, доносились крики. Большая группа всадников рысью мчалась к разоренному городу.

Сержант остановил свою пленницу и, грубо схватив ее за плечо, сказал, глядя на нее злыми глазами:

— Слушай ты, немчинка! Никак сейчас поедет великий государев боярин… Во всем потакай ему, что бы он ни пожелал, а ежели перечить будешь, так дух твой поганый из тебя вышибу!

Всадники быстро надвигались на них. Марта рассмотрела впереди нестарого человека, с бритой бородой и маленькими усиками. Он молодцевато держался на коне, но в то же время казался смешным в своем старомосковском одеянии и в высокой горлатной шапке. Его спутники были кто в немецком военном платье, кто в прежних русских костюмах.

Едва кавалькада поравнялась с сержантом, тот, молодцевато выскочив вперед, отдал честь, согласно новому воинскому артикулу, и потом закричал по-старому:

— Государь-боярин, прикажи мне слово молвить!

Ехавший впереди боярин остановил коня, с любопытством взглядывая на стоявшую пред ним пару.

Это был сам главнокомандующий боярин Борис Петрович Шереметьев. Он ехал собственными глазами посмотреть, как обработали его воины Мариенбург, и докончить там разрушение, если что-нибудь важное случайно уцелело.

— Ну, говори, — милостиво сказал он, любуясь Мартою, — что тебе от меня надобно?

— Дозволь челом тебе бить, государь-боярин, — смело заговорил сержант. — Поработали мы вот здесь до пота лица во славу его царского величества и на защиту веры православной, а при дележе досталась мне в добычу вот эта самая немецкая баба… А куда мне ее? Сам, поди, знаешь, какое наше солдатское житье-бытье… Сегодня — здесь, а завтра — там, сегодня — жив, а завтра — мертв…

— Чего же ты от меня-то хочешь? — нетерпеливо перебил сержанта боярин. — Говори скорее!..

— Дозволь тебе челом бить этой немчинской бабой. Ежели не возьмешь ее к себе, одно остается: пришибить. А жаль все же: как ни на есть, а Божья живая тварь, хотя и немчинка.

Шереметьев несколько раз оглядел пленницу. Суровый он был человек, но человеческое ему не было чуждо. Вспомнил он оставленную в Москве семью, жену, на свидание с которой не пустил его царь «прежде окончания дела», и жаль ему стало эту красивую женщину.

— Ну, ин быть по-твоему! — ласково сказал он сержанту. — Пожалуй, у тебя возьму ее, пока сам я здесь, для услуг… Потом же пусть она на все четыре стороны идет, куда глаза глядят… Сведи ее ко мне на кухню, пусть там пока побудет, и сам останься, пока не вернусь я… С Богом, господа кавалеры! — крикнул он свите и, еще раз взглянув на мариенбургскую пленницу, погнал вперед коня.

Марта не сказала ни слова, но понимала, что в ее жизни совершается новая важная перемена. По крайней мере теперь она освобождалась от мучителей-солдат, и это уже радовало ее, хотя на кухне у боярина разве немногим будет лучше. Сержант же между тем чуть не плясал, идя за Мартой через поле; он стал снова ласков с ней.

— Смотри же, — сказал ей, — ежели мне что от тебя понадобится, так не забудь за меня боярину словцо закинуть.

Марта ничего не ответила. Да и что могла ответить она?..

Боярин Борис Петрович хотя и онемечился, и снес себе бороду, и привык к едкому голландскому кнастеру, все же сохранил много замашек дедовской старины. В далекий поход он шел, волоча для одного себя порядочный обоз, и главное место в этом обозе было отведено его боярской кухне. Любил боярин покушать. Много ездило за ним по разоренной стране поваров, стряпок и всякой челяди, нашлось среди нее место и новой служанке — мариенбургской пленнице Марте Рабе.

VII

Старый знакомый

Сержант, доставивший ее на боярскую кухню, остался ожидать возвращения боярина с осмотра мариенбургских развалин. Он оказался веселым, разбитным парнем, но его постоянно бегавшие глаза, не останавливавшиеся подолгу ни на чем, выдавали, что на совести у него не совсем чисто. Будто прикрывая свои мысли, он болтал без удержу, смешил кухонную челядь и очень скоро стал среди нее своим человеком.

