Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

В этой обстановке жил Бломштедт и наслаждался безоблачным счастьем. Он поселился в Зимнем дворце, в его распоряжении были лошади дворцовой конюшни, он постоянно находился в обществе государя, не неся при этом никаких особенных обязанностей, так как Пётр Фёдорович освободил его как от собственно службы камергера, так и военной службы в голштинской гвардии. У барона осталось достаточно времени на посещение красавицы Мариетты, и нередко он проводил в её обществе целые дни в гостинице Евреинова, где оставил за собою помещение.

Страстное увлечение этой обольстительной женщиной с каждым днём увеличивалось; очарование её любви и милой, остроумной болтовни не проходило, несмотря на частое и иногда продолжительное отсутствие барона, обусловленное его жизнью при дворе. Напротив, он с новой жаждой стремился в её объятия. Иногда он не заставал её дома, и ему приходилось долго ждать её возвращения; тогда им овладевали мрачные мысли и он терзался сомнениями. Но всё это исчезало мгновенно, когда она возвращалась и, нежно ласкаясь к нему, разглаживала морщины на его лбу.

Однажды, поспешив к возлюбленной в необычный час, он нашёл её дверь запертой, и когда, спустя некоторое время, Мариетта отворила, она показалась барону несколько смущённой; она заявила, что была занята туалетом и никак не могла выйти из спальни, находившейся на другом конце коридора. На ней было просторное белое матине;[12] её волосы были в несколько беспорядочном виде. Когда Бломштедт вошёл под руку с ней в спальню, ему бросилась в глаза перчатка, лежавшая на ковре и по виду похожая на те перчатки, которые носили императорские гвардейцы.

— Это что? — бледнея, воскликнул он, подняв перчатку, по размерам принадлежавшую большой, сильной руке, и грозным взглядом посмотрел на Мариетту.

Мариетта, по-видимому, испугалась, и на мгновение её глаза блеснули так же грозно и насмешливо-вызывающе; но сейчас же она оправилась, с беспечной, равнодушной улыбкой взяла перчатку у Бломштедта и сказала:

— Наш трагик был у меня пред тем, как я начала свой туалет, мы репетировали с ним одно место из новой пьесы, в которой оба должны участвовать по приказанию государя. Он был в мундире времени Петра Великого и, вероятно, обронил здесь свою перчатку. Да, рука у него не маленькая, — проговорила она с детской, невинной улыбкой и бросила перчатку в угол, — не такая, как у моего стройного красивого друга, — прибавила она, нежно целуя руку молодого человека, после чего, шутя и ласкаясь, потянула его за собою на диван и попросила расчесать её волосы и мягкой щёткой освободить их от пудры, как он уже часто делал это раньше.

Мрачные подозрения не сразу улеглись в Бломштедте, он даже подумал, не навести ли у слуг справки о том, кого принимает у себя Томазини, но его гордость и рыцарские чувства воспротивились такому унизительному выпытыванию. Он постепенно успокоился, его руки скользили по душистым, роскошным волосам Мариетты, и он слушал её неумолкаемую болтовню, прерываемую внезапными поцелуями. Очарование минуты взяло верх, и молодой человек почти упрекал себя в недоверии к такому прелестному существу, которое, казалось, только о нём и думало.

Так жил Бломштедт изо дня в день, наслаждаясь невозмутимым счастьем.

Пётр Фёдорович, несмотря на свои изменчивые настроения, был с ним всегда одинаково дружествен и при каждом случае выказывал ему своё благорасположение, следствием чего было то, что, несмотря на молодость Бломштедта, весь двор относился к нему очень внимательно и почтительно, как будто он принадлежал к самым почётным людям в государстве. Так как барон не вмешивался в политические дела, а жил только в своё удовольствие и никогда не выпрашивал у государя никаких подачек или милостей, которые могли бы противоречить желаниям других, то у него не было также и врагов, напротив, пред ним даже заискивали, чтобы при его посредничестве достичь того или другого, и даже сановники не стеснялись в некоторых случаях довериться ему и просить его содействия для получения некоторых решений государя.

Тщеславие Бломштедта было вполне удовлетворено; для того чтобы стреляться к власти, сопряжённой с большими трудами, работой и ответственностью, он был ещё слишком молод. Ему оказывали везде уважение, почтительность и дружбу, он видел себя поставленным наравне с наивысшими особами, и это вполне удовлетворяло его юную душу; он жил в постоянном блеске и очаровании, которым дарила его красавица танцовщица; только изредка омрачался его горизонт мимолётными облаками.

Иногда пред ним воскресали воспоминания о родине, но не тревожили его совести, так как он сделал всё, что мог, и государь обещал ему, что его просьба будет исполнена. Он сообщил отцу о благосклонном отношении к нему государя, о назначении камергером, и старый барон выразил своё одобрение в ласковой форме, противоречившей его обычной строгости и холодности, а затем значительно увеличил сумму, которую он предназначил сыну. Бломштедт написал также пастору Вюрцу и сообщил ему о решении государя по делу несчастного Элендсгейма; в это письмо было вложено письмо к Доре. Когда он писал Доре, это был, пожалуй, единственный момент, когда он почувствовал глубокое угрызение совести; каждое слово любви и надежды звучало такой ложью, что он краснел сам пред собою. А между тем в его словах была правда; он действительно чувствовал тоску по Доре, но это чувство было совсем иное, более чистое, ясное и спокойное, чем та бурная, пламенная страсть, которая влекла его к Мариетте и от которой он никак не мог избавиться.

Но в юношеском легкомыслии он забыл о всех сомнениях, как только письмо было отправлено. Хотя он и не помышлял о разлуке с прекрасной Мариеттой и она по-прежнему волновала его кровь, но всё же он не мог быть уверенным в прочности своей связи с красивой танцовщицей. Странно было то, что, несмотря на весь свой страстный пыл, он не испытывал ни страха, ни беспокойства при мысли о том, что это должно когда-нибудь кончиться. Когда в юности человек заглядывает вперёд в жизнь, то будущее кажется ему бесконечно далёким, между тем как в старости время сливается в ничтожный атом, а настоящее, дающее нам счастье, не омрачается сознанием, что когда-нибудь должно кончиться. Своё обещание спасти честь бедного старика Элендсгейма Бломштедт считал исполненным, так как был уверен, что государь сдержит своё слово. Далее он был уверен, что свою будущую жизнь, которая была ещё очень далеко впереди, он будет делить с Дорой. Так почему бы ему не пользоваться своей молодостью, как все другие делают это, и не испить кубка наслаждений, которых эта скромная, чистая девушка не в состоянии дать ему?

Такие рассуждения успокаивали молодого человека, возвращали ему прежнюю радостность, и он упивался счастливым настоящим, стараясь привести его в согласие со своим прошедшим и будущим.

Императрицу Бломштедт видел редко; она была с ним холодна и высокомерна, как со всеми голштинскими офицерами своего супруга; он же должен был избегать сближения с кружком Екатерины Алексеевны, чтобы не навлечь на себя неудовольствия своего покровителя. Письмо, которое ему дала с собой пасторша из Нейкирхена, он ещё не вручил императрице, так как супруга пастора Вюрца внушила ему воспользоваться этим письмом только в крайнем случае, когда не останется никаких других средств. Между тем он так быстро приобрёл доверие государя и занял такое блестящее положение при нём, что уже не нуждался ни в чьей рекомендации. То письмо у него лежало спрятанным в шкатулке, и он почти забыл про него. При данных обстоятельствах ему было приятно, что он не воспользовался им и таким образом не стал ни в какие особые отношения к государыне.

Бломштедт помнил наказ, данный ему государем: быть бдительным и следить за интригами его врагов; но с ним, любимцем императора, все были так необыкновенно любезны, высказывали пред ним столько преданности и восхищения своему властелину, что он был убеждён в искренности этих чувств и приписывал их всему народу. Он не верил, что у государя могут быть враги или чтобы эти враги осмелились даже в помышлении восстать против такой могучей власти. В таком смысле он отвечал и государю на его вопросы, что бывало, впрочем, не слишком часто, так как и сам император был убеждён в прочности своей власти.

Настал май месяц. Двор собирался переезжать в Ораниенбаум — летнюю резиденцию, но предварительно Пётр Фёдорович хотел торжественно отпраздновать заключение мира с Пруссией. В помощь графу фон Гольцу король Фридрих Второй прислал в Петербург ещё графа Шверина. Условия мира были выработаны: Россия должна была уступить Пруссии все области, занятые русскими войсками, а вместе с тем был заключён тайный союз с прусским королём против врагов последнего, и хотя это держалось ещё в тайне, но было ясно из приказов, данных графу Чернышёву, по которым он должен был оставаться в распоряжении Фридриха Второго. Государь только с нетерпением ожидал курьера, который должен был привезти ратификацию берлинского договора. Всё было приготовлено к торжеству, которым должно было ознаменоваться заключение мира, Пётр Фёдорович усердно занимался приготовлением гренадёров к походу против Дании и с этой целью ежедневно устраивал экзерциции и с величайшей строгостью обучал их мельчайшим подробностям прусской службы.

В один прекрасный майский день, один из немногих дней краткой, но восхитительной весны в Петербурге, предшествующей знойной летней жаре, император назначил ученье на большом дворе казарм Измайловского полка. Люди в новых мундирах обучались новому прусскому парадному маршу. Государь, верхом на лошади, остановился на одной стороне двора, рядом с ним стали граф Алексей Григорьевич Разумовский, фельдмаршал граф Миних, генерал Гудович, голштинский генерал Леветцов, фон Брокдорф и несколько других голштинских офицеров. Полк стал проходить пред ним отдельными ротами. Лица солдат были мрачны и злобны, вид голштинских мундиров озлоблял их ещё более.

