Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Кленов, не понимая, смотрел на поднимающийся столб дыма, смешанного с пылью.

Высоко в синем-синем небе плыло легкое, прозрачное облачко.

В глазах у Кленова все запрыгало, исказилось. Первый раз в жизни он плакал.

— Мод!. Мод!. - беззвучно шептал он. — Это я… я убил тебя своим сверхаккумулятором…

Из придорожного кустарника показались робкие фигуры сыщиков.

Вельт-старший говорил, обращаясь к Кленову:

— Хелло, мистер Кленов, вы гениальны! Слава и богатство возместят вам тяжелую потерю. Такова жизнь, молодой человек! О, как я вас понимаю. Нельзя сделать яичницу, не разбив яиц, молодой человек. Я знаю, что такое горе. Я отец Фреда! Итак, располагайте моим капиталом. Сколько нужно вам для восстановления лаборатории?

Кленов смотрел на Вельта. Фигура его казалась мутной, расплывчатой, словно он смотрел на нее через стекло с ползущими по нему дождевыми каплями.

— Это я виноват, — повторил он, — я вовремя не приостановил зарядку… Магнитное поле разорвало катушку…

Вельт рассердился:

Он приложил ухо к земле – звук слышался явственнее, и конь его насторожил уши. Вскоре показался конник, осматривающий окрестности, как бы на поисках. Заслышав шорох у берега, всадник свернул туда своего коня, вгляделся на полулежавшего молодца и, радостно вскрикнув: «Чурчила!», соскочил с лошади и заключил его в свои объятья.

— Что вы там бормочете? Я предлагаю вам деньги! Оставим комедию с сенаторами. Я предлагаю вам чек на миллион долларов! Продолжайте ваши работы. Они нужны мне. Я оплачиваю их. Миллион долларов!

Вельт быстро вынул чековую книжку и нацарапал подпись. Потом подумал, разорвал и начал писать снова.

– Постой, Дмитрий, ты задушишь меня, как слабого ребенка, – заговорил Чурчила (это был он) в свою очередь дружески обнимая прибывшего, – я и так насилу дышу: у меня на сердце камень, а в душе – сиротство бессчастное!

Подошедшие сыщики расступились. Кленов пятился от автомобиля. Вельт протягивал чек.

– Так вот как поступают наши задушевные-то! – воскликнул Дмитрий. – Помчался ты, как вихрь, невесть куда, и не сказал мне прощального слова! Бог тебе судья, Чурчила! А мы с тобой еще побратались на жизнь и смерть! Что я тебя обидел, что ли, чем, словом, или делом, или косым взглядом?

— Успокойтесь. Берите. Ведь вы же друг моего сына! Я уже люблю вас. Здесь чек почти на миллион, на целых восемьсот тысяч! Только за одно ваше обещание продолжать работы. Я хочу, чтобы вы не чувствовали сейчас одиночества. Мы с вами, дорогой мальчик!

– Не кори меня ни тем, ни другим, брат названный, – вздохнул тяжело новгородский витязь. – Чудно тебе показалось отбытие мое из родного края, особенно же тогда, когда уже сковался я кольцом обручальным, но я еще чуднее дело поведаю тебе…

Кленов отвернулся. Одиноко стояла его высокая согнутая фигура.

Крупная, как градина, слеза, скатившись по щеке его, разбилась о кольчугу.

Из обрыва, словно туман, поднималась пыль.

– Да что ты, богатырская косточка, неужели и впрямь заплакал как баба? О чем же? Расскажи скорей, не терпится!

Подъехал еще один автомобиль. Это был вызванный Холмстедом врач.

– Эх, замолчи молодецкое сердце! – заговорил снова Чурчила, ударяя себя в грудь. – Дай вымолвить тоску-кручину другу закадычному! Нет, я весел, Дмитрий, право, весел, как этот месяц, – продолжал он, прикидываясь веселым. – Да о чем тосковать? Красоток много на белом свете, а милая-то хоть и одна, да что ж? Если забыла она слово клятвенное, не в омут же бросаться от этого, чертям в угоду.