— Как зовут-то тебя? — спросили его.

— Вот тоже, нашел, у кого спрашивать! — ответил сержант. — Я-то почем знаю?

— Как? Своего имени не знаешь?

— А то что же? Откуда мне это известно может быть, ежели я и отца с матерью не помню? Надо полагать, я при дороге под кустом родился.

— Крестил тебя поп-то?

— И это мне неведомо: ежели крестил, так он мне про то не сказывал.

Все эти ответы вызывали оглушительный смех у невзыскательных слушателей.

— Чудной парень! — говорили они. — Так ведь как же-нибудь тебя зовут?

— Зовут, зовут! Кочетовым сыном прозвали. Промеж своих в полку так за Кочета и иду. Вот мое имя. Ежели угодно, им и величайте, а другого у меня и в завете нет.

Действительно, это был тот самый Кочет, который за десять лет пред тем подсматривал через окно вместе со своим закадычным другом Телепнем за юным царем Петром, когда тот занимался у пастора Кукуй-слободы анатомией, изучая по скелету строение человека. Потом он мучился на дыбе, выдержал немалую пытку и, оправившись после нее, сумел устроиться так, что очутился в рядах новых войск. Кочет был еще молод, пытка не оставила на нем видимых следов, служил он усердно и довольно скоро успел добраться до чина сержанта. Нельзя сказать, чтобы товарищи по полку любили Кочета, но он держал себя так, что они повиновались ему во всем, и среди них он пользовался полным авторитетом. Кочет сам напросился в отряд, боярина Шереметьева и во время военных действий сумел отличиться так, что был не раз замечен даже самим главнокомандующим.

— Чего ты стараешься? — спрашивали Кочета. — Ведь этакий ты пострел, везде-то поспел!

— А как же иначе? — обыкновенно отвечал тот на такие вопросы. — Счастье — что птица, так вот я хочу его за хвост поймать! — И он упорно продолжал свой путь к какой-то определенной, давно им намеченной и одному ему известной цели.

Человек уж так устроен, что если его охватит какая-нибудь навязчивая мысль, то он так и живет всю свою жизнь под ее властью, стремясь только к тому, чтобы выполнить свое страстное, порою совершенно невозможное желание.

Под властью такой мысли жил уже много лет и Кочет.

Когда-то, еще во времена возмущения Шакловитого, он был взят в розыскной приказ по обвинению в хулении высочайшей царской особы.

Давно это было, а словно вчера: немецкая слобода, дом пастора, освещенное окно, и в глубине комнаты юный царь Петр Алексеевич перед человеческим костяком.

— Дурак, экий я дурак! — ругал себя теперь Кочет за ту глупость: чуть было не погубил и слободу, и Москву, и себя, бестолкового! Телепень-ка увалень скрылся, а он, ловкий, попался! И теперь спина чешется, как кнут вспомнит, и сейчас к непогоде руки от дыбы ломит. Еще хорошо, что тогда в приказе не взялись за него по-настоящему: постегали, подвесили, пошпарили пылающими вениками, а потом и бросили, — «глупый парень, возиться с ним нечего»…

Очутившись на свободе, Кочет запылал дикой ненавистью к неповинному перед ним царю Петру и страшной клятвой пообещал сам себе быть ему врагом во всю свою жизнь…

Кочет, хотя и давал такую опрометчивую клятву, был настолько умен, чтобы сообразить, что такое ничтожество, как он, не может причинить решительно никакого зла великому государю, и поэтому начал стараться создать себе такое положение, при котором он мог бы очутиться поближе к Петру. Он поступил добровольно в его новые войска, служил ревностно, выделялся своей исполнительностью и храбростью, и наконец ему показалось, что он близок к осуществлению своих мечтаний: красивая пленница, боярин Шереметьев, близкий к царю Петру человек, помогут ему.

