А. Лавинцев
Трон и любовь
Исторический роман
I
В царском кружале
За окнами — легкий день, в царском кружале душно. Гудят сонные мухи. Народа не густо: дырявы нынче карманы…
За отдельным столом в самом дальнем и темном углу, не притрагиваясь к жбану с пенной брагой, сидели два известных московских стрельца. Парни молодые: бороды у них маленькие, шелковистые, усы еще не щетинились. Подстриженные под горшок волосы на головах мягкие, хоть и неухоженные. Кафтаны на молодцах порваны, в заплатах, колпаки засалены, видно, служат они хозяевам утиральниками. Зато завески-пищали, скромно стоящие в углу со своими сошниками, начищены, украшены нарезками, на берендейках-ремнях — серебряные набивки, такие же набивки и на кровельцах. Ножны кривых сабель искусно разделаны, а на ядрах кистеней такие замысловатые узоры, что этим страшным оружием можно залюбоваться. Видно, лихие эти ребята немало гордились своим оружием, берегли его и теперь постоянно на него с любовью взглядывали.
На стрельцов, на их пищали тревожно-зорко посматривал целовальник из-за стойки: что-то нынче сотворят эти двое, не раз уже батогами простроченные в стрелецком приказе за разбойные дела, за всяческое поношение приставов и подъячих. А заводила вот тот, сухой да чернявый, дьявол нерусский! Васька Кочет. Зол, увертлив и ловок. А уж хите-е-ер!.. Другой-то — увалень Середа Телепень, забывший свое имя настоящее — Федька. Типичный русак, русак к тому же московский: плотный, коренастый, в грудь хоть бревном бей, в плечах косая сажень, руки длинные, оглоблю сломают. Лицо глупое, добродушное, ленивое, в голубых глазах ни искорки, зато черные глаза Кочета поблескивали горячо.
Целовальник плюнул в сердцах: чего они то и дело перешептываются между собой и пальцем не притрагиваются к жбану с любимой хмельной брагой?
— Чего это они? — наконец не вытерпев, спросил он у подручного. — Ежели так-то гостить у нас будут, так и оклада не внесешь, идти на правеж придется…
— Вишь, ждут! — отозвался верткий подручный.
— Кого еще?
— А тут ополдень Анкудин Потапыч забегал. Боярина Каренина старший холоп и его сыновей дядька-пестун…
— Так что ж ему от этих-то, — слегка кивнул целовальник в сторону стрельцов, — понадобилось?
— Не знаю. Только больно Анкудин Потапыч наказывал, как придут Кочет да Телепень, задержать их до него, вино и угощенье им выставить да последить притом, чтобы в порядке были…
— Ишь, какие господа важные!
II
Семейное дело
В кружало, слегка хлопнув дверью, шустро вошел небогато одетый худощавый старик. Мал ростом, глазки умные и живые. Старик с порога заметил стрельцов, приветливо улыбнулся им. Потом, скинув колпак, истово помолился на прикрытую икону, поклонился целовальнику (как-то особенно низко, словно заискивая пред ним) и уже после этого бочком продвинулся к поднявшимся парням. Присаживаясь, заговорил певуче:
— Здоровы будьте, удальцы-молодцы! Эй, Евстигнеич! — захлопал он в ладоши. — Дайка-сь сюда что там у тебя покрепче есть… Вот и я, старик, с молодежью хлебну малую толику, вспомню годы, когда сам таким же был.
— Да ты, Анкудин Потапыч, — перебил его Кочет, — сперва про дело скажи, а выпить-то мы успеем, за нами не гонится никто…
— У-у, какой горячий! — засмеялся старик. — Всегда ли ты так до дела-то охоч?
— Да уж там, когда охоч, когда нет, про то я сам ведаю, — нахмурился Кочет, — а ты зубов-то не заговаривай. Выкладывай, на что мы тебе понадобились. Да не ври смотри! Все равно не поверим!
— Уж и «не ври»! — притворно обиделся старик. — Врать я и не собирался!
— Постой, — опять перебил его Кочет, — я к тому тебе такое слово сказал, чтобы ты вихляться не вздумал. Если нуждаешься в услуге нашей, так между нами все начистоту должно быть. Заранее тебе, Потапыч, говорю: на подвох какой-либо там мы не пойдем, на убийство тоже.
— Полно, полно ты, полно! — так и замахал на него руками Потапыч. — Что ты, Господь с тобою! Разве мы с боярином решимся на такое дело?
— Ну, помалкивай! — оборвал его Кочет. — Знаем мы, на что ваша боярская братия готова…
— Молчи! — даже в ужас пришел Потапыч. — Негоже мне такие речи слушать.
— Так вот ты и не слушай, а говори про дело-то.
Потапыч помялся, хлебнул из ковша и, собравшись с духом, начал:
— Вот оно что, сердешные: не об убийстве моя речь пойдет. Богом клянусь, ничего такого ни у боярина, ни у меня и в голове не было.
— Так чего же ты мямлишь-то?
— Да дело-то совсем особенное, семейное, можно сказать, дело; вот оттого и язык прилипает к гортани… Радости никакой говорить нет, а плакать хочется… А тут еще ты цыкаешь…
— Семейное дело? Слышь, Телепень? — ткнул Кочет в бок приятеля.
— Ну, слышу, — лениво отозвался тот, потягивая из ковша брагу, — мне-то что? Я-то ведь не боярин… Вот когда их бить позовут, так со всем моим удовольствием.
Кочет махнул рукой и, повернувшись к Потапычу, сказал:
— Семейное, говоришь, дело? Ну, докладывай, в чем оно у вас будет.
— А вот в чем… Ведомо вам, поди, что боярин-то мой Родион Лукич на Москве наезжий… Еще при Тишайшем царе Алексее Михайловиче в молодости услан он был в украинные города на цареву службу и правил ту службу не за страх, а за совесть, сил и живота своего не щадя. А потом, как помер блаженной памяти Тишайший да пошли при его сынке новые порядки, и не понадобилась Москве боярина моего верная служба. Известное дело, разобиделся он и отъехал в свою вотчину. Таить не буду, отъезжая, думал, что вспомнят его да позовут. Ан нет! Недаром говорится: «С глаз долой, из сердца вон». Так и с моим боярином вышло. Жил он, жил, видит, никто не зовет, а тут сынки у него поднялись — Михайло да Павел Родионычи. Я их пестовал и на коне ездить учил, пищаль да саблю в руках держать приучил, да вышла беда в том, что не один я около них был…
— Как ты не один? — спросил Кочет, заинтересованный рассказом старика. — Кто же еще?