— Сэр, вам уже некого больше лечить, — мрачно сказал один из сыщиков.

Он улыбнулся, но эта улыбка была скорее болезненной гримасой.

Шуршали камешки, скатывающиеся по вновь образовавшемуся обрыву. Звук их пропадал где-то внизу. Кожаный пояс больше не лежал на краю пыльной дорожки…

– Так-то это так, – отвечал в раздумье Дмитрий, – да вот мне невдомек: во-первых, я тебя не узнаю, ты ли это Чурчила-сокол, кистень-рука, веселый, удалой, всем пример, который, бывало, один выходил на целую стенку? Во-вторых, удивительно мне, как могла разлюбить тебя Настенька, новгородская звездочка? Хоть родитель ее, степенный посадник Фома Крутой, и впрямь крут, да твой родитель, Кирилл, тоже посадник, не хуже его, они же с ним живут в превеликом согласии; издавна еще хлеб-соль водят, так как и мы с тобой, бывало, в каждой схватке жизнь делили, зипуны с одного плеча нашивали, да и теперь постоим друг за друга, хоть ты меня и забыл, помощника своего, Дмитрия Смелого!

– Постой, брат, не язви меня, дай передохнуть – все выскажу.

Глубоко и тяжело вздохнув, Чурчила начал:

Глава VII

ВОЛШЕБНЫЙ ЗАМОК

– Ведомо тебе хлебосольство и единодушие отца моего с Фомой и то, как они условились соединить нас, детей своих; помнишь ты, как потешались мы забавами молодецкими в странах иноземных, когда, бывало, на конях перескакивали через стены зубчатые, крушили брони богатырские и славно мерились плечами с врагами сильными, могучими, одолевали все преграды и оковы их, вырывали добро у них вместе с руками и зубрили мечи свои о черепа противников? Бывало, радость привольная охватит удалых такая, что десятью языками не сможешь рассказать о ней. А тот восторг, который чувствовал я в душе при взгляде на мою суженую, когда благословили нас Пречистой, когда вложили руки ее в мою и наказали нам жить в любви и согласии, – восторг, вознесший меня на седьмое небо!.. Ах, Дмитрий, если бы ты знал, если бы ты мог знать, как билось мое ретивое!.. Бывало и смерть была мне близкой соседкой, и острие меча мелькало перед самыми глазами, но я не пугался: отобьешь его, да свое запустишь по самую рукоять – и прав – и понесся далее, а тогда… О! Нет, не умею!.. Какая она была красивая, как понимала меня!.. Как хотела нежить мою буйную голову на коленях своих!.. Настя, добрая, милая моя Настя!

Кузнечики в траве так отчаянно звенели, что солнце в небе утомилось, рассердилось и решило сжечь их живьем. Но доставалось от этого не одним только кузнечикам.

Почтенный датский пастор не знал, куда девать свою и без того поджарую особу. Он незаслуженно страдал от солнца, так как к звону кузнечиков не имел ровным счётом никакого отношения. Он вытащил из-под шляпы платок, громогласно высморкался и, приподняв шляпу, снова накрыл платком свою голову.

С этими словами он крепко сжал руку Дмитрия и упал головой к нему на грудь, стараясь скрыть выступившие на глазах слезы, которых он стыдился.

Потом спросил шедшего с ним крестьянина:

— Скажите, Петерсен, вы совершенно уверены в том, что виденное вами правда?

Толстый красный Петерсен, опиравшийся на палку, догнал пастора и сказал:

Раздались сначала тихие, а потом громкие рыдания.