Пётр Фёдорович определил в полк своего любимца, негра Нарцисса. Насколько великан-эфиоп был красив в своём белом африканском одеянии, настолько он был карикатурен в узком мундире и гренадёрской шапке со своим чёрным лицом и оскаленными зубами. Непривычный к военным движениям, он нередко принимал очень смешные положения и производил беспорядок в строю. Пётр Фёдорович, обыкновенно крайне строгий во всех мелочах, казалось, не замечал ошибок своего черномазого любимца или же громко смеялся над ним, чем ещё больше возмущал русских солдат, оскорблённых этим в своём воинском достоинстве.

Этот негр был в роте, которой командовал полковник князь Дашков, муж подруги государыни, красивый двадцативосьмилетний молодой человек. В тот момент, когда рота приближалась к его императорскому величеству, негр, маршировавший во второй шеренге, споткнулся о камень и потерял равновесие; привыкший к свободным движениям, он не умел держаться в узком мундире и коротких гамашах[13] и с комическими движениями схватился за соседних солдат, причём его гренадёрская шапка слетела с головы. Вся рота пришла в беспорядок и образцовая прямая линия, двигавшаяся маршем, приняла неправильный, изогнутый вид. Князь Дашков, маршировавший в нескольких шагах впереди солдат, не заметил происшедшего; он наклонил шпагу в знак салюта и остановился в испуге, когда Пётр Фёдорович весь красный от гнева, поскакал к нему навстречу и остановил лошадь прямо пред ним.

— Чёрт вас возьми, князь Дашков! — крикнул государь. — Что это за беспорядок? Как вы осмеливаетесь проводить предо мною роту в таком виде?

Князь удивлённо оглянулся и тотчас заметил нестройную маршировку своих солдат, равно как всё ещё шатавшегося негра. Нарцисс одной рукой уцепился за ближайшего солдата и вырвал последнего из шеренги, а другой рукой старался поднять гренадёрку, упавшую на землю. В своём испуге и замешательстве он был до такой степени комичен, что князь Дашков не мог удержаться от улыбки.

— Прошу извинения, ваше императорское величество, — сказал он, — действительно, рота пришла в беспорядок, но вы видите, что виноват в этом негр!

Пётр Фёдорович ещё резче, чем раньше, крикнул:

— Я не понимаю, как вы можете смеяться, когда я делаю вам выговор! Разве для вас так безразлично, доволен ли вами ваш государь или нет? Я найду средства доказать вам, что моё одобрение или неудовольствие имеет некоторую цену; командир, который представляет императору свою роту в таком беспорядке, — очень плохой офицер!

Князь, в свою очередь, покраснел от негодования.

— Одобрение вашего величества имеет для меня такую же высокую ценность, как и для каждого офицера, — сказал он, — но я не могу принять выговор, которого я не заслужил. Ваше императорское величество, я думаю, вы сами изволите видеть, что виною всему негр.

— При плохих манёврах всегда виноват командир, — воскликнул Пётр Фёдорович, ещё более горячась, — это — ваше дело держать своих людей в порядке.

— Ваше императорское величество, — дрожащим голосом возразил князь Дашков, — вы сами изволили определить в храброе русское войско этого африканского дикаря, и я накажу его за этот проступок; я велю прогнать его сквозь строй.

Пётр Фёдорович посмотрел на молодого человека в немом изумлении; угроза такого наказания для его любимца, равно как и холодный, гордый тон, которым говорил князь, показались ему чем-то невероятным, так как он привык к полному подчинению своим прихотям. Затем им овладел неописуемый гнев; его глаза дико расширились, он двинул лошадь в упор на князя и поднял руку.

Глухой ропот поднялся в рядах солдат.

Дашков, ни говоря ни слова, устремил неподвижный взор на императора и поднял свою опущенную для салюта шпагу так, что её остриё почти коснулось поднятой руки Петра Фёдоровича. Одновременно первая шеренга придвинулась к князю, не дожидаясь команды, и некоторые из солдат опустили штыки.

Пётр Фёдорович отпрянул, мертвенная бледность покрыла его лицо, и он покачнулся в седле.

Князь Дашков стоял по-прежнему неподвижно, между тем как глаза солдат сверкали всё злобнее.

Несколько секунд прошло в глубоком молчании, причём Пётр Фёдорович так сильно пошатнулся в седле, что еле удерживался в стременах; затем он круто повернул лошадь и, не говоря ни слова, поскакал обратно к своей свите.

— Маршируйте скорее дальше! — сказал граф Разумовский, прежде чем последовал вслед за государем.

Князь Дашков скомандовал. Рота быстро приняла стройный порядок и в самом образцовом виде продолжала маршировать.

Пётр Фёдорович сидел некоторое время в оцепенении, тяжело дыша. Затем он начал безразличный разговор с фельдмаршалом Минихом, который, как и все остальные, не заметил подробностей происшествия и считал это только лёгким беспорядком.

Ученье продолжалось. Государь, казалось, забыл о происшедшем; его гнев и испуг сменились необычайно хорошим расположением духа, что часто замечалось при его изменчивом, легко раздражающемся нраве. Он шутливо беседовал с окружающими, по-видимому, мало обращал внимания на ученье и вскоре приказал полку обратным маршем отправиться в казармы.

Когда рота князя Дашкова почти уже скрылась за воротами двора, негр Нарцисс вдруг выскочил из шеренги и бросился на одетого в серое платье человека, который стоял у ворот и при виде комической фигуры африканца в мундире и гренадёрке, съехавшей набок, не мог удержаться от смеха.

Негр, по натуре вспыльчивый да к тому же раздражённый предшествующим событием и свистками близко стоявших к нему солдат, пришёл в ярость от этого смеха. С дико блуждающими глазами, скрежеща зубами, он кинулся на человека, посмеявшегося над ним, впился пальцами в его шею и стал душить, вскоре оба упали на землю, стали барахтаться и колотить друг друга, причём негр испускал дикие звуки, напоминавшие рёв хищного животного.

— Смотрите, смотрите! — воскликнул Пётр Фёдорович, обращаясь к своей свите: — Это — Нарцисс, он не позволяет глумиться над собою!.. Браво, Нарцисс, браво! Защищайся, не давай себя побороть!

Оба борющихся всё ещё лежали на земле, на одну минуту негр оказался под своим противником и не мог защищаться, так как тот придавил его коленом; но вдруг, извиваясь, как змея, он выскользнул, сделал ловкий прыжок, набросился на своего противника и стал колотить его кулаками по голове и по плечам, так что тот громко закричал о помощи.

Пётр Фёдорович выпустил из рук поводья лошади и стал громко хлопать в ладоши.

— Великолепно, чудесно! — закричал он. — Так должны все мои солдаты поступать со своими врагами!.. Однако довольно! Оставь!.. Он достаточно уже наказан!

Нарцисс, казалось, не слышал приказания; крики несчастного становились всё жалобнее, по его лицу струилась кровь. Несколько офицеров соскочили с лошадей и старались оттащить негра.

— Смотрите, какой он храбрый! — сказал Пётр Фёдорович, с гордостью глядя на лицо чернокожего, исказившееся от зверской злобы. — А всё же, — прибавил он чуть слышно, — этот надменный Дашков хочет пропустить его сквозь строй, он заразился от своей жены, которая так часто забывает, чем обязана своей сестре, Романовне. Уведите того! — громко сказал он. — Пусть охладит свои синяки. Кто это, кого мой Нарцисс так отделал?

Офицеры подняли избитого и подвели его к императору.

— Откуда ты взялся? — спросил Пётр Фёдорович. — Что ты тут делаешь в казармах?

— Я здешний, — возразил несчастный, утирая кровь, струившуюся по его лицу, — я — полковой чистильщик ретирадов.[14]

Офицеры рассмеялись, а Пётр Фёдорович гневно сжал губы и сказал серьёзно и строго:

— Что? Чистильщик? О, какое несчастье! Мой Нарцисс дрался с чистильщиком!.. Он потерял свою честь, он не достоин более носить мой мундир; я должен разжаловать его в рабочие в рудниках или отослать обратно в Африку… Он обесчещен, он не может больше оставаться вблизи меня!

Негр стоял совершенно смущённый, некоторые офицеры смеялись, принимая слова государя за шутку.

— Что вы смеётесь? — грозно крикнул он. — Серьёзную боль вы хотите рассматривать как шутку? Помогите мне ещё обдумать, как можно бы спасти моего Нарцисса!

Все в смущении потупились.

Голштинский генерал фон Леветцов, здоровенный мужчина с тёмно-красным лицом, указывавшим на злоупотребление спиртными напитками, сказал:

— В Пруссии поступают так, если хотят разжалованного солдата сделать снова достойным чести, то проводят его под знамёнами полка и на минуту прикрывают ими его.

— Отлично! — радостно воскликнул Пётр Фёдорович. — Отлично! Так мы и сделаем. Велите сейчас же принести знамёна. Живо!

— Полковые знамёна, ваше императорское величество? — серьёзным тоном переспросил граф Разумовский, — для такого пустяка?

— Пустяка? — вспылил Пётр Фёдорович. — Ты называешь пустяком восстановление чести императорского слуги, пострадавшего невинно? Пойди, Алексей Григорьевич, и сделай, как я приказываю; мне надоели противоречия, а кто противоречит моим приказам, того я считаю государственным изменником.

Фельдмаршал Миних также пытался возражать; но гнев Петра Фёдоровича становился всё сильнее, он сам поскакал к воротам казармы и приказал караульному офицеру сейчас же вызвать на двор роту со знамёнами полка.