— Да ты постой, не перебивай… дай время, все скажу. — И Потапыч, здорово хлебнув из ковша, продолжал свой рассказ — Матушка-то боярыня наша Анисья Сергеевна — дай ей, Господи, царство небесное в селении праведных, со святыми упокой ее душеньку! — добрая была, сам-то боярин во гневе куда как лют… Когда скончалась она, сынки-то только что из младенечского возраста вышли, родила она напоследях боярину дочку, Зою Родионовну — красавица теперь писаная боярышня! — а после родов и преставилась… Остались дети малые полукруглыми сиротами… Материнский глаз — алмаз, а отцовское попечение уж известно какое… Притом же боярин Родион Лукич по кончине боярыни своей в соку мужчина остался… Поселил он у себя в хоромах немчинку молодую, якобы для обучения деток всяким иноземным наукам, а немчинка-то сбежала, да не одна, а со всем своим приплодом: парочка — барашек да ярочка…
— А куда сбежала-то? — хмыкнул Кочет.
— Куда ж, как не на Москву, а отсюда где ж ей укрыться, как не в Кукуй-слободе. Ведь там все эти чужеземные поганцы ютятся да табачищем своим проклятым московские святыни окуривают.
— А у них там, в Кукуй-слободе, весело, — поднял голову Телепень, — я оттуда не ушел бы…
— Кабы тамошние парни тебе за своих девок боков не намяли, — перебил его Кочет и обернулся к Потапычу — Так в чем же наше-то дело будет?
— А ты погоди, до всего черед дойдет, — отозвался старик. — Или слушать прискучило?
— А то, — признался стрелец, — вот жду, когда ты до самого толку доберешься.
— Сейчас все как на ладони выложу… Только попу на духу нишкните про то, что я вам сейчас скажу, — понизил старик голос до шепота. — Все тут у вас на Москве думают, что наш боярин воеводства искать наехал, так нет же, нет! Приворожила, знать, его немчинка проклятая. Уж чего-чего он не делал, а грызла его лютая тоска… Еще бы! И по ней-то, подлой, ноет сердце, и о ее приплоде душа болит, вот и не вытерпел боярин мой, собрался и прикатил. А тут опять беда: сынки-то, Мишенька да Павлушенька, как на Москве огляделись, сразу на Кукуй-слободу путь нашли. Видали уж их там. Чтобы они немчинку искали, этого я думать не могу: не знают они, куда она сбежала, да и мы-то тоже этого не знаем, а так догадки наши об этом… Только теперь что же выходит? Боярин-то Родион Лукич так бы вот к поганцам и полетел…
— Чего же ему не полететь? — опять вставил свое слово Телепень. — Боярин Василий Васильевич Голицын куда повыше его, а бывать в Кукуй-слободе не брезгует…
III
Стрельцы-молодцы
Потапыч ничего не сказал в ответ Телепню, только зло сверкнул глазами в его сторону, обиженный таким не особенно лестным отзывом стрельца о его боярине.
— Так вот, говорю я, — продолжал он, — боярин мой так бы и полетел в Кукуй-слободу, да боится там со своими ребятами встретиться. Ведь они-то ничего не знают о стыде да о грехе его… Вот и надумал боярин мой, чтобы поискали немчинку в Кукуй-слободе такие верные люди, на которых положиться можно было бы, а после ему доложили бы, как, что, где. Тогда-то он уже сам надумает, что ему дальше делать.
— Так чего же твой боярин от нас желает? — спросил Кочет. — Чтобы мы эту немчинку разыскали?
— Это бы уж совсем хорошо было, — ответил Потапыч, — только нужно знать, есть ли она там или нет. Ведь говорю же, что этого мы и сами толком не знаем…
— Так, так, — покачал головой стрелец, — вот оно дело-то какое! Как ты, Телепень, о нем думаешь?
— А мне что же? Поискать, так поискать, — последовал ленивый ответ. — Уж ежели думать, так ты, Кочет, думай, а я за тобой пойду…
— Вы не думайте, — вставил свое слово Потапыч, — боярин мой за казной не постоит… жалованье великое получите… Казны-то у него много…
— Еще бы, — усмехнулся Кочет, — на воеводстве был…
— Ну-ну, чего там! — заворчал Потапыч. — Не вашего ума дело… Говори-ка лучше: беретесь вы разведать, живет ли немчинка в Кукуй-слободе?
— Отчего ж не взяться-то, ежели жалованье хорошее будет, — усмехнулся Кочет. — По два рубля на брата, да угощенье твое!
Потапыч даже взвизгнул, услыхав условия Кочета. Два рубля! За службу пустяшную?!
— Ишь заломил! — взволнованно воскликнул он. — Пожалуй, дело так у нас не сойдется.
Целовальник навострил ухо, старик приутих.
— Не сойдется, и не надо, — равнодушно ответил молодой стрелец.
Но торг все-таки начался. Потапыч взопрел, торговался до слез, божился, клялся всеми святыми, каких только знал, но стрельцы непреклонно стояли на своем. Делать было нечего, в конце концов старик согласился, и ударили по рукам.
— Вот теперь и выпить можно! — заявил Кочет, до того не прикасавшийся к ковшу. — Ставь, что ли, хмельного, за скорую удачу выпьем.
Однако теперь Потапыч заторопился домой. Он приказал выставить стрельцам брагу, а сам за шапку было взялся, да не таковы молодцы, чтобы его без задатка выпускать. Как ни вертелся старый холоп, а задаток им выдал и за угощение все сполна заплатил, и только тогда с миром был отпущен из кружала.
Оставшись одни, стрельцы потребовали себе еще браги и повели уже степенный разговор о том, как им выполнить поручение.
— Плевое это дело совсем, как я обмозговал его, — усмехнулся Кочет. — Ежели выйдет нам удача, так нынешней ночью, может, с ним покончим.
— Да ну? — удивился Телепень, тяжелая голова.