— Клянусь вам, господин пастор, в тот день я был совершенно трезв! Я принес заказанный мне бидон молока и корзину с разной провизией…

Дорога, по которой они шли среди вересковых ютландских степей, сворачивала в небольшую буковую рощу. Сучковатые, черные с подветренной стороны буки тихо шелестели листвой — может быть, о том, какие здесь были прежде дремучие леса и какой могучей державой была Дания.

– Не одна она, и я понимаю тебя, добрый друг! – говорил Дмитрий, обнимая Чурчилу.

Скоро над поломанными вершинами деревьев выросли шпили и зубчатые стены старинного замка.

– Да, теперь ты у меня остался один, один на всем белом свете; теперь он почернел для меня: «Отсветила звезда моя, отсветила приглядная, покрылась саваном, небо туманное»… Как это дальше-то поется эта песня, которую сложил Владимир-утопленник?

Быть может, в нем жил когда-то строптивый рыцарь, не раз враждовавший с самим королем. Теперь замок одряхлел. Долгие годы был он заброшен. И только за последние месяцы произошли в нем неожиданные перемены.

– Полно, не обманывай ни себя, ни меня: до песен ли тебе, лучше расскажи, как поется дальше твоя песня…

— Так вы говорите, что у корзины была ручка? — продолжал пастор.

– Слеза смыла пятно тоски задушевной, как будто я поделился ею с тобой! Отлегло немного от сердца. Слушай же далее! Я, как водится, с большим поездом сватов и дружек, стал ездить к невесте своей разгульно и весело!.. Пиры у нее на столах высились горами, напитки лились рекой, и назначили уже день, когда совершить наше благословенное дело. Этот день был торжеством для всего народа, день памяти по святой Софии, к которому отец Насти Фома, хотел совсем приготовиться. Все шло своим чередом: старики наши отдались радости и руками и ногами, а дружки и все гости всей головой, пили они как на заказ, а мы… да что и говорить, так было привольно всем!.. Вдруг, точно ворон накаркал беду на нас бедных, нагрянул гонец из Москвы – и все пошло прахом. Дорога мне моя Настя, не возьму я за нее всего мира подлунного, но родина… Сожму ретивое, заставлю молчать его и променяю бесценную мою, стотысячную, на бесценнейшее сокровище – отчизну… После пусть сам умру бесчисленное число раз, не проживу мига без нее, зато на душе не будет зазорно.

— Совершенно верно! Я приделал ее от старого ведра, после того как на прошлой неделе новую корзину у меня забрал господин Стонсен. Вот уже месяц, как ношу провизию в это обиталище дьявола! Меня пропускал туда детина ростом вот с этот бук. В достопамятный день я, как и обычно, поставил корзину и бидон возле стены и хотел закурить трубку…

Чурчила молодецки тряхнул своими кудрями.

— Скажите, Петерсен, не почувствовали ли вы в этот момент желания произнести имя господа бога?

Дмитрий молча слушал исповедь друга.

— Клянусь вам, господин пастор, я не почувствовал такого желания! В эту минуту я почувствовал, что кто-то тянет у меня из кармана часы…

– Ты знаешь клевретов Марфиных, – продолжал тот. – Они, в том числе и Фома, зачинщик всему делу, задумали опять подчиниться Литве, а у нас с тобой никогда не лежало сердце к этой челяди. Я, услышав об этом, прорвался в думскую палату и горячо заговорил с Фомой. Не понравилось ему это, рассерчал он на меня и обозвал обидными словами. Я тоже и при отце своем, и при всех советных мужиках задал ему такую отповедь, что пристыдил его и тем накликал на себя немилость и ненависть. Когда же сердце мое отошло, остыло от обид его, я спохватился. Отец мой принял его же сторону и послал меня повиниться перед ним. Я тотчас ринулся туда, куда душа моя давно просилась, и стал молить его забыть обоюдные распри наши и покончить скорей начатое дело.

— Продолжайте, продолжайте, господин Петерсен! Я должен все это хорошенько запомнить.

Чурчила перевел дух.