Несколько времени спустя действительно во дворе появилась рота с развёрнутыми знамёнами; солдаты маршировали торжественно, серьёзно; они думали, что дело идёт о какой-нибудь очень важной церемонии, так как только в таких случаях развёртывались эти почётные эмблемы, развевавшиеся ещё при Петре Великом в победоносных походах против шведов и турок.

— Склоните знамёна! — приказал государь. — А ты, Нарцисс, нагнись и пройди под этими благородными военными знаками, чтобы с тебя был снят позор, причинённый прикосновением к тому чистильщику.

Рота выстроилась; ни один солдат не дрогнул, знаменосцы держали знамёна, по приказанию государя, над негром, который, осклабившись, пролезал под ними; только по рядам слышался глухой ропот, похожий на приближающуюся грозу.

Пётр Фёдорович, казалось, не замечал этого; он был поглощён своеобразной церемонией, которая должна была восстановить честь его негра; он только следил за смешными движениями, которые тот проделывал, извиваясь под знамёнами.

Миних отвернулся. Граф Разумовский закусил губы, и даже генерал фон Леветцов был смущён, глядя на зрелище, устроенное по его инициативе.

— Стой! — крикнул Пётр Фёдорович, когда негр в третий раз прополз под знамёнами. — Теперь довольно! Тебе снова возвращена честь. Поди надень свою гренадёрку, возьми свой штык и благодари меня; я спас тебе то, что дороже жизни.

Негр поцеловал руку государя, оскалив зубы, надел гренадёрку, взял штык под мышку, как охотничье ружьё, и направился из казармы во дворец, так как принимал только участие в полковом ученье, а в остальное время был для услуг при дворце.

— Ну, господа, — сказал Пётр Фёдорович, снова повеселев, — я исполнил мой долг; ведь первый долг государя защищать свою армию и поддерживать честь государства. А теперь пойдёмте во дворец. Приглашаю вас всех ужинать, служба окончена, теперь мы имеем право веселиться.

Он приказал роте отнести обратно знамёна.

Знаменосцы повернули обратно в казармы, держа знамёна всё время опущенными, как бы в знак печали над поруганной святыней солдатской чести.

— Прошу извинения, ваше императорское величество, — сказал фельдмаршал Миних, — но я не могу сегодня последовать вашему приглашению; мой возраст даёт себя знать, мне нужен покой.

— Я также прошу извинить меня, — сказал граф Разумовский, — у меня есть неотложные служебные дела.

Пётр Фёдорович испытующе посмотрел на обоих фельдмаршалов, но ничего не сказал, а только слегка кивнул головой.

Когда он подъезжал к воротам, ему встретились один из его адъютантов и прусский посланник граф фон Гольц, стройный молодой человек с тонкими, умными чертами лица.

— Ах, милый граф, — воскликнул Пётр Фёдорович, приветствуя молодого человека, — вы что здесь делаете? Когда будете писать его величеству королю, то можете сообщить ему, что застали меня здесь; я, следуя его примеру, обучаю мои войска.

— Его величество, мои всемилостивейший государь только что прислал мне с курьером ратификацию мирного договора, — произнёс граф фон Гольц, — и кроме того, собственноручное письмо, которое я имею приказание тотчас же передать в руки вашего императорского величества. Я решился разыскать ваше императорское величество, так как знаю, что письмо моего всемилостивейшего государя принесёт вам радость, — прибавил он с гордым самодовольством, — и так как вы, ваше императорское величество, приказали мне в таком случае явиться к вам немедленно.

— Вы правы, — воскликнул Пётр Фёдорович, — дайте, дайте сюда, граф!

Получив пакет, император быстро сорвал обложку и прочитал немного неразборчивые строки прусского короля. Вдруг его глаза засветились яркой радостью.

— О, какое счастье! — воскликнул он. — Какое счастье, какая честь! Послушайте, господа, это касается также и вас! Его величество король почтил и вас: он производит меня в генерал-майоры и пишет при этом, что это — не только простая любезность в отношении русского императора, но что это должно также служить доказательством признания моих военных познаний.

Он нагнулся и обнял прусского посла, причём слёзы хлынули из его глаз.

— Я напишу королю, — воскликнул Пётр Фёдорович, — сегодня я не могу найти слов… Скорей, скорей во дворец!.. Мы должны отпраздновать этот знаменательный день… Все мои друзья должны быть у меня, а завтра состоится торжество по случаю заключения мира. Вся Россия должна ликовать, что наконец и пред лицом всего мира великий король — мой друг, что он считает меня достойным быть генералом своей армии, когда я уже гордился бы быть в ней капитаном.

После этого Пётр Фёдорович велел подать лошадь графу фон Гольцу, а затем помчался таким быстрым галопом, что его свита с трудом могла следовать за ним.

XV

Пётр Третий давно уже покинул маленькое помещение, где жил будучи великим князем, и занимал теперь целый ряд блестящих комнат на другой половине дворца, причём вовсе и не думал ещё устроить своей супруге жилище, достойное императрицы. Зато графиня Воронцова поселилась в той же половине, где были и его комнаты, в уютном роскошном помещении, откуда она могла прямо приходить в комнаты государя. Она не принимала участия в ежедневной службе при императрице и появлялась в её свите лишь при особенных торжествах. В своём помещении она устраивала небольшие собрания, на которые являлись многие придворные низшего разряда, надеявшиеся посредством ухаживаний за ней добиться милости или удержать за собой благоволение императора.

Вечером того дня, когда негру Нарциссу необычайным образом была «возвращена его честь», столовая на дворцовой половине государя сияла огнями, а в приёмной собралось маленькое общество приглашённых к императорскому ужину. Здесь находились генерал Гудович, камергер Нарышкин, голштинский генерал Леветцов, майор Брокдорф, голштинские офицеры, дежурившие во дворце, барон фон Бломштедт, английский посол мистер Кейт, граф фон дер Гольц и граф Шверин; все они ждали появления императора. Несмотря на непринуждённость подобных маленьких собраний и на близкое знакомство друг с другом отдельных участников их, на этот раз среди присутствующих господствовало холодное, подавленное настроение. Генерал Гудович и Нарышкин, которые, несмотря на всю свою преданность государю, тем не менее разделяли национальную вражду русского народа к пруссакам и чувствовали оскорбление, нанесённое всеми условиями мира, отдававшими пруссакам назад всё завоёванное русской кровью, мрачно держались в стороне от английского посла и представителей прусского короля, чтобы в разговоре с ними не коснуться вопроса, в котором они не были бы в состоянии говорить в духе своего повелителя.

Вследствие этого иностранные дипломаты были осуждены на беседу с голштинцами, а это, судя по графу фон дер Гольцу и графу Шверину, несмотря на их дипломатическое искусство владеть собой, доставляло им очень мало удовольствия, так как только здесь, при русском дворе, им приходилось считать этих «офицеров» за равных, в другом же месте или при других условиях, зная их бесславное прошлое, дипломаты едва ли удостоили их разговором. Барон фон Бломштедт с инстинктом настоящего аристократа почувствовал особенную, сдержанно-снисходительную манеру в обращении англичан и пруссаков с голштинцами; он покраснел от негодования при мысли, что он был смешанным со своими соотечественниками, вышедшими из низших слоёв общества, и вследствие этого стал давать короткие и высокомерные ответы, отчего тягостное настроение, господствовавшее среди присутствующих, ещё увеличилось. Поэтому все вздохнули свободно, когда в столовую вошёл Пётр Фёдорович под руку с Елизаветой Воронцовой.

На нём был голштинский мундир, на груди звезда прусского Чёрного Орла, а под ней другая — голштинского ордена Святой Анны. Он сиял удовольствием, так как, судя по его блуждающему взору, дрожащим губам и колеблющейся походке, видно было, что после всех пережитых в этот день волнений он успел почерпнуть новые силы в особенно любимом им крепком венгерском вине. Он приветствовал присутствующих коротким поклоном, а затем, направляясь первым в столовую, воскликнул:

— За стол, за стол, господа! Сегодня мой личный праздник… я произведён в генералы, это — великий, знаменательный день… Сегодня каждый должен отказаться от печальных мыслей и уныния. Сегодня я хочу радоваться с моими друзьями, завтра же всё государство должно принять участие в празднестве по случаю заключения мира. Сядь против меня, Романовна! — сказал он Воронцовой, усаживаясь за стол. — А вы, граф Гольц, и вы, граф Шверин, садитесь у меня по сторонам; я живее буду представлять себе его величество короля, оказавшего мне великую милость, если его верные слуги будут возле меня.

Всё общество подошло к столу, на котором большое количество приборов вовсе не соответствовало числу гостей; присутствующие смотрели с некоторым удивлением на эту сервировку.

— А! — воскликнул Пётр Фёдорович. — Я чуть было не забыл; я приготовил вам сюрприз, за который вы поблагодарите меня. Сегодня всё должно соединиться для нашего веселья и удовольствия; пусть никто из вас не скажет, что в обществе русского императора недостаёт того, чем вы развлекаетесь за своими интимными ужинами, на которые вы никогда не приглашаете меня.