— Верно слово… Мишеньку да Павлушеньку Карениных мы с тобой знаем. Так ведь?
— Знаем, — басом отозвался Телепень, — я лишь про то не хотел при Потапыче сказывать…
— Так вот, ежели они и зачастили в Кукуй-слободу, так неспроста. Вернее верного, что они боярскую разлапушку уже давно разыскали. Парни-то взрослые, смекают, в чем дело. Да потом все-таки, хоть и приблудные, а там у них братишка с сестренкой. У нее, у немчинки этой, они и толкутся… Вот пойдем мы с тобой ночью да будем в избы люторские по окнам заглядывать: где эти молодцы окажутся, там и немчинка боярская. Вот тебе и все. Верно?
— Верно-то верно! — согласился Телепень. — А ежели бока взмылят?
Кочет тихонько засмеялся, поглядывая на товарища:
— Чего им сделается, бокам твоим? — и прогнал улыбку. — Сегодня ночью!
— Ла-адно…
Хоть куда пойдет Телепень за Кочетом. Одно ему не больно нравилось: зачем Кочет заспешил и надумал идти ночью. Лень было выходить из кружала, тепло в нем, тихо. Но раз уговор был закончен, исполнить его нужно.
IV
Уголок Европы
Господи, как же славно, как тихо и чинно в Кукуй-слободе! Зачем, для чего в грубой, распрями раздираемой Московии этот опрятный городок? Какой великан взял его с прирейнской долины и переставил сюда, на Яузское урочище, на зависть и злобу всей Руси?
В центре Кукуя небольшая, в готическом стиле церковь, конечно, лютеранская — католиков среди кукуевцев совсем мало. Вокруг церкви раскинулась опрятная площадь.
Здесь по воскресным дням у входа в Божий храм собирались почти все обитатели слободы. По окончании службы они, как и у себя на родине, любили постоять да побеседовать об общественных делах; было совсем не тесно, было тихо и благопристойно. Внутри церковь тоже весьма опрятна, кафедра просторна и украшена замысловатою резьбою, а пастор — симпатичный, представительный старик — говорил такие проповеди, что слушатели будто забывали, что они не на своей далекой родине, а под боком у чуждой, непонятной им, грозной столицы варваров. Просветленные, расходились кукуевцы.
От церкви по чистым прямым улочкам, не очень широким, но все-таки достаточным, чтобы разъехаться двум подводам, расходились по своим небольшим домам (в каждом помещалось только одно семейство) весьма своеобразной архитектуры: узкие по фасаду, с остроконечными цветной черепицы крышами. Только у тех домов, которые выходили на площадь, были окна в лицевом фасаде, да и то в этих окнах вделаны прочные решетки; у большинства же домов на улицы выходили глухие стены с одной массивной дверью и рядом почти незаметных отверстий-бойниц. У таких домов лицевой фасад выходил во внутренний двор, на котором обыкновенно разбивался сад, цветник.
Каждый дом — небольшая крепость, вполне пригодная для защиты при нападении. Кукуевцы были и осторожны, и предусмотрительны. Они знали, что московская чернь, и в особенности буйные стрельцы, относятся к ним недружелюбно и в случае любой гили (народной вспышки) им придется самим себя отстаивать.
А пока они дружно жили, работали, торговали. Весело болтались на ветру жестяные рыбины, сапоги иль шляпы — все, что можно было приобрести в доме.
В архитектуре иных домов чувствовались и местные московские веяния: коньки были с причудливой резьбой, ставни у больших окон тоже.
Только дом старого пастора был выдержан в строгом германском стиле.
— О! — говорили кукуевцы и выразительно поднимали глаза к небу. — Это такой хозяин!
Хорошим хозяином считался здесь Джемс Патрик Гордон, «Петр Иваныч», как звали русские шотландского выходца, бывшего, так сказать, «первым человеком» в слободе. О, он такой образованный человек, он в большой чести у всесильного князя Василия Голицына. У него сама неукротимая царевна Софья спрашивала советов.
Красив и обширен в Кукуе дом богача-виноторговца Иоганна Монса.
Среди самых видных поселенцев Кукуя и австрийский агент Плейер, образованный швейцарец Лефорт, другой Гордон, Александр, оставивший после себя своим лучшим памятником историю этих лет, инженеры француз Марло и голландец Иаков Янсен, большие знатоки военного и пушкарского дела, Адам Вейде, Иаков Брюсс. В последнее время, по особенным причинам, вдруг выдвинулся в знатные люди совсем скромный корабельный мастер, а лучше сказать, корабельный плотник, Франц Тиммерман…
V
На совещании
В один из праздничных дней по призыву Джемса Гордона все видные и влиятельные лица Кукуя собрались в его доме. Собрались споро, с тревогой в душе: Гордон без крайности никогда не беспокоил народ, значит, у него было что-нибудь особенно важное, требующее не только общего обсуждения, но и общего согласия. А это, в свою очередь, означало, что кукуевцам грозила серьезная опасность. Поэтому у всех собравшихся к Гордону были напряженно-серьезные лица, на которых отражалась тревога.
Как и всегда, Гордон не стал томить своих гостей и после того, как все разместились в зальце его богатого дома, закурили трубки и принялись за объемистые кружки с пивом, заговорил по-немецки, с небольшим акцентом:
— Друзья мои, я созвал вас не для веселья, а для того, чтобы выяснить наше положение. У меня имеются весьма тревожные сведения относительно недалекого будущего, настолько тревожные, что я не счел себя вправе не поделиться с вами.
— Что же такое ожидается? — робко спросил Лефорт. — Уж опять не злоумышляют ли на молодого царя Петра?
— Похоже на то, мой дорогой друг, — ответил Гордон. — Царевна-правительница хочет одним разом изменить все положение. Петр молод, порывист и неукротим так же, как и его сестра София. Московиты говорят, что в одной берлоге два медведя не уживаются, а тут… Ужасно! Брат и сестра одинаковы по характеру… Один стремится к власти, другая защищает то, что у нее в руках… Кто возьмет верх, известно одному только Господу!.. — Гордон немного помолчал и потом продолжал с заметным подъемом: — Не сегодня завтра на Москве должны произойти события… кровавые, скажу я, друзья мои, события… Две силы вступят в решительный спор, и от того, которая из них одолеет, зависит будущее множества людей, целого государства… Мы не можем быть равнодушны к предстоящим событиям, для этого я и решился созвать вас.