— Я схватился за карман, чтобы поймать негодного воришку, и, представьте, никого около себя не увидел!

– Когда бы ты видел, как он рассвирепел на меня! «Одно условие, – рявкнул он как зверь, – и я прощу тебя и назову сыном: приходи завтра на вече и на коленях при всем собрании вымоли у меня прощение вины твоей. Да еще согласись на все помыслы наши: преклони голову перед прибывшими литвинами, и, всячески их приветствуя, моли заступиться за родину. Иначе выкинь из головы когда-либо называться моим сыном, да и дочь моя выбрала уже себе другого суженого». Слова эти затронули меня за живое. «Ползают одни гады, – отвечал я ему резко, – а приветствовать литвин я должен не языком а мечом. Когда бы им посчастливилось добыть меня живьем и, загнув голову, держать нож над горлом, и тогда бы не стал я унижаться и чествовать их, просить пощады у заклятых врагов наших!» – «Так если же ты когда-либо занесешь ногу свою через подворотню мою, – завопил он, – я затравлю тебя лихими псами». – «Да я и не захочу встречаться с тобой, ты злей их облаиваешь», – сказал я ему, как отрезал, и так сильно захлопнул за собой калитку, что ворота затряслись и окна задребезжали.

— Вспомнили ли вы, сын мой, о боге хоть в этот момент?

– А что же отец?

— Нет, господин пастор! Я так растерялся, что это не пришло мне в голову. Да простит мне господь! Верно, это и послужило причиной всех моих несчастий.

Петерсен захромал сильнее. Они вошли теперь в жиденькую тень. Прямо перед ними вставали высокие морщинистые стены и новый железный мост, переброшенный через ложбинку, когда-то бывшую глубоким рвом.

– Отец мой напустился тоже на меня за то, как посмел я дерзко речь вести с чтимым посадником, близким его товарищем, зачем не уступил ему, не согласился на его условия. К жару добавил он еще жару. Я не стерпел. – «Значит, вы одной шайки»! – Больше не мог я выговорить ни слова, выбежал на перекресток и начал клич кликать. – «Верные мои молодцы-сотоварищи, кто хочет со мной рискнуть за добычей далеко, за Ново-озеро, к Божьим дворянам[12], того жду я под вечер в «Чертовом ущелье», – а сам вскочил на коня и не смел обернуться назад, чтобы косящатое окошечко Фомина дома не мигнуло бы мне привычным бывалым и не заставило вернуться, да пустился сюда, как на вражескую стену, ожидать…

Ворота под беззубым, с выпавшими кирпичами, сводом блестели свежей краской. Старый замок походил на дряхлого Фауста, которого Мефистофель еще не кончил омолаживать.

Не успел он договорить эти слова, как вблизи послышался конский топот. Явилось множество всадников, броня которых сверкала при трепетном блеске луны. Раздался звон оружия, когда они, соскочив с коней, окружили своего удалого предводителя.

Петерсен остановился:

– Ну, теперь прощай, друг! – сказал Чурчила, крепко обнимая Дмитрия. – Она забыла меня! Но ты вспомни меня, умру не умру, а помчусь рассеять тоску-кручину или прах свой!

— Клянусь вам, господин пастор, когда я вижу это чертово место, у меня подкашиваются ноги! Я ни за что не вернулся бы сюда, если бы мне было заплачено за мою провизию и молоко! Но уверены ли вы, господин пастор, что в вашем присутствии дьявольское наваждение не повторится?

– Как! – воскликнул Дмитрий, – и ты думаешь, что я пущу тебя одного без себя. Да мне и большой Новгород покажется широким кладбищем.

— Сын мой, обратим мысли свои к небу и призовем на уста свои молитву! Конечно, искуситель коварен. Уверяю вас, что взятая мною на себя миссия едва ли окупается…

– Нет, Дмитрий, – сказал Чурчила, – не рискуй, у тебя дряхлый отец. Прости!