Он открыл дверь в соседнюю комнату, и по его знаку в столовую впорхнули артистки императорского театра — героини трагедий, танцовщицы, инженю[15] и между всеми самая красивая, самая очаровательная и обольстительная Мариетта Томазини. У всех волосы были украшены душистыми венками из живых цветов, а шеи и руки покрывал лёгкий шёлковый газ. С полустыдливыми, полувызывающими взорами и улыбками они бойко приветствовали гостей императора, встретивших их возгласами восторга, так как присутствие этих дам, среди которых почти каждый из приглашённых имел более или менее интимную приятельницу, обещало внести приятное оживление в однотонность, всегда царившую на ужинах императора. Даже по серьёзному лицу мистера Кейта скользнула улыбка, и Пётр Фёдорович, гордо озираясь вокруг, наблюдал за впечатлением, произведённым его сюрпризом. Только двое из присутствующих казались очень недовольными появлением актрис; это были графиня Воронцова и барон фон Бломштедт Графиня мрачно смотрела на этих красивых, обольстительных девушек, которые, подобно толпе баядерок, с театральными жестами и приёмами окружили императора. Барон Бломштедт испуганно отступил; он побледнел и его губы подёрнулись судорогой, когда он увидел входившую Мариетту, которую в последнее время, ввиду перерыва спектаклей из-за траура по императрице, он видел постоянно, которая, так сказать, жила только для него и которую он считал своим личным достоянием, скрытым от всего мира. И вдруг теперь она появилась среди этого общества, распущенность и безнравственность которого были хорошо известны ему. Но вскоре он успокоился и повеселел, так как, когда все кавалеры устремились навстречу дамам, приглашая ту или другую занять место около себя, Мариетта поспешно, избегая всех других, подбежала к нему и, нежно пожав его руку и тихо шепнув несколько ласковых слов, села рядом с ним.

Когда император занял место между графом Гольцем и графом Шверином, не приглашая ни одной из дам сесть возле себя, улыбнулась также и графиня Воронцова и поздравила государя с успехом придуманного им сюрприза.

Ужин начался. Чтобы подогреть сердца и воодушевить умы для оживлённой беседы, не было никакой надобности в старой мадере, поданной вместе со стерляжьей ухой. Вскоре дамы, занятые своей живой, смелой и кокетливой болтовнёй, забыли, что они сидят за столом всемогущего самодержца, а кавалеры были настолько увлечены своими соседками, что оставляли без внимания подносимые им блюда с изысканными кушаньями.

Мариетта приняла участие в общем разговоре; она всё время сыпала такими пикантными остротами, что все громко выражали своё восхищение. Но при этом её особенное внимание было обращено только на барона Бломштедта, она шептала ему нежные слова любви, она касалась своими гибкими пальцами его руки и в то же время, громко смеясь, кричала через весь стол другому кавалеру остроумный, меткий ответ на его вопрос. Словом, несмотря на любезность и весёлое настроение, которым она очаровала всех, она, казалось, присутствовала здесь только для него, думала только о нём и была счастлива лишь тогда, когда и он со смехом встречал её остроты.

Когда в гранёных хрустальных бокалах подали шампанское, государь встал и в велеречивых словах, причём его речь делалась всё запутаннее, предложил выпить за здоровье короля прусского. Он чокнулся с графом Гольцем и графом Шверином с почти благоговейным чувством, а затем, пока другие молча осушали свои бокалы, опустился на стул, словно не был в состоянии держаться прямо после этого торжественного выражения поклонения своему великому идеалу.

— Граф Гольц, — сказал он наконец спустя некоторое время, в течение которого он сидел с опущенной головой, положив руку на плечо прусского посла, — что сделал бы его величество король, за здоровье которого мы только что пили, с офицером, который дурно обучает своих солдат, вместо того чтобы сознаться в своей небрежности, клевещет на других и по отношению к своему государю, — добавил он с мрачным и злобным выражением в глазах, — осмеливается выказывать упорство и непослушание?

Граф Гольц колебался несколько минут. Умный дипломат знал, как малосимпатичен он русскому двору, и ему вовсе не хотелось создать себе ещё новых врагов своим ответом на вопрос, который мог иметь отношение к действительно происшедшему факту или известной, определённой милости.

— Ну, что же? — с нетерпением воскликнул Пётр Фёдорович. — Отвечайте, отвечайте! Как поступил бы король?

— Если бы дело было именно так, как говорите вы ваше императорское величество, — ответил граф, — то его величество король, несомненно, отрешил бы от должности такого офицера, если бы, — добавил он, бросив взгляд на окружающих, — не существовало смягчающих обстоятельств, которые могли бы оправдать его поведение.

— Слушай, Романовна, — воскликнул Пётр Фёдорович, — ты слышишь, что сделал бы его величество король и что поэтому и я должен сделать? Речь идёт о муже твоей маленькой дерзкой сестры, княгини Екатерины Романовны; я отрешу его от должности. Андрей Васильевич, ты завтра соберёшь военный суд. Приговор будет произнесён, и я без всякого колебания подпишу его.

В столовой водворилось тягостное молчание ввиду серьёзного и зловещего оборота, который принял до этого весёлый разговор. Некоторые из голштинских офицеров пытались выразить своё одобрение. Гудович в крайнем смущении смотрел на свою тарелку, а граф Гольц, казалось, размышлял, каким образом он мог бы отклонить это оскорбление, грозящее одному из представителей высшего русского дворянства. Графиня Воронцова также была испугана, но, быстро овладев собой, с улыбкой сказала:

— Князь Дашков, несомненно, совершил поступок, влекущий за собой подобное наказание, если вы, ваше императорское величество, сами говорите это; но граф Гольц добавил, что король прусский только тогда назначил бы такое суровое наказание, если бы не было смягчающих обстоятельств, а в этом случае, ваше императорское величество, есть одно смягчающее обстоятельство.

— Какое же? — вспылил Пётр Фёдорович. — Князь Дашков не выказал никакого раскаяния, а только одно упрямство.

— И всё же существует одно смягчающее обстоятельство, — продолжала Воронцова, — и это обстоятельство — то, что он — мой зять. Вы, ваше императорское величество, знаете, что я не одобряю невоспитанности и претензий своей сестры, что я с ней не в хороших отношениях, но что сказал бы свет, если бы супруг моей сестры был исключён со службы, если бы вы, ваше императорское величество, отнеслись так к семье своего лучшего друга?

— Свет сказал бы, что я поступил справедливо, — ответил государь, пристально смотря на графиню, — а если ты, Романовна, не будешь исполнять своих обязанностей, то я и тебя отрешу от должности.

— Ваше императорское величество! И справедливость может зайти слишком далеко, — сказал граф Гольц. — Я не знаю, могу ли я в настоящем случае быть истолкователем воззрений моего всемилостивейшего повелителя, и потому, если вы, ваше императорское величество, прикажете, то я могу написать об этом эпизоде в Берлин.

Пётр Фёдорович, казалось, не слышал последних слов или, быть может, считал нецелесообразным обременять прусского короля подобными делами.

— Но что же мне делать? — воскликнул он, осушая бокал шампанского, — что же мне делать? Мне невозможно держать на службе небрежного, непослушного офицера!

— Ваше императорское величество! — сказала графиня Воронцова: — Вы часто разрешали мне давать вам советы; быть может, и на этот раз вы не откажетесь выслушать меня. Вы до сих пор ещё не послали никого в Константинополь объявить о своём восшествии на престол. Пошлите моего зятя, князя Дашкова, к султану с известием о кончине в Бозе почившей государыни императрицы и о своём вступлении на престол, таким образом вы лишите моего зятя командования его ротою и не навлечёте вечного позора на него и на его семью, а там, быть может, между турками он поразмыслит о своих обязанностях и, по своём возвращении выкажет более способностей к обучению солдат.

Пётр Фёдорович громко расхохотался.

— Да, Романовна, да, ты права! Я так и сделаю… Завтра Дашков отправится в Константинополь. Он недостоин чести участвовать в празднестве по случаю заключения мира. Твой совет хорош; я дополню его на всякий случай, — продолжал он всё ещё со смехом: — Если ты когда-нибудь не будешь исполнять своих обязанностей, то я тебя тоже пошлю в Константинополь, к султану, чтобы он запер тебя в своём гареме, где женщины учатся порядку и послушанию.

Он ещё долго смеялся этой мысли, бормоча какие-то непонятные слова.

Графиня покраснела от досады и бросила угрожающий взгляд в сторону присутствующих дам; но они, будучи углублены в оживлённую беседу со своими кавалерами, не заметили этого происшествия.

Свадьбу справляли в кафе, в злосчастном подвале — музыка громко, столы расходились и заворачивали. С нашего края жениха и ничего такого в белом платье не видать. Я прикинул и сел напротив Старого; когда пьем, Старый бледнеет, я краснею — глупо сидеть рядом. Неслось к концу, пьяно, без тостов — народ, жар, пляски: нарядные бабы перед нами расчистили объедки и принесли угощение. Рядом увидел Ларионова, он много ел, голодно катая кадык.

Граф Гольц ловко повернул разговор на другие темы. Вскоре весь эпизод был позабыт и общество снова отдалось шумному, непринуждённому веселью.

Десерт был подан. Пётр Фёдорович, обыкновенно долго сидевший за ним молча и подперев голову рукой, встал и неуверенным голосом воскликнул:

— Ужин окончен. Теперь лакеи должны удалиться, чтобы нам нечего было бояться любопытных ушей. Но прежде принесите английское пиво, трубки и табак, как подобает в обществе, состоящем из солдат.

— Под-лая ваша жизнь, — пожалел архитектора Старый. — Подсадили. Проверяют. И нужно сидеть.

С быстротой молнии стол был убран и покрыт свежей белой скатертью, лакеи поставили на нём серебряные жбаны с пенистым пивом и маленькие хрустальные кружки, а также табак и те голштинские трубки, которые были в употреблении в знаменитой «табачной коллегии» прусского короля Фридриха-Вильгельма Первого.[16] Затем лакеи ушли; остался только Нарцисс, любимый негр императора, который для этого ужина снова надел свой нубийский наряд и белую чалму; он наполнял кружки гостей душистым пивом.

Ларионов, разжевывая, рывком расстегнул пуговицу под галстуком.