— Да, — отозвался сумрачный Вейде, — наши мушкеты и алебарды бесспорно могут дать перевес той стороне, на которую мы станем, а я и герр Брюсс знаем толк в этих вещах… Но кто же будет участвовать в ожидаемых вами, герр Гордон, кровавых событиях? Московская сволочь сильна, когда она в массе, и ничтожна под напором организованной силы. Стрелецкий сброд — такая же сволочь, как и московская чернь… Все они способны только на бессмысленные неистовства. Вот почему я совершенно не боюсь ни за себя, ни за нашу колонию.
— И я также, — легко усмехнулся Гордон, — но я, мой уважаемый герр Вейде, и не говорю об этом; я говорю только о том, какова будет наша роль в предстоящих событиях, на чью сторону мы станем.
— Но не будет ли это вмешательством во внутренние дела Московии? — осторожно заметил Плейер. — Ведь мы здесь чужие. Как мы можем в подобной борьбе принимать ту или иную сторону?
— Я люблю царя Петра, — приподнялся Лефорт, — но думаю так же, как и Плейер.
— А я верую, — восторженно воскликнул пастор, — что будет так, как угодно Небу. Что мы такое? Жалкая трава, ничтожные былинки! Небо пошлет ветер, и он сдует нас без следа. Но вместе с тем, создавая человека, Господь Творец вдунул в него душу свободную, и я думаю, что мы, прежде чем постановить решение, должны всесторонне обсудить это дело.
— Я думаю так же, — с улыбкой проговорил Гордон, — и потому предлагаю вам высказаться… Пусть каждый скажет, что он думает, и тогда…
Однако желающих говорить не было. Хотя в Кукуевской слободе понимали, что надвигаются грозные события, заявление Гордона застало всех врасплох, и никто не решался принять на себя ответственность.
— Если никто не желает сказать свое мнение, — проговорил наконец Гордон, — то да будет позволено сделать это мне… Прошу снисхождения и терпения, так как моя речь будет несколько продолжительна.
Гордон откашлялся, поправился в кресле и заговорил сперва ровно и спокойно, но потом все более и более возвышая голос: да, он совершенно согласен с Плейером — они здесь, в Московии, совсем чужие, в самом сердце народа, совсем им чуждого и по духу, и по крови, и по обычаям, и по вере… Да, этот народ смотрит на чужаков, как на занозу в своем теле… Но разве там, откуда все пришли сюда, на родине, они не чужие теперь? Разве они не сами покинули те места, где жили и успокоились на земле их предки? И разве слезы не польются из глаз того, кто покинет эту полудикую и буйную страну? И разве кто-либо потерял надежду вернуться назад в родные места?
— Да, он прав! — перебил оратора один из слушателей. — Нам нет возврата…
— На родине не будет хуже, чем здесь… — сказал другой.
— Тс… Послушаем, что скажет господин Гордон дальше…
Все опять стихло.
— Отчего же мы все ушли оттуда? — задал вопрос Гордон. — Ведь родина и поныне дорога нам, воспоминания о ней — самые радостные для нас…. Что же это значит? Мы изменили своей стране, своему народу? Нет, тысячу раз нет! На родине на нашу долю не хватало счастья, и мы отправились за ним на сторону… Да, да, так это. И мы нашли свое счастье среди чужих, Господь был достаточно милостив к нам. Можем ли мы возвратиться? Я полагаю, что нет… Мы отстали от своего народа, который ушел далеко вперед, мы в родных нам странах будем более чужими, чем здесь, и потому я уверен, что немногие решатся на возвращение… Да и к чему? Там тесно, всюду избыток населения, в состоянии ли будет прокормить все рты. Куда же кинуться нам? В Новом Свете пионерам приходится вести страшную борьбу за существование. Конквистадоры на южном американском материке беспощадно истребляют аборигенов, а германцы не способны на это.
— Это — совершенная правда, — раздался голос одного из собравшихся, — господин Гордон подметил верно: тевтоны не насильники, их удел — мирный труд, а не кровопролитие.
VI
Кукуевские замыслы
Патрик Гордон улыбнулся говорившему и продолжал:
— Для германцев нужна страна, где только нарождается культура, чтобы, придя в нее, они помогли населению развиваться. Чтобы создать себе главенствующее положение и упрочить его за собой, мы должны завоевать страну, но не оружием, не кровью, а совершенно мирным путем. Я уверен, вы догадываетесь, что такой страной для Германии является необъятная, все ширящаяся в своих пределах Московия. Завоевать ее оружием нельзя. Недавно еще Польша и, Швеция сделали эту попытку и русские легко отбились от натиска внешних врагов. Москва после тяжелого разорения оправилась быстро и стала еще могущественнее, чем прежде. Стало быть, завоевание может быть только мирное. Но как сделать это?
— Да, да, — закричало несколько слушателей, — как?
— Не воевать же Кукую с Москвой!
— Мы бессильны… Что мы можем поделать?
— О, чего не добьется энергичный человек! — воскликнул с порывом Гордон, поднимаясь. — Для него нет решительно ничего невозможного… Московское государство культурно, по крайней мере в своих средних и высших слоях, но его культура совсем иная, чем европейская. Восток Европы и запад Азии сеяли в этой стране семена культуры, так нужно дальнейшее ее развитие направить в такую сторону, чтобы она пошла тем же путем, как и европейская культура. Иначе Москва скоро очутится впереди всех. В самобытности культуры, в оригинальности прогресса — ее сила, и эту силу нужно ослабить, сломить во что бы то ни стало. Направленная вдогонку Европы, Россия никогда не сравняется с нею, всегда будет отставать, а, пока она будет отставать, колонизаторы и их потомки всегда будут во главе, будут в московском государстве господами.
Слова Гордона произвели сильнейшее впечатление на слушателей.
— Он открывает нам глаза на наше великое будущее! — воскликнул пастор.
Отдохнувши, оратор продолжал:
— Да, говорю я, настоящий момент — самый удобный для того, чтобы начать великое мирное завоевание. И честь начать его выпадает на нашу долю, мы — авангард великой европейской армии в открываемой для новой нашей культуры стране.