И он как будто не ошибался…

VIII

Новый властелин

Боярин Шереметьев запомнил о встрече на дороге и, как только возвратился в стан, сейчас же потребовал к себе Кочета и его пленницу.

Долго и внимательно рассматривал он Марту, рассматривал так, что взор ее то и дело потуплялся от стыда, а щеки заливал яркий румянец. Видно, в конце концов Борис Петрович остался очень доволен этим осмотром.

— Ну, добро, добро! — несколько раз повторил он. — Счастье твое, красавица, быть может, пришло к тебе. Ты — вашего попа дочь, говоришь?

— Воспитанница.

— Ну, какая там воспитанница! Ваши попы не польские ксендзы, попадья-то у них под боком, а ведь этот Глюк-то твой вдовый.

— Да, вдов он.

— То-то! Я его изловить приказал. Да ты не бойся, чего запугалась-то? Ежели он уцелел, так мы ему худа не сделаем. Только ты всем говори — слышишь? Всем, кто бы ни спросил тебя, что ты — поповская дочь. Жаль, что твой батько не архиереем был, это еще гораздо лучше было бы. Ну, да ты говори всем, что твоя мать знатного рода, дескать, у нее в числе дедушек и прадедушек шведские короли были. Понимаешь? Пусть там какой-нибудь шведский Густав или Эрик твоим прадедом будет. Ври и не красней, ежели себе добра хочешь!

Боярин так расчувствовался, что даже не заметил, как жадно вслушивается Кочет в каждое его слово.

— Ну, иди, иди! — махнул он рукой пленнице. — Помни, что я тебе сейчас сказывал, я же о тебе большое попечительство буду иметь. А так как ты у солдатушек-озорников моих побыла, то, как все обдумаю, для возвращения чести поставлю тебя под знамена, чтобы никто тебя после корить не смел… Теперь же иди, отдохни, тоже досталося ведь.

Марта, поклонившись, вышла.

— А тебя, — обратился боярин к Кочету, — я пожалую… Твоя служба не пропадет.

— Благодарствую тебе, боярин, — поклонился в пояс Кочет, — взыскиваешь ты меня, безродного.

— Погоди благодарить-то, скажи прежде, чего бы тебе хотелось, а я там посмекаю, можно ли устроить сие для тебя или нет.

Кочет переминался с ноги на ногу, не решаясь высказаться.

— Ну, чего же ты? Не держи меня! — выкрикнул Борис Петрович.

— Да вот, боярин-государь, сплю я и во сне вижу, чтобы в гвардии мне служить. Кабы ты словечко замолвил обо мне пред царем!

— Ишь ты какой! — усмехнулся Шереметьев. — Служил в стрельцах-сорванцах, а теперь в первое царское войско захотел? Про тебя ли такая честь?

— Да уж там как ты надумаешь, боярин, — нагло глядя на Шереметьева, ответил бывший стрелец. — Приказал ты мне, чтобы я сказал тебе, что мне хочется, так я свое желание и высказал.

Шереметьев засмеялся.

— Ишь ты, ловкач! — проговорил он. — Поймал-таки меня на слове! Ну, быть по-твоему! Подумаю я о тебе, посмекаю, нельзя ли что и сделать, а теперь пойди на кухню до покормись там.

Он милостиво махнул ему рукой, и Кочет, довольный удачей, с поклонами вышел из шатра боярина.

А в кухонных палатках уже шел дым коромыслом. Каким-то путем пришла и разнеслась повсюду весть о том, как встретил новую пленницу всемогущий боярин и как милостиво говорил с ней.

Марту, по возвращении ее от Бориса Петровича, встретили особенно. У нее уже были и друзья, и враги, и благожелатели, и завистники, и хулители, и льстецы. Вымуштрованная и понимавшая каждый оттенок голоса своего господина, дворня чувствовала, что за милостивыми словами боярина кроется нечто другое, что, может быть, не сегодня завтра красивая пленница будет сильнее всех при Шереметьеве, и загодя старались на всякий случай снискать ее благоволение.