Пётр Фёдорович закурил свою трубку, и все остальные последовали его примеру; даже те, которые не курили, брали трубку в рот, чтобы не вызвать его неудовольствия. Вскоре вся комната наполнилась густыми голубоватыми облаками дыма, и хотя это курение, в то время ещё мало распространённое в хорошем обществе, очень не нравилось дамам, они всё же остерегались выражать своё неудовольствие и отвращение к табачному дыму.

Осушив одним могучим залпом свою кружку, Пётр Фёдорович, ударив рукой по столу, воскликнул:

— Ребята, вы наливайте, закусывайте. Не надо на людей кидаться, — посоветовал официант.

— Теперь, когда мы остались в своей компании, маленькие театральные принцессы должны развлечь нас своими искусствами. Начните, мне интересно знать, насколько вы отличитесь здесь, где румяна и искусственное театральное освещение не придут вам на помощь.

Так и делали, дожидаясь своей доли, работа кончилась. Старый напевал, я притоптывал. В спину толкали танцующие задницы. Тесно.

Одна из певиц спела весёлую французскую шансонетку, содержание которой в каждом другом обществе возбудило бы по меньшей мере удивление. Трагическая героиня продекламировала любовное объяснение кота кошке, где своеобразный крик животных при их ночных похождениях был передан с необычайным сходством и комизмом.

Весёлое настроение всё более и более овладевало обществом. Крепкое английское пиво производило своё действие, щёки дам начинали гореть, их волосы распустились и падали на плечи. Все смеялись и говорили сразу. Амур и Вакх завладели обществом, а разум и соображение всё более и более удалялись.

— Ты знаешь… — Старый налег на стол и позвал ближе, я — нос к носу, он затвердил с сонной медлительностью и добротой: — Послушай. Но я бы не хотел так просто оставить этот город.

Пётр Фёдорович выпил ещё несколько кружек пива, иногда он громко смеялся при комических песнях или декламациях, но затем опускал голову и казался охваченным сном, однако через некоторое время снова оживлялся.

— Я тоже думаю.

— Вы пели и декламировали, — с трудом пробормотал он, — это очень хорошо, но теперь вы должны показать свои танцы. Вот там сидит танцовщица… Покажи нам, что ты умеешь!

— Мы их научим! Ага-а, появился наш ублюдок.

Он указал на Мариетту, которая мало принимала участия в общем разговоре, а теперь, прислонясь к плечу барона Бломштедта, тихо шептала ему нежные слова.

При словах императора она встала со своего места. Бломштедт сделал движение, словно хотел удержать танцовщицу, но Пётр Фёдорович пристально смотрел на неё и, казалось, с нетерпением ожидал, чтобы его воля была исполнена. Остальные отступили в сторону, и на освобождённом пространстве Мариетта стала танцевать, аккомпанируя себе, по-испанскому обычаю, пощёлкиванием пальцев. Её глаза и щёки горели от выпитого вина. Фигуры танца в её исполнении не отличались правильностью, но те непосредственные движения, которые были внушены ей вдохновением минуты, превзошли всё то, что она когда-либо давала публике, показывая своё искусство на сцене.

Наряженный, как сорока, распахнутый Губин прорывался меж объятий и похлопываний в нашу сторону. Чокался, пританцовывал, упал на стул, протянул обе горячие руки.

Все мужчины были в восхищении. Пётр Фёдорович положил локти на стол и следил своими взорами за всеми изгибами стройного тела Мариетты. Когда она окончила и после последнего пируэта поклонилась государю, со всех сторон раздались громкие аплодисменты, причём даже её завистливые подруги стали хлопать в ладоши.

— Мужики! Пусть мир. Не замышляйте на меня.

— Браво, браво! — воскликнул Пётр Фёдорович, — это ты хорошо, отлично проделала… Поди сюда, девочка, я хочу тебя вознаградить, ты можешь из моей собственной кружки выпить за моё здоровье.

— Урод, — ответил Старый.

Мариетта подошла к государю; он протянул ей свою хрустальную кружку с пивом, и танцовщица с грациозным поклоном омочила губы душистой влагой.

— Это — первое вознаграждение, — воскликнул Пётр Фёдорович, отнимая у неё кружку, — но ты заслужила большего. Садись возле меня, ты должна занять почётное место, теперь уже чины не почитаются. Красота одна имеет своё право, и самая красивая должна сидеть рядом со мной.

— О-о… — Витя заметил опустошенность посуды и руки спрятал.

Он обхватил артистку руками, причём тяжеловесно качнулся вперёд, и посадил её рядом с собой. Затем он обнял Мариетту ещё крепче и громко поцеловал в самые губы; при этом он чуть не упал и, несомненно, увлёк бы её в своём падении, если бы она быстро не поддержала его и не усадила обратно на стул.

— Вить, а почему назвались «Крысиный король»?

— А ты умеешь целоваться, да, умеешь! — сказал Пётр Фёдорович. — Я буду целовать тебя часто. Ты не должна больше танцевать на сцене, ты будешь только предо мной показывать своё искусство; я оставляю тебя здесь. Ты будешь моей маленькой жёнушкой.

Витя сложил салфетку уголком, квадратом, скатал трубочкой и пожаловался в сторону:

Он снова притянул к себе танцовщицу и опять поцеловал её в губы. Остальные почти не обращали внимания на эту сцену, проходившую незаметно среди всеобщего веселья и гула. Но Бломштедт смертельно побледнел; весь дрожа, он держался за спинку стула, его взоры, горевшие дикой угрозой, были направлены на государя; казалось, что он готов был броситься вперёд и вырвать Мариетту из рук Петра Фёдоровича. Но графиня Воронцова предупредила его. Она поспешно обогнула стол, крепко схватила руку танцовщицы и с силой отбросила её в сторону, причём с дико горящими глазами закричала хриплым голосом:

— Что ты позволяешь себе, бессовестная плясунья? Как ты осмеливаешься занимать не подобающее тебе место около его императорского величества?

— Добрая. Послала, говорит, надо по-людски, в такой день! По-людски? Да на хрен вы мне сдались? Вот ты?! — Он хватанул меня за руку, я едва удержался на стуле. — Ты не все знаешь! Моряк подсказал. У них на корабле поймают пяток крыс и запирают в стальной ящик. Жрут друг друга, остается один, кто всех. Называется крысиный король. Когда его отпускают, стая прыгает от него в море.

Мариетта встретила эти гневные взоры таким же злобным выражением в глазах; можно было ожидать, что в следующее мгновение обе женщины вступят в схватку, и остальные актрисы уже смотрели с злорадством на смелую танцовщицу. Но Пётр Фёдорович уже поднялся со своего места, он тяжело опирался одной рукой о спинку стула, его лицо под влиянием внезапно вспыхнувшей ярости получило почти фиолетовую окраску; он поднял кулак и, несомненно, ударил бы графиню Воронцову, если бы та быстро не уклонилась в сторону.

— А, вот почему…

— Как ты смеешь, Романовна? — закричал он. — Так-то ты ценишь мою доброту и снисходительность к тебе? Убирайся вон отсюда, или я велю высечь тебя, велю Нарциссу выгнать тебя и запереть в свою комнату. Поди сюда, девочка! Не бойся её, она ничего тебе не сделает; я здесь, чтобы защитить тебя.

— Вам ясно, почему я вас обошел? Свежие глаза! Вы жизнь копали и не видите, что нашли — зрение в подвалах ослабело. Я вижу! Вы прошлое. Для вас крыса временный недостаток свободы, следствие железных дорог. Еще ж недавно жили без крыс! Вам кажется, ежели поднатужиться, так сказать, — он хихикнул, — миром взяться, то можно очистить, да? Нельзя! Я знаю языки, я много читал, любой западный учебник по дератизации начинается: «Бороться с крысами необходимо. Победить крыс невозможно». На Западе давно не борются. Держат чистыми отдельные богатые дома. У нищих зачем убивать? Убийства улучшают породу. Выживут сильнейшие, одна пара за жизнь наплодит триста пятьдесят миллионов. Оставим их, им видней, сколько их надо. Крыса не родит больше, чем может прокормить.

Он вытянул руку, чтобы снова привлечь к себе Мариетту, но графиня, дико возбуждённая крепкими напитками, которые без перерыва подавались в течение всего вечера, оттолкнула императора, её лицо исказилось злобной яростью и, не обращая внимания на его угрозы, произносимые заплетающимся языком, она закричала:

— Вы, оказывается, много читали.

— Она не вернётся к тебе, это место принадлежит мне. Ты обещал мне поднять меня до себя; я позабочусь о том, чтобы ты исполнил своё обещание. Не для того я терпела все твои глупости и дурачества, чтобы отступить теперь пред первой попавшейся плясуньей.

— Так мир?

Страшно возрастающий гнев, казалось, на мгновение пересилил влияние винных паров в голове государя; он выпрямился во весь рост, жилы на его лбу сильно вздулись.

— Пошел ты. — Старый задумался: куда? — допил. — Пошли. — Забрал со стола непочатую бутылку. — Поздравляем!

— Несчастная рабыня! — зарычал он, подымая кулак. — Ничтожество, с которым я могу сделать, что хочу!.. Ты осмеливаешься так говорить со мной? Если я свою жену могу удалить от себя, то тебя-то уж мне ничего не стоит прогнать! Что ты сравнительно со мной, когда я могу разбить тебя, как этот стакан? — С этими словами он со звоном швырнул свою кружку на пол. — А-а! — воскликнул он с дикой язвительностью. — Ты сама указала мне дорогу, ты сама показала мне, как я должен поступать с тобой! Я велю привязать тебя к седлу казака и отправить к султану, чтобы он запер тебя в свой гарем, где плети евнухов научат тебя послушанию!