Гордон смолк. Раздались возгласы одобрения. Гордон хлебнул пива, затянулся трубкой и продолжал уже совсем пророчески-вдохновенным тоном.
— Смотрите, что творится вокруг нас. Царевна Софья и князь Василий Голицын не допустят ломки, потому что не желают ее. Они достаточно разумны, чтобы понять, что русские никогда не станут европейцами, что от России останется одно географическое название, если она сойдет со своего прежнего пути. Но против них выступает царь Петр.
Он молод, его сердце полно ненависти ко всему прежнему. Как и вся молодежь, он жаждет новизны. Прежние формы давят его, его детство несчастно, юность не красна. Ошибка правительницы в том, что она в тисках держала своего меньшого брата. Слишком много крови и трупов видел он в свою недолгую жизнь. В его глазах политика его предков сливалась в одно дикое, кровавое неистовство. И молодой царь способен сломить отцовскую старину, если ему помогут в этом. И все те, кто будет с ним, станут первыми для него людьми. Отчего же не стать ими нам? Зачем упускать то, что само дается нам в руки? Молодой царь Петр запросто бывает у нас в слободе, многие из нас имеют честь быть его друзьями, некоторые же — учителями… Окружите же молодого царя своею ласкою, заботою, в опасную минуту встанем с оружием на его сторону, поможем ему, всеми силами поможем… И мы забыты не будем, мы сохраним почетные места, а стало быть, и господство над Россией для тех, кто будет следовать за нами. Россия — страна азиатская, страна рабов; неужели же европейцам не быть в ней господами?
Гордон в изнеможении откинулся на спинку кресла и слабым голосом проговорил:
— Вот, господа, что я был намерен сказать вам. Решайте теперь сами, чью сторону мы должны принять в предстоящих великих событиях.
С минуту все молчали.
— Царя Петра, Петра! — пылко воскликнул Франц Лефорт, вскакивая со своего места. — Долой правительницу!
Он не успел еще докончить, как кругом все задвигались, зашумели, заговорили.
— Петра, царя Петра! Долой правительницу! — только и слышалось в течение нескольких мгновений.
Гордон сделал рукой повелительный жест и, когда шум и крики смолкли, спросил:
— Это, господа, — ваше решение?
— Единогласное! — последовал общий ответ.
— Смотрите же, я не насиловал вашей совести, ваших убеждений, вы были вполне свободны в своем решении.
— Да, да… Вполне!
— Кому вы поручаете вести все это дело? Помните, что вы должны будете беспрекословно повиноваться своему избраннику.
— Вам, вам, Гордон! Вы опытны в ратном деле, — раздались опять крики, — вы знаете всех бояр, вас знают в московских войсках, вы лучше всех осведомлены, что делается во дворцах… Гордон, Гордон…
— Благодарю вас за доверие и принимаю ваше поручение, господа, — поклонился Гордон собравшимся. — Можете верить, что я приложу все силы, чтобы выполнить ваш план во всем его объеме, но вы все должны помогать мне. Главное, молодой царь… Пусть он станет своим между нами… Принесите общему святому делу жертвы, отрешитесь, если будет нужно, от самолюбия. Узы дружбы и благодарности спаяйте пламенем любви, и тогда наша победа будет несомненна.
— Не бойтесь за нас, Гордон, — подошел к нему Лефорт, — вы указали нам путь, и мы не сойдем с него.
— Верю, — пожал протянутую им руку старый шотландец, — верю всем! Господа, великий долг должен быть исполнен до конца. — Говоря так, он отер слезы, навернувшиеся на его глаза, и закончил — Этого ждет от вас Европа.
Со всех сторон к нему протянулись для прощального пожатия руки. Участники собрания быстро расходились; последним подошел к Гордону пастор.
— Я понял вас, — проговорил он, и его глаза загорелись, — вы вступаете на совершение великого подвига, и на этом пути я до своего конца пойду вместе с вами.
— И мы победим! — воскликнул Гордон.
— И ради этого подвига, — не слушая его, продолжал пастор, — я принесу величайшую в моем положении жертву: я совершу грех, который лишит мою душу вечного спасения…
— О чем вы говорите, преподобный отец? — встревожился Гордон. — Скажите подробнее… Прошу вас…
— Да, скажу! Вы говорили о пламени любви, которое должно спаять узы дружбы и благодарности?
— Говорил, что же?
— Я понял, о каком пламени любви вы сказали… Греховное пламя! Молодой царь часто бывает у меня, я просвещаю его ум разными науками, которыми умудрил меня Небесный Отец…
— Да, знаю… вы легко можете повлиять на царя…
— Он заходит ко мне, а у меня живет сиротка Елена Фадемрехт.
И, не сказав Гордону более ни одного слова, пастор, что-то бормоча, пошел к выходу в сени.
— Да, — усмехнулся вслед ему шотландец, — фрейлейн Лена очень недурна. Из этого может быть толк… Посмотрим…
VII
В пасторском доме
Небольшой уютный домик пастора на церковной площади весь увит плющом, так что его фасад издали казался зеленой стеной. Окна в нем створчатые, а не подъемные, ставни распахивались на две половинки. Когда темнело, эти ставни закрывались и комнаты внутри освещались, но не русскими светцами, а особенного устройства масляными лампами, при умелой заправке дававшими порядочный свет. На площадь выходили только парадные комнаты жилища, его же рабочий кабинет смотрел на двор, в красиво разбитый сад, в котором любил проводить часы своего отдыха старый служитель церкви.
Кабинет пастора был обставлен, как все кабинеты ученых людей того времени. Посредине стоял просторный стол с чернильницей, на которой лежали гусиные перья и небольшой ножичек. В простенке помещался другой небольшой столик. В углу стоял невысокий аналой с лежавшим на нем евангелием. Другой угол был задернут занавеской.
У одной стены стоял большой шкаф с книгами, у другой — такой же большой шкаф с различными склянками, банками, колбами, мензурками, ступками и всевозможными медикаментами. Все было просто, чисто и опрятно.
Был конец июля 1689 года, осень уже чувствовалась и в рано наступившей темноте, и, в прохладе вечеров, но это была отрадная после дневного зноя прохлада. Надворные окна были открыты, кое-где слышались тихий говор, смех, где-то пела скрипка. Кукуй-слобода затихала рано, но засыпала в сравнении с Москвой поздновато.