Когда в кухонные шатры пришел Кочет, там шел дым коромыслом. Марта, порядком проголодавшаяся во весь этот день, с тупой покорностью отдалась судьбе. Она не вспоминала о пережитом ужасе, а, может быть, и вспоминала, да старалась подавить в себе всякое воспоминание. Пред нею стояли блюда с вкусными яствами, кубки со всевозможными напитками, и Кочет, едва взглянув на ее раскрасневшееся лицо, на подернутые пеленой глаза, сразу сообразил, что Марта сделала большую честь последним.



А боярин Борис Петрович Шереметьев еще долго-долго расхаживал большими шагами по своему шатру. Видимо, думы всецело овладели им, роились вокруг него.

— Да, — иногда шептал он, — так-то так, а только без этого мерзавца Алексашки ничего тут не поделаешь. Счастье еще, что он Монсову Анку терпеть не может, на сем его и изловим. Вот придет он, так посмотрим, что и как…

Даже улегшись в свою походную постель, долго еще не засыпал боярин: слишком уж много было у него всяких дум.

IX

Высокий гость

Русские войска не уходили от разоренного Мариенбурга.

Собственно говоря, в Лифляндии все их дело было окончено. После поражения при Гуммельсгофе отряды Шлиппенбаха даже не осмеливались показываться в поле. Страна вся была опустошена до самого Пернова, Риги и Ревеля. «Не осталось целого ничего, все разорено и сожжено», — доносил Шереметьев Петру, который сам ему приказывал «как возможно землю разорить, дабы неприятелю пристанища не было и сикурс своим городам подать было невозможно», — «и в болотах ничего не осталось», — отвечал на это Шереметьев.

Делать в Лифляндии было больше нечего, и Шереметьев только и ожидал царского повеления как можно скорее покинуть разоренный край, в котором и самим победителям угрожали теперь бедствия голода. С таким повелением в лифляндский отряд был послан Александр Данилович Меншиков.

Он прибыл в шереметьевский лагерь под Мариенбургом и был встречен родовым боярином, как дорогой и любезный друг.

Вначале о деле говорили мало, да и нечего было особенно говорить. Царь повелевал Шереметьеву отойти к Пскову и высказывал ему свое благоволение.

— Ну, — обрадовался было Борис Петрович, — как только приведу в Псков полки, сейчас у царя на Москву отпрошусь.

Меншиков даже расхохотался.

— Чего это ты? — удивился Борис Петрович.

— Так, друг! — был ответ. — Напрасно ты себя такой надеждой тешишь.

— А что? Зазимуем под Псковом?

— Отложи попечение! Наслышан я, что в другое место лететь придется.

— Да ну? Куда?

— О том не осведомлен. Одно тебе скажу потайно: зимовать не под Псковом будем.

Шереметьев так и затуманился.

— Ахти, беда! — сказал он. — Притомился я тут за военным делом, сплю и вижу, как бы на родимой Москве побывать!.. Но ежели царю нужна моя служба, так что поделать? Дело допреж всего, а отдыхи и радости потом.



На этом пока разговор кончился. Боярин повез гостя сперва к развалинам Мариенбурга, а потом устроил парад войскам.

Во время парада с толпой шведских пленников была подведена под полковые знамена и Марта Рабе.

Меншиков или боялся Шереметьева, или искал его помощи, но только с ним он был на редкость ласков и почтительно вторил ему.

После осмотра Шереметьев хотел было шумным пиром отпраздновать приезд важного гостя, но Меншиков, намекнув, что времени остается у них мало, а им нужно с глаза на глаз поговорить о деле первой важности, предложил покормиться запросто, как военным людям полагается, и во время трапезы обменяться мыслями с радушным хозяином.

— Только ты так устрой, боярин Борис Петрович, — сказал он, — чтобы нашего с тобой разговора ни единая живая душа не слышала.

— Или и в самом деле важное что-либо? — спросил Шереметьев.

— Да уж на это как ты, боярин, взглянешь. Важное или неважное — сам суди, а при разговоре нашем и сам того не заметишь, как лишним словом обмолвишься. Что же такое лишнее слово, ты лучше меня знаешь. Немало людей из-за таких слов у князя-кесаря в лапах побывало.