— Погодь, Виктор Алексеич, ты не понял про крысиного короля. Что моряк наплел, способ в научной литературе называется — натренированный на победу боец. Этот крысиный король — натренированный на победу боец. В питомнике короля натаскивают жрать больных и подавленных, только падаль он может мочить, он других не видел. Он король поначалу, кидается на всех, но только до первого бойца. Или до подходящей самки. И тогда становится мертвым или обычным. Вот таким. Желаем счастья.

Произнося дрожащими губами слова проклятий, Пётр Фёдорович начал хватать все пустые кружки, которые мог достать, и стал швырять ими в Воронцову, причём только необыкновенно счастливой случайностью можно было объяснить то, что ни один из этих импровизированных выстрелов не попал в цель. Дамы с боязливыми криками попрятались по углам; мужчины, до сих пор смотревшие на эту неслыханную сцену, устремились вперёд, чтобы увести графиню, а Гудович подошёл к государю, обхватил его руками и насильно заставил сесть на стул.

— Ты — государственный изменник! Ты наложил руку на своего государя, ты должен быть наказан кнутом, сослан в Сибирь! — крикнул Пётр Фёдорович.

— Всё это будет завтра, — спокойно ответил Гудович, — теперь же вы, ваше императорское величество, должны идти спать. Уже поздно; мы слишком долго оставались все вместе, и не каждый обладает вашей выносливостью. Мы все утомлены и просим отпустить нас на покой.

— Генерал прав, — сказал граф фон дер Гольц, подходя к государю. — Уже поздно; у его величества короля прусского ужины всегда кончаются до полуночи.

Поиски наслаждения у спущенного пруда

— Кончаются до полуночи? — пробормотал Пётр Фёдорович с остановившимся взглядом.

Время «Ч» минус 4 суток

Силы, которые явились у него под влиянием возбуждения, исчезли; он ещё лепетал какие-то непонятные слова, а затем, тяжело дыша, опустился на руки своего адъютанта, который быстро подозвал негра Нарцисса, чтобы вместе с ним увести императора.

Шестаков стерег наши бушлаты под вешалкой, украдкой погладил мне локоть.

Среди всеобщей суматохи Мариетта вернулась к Бломштедту, который стоял неподвижно, с самым мрачным видом. Хотя в его присутствии во время маленьких ужинов государь и впадал иногда в состояние опьянения, но подобной сцены молодой человек ещё никогда не видел; боль и негодование сжимали его грудь. Он молча накинул на Мариетту плащ и повёл её через коридоры, где лакеи испуганно прислушивались к шуму, исходившему из комнат государя, и наконец вывел её на улицу. Гостиница Евреинова находилась недалеко от дворца. Барон шёл молча рядом с красивой танцовщицей, которая, в свою очередь, тоже ничего не говорила, пряча лицо от сильного ветра.

— Виноват. Ничего вкусненького не захватили? Нет-нет, не надо возвращаться, нет — так нет, я не для себя. Думал, может, вам к чаю чего необычного захочется…

Когда он привёл её в её комнату, он остановился пред ней со скрещёнными руками и спросил:

Старый наступал на мои следы, взрыкивая:

— Что же будет теперь?

— Подымай ноги!

— Что будет теперь? — со смехом воскликнула Мариетта, сбросив плащ, подходя к нему и кладя ему руки на плечи. — Будет то, что было до сих пор. Я буду любить своего друга ещё больше, чем раньше, так как он никогда ещё не казался мне таким прекрасным, таким благородным, таким рыцарем, как в обществе всех этих варваров, которые так глубоко унижают себя, подчиняясь ещё большему варварству, и мы ещё часто будем смеяться над этим пьяным повелителем, который нашёл возможным, хотя бы на одно мгновение, обратить свои взоры на меня.

Медсестра принесла теплый фурацилин, и я полоскал горло в уборной. Кружкой постучал по оконной задвижке — она легко поддалась.

— Но ведь ты не отвергла его, — сказал Бломштедт, мрачно глядя в её смеющееся лицо.

— Давайте банки поставим. Или горчичники.

— Не отвергла его? — ответила она, нежно гладя его щёки. — Да зачем мне было отвергать? Неужели ты ревнуешь из-за его поцелуя? В таком случае ты должен был ревновать меня также и к ветру, который касается моего лица, и твоя ревность была бы ещё более основательна: ведь ветер, ласкающий меня, не так безразличен мне, как этот государь, вынужденный выслушивать оскорбления графини Воронцовой; а затем, — добавила она, замечая, что лицо барона всё ещё не проясняется, — разве с опьяневшим человеком не надо соблюдать осторожность, тем более если судьба вложила в руки этого человека сильнейшую власть? Если бы я оттолкнула его и он отдал приказ бросить меня в тюрьму или сослать в Сибирь, неужели, ты думаешь, не нашлись бы слуги для исполнения этого приказа? Полно, полно! — сказала она, надув губки, но всё же бросая на него восхитительный взгляд. — Ты должен бы любить меня больше и не ревновать к такому человеку, хотя бы он и носил пурпур и корону.

Я оглядел медсестру — седые пряди из-под колпака — и отказался. В другую смену. Я просыпался, кашляю, настольная лампа, я — в обозначившей пределы утренней мгле. Заборов слушал Старого за поллитрой.

— Да, он носит пурпур и корону, — сказал Бломштедт, глубоко вздохнув. — Он — государь, его воле нельзя противиться. Он мог бы погубить тебя и меня; он нашёл бы угодливых исполнителей для всех своих приказаний, и если бы его настроение во время опьянения было серьёзно… — Он не докончил, его грудь была стеснена от внутреннего волнения. — Всё же ты права, — сказал он более мягким тоном, но всё ещё мрачно смотря на Мариетту. — Я не могу упрекать тебя ни в чём, я не могу ревновать тебя из-за тех пьяных губ, которые почти насильно коснулись тебя.

— Я военный преступник, палач! Сколько мои руки? Миллионы! И беременных! И еще слепых. Слышал, конечно, город Кстово? Это я. И Волгоград — я! Будапешт, семьдесят второй год, самолетом перебросили, полгода в канализации — мадьяры утерли Западу нос, а это я! Мои руки…

Он заключил возлюбленную в свои объятия и долго целовал её свежие уста.

— Прощай! — сказал он. — Я должен всё обдумать.

Я кашлял, вминался в постель, Старый будил Заборова, чтоб не храпел, возвратясь к постели, прикидывал:

— Ты уходишь? — с упрёком спросила Мариетта, ласкаясь к нему.

— Заманчиво вернуть на потолок, чтоб посыпались в самое… Не успеем. Тогда — у них затеян фонтан. Представляешь, вода разбрасывает крыс. Узнать водопровод, давление, разброс.

— Отпусти меня, — серьёзно сказал барон. — Мои нервы расстроены, мой ум утомлён и вял. Дай мне успокоиться; спокойствие внесёт ясность в мои мысли.

Я раскашлялся, и отозвалось летучей болью в боку. Заборов хрюкал и глотал, я сходил до ветру. Старый приподнялся.

Танцовщица более не настаивала. Ещё раз они крепко обнялись, а затем барон быстро удалился, стремясь выйти скорей на освещённую звёздами улицу.

— Все думаю. Ошибка, что мы думаем, как подвести их праздник под крыс. Мы не властны над людьми. Но мы можем привести крыс.

Несмотря на пронзительный ветер, он несколько раз прошёлся по берегу Невы, между Зимним дворцом и гостиницей Евреинова. Сегодняшний случай, как яркий луч, осветил его жизнь и положение, в котором он находился. Если бы государь действительно выказал серьёзную склонность или даже мимолётный каприз к Мариетте, какими средствами мог он противиться его желаниям, которые Пётр Фёдорович стремился бы осуществить с настойчивостью слабых натур?

— Трудно сказать.

И какое права имел он защищать Мариетту против государя? Разве последний не мог считать за лёгкую, всем доступную добычу танцовщицу, авантюристку, жившую во всех городах Европы, да к тому же неведомого происхождения? Разве Пётр Фёдорович не счёл бы глупостью, если бы он, его подданный, которого он осыпал милостями, стал оспаривать у него обладание танцовщицей, не имеющей добродетели, которую она могла бы защищать? Разве, в конце концов, император не имел бы права излить на него свой гнев, дать ему почувствовать всю разрушительную силу своей мощи?

Я напрягся, женщина-врач двигала по груди железным кругляшом — слушала, за ее спиной нависал Свиридов.

Все эти мысли толпились в голове молодого человека, и среди них, с родных берегов, всплывали ясные, преданные глаза его Доры. Мучительное желание вернуться к миру прошлых дней охватило барона, но всё-таки он не мог побороть в себе горькое чувство к государю, так неожиданно протянувшему руку за Мариеттой, которую он уже привык считать своим достоянием, вовсе не думая о том, что он не имел никакого права на такое владение, кроме доброй воли самой девушки, отдавшейся ему.

— Трудно сказать, кашель — не болезнь. Признак многих заболеваний. Надо наблюдать. Щелочные ингаляции поделать. Над картошкой.

Бломштедт не пришёл ни к какому решению в этой внутренней борьбе, а между тем сильный ветер заставил его вернуться домой. Он боялся пройти через главный подъезд большой галереи дворца; ему казалось, словно он должен стыдиться караульных и лакеев. Он направился к одному из боковых входов, прошёл маленький двор, поднялся по тёмной лестнице и намеревался по одному из задних коридоров добраться до своего помещения. Но эта дорога оказалась ему незнакомой, несколько коридоров скрещивались между собой, и в конце концов, тщетно открыв несколько дверей, барон решительно не знал, как ему выбраться отсюда. Наконец ему показалось, что он узнал дверь, которая должна была вести в обитаемую им часть дворца. Он прошёл через эту дверь и оказался в узком коридоре, устланном ковром и слабо освещённом только одной завешенной лампой.