В эту-то темную ночь и пробирались, минуя заставы и рогатки в Кукуй-слободе, стрелецкие сорванцы Кочет и Телепень. Оба они были порядочно навеселе, и дело, за которое они взялись, казалось им совсем пустяшным, тем более что они сразу же натолкнулись на следы молодых Карениных: у Телепня на Кукуе было немало знакомцев и приятелей. Оказалось, что Михаила и Павла действительно частенько видели в слободе и знали, куда и к кому они ходили. Все было так, как рассказывал стрельцам Анкудин Потапыч. Сыновья боярина Каренина бывали у почтенной, уважаемой всеми в слободе дамы, Юлии Шарлоты фон Фогель, одиноко, но вполне независимо жившей в наемном домике с двумя подростками-детьми. Боярские сыновья, по рассказам, относились к Юлии Фогель, как любящие дети к матери, и она, в свою очередь, была матерински добра с обоими юношами.
— Ишь ты, выходит, что не наврал нам старик, — глубокомысленно произнес Кочет, — правду сказал…
— С чего ему врать-то, — согласился Телепень, — значит, завтра доложим все как следует, и чтобы сейчас рубли на бочку…
— Погоди ты с рублями! — приосанился его рассудительный товарищ. — Дай хоть дом найти.
— А то не найти, что ли? — захвастался Телепень. — Я тот дом знаю, видал… Вот только темно да земля с чего-то, прах ее побери, под ногами пляшет! — И, как бы желая доказать справедливость своих слов, Телепень так качнулся, что едва не свалил с ног своего друга.
— Вот в том-то и все дело, что земля заплясала, — чуть слышно засмеялся более трезвый Кочет, — а еще чужой дом в немчинской слободе по приметам искать собираешься.
— А что же, не найду, что ли?
— Может, и найдешь, да он-то у тебя из-под носа убежит… Что тогда, не догонишь ведь?
Телепень подумал было сперва разобидиться на насмешку приятеля, но потом решил, что на ночь глядя ссориться не стоит, и совершенно неожиданно брякнул:
— А я спать лягу!
— Это как же так, спать? — опешил Кочет. — Где?
— А вот в канаву. Дождя давно не было, сухо. До утра просплюсь и найду тогда твой поклятый дом. Уж об утро он у меня не убежит… Я тогда поймаю его, не выпущу…
Кочет не на шутку растерялся.
— А я-то как же? — спросил он.
— А ты уж как знаешь… Поди да погуляй маленько до утречка. А то знаешь что, братейник? Где это мы? А! Около кирки ихней… попов дом, стало быть, близко… Да, так и есть… около него стоим… Хочешь, к ихнему попу в сад заберемся? Там у него сл-а-авная беседочка есть… в ней и завалимся. Важно до утра поспим. Хочешь, что ли, братейник?
Совсем не улыбалось Кочету болтаться до утра, да еще без силача Телепня по улицам незнакомой слободы. Здесь, на улочках, пока тихо, но мало ли на кого ночью можно нарваться. Немцы и со стрельцами не особенно церемонились, и немецкие кулаки дубасили так же больно, как и русские. Предложение друга даже понравилось стрельцу. Ведь что ж в самом деле? До утра в сад из дома никто не выйдет, а как забрезжит рассвет, и убраться можно.
— А ты ладно придумал, — проговорил он, — даром, что Телепень.
— Вот тебе и Телепень! Открыта калиточка, открыта! Шагай, родимый! Да тише ты, неумытая твоя рожа!
Стрельцы прошмыгнули в калитку. На них так и пахнуло ароматом теплого, полного цветов сада. Кочет приостановился на мгновение, огляделся. Было тихо, ни души кругом, одно из окон распахнуто. Это было окно пасторского кабинета.
— Стой, — прошептал Кочет, — видишь?..
И присел, вцепившись Телепню в плечо.
На светлой занавеске были видны две тени — одна была неподвижная, другая же двигалась, шевелилась.
В этот вечер пастора не было дома, а к нему пожаловал гость, правда, не редкий, но всегда являвшийся в вечернюю пору.
VIII
Гость Кукуевской слободы
Это был юный царь московский Петр Алексеевич.
Еще пригож собою был он в ту пору своей жизни. Ему шел всего только восемнадцатый годок. Бела была, не загрубела еще кожа на его лице, и не покрылись его руки сплошными мозолями. Мягки были его черные волосы, и нежный первый шелковистый пушок покрывал подбородок. Правда, крупны и резки черты его лица, широк нос, высок и выпукл лоб, но все лицо в полном соответствии с крупной не по летам фигурой. Огневой энергией сверкали его большие навыкате глаза, все движения были порывисты, как будто юный богатырь постоянно стремился куда-то вперед. На нем был синий простой кафтан, а под ним — шитая рубаха, подпоясанная узорчатым поясом. Не стеснявшая движений одежда открывала высокую грудь — глубоко, взволнованно дышал он, слыша стук легких каблучков. Кусал в нетерпении губы.
Присела с поклоном молоденькая воспитанница пастора Елена Фадемрехт. Он протянул руку:
— Здравствуйте, фрейлейн Елена. Как поживаете?
Острый его взгляд уловил едва заметное смущение на хорошеньком личике девушки. Что с ней? Кто обидел сироту, которую пастор приютил, когда она была совсем крошечная? Приютил, воспитал как родную дочь. Он был привязан к ней по-отцовски, души в Елене не чаял, берег ее, холил и ее-то наметил жертвой…
Опытен старый пастор, знал он человеческую душу. Знал, как велика власть женщины над мужчиной. Многое знал он, одного не ведал старик — любви, считая ее грехом сатанинским…
— Что с вами, Елена? — ласково спрашивал поздний гость, заглядывая ласково в глаза.