— Просыпаемся, просыпаемся. — Я проснулся, санитарка пододвигала мне табурет с кастрюлей. — Щас открываю, а ты дыши. Одеялом укрой голову. Открываю…

Пока он пытался приучить свои глаза к полумраку, чтобы найти дальнейшую дорогу, открылась маленькая дверь, слабый свет блеснул через неё, и барон услышал тихий шёпот мужского и женского голосов.

— Ах, — испуганно сказал он, — я попал в коридор, ведущий к покоям императрицы! Там комнаты для камеристок, а дальше для фрейлин. Если бы я был любопытен, я мог бы здесь подслушать какую-нибудь любовную тайну.

Я вдыхал, до одури я вдыхал, лег, сдерживая внутри толкающийся кашель. Должно помочь.

Чтобы не мешать перешёптывающимся, он отступил в тень высокого стенного шкафа, где его никто не мог видеть. Дверь, из которой слышался шёпот, раскрылась ещё больше, и на пороге появилась рослая, крепко сложенная мужская фигура в гвардейской форме. На руку своего кавалера опиралась женщина в белом одеянии, а он нежно наклонялся к ней, покрывая её лицо поцелуями. Занятый своими мыслями, Бломштедт не обратил особенного внимания на эту пару: случалось часто, да и было весьма естественно, что девушки, прислуживавшие императрице, равно как и её фрейлины, заводили маленькие романы с офицерами.

Открыл глаза. Меж кроватей шатался майор Губин, такой пьяный, что на лице не различались глаза.

— Прощай, моя прелестная, чудная повелительница! — услышал барон глубокий, сильный мужской голос.

— Теперь ты все понял? Ты все понял, да?

— Прощай? — шёпотом ответил женский голос: — Прощай, мой могучий лев! Ты защитишь меня и вознесёшь до светлых высот.

— Да. Все понял. — Закашлял, но кивал.

Бломштедт услышал звуки долгого поцелуя, затем офицер отступил назад. Ещё с секунду стояла на пороге женщина, освещённая слабым светом коридорной лампы; но и этой секунды и этого света было достаточно, чтобы барон мог, причём ошибка была немыслима, разглядеть черты императрицы. Он вздрогнул и постарался ещё дальше уйти в свой угол за большим стенным шкафом. Тихо и осторожно офицер прошёл по ковру, совсем близко от молодого человека, а затем исчез, спустившись по маленькой задней лестнице.

— Тогда скажи!

Весь дрожа, Бломштедт стоял на своём месте. То, что он увидел, было нечто колоссальное, до того невероятное, что в течение нескольких минут он был совершенно ошеломлён и решительно неспособен на какую-нибудь ясную мысль.

Немного времени спустя опять открылась та дверь, из которой вышел офицер, также безошибочно узнанный бароном, женская фигура в широком, тёмном плаще, в чёрной фуражке, надвинутой на глаза, проскользнула через коридор и исчезла в маленьком скрытом проходе с той стороны, где были расположены покои императора.

— Что сказать?

Бломштедт выждал ещё несколько секунд, затем быстро вернулся к тому месту, откуда попал сюда, и, проблуждав ещё некоторое время по многочисленным коридорам, наконец нашёл часового, который указал ему настоящую дорогу к его жилищу.

— Я зна-ал, знал с сам-начала — дело не в крысах! Но я вам доказал, и теперь-то скажи, чтоб я понял, что ты все понял.

Новая борьба началась в его душе. Пётр Фёдорович наградил его своим доверием. Он поставил его на страже чтобы всюду зорким глазом смотреть вместо него, государя. И вот случай открыл ему тайну, которая близко касалась императора, и барону казалось обязанностью сообщить её своему повелителю, бывшему всегда столь милостивым к нему. Однако гордость и рыцарское чувство молодого человека возмутились при мысли стать разоблачителем тайны, которую он подслушал, скрываясь в темноте, как трусливый шпион. Если он скажет что-нибудь, это будет гибелью Екатерины Алексеевны. А разве он мог бросить в неё упрёком, если она, подчиняясь своему юному и горячему сердцу, поддалась преступному увлечению, когда её супруг в недостойных попойках совершенно забывал о её достоинстве? Неужели ему сделаться орудием её гибели — ему, когда государь осмелился посягнуть на его Мариетту?

Старый катнулся в своей кровати.

Долго сон бежал от Бломштедта; его мозг работал усиленно, сердце билось учащённо, но мысли не могли прийти в порядок, чувства не могли проясниться. Однако среди всего этого смятения и борьбы всё светлее и яснее выступал пред ним образ его Доры, а когда, наконец, его усталые веки сомкнулись, он со страстным вздохом протянул свои руки к этому образу, который сон рисовал ему ещё отчётливее, ещё светлее, ещё приветливее, чем явь.

— Мальчик любит умные книги. Дружок, это… — Закричал. — Это! Глупая книга! Больше ничего! Нет!

Витя подтянул к себе Старого.

XVI

— Н-ну!

С громадной поспешностью отдавались приказы назначить на следующий же день уже давно приготовлявшееся празднество по случаю заключения мира. Утром должен был состояться большой парад на площади пред Зимним дворцом, а за этим блестящим военным представлением должен был следовать парадный обед в роскошных залах дворца. Уже задолго до назначенного часа двор стал собираться; генералы и все имеющие военное звание оставили своих лошадей во дворе, чтобы присоединиться к свите императора при его объезде войск, а затем отправились в приёмные комнаты государя, а высшие гражданские и придворные чины разместились по другим залам, из окон которых они могли смотреть на упражнения войск.

— Хорошо. Я скажу, — сипел Старый. — Мы не убиваем их. Это просто так выглядит.

Благодаря тому странному распространению слухов, которое происходит как бы посредством таинственного тока и помимо словесного сообщения, весть о бурной сцене за интимным ужином императора разнеслась как по дворцу, так и по всей столице, конечно, лишь в виде более или менее неопределённых намёков, с искажениями и по большей части с преувеличениями. Поэтому каждый с напряжённым любопытством ожидал выхода высочайших особ, хотя все придворные, давно усвоившие себе искусство лицемерия, изо всех сил старались не показывать на своих лицах ничего, кроме беспечной, спокойной весёлости, хотя они под равнодушными разговорами скрывали свои тревожные надежды и опасения, однако всеобщее беспокойство возрастало с каждой минутой, тем более, что император, обыкновенно щеголявший чрезвычайной точностью во всём, замешкался на этот раз и заставил ждать себя гораздо дольше назначенного времени.



Наконец высокие двери распахнулись, обер-камергер граф Шувалов стукнул своим жезлом об пол, и без обычного предшествия камергеров, только в сопровождении фельдмаршалов — графа Миниха, графа Алексея Разумовского и графа Петра Шувалова, а также своих русских и голштинских адъютантов, на пороге появился император.

Я выспался. Старый злобился:

— Как же ты кашляешь! — И помешивал чай, пока я оделся и ушел.

Несмотря на некоторую бледность его лица, оно дышало весельем и радостной гордостью, и всем стало ясно, что всё, что случилось накануне вечером, не могло нарушить приятного настроения, с которым государь относился к этому давно желанному торжеству. Однако новое изумление, почти испуг и ужас охватили всё общество при взгляде на Петра Фёдоровича, потому что, когда он выступил из тени дверей в ярко освещённый солнцем обширный зал, все увидали на нём прусский генеральский мундир без всяких русских орденов и только с оранжевой лентой и звездой прусского Чёрного Орла. В то время среди европейских государей ещё не существовало обычая вежливости назначать друг друга шефами своих полков; поэтому появление русского императора в форме иностранного государя, да ещё короля, которого русское национальное чувство не считало равным царю, являлось чем-то неслыханным. Если появление императора в голштинском мундире вызывало уже сильнейшее неудовольствие, то всё же это было нечто совсем иное, так как он надевал форму своего собственного наследственного государства; между тем теперь, в прусском генеральском мундире, он казался как бы состоявшим на службе короля Фридриха Второго. Национальное недовольство шевельнулось в душе даже царедворцев, обыкновенно снисходительных к каждой прихоти всемогущего самодержца. Но всеобщий страх и тревога ещё усиливались при мысли, что Петру Фёдоровичу предстояло выступить в этом ненавистном чужестранном мундире пред всеми гвардейскими полками, которые до известной степени привыкли к роли преторианцев[17] и при последней перемене царствования почти исключительно содействовали восшествию на престол Петра Третьего.

Шестаков собачонкой бежал рядом — никого не встретили, лежал снег, на крышах двигались смутные тени, и костры стелили дым до небес.

Никто не смел сказать слово, и все под низкими поклонами, которыми приветствовали императора, скрывали жестокое беспокойство, отражавшееся на всех лицах. Пока император, необычайно гордый и счастливый, точно он ожидал всеобщего восхищения пред своим новым званием, в котором показывался впервые своему двору, медленно подвигался вперёд, обер-камергер поспешил ко входу в тронный зал, расположенному против первых дверей, эти вторые двери распахнулись в свою очередь, и после того как граф Иван Иванович Шувалов снова стукнул об пол своим жезлом, оттуда показались фрейлины и статс-дамы императрицы. По залу пробежал вздох изумления, когда в последней паре этих особ, непосредственно пред императрицей, появилась графиня Елизавета Воронцова, она была бледна, её глаза глубоко запали, и она с гордым и надменным видом обводила собрание мрачно горевшими взорами. Значит, слухи о событиях вчерашнего вечера оказывались неверными или преувеличенными, или же графиня с необъяснимым безрассудством дошла до последней крайности в своём нахальстве, если осмелилась после того, о чём шла молва, показаться на глаза императору.

Еще издали видать, в банке свет не горит. Потолкал, потянул двери. Как же так…

Императрица Екатерина Алексеевна, вошедшая в зал, по обыкновению, с полной достоинства скромностью и, приветливо улыбаясь, раскланивавшаяся во все стороны, была в русском сарафане алого шёлка, в императорской мантии из золотой парчи, подбитой горностаем, и в диадеме из великолепных драгоценных камней, её грудь украшали екатерининская лента и звезда. Пред императором, кичившимся своим чужеземным прусским мундиром, она являлась как бы воплощением русских нравов, русской национальной гордости, и головы всех собравшихся невольно ниже склонялись пред нею, и во всех взорах сияло более горячей симпатии к ней, чем это случалось обыкновенно при появлении императрицы, так явно пренебрегаемой и унижаемой своим супругом.

— Закрыто.

Пётр Фёдорович остановился посреди зала, поджидая государыню, когда же фрейлины и статс-дамы, проходя мимо него, кланялись ему, его взгляд с удивлением остановился на графине Воронцовой, которая, вопреки этикету и примеру прочих дам, приветствовала императора лишь едва заметным наклонением головы, как бы с надменной снисходительностью. Одну минуту он, словно озадаченный, перебирал в уме свои воспоминания, но когда горящие и пронизывающие взоры графини остановились на нём, государь ответил на её гордый кивок почти робким поклоном и снял свою шляпу, выказав неслыханное отличие, которым он раньше не удостаивал ни одного из своих подданных на официальных церемониях. С ещё большей гордостью подняв голову, Воронцова прошла мимо, непосредственно за ней следовала Екатерина Алексеевна и с тем тонким тактом, который она соблюдала во всех случаях, казалось, совершенно естественным образом приняла на свой счёт поклон своего супруга, так как, поспешно приблизившись, поклонилась ему с почтительным, но самоуверенным видом.

Шестаков не расслышал, он опустил уши на шапке, наугад обратил на меня стиснутое, сонное лицо.

— Возвращаться?

Пётр Фёдорович мрачно взглянул на неё, небрежно кивнул головой и проворно надел шляпу, после чего, как будто нарочно глядя в другую сторону, подал ей руку и повёл её по устланным бархатом ступеням к трону. Затем он несколько грубым и хриплым голосом объявил собравшемуся двору, что, к своей величайшей радости, заключил наконец мир с Пруссией, и прибавил, что ему выпала честь быть пожалованным королём прусским в генерал-майоры. При этих словах он повысил голос, заметно дрожавший от радости, и предложил собранию провозгласить «ура» за великого короля — за этот образец всех правителей и полководцев, однако, несмотря на беспрекословное повиновение, какое оказывалось раньше всем приказаниям императора, приветственный крик, раздавшийся на этот раз по его требованию, был так жидок и тих, что Пётр Фёдорович, гневно сжимая губы, грозно осмотрелся вокруг. Он торопливо, точно стараясь обмануть самого себя насчёт этой отрицательной демонстрации, подал императрице руку и с такой поспешностью, что генералы и адъютанты едва поспевали за ним, пошёл к выходу из зала, а затем, спустившись во двор, сел на лошадь и поехал по развёрнутому фронту войск, расставленных по набережной Невы.

Екатерина Алексеевна также села на белого иноходца в богатой сбруе. К удивлению всего двора, графиня Елизавета Воронцова не пожелала отстать от государыни, и в то время когда прочие придворные дамы размещались у окон, она, в свою очередь, вскочила в седло и заняла место непосредственно за высочайшими особами, в первом ряду фельдмаршалов и генералов.

Я ковырял звонок, не пойму: звенит внутри? Шестаков стучался сапогом и приникал к витрине, сложив из рукавиц смотровую щель.

Когда Пётр Фёдорович появился пред фронтом войск, граф Разумовский, подняв свою шпагу, воскликнул:

— Да здравствует его императорское величество государь император!

— А вы не знаете, где живет управляющая банком?

Но конные гренадёры, стоявшие первыми в ряду гвардейских полков, уже заметили прусский мундир и иностранную орденскую ленту. Угрюмое молчание было ответом на возглас фельдмаршала, и хотя тот вторично взмахнул шпагой, ни единый звук не раздался в рядах солдат, мрачно и грозно смотревших на императора; только издали, от других полков, доносились обычные приветственные клики.

Шестаков прижался к стеклу. Вроде ходят. И стучался наглей.

Пётр Фёдорович побледнел; одну минуту казалось, что он, натянув поводья, хотел остановить коня. Но лошади его свиты, тотчас заметившей это движение, напирали сзади. Императорский конь с испугом и беспокойством рванулся вперёд, и государь поехал дальше, озираясь упрямым и одновременно робким взглядом. Как только он подъезжал к отдельным частям и его мундир можно было рассмотреть вблизи, приветственные клики повсюду смолкали; всеми полками гвардии император был принят с ледяным безмолвием. Со своей стороны, он становился всё бледнее и мрачнее, не прикасался больше к своей шляпе, как делал обыкновенно, поравнявшись с полком и полковым знаменем, а ехал по фронту, нагнувшись вперёд, словно погружённый в раздумье.

Занавеска отогнулась, открыв шапку с кокардой. Шестаков кивал, мигал, показывал рукавицей на меня, за спину, снял рукавицу и грозно поставил три пальца на воображаемый погон, представляя, вероятнее всего, полковника Гонтаря. Отворили.

Между тем Екатерина Алексеевна везде низко склонялась пред знамёнами и с любезной улыбкой кивала солдатам.

В кассовом зале пахло сапогами. По дверям заплатками белели бумажки с чернильными печатями и усиками шнурков.

Государь подозвал к себе Гудовича.

— Что это значит? — шёпотом спросил он. — Солдаты не здороваются со мною? Ведь это — мятеж! Император Пётр Великий приказал бы казнить десятого в этих непокорных полках, и они заслуживают, чтобы я последовал его примеру.

Алла Ивановна затворяла у себя шкафы, сейфы — рыжая шуба лоснилась ниже колен; затворила, покрыла высокую голову платком, усталая, увидела нас.

— Ваше императорское величество, — холодно и спокойно отвечал Гудович, — русские солдаты не привыкли приветствовать прусского генерала, они не узнают своего императора в мундире иноземного короля.

— Край как надо сегодня. Ладно?

Пётр Фёдорович кинул враждебный взгляд на солдатские ряды, мимо которых проезжал; на его лице отразилось упорство, часто овладевающее слабохарактерными людьми, когда их прихоть встречает противодействие, и переходящее потом, при действительно грозной опасности, в крайнее малодушие.

— Ну, эти варвары должны узнать, какая это честь — носить мундир великого короля! — с высокомерным смехом возразил он. — Они должны убедиться, что мне более лестно служить ему, чем царствовать над ними.

— Ладно, ладно. Прохладно! Совсем, что ль, больной? Думай, что говоришь. Хватит, нашутились. — Погасила свет, показала на выход, крепко сдерживая улыбку.

Голштинское войско стояло последним в общем расположении. Здесь Пётр Фёдорович был встречен громким ликованием. Его лицо просветлело, он снял шляпу и склонился пред солдатами, которые здоровались с ним по-немецки и желали ему благополучия. Император приветливо кивал им головой, тогда как Екатерина Алексеевна отвернулась, как будто не замечая бурных проявлений восторга, обращённых к её супругу.

Шестаков послушно отступил на порог — она его не узнала. Я не двинулся. Стеснялся поднять ладонь ко рту, поэтому проглатывал кашель или отворачивал невольно разрывавшиеся губы в сторону.

Императорский кортеж достиг конца расположения войск. Здесь Пётр Фёдорович проворно повернул свою лошадь и, не заботясь об императрице и своей свите, едва поспевавших за ним, поскакал в карьер обратно к площади пред дворцом. Тут он остановился на короткое время, запыхавшись от продолжительной скачки; затем, когда императрица подъехала к нему, а генералы разместились позади него полукругом, он обернулся к ним и сказал:

Алла Ивановна перебрала вишнево-лакированными ноготками гроздь ключей, заперелистывала календарь, всматриваясь в числа.

— Великий император Пётр, мой августейший предок, доказал своему народу, что он не только умел повелевать, но и знал службу, как никто другой; его высокий пример свят и достоин подражания в моих глазах; мне также необходимо, — продолжал государь, гневно отчеканивая слова, — показать моим солдатам, что я знаю служебные обязанности. Прошу вас, — произнёс он повелительным тоном, обращаясь к Екатерине Алексеевне, — занять моё место; при прохождении войск церемониальным маршем я стану во главе своего полка, то есть, — вполголоса воскликнул он, гневно покосившись на русских офицеров, — на самом почётном месте, какое я могу сегодня занять, так как там понимают, что значит мундир великого короля.

— Дай что-нибудь поесть.

Он подал знак рукою, чтобы никто не следовал за ним после чего поскакал мимо строившихся для прохождения полков к своей голштинской гвардии.

Она, не прерываясь, опустила руку в ящик и выбросила на стол шоколадку. Я ткнул ее в кулак Шестакову, брови его приподнялись жалобными мостиками, он шелестел:

В глазах Екатерины Алексеевны вспыхнул странный огонёк при словах её супруга, она выпрямилась ещё больше в седле и пустила свою лошадь на один шаг вперёд, чтобы встать более на виду во главе свитских генералов.

— Благодарю. Но. Мне… Я не… — Я выдавливал его дверью, в последнюю щель он успел дошептать: — Я тут на стулке. Обожду…