Не страшен с виду, а почему-то болит ее сердечко, чует тревогу. Вот и пастор в последние дни стал делать намеки, невольно заставлявшие ее краснеть. Она не совсем понимала их, но инстинкт подсказывал ей, что в этих намеках таится для нее какая-то опасность. Пастор чего-то ждал от нее, какой-то услуги, какой-то великой жертвы ради «блага множества обездоленных, лишенных милой родины людей, близких ей и по духу, и по крови, и по религии». Пастор то перечислял ей могучих, славных женщин, не останавливавшихся ни пред каким самопожертвованием, когда дело шло о счастье великого родного народа; он живо рассказал ей историю библейских Юдифи и Олоферна, восхищался подвигом еврейки и тут же переходил к царю Петру, расхваливал его, говоря, что, если бы около него была своя Юдифь, тысячи и сотни тысяч благословляли бы ее.
Голос его трепетал, когда пастор говорил о той роли, которую должны были сыграть в истории России иностранные выходцы, и вдруг прямо и четко втолковывал румяной хохотушке, что таких людей, как молодой царь Петр, крепче всего можно сковать цепями женской любви, — любящий человек-де сделает все, чего ни захочет любимая женщина.
Елена слушала, краснела, но старалась, легкая душа, не вникать в скрытый смысл, и сердечко ее сжималось, и уже несвободно было оно, юное это сердечко… Вот чего не принял в расчет старый пастор Кукуевской слободы, знаток человеческих душ… Верил он в свою мудрость, верил в девичью глупость и податливость, видя, как весело и непринужденно обращалась девушка с царем московским. Потирая руки, улыбался, часто уходил из дома вечерами, запаздывал с возвращением, когда, по его расчетам, гость-венценосец должен был быть у него.
Так было и в этот темный июльский вечер…
IX
Боязливая голубка
— Здравствуйте, царь, здравствуйте! — приветствовала Елена Петра. — Давно не были у нас в слободе… Словно и позабыли совсем…
— Нет, фрейлейн Лена, нет, — ласково отвечал гость, пожимая маленькие ручки девушки, — я никогда не забываю своих друзей.
Они говорили по-немецки; Петр медленно произносил слова, старательно подыскивая их в своей памяти, прежде чем сказать, но в общем его речь была правильна, хотя и несколько книжна. Он, разговаривая с Еленой, старался сдерживать свой ломкий грубоватый голос, и только его глаза так и взблескивали яркими огоньками.
— Это хорошо, что вы не забываете своих друзей, — защебетала девушка, — а врагов как? Тоже не забываете?
Лицо молодого царя потемнело, изогнутые дугой брови сдвинулись.
— Смотря кого! — глухо ответил он. — Иных и на своем смертном одре не забуду!
— Какой вы! Ведь это не по-христиански, — высвободила свои руки девушка. — Но я не хочу верить, чтобы вы были злой… Нет, нет! Вы — добрый. Господь велел любить своих врагов…
— То был Господь, — по-прежнему глухо проговорил Петр, — а мы — простые люди. В мудрых же изречениях, которые я вычитал в книгах вашего благодетеля, прямо сказано, что человек человеку — волк. Эх, фрейлейн Лена, если бы могли только заглянуть в душу мне и увидеть, что там делается, испугались бы вы!..
— Разве? — даже отступила немного Елена.
Петр присел к столу и так ударил по нему кулаком, что все ходуном заходило.
— Чего «разве»? — запальчиво и грубо выкрикнул он. — Кипит все там, словно печь разожженная. — И слегка хлопнул себя по высокой груди. — Да! А как же этому не быть? Разве вокруг меня друзья? Враги лютые! Все… Вот сестра Софья… От одного отца мы с ней, а нет большего врага для меня, чем она! Сидит она теперь, поди, со своим Васькой Голицыным и придумывает, как бы меня с белого света извести!
Губы его побледнели, сжались кулаки.
— Полноте, царь, полноте, — остановила его девушка испуганно. — Вы сегодня мрачно настроены. И еще такой разговор затеяли… Ну его! Знаете, я очень рада, что моего благодетеля дома нет…
— И я тоже, — сознался Петр, странно глянув.
Сердце Елены захолонуло.
«Что он задумал? — промелькнула тревожная мысль. — К чему он это сказал?»
Она же одна во всем доме с этим молодым своевольником, о выходках которого давно ходили недобрые слухи. Женился, да не остепенился. Господи, спаси…
— Я по крайней мере прочту еще раз анатомию, — закончил Петр, сощурившись, и Елена почувствовала, как чуть отлегло от сердца. — И то, вожусь с этими потешными и книги совсем забросил.
— И прекрасно! — слишком громко воскликнула Елена, обрадованная и в то же время с чисто женской непоследовательностью задетая за живое равнодушием к ней молодого царя. — Усаживайтесь за свои книги, и если только вы будете прилежны, то я обещаю вам сюрприз.
— Какой? — по-мальчишески встрепенулся Петр.
— Будьте терпеливы, и вы увидите сами, какой мой сюрприз! — весело засмеялась девушка. — Садитесь же за книги, огонь горит ярко, и ваши глаза передадут вам всю мудрость, какая в них есть. Учитесь, царь! Из вас, если бы вы не были царем, вышел бы прекрасный студент!
И, прежде чем Петр успел что-либо сказать, Елена с веселым смехом выбежала из пасторского кабинета.
X
Оборотень
Оставшись один, Петр не сразу принялся за книги. Взволнованный нежданным разговором о друзьях и врагах, он несколько раз тяжело прошелся по комнате.
— Милая резвая хохотушка, — заговорил негромко сам с собой, — право, приятно словом перемолвиться с такой, не то что наши московские тетери и кувалды… «Лапушка» да «разлапушка» — только одно и знают, а дальше этого никуда… Целуй ее, ласкай, дрожи от страсти, а спроси что-нибудь — про пирог с морковью услышишь… Матушка, матушка! Зачем ты меня с Авдотьей сковала?.. Жизнь моя по-другому потекла бы, если бы иная около меня была! Эх! Да что тут! Порву я все путы, вырвусь на вольную волюшку. Не удержать им орла на привязи. И уж загуляю тогда, так загуляю, что сам Грозный царь в своей гробнице костями от удивления застучит! Только бы моих потешных поднять — никакие Софьины стрельцы против них не выдержат. Покажу всему миру, кто я!
Голос его зазвенел. И прекрасен, и страшен был царь в эти мгновения. Горели его глаза, ноздри раздувались, вздрагивали губы, высоко вздымалась богатырская грудь.
Наконец, поборов себя могучим усилием воли, Петр взялся за книгу. Ветер теребил занавески на окне, ветки шуршали глухо. Царь насторожился: до его чуткого слуха донесся отдаленный говор, и ему показалось, что голоса все приближаются и что скрипнула приворотная калитка. Страх холодком пробежал по спине. Петр выглянул во двор. Было темно, веяло прохладой, из пасторского сада лился аромат цветов. В саду стояла ночная тишина, слышался только шелест листьев под легким налетевшим ветерком.
— Причудилось, надо быть, мне, — промолвил царь, — никого там нет. — Да и кому быть? Сестра Софья сюда своих соглядатаев послать не осмелится… Ох, сестра, сестра! — он нахмурился, вспомнив про правительницу, но, опять подавив в себе закипавшее чувство, махнул рукой и подошел к завешенному углу.
Отдернул занавеску, за ней оказался прекрасно собранный человеческий костяк, установленный во весь рост на широкой подножке. Глазные и носовые впадины зияли на его белой кости. Беззубый рот был раздвинут, и казалось, что эта страшная мертвая голова улыбается царю, кости-руки были протянуты вперед, словно скелет хотел обнять Петра.
— Не шути, брат, — пробормотал государь и, взяв костяк, перенес его к столу. Сел сам и развернул одну из книг. Перелистав несколько страниц и найдя нужное ему место, он поднял и укрепил подставкой одну из рук скелета так, что она приняла нужное положение, повозился с его костяной ногою, стал повторять урок, вприщурочку глядя на скелет, лишь изредка заглядывая в учебник:
— Сие есть локтевая кость, сие — лучевая, сие — голень, вот малая берцовая, вот копчиковый отросток…
Царь увлекся. Время летело незаметно. Наконец, закончив, Петр, придал скелету прежнее положение, поставил костяк пред глазами, а сам закурил трубку с длинным чубуком: напряженно работавший мозг требовал взбодрения.
Петр курил истово, и клубы табачного дыма носились над его головой, окутывая и его, и стоявший пред ним скелет — мрачноватая картина! Но венценосный ученик не обращал на это внимания. По временам он отрывался от книги, склонялся к скелету, трогал его, повертывал, похрустывал косточками, давно уже высушенными, и чудилось: слушает, понимает его безмолвный приятель…
А ветки за окнами шевельнулись сильнее. Стрельцы Кочет и Телепень промелькнули в калиточку пасторского дома. Телепень бодрился, держался на ногах достаточно твердо, бормотал, себя успокаивая:
— А что, брат, ведь хорошо я придумал? Ведь верно, хорошо?
— Чего уже лучше! — насмешливо ответил Кочет. — Вот как хозяева надают в загорбок, совсем чудесно будет.
— Не надают… Мы и сами с усами… Сдачи дадим…
— Тише ты, видишь? — указал Кочет на отворенное окно, из которого выбивался неяркий свет. — Ведь не спят еще, проклятущие.
— Да, я и то вижу… А ведь беседка, что я наметил, прямо против окна…
— Думаешь, не увидят?
— Может, и ничего, а увидят — прогонят… Ночуй в канаве… Эх ты, жизнь…
— Что же делать?
— А вот что! Переждем тут, под стеной… Не до петухов же не спать будут. Угомонятся, тогда мы в беседку и проберемся.
— Дело, — согласился Кочет, — переждем!
Они притаились под стеной вблизи открытого окна; шум, вызванный ими, привлек внимание чуткого Петра, который настороженно стоял у занавески, стиснув рукоять ножа.
Шло время… Стрельцам давно уже надоело стоять и ждать, да и спать им хотелось, так что невтерпеж стало.
— У, полуночники! — с сердцем выбранился Кочет. — Ночь уже на дворе, а они не укладываются… А знаешь что, Телепень?
— Что?
— Давай поглядим, кто там такой полуночничает? Може, немчинская девка с хахалем милуется.
— Так мы их спугнем, — хохотнул, оживился Телепень. — Верно ты говоришь, давай!
Они подкрались, затаивая дыхание, к окну. Первым взобрался на узкую завалинку Кочет, заглянул и кубарем, без звука скатился вниз, кинулся в кусты. Что такое? Телепень постоял, подумал и, подумав, не говоря ни слова, сопя, полез к окну. Он увидел комнату в табачном дыму, мертвую улыбку скелета и глаза царя, глядящие на него.
Волосы дыбом поднялись под шапкой у парня, ослабели руки…
— Чур, меня чур! — вырвался из его груди дикий, отчаянный вопль. — Оборотень, антихрист!
Затопали по земле его сапоги, зашуршали у калитки кусты.
Петр сутулил плечи у окна…
XI
Анхен
Сумрачен был взгляд царя. Скулы его каменели. Заговор? Вспомнились очумелые глаза мордатого стрельца, его вопль. Царь покачал головой, хмыкнул. И вдруг весело, безудержно рассмеялся.
— И поделом негодникам! — бормотал он сквозь смех. — То-то я думаю, их душа в пятки ушла… Эх, людишки, — презрительно закончил он и, позабыв о приключении, снова принялся за прерванную было работу.
Но, должно быть, в этот вечер ему не суждено было заниматься науками: только что венценосный ученик хотел углубиться в книги, как у дверей послышались веселый девичий говор и смех.
Он приподнял голову и слегка улыбнулся.
— Ишь, — проговорил вполголоса, — одна стрекоза другую привела… Что же они сюда не идут? Чего там за дверями стрекотать?
Как бы в ответ дверь распахнулась и в кабинет пастора вбежала Елена, таща за руку другую девушку.
— Иди, Анхен, не упрямься, — смеясь, сказала она, — молодой московский царь — не медведь и тебя не укусит.
Петр поднялся со стула и во все глаза смотрел на гостью, чувствуя, как вдруг загорается все его лицо. Пред ним была та самая неземная нимфа, которая рисовалась в его молодых грезах: не лупоглазая жирная московская «тетеха», нет, это была она — высокая, статная. Тяжелые золотистые косы змеями висели по плечам, голубые глаза смотрели гордо, но в то же время кротко. Щеки так и пылали ярким румянцем. Девушка была, видимо, смущена этой неожиданной для нее встречею, однако на ее лице не отражалось ни испуга, ни тревоги. Петр даже плохо слушал Елену от волнения. О чем это она?..