Петерсен решительно двинулся вперед:

Закинув на руки поводья, он прыгнул в седло и вмиг исчез со своей дружиной.

— Полноте, пастор! Я и так обещал вам половину того, что мне должны. Не могу же я еще приплачивать вам от себя!

Дмитрий остался один.

Служитель церкви закашлялся:

– Да ведь отец мой любит больше копить сокровища, чем дорожит сыновней любовью, – задумчиво говорил он сам себе, вспоминая последние слова Чурчилы. – Ты покинул меня, так я тебя не покину, – воскликнул он.

— Сын мой, мы приближаемся. Думайте о боге и продолжайте ваш рассказ.

Луна скрылась в это время за облако и скрыла его погоню за своим другом-братом.

— Не успел я опомниться, как на моих глазах часы выскочили из кармана и унеслись прочь!

XII. В доме Фомы

— Господин Петерсен, а вы уверены, что в тот день вы брали с собой часы?

В день столкновения Чурчилы с посадником Фомой последний не возвращался домой из думной палаты до позднего вечера.

— Так же уверен, пастор, как в том, мне остались должны семнадцать крон.

В доме посадника еще никто не знал о происшедшей ссоре жениха с отцом невесты, а потому по обычному порядку в дом к нему собрались на свадебные посиделки девушки – подруги невесты, которая еще убиралась и не выходила в приемную светлицу. Гости, разряженные в цветные повязки, с розовыми лентами в косицах и в парчовых сарафанах, пели, резвились и играли в разные игры, ожидая ее.

Пастор вздохнул.

Скоро по извилистой лестнице, ведущей в эту светлицу, раздались стуки костыля и в дверях показалась, опирающаяся на него, сгорбленная старушка в штофном полушубке, в черной лисьей шапке и с четками в руках.

— Когда часы улетели от меня, я выругался.

Девушки, завидя ее, оставили игры и, бросившись ей навстречу, закричали:

— Ну, вот видите, сын мой! Вы сами способствовали дьяволу.

– Ах, Лукерья Савишна, матушка! – подхватили ее под руки и начали с нею шутить, приглашая побегать, да поплясать с ними.

— Да-да… И в тот же момент увидел, как мой бидон сам собой перевернулся и покатился. Верьте мне, он, как обезьяна, забрался по совершенно отвесной стене, да так и остался там, словно прилипнув!

– Ох, полноте, резвуньи, – говорила старуха, садясь в передний угол, кряхтя от усталости и грозясь на них костылем, – у вас все беготня, да игры, а я уж упрыгалась, десятков шесть все на ногах брожу. Поживите с мое, так забудете скакать, как стрекозы или козы молодые. Да где же мое дитятко, Настенька-то?

— Великий боже, какие необыкновенные вещи рассказываете вы, Петерсен! Клянусь вам, если бы я не знал вашей склонности…

– Она еще не выходила, а мы уже давно собрались жениха да гостей встречать хоть издали, – сказала одна из девушек.

— Да-да, пастор! А следом за бидоном поползла корзина, ручкой вперед, медленно так… Доползла до стены и стала подпрыгивать на месте: хлюп, хлюп, хлюп! А подняться никак не могла.

– Пожалуй, мы вместо ее тебя повеличаем, Лукерья Савишна? – промолвила другая, – запеть, что ли?

– Пошли же вы, – отвечала старуха, – провеличайте тогда, когда мне скоро уж запоют вечную память!

— Великий боже!

– Полно, что ты, Христос с тобой, Лукерья Савишна! Разве на свадьбе о похоронах думают? – закричали все девицы, всплеснув руками.

— И представьте себе, пастор, тут-то я и увидел свои часы! Они прилипли к стене на уровне второго этажа. Я очень испугался и бросился бежать. Падал я несколько раз и, право, не могу вам точно сказать, когда именно повредил себе ногу… Однако, пастор, замок уже близко. Прошу вас, выньте свой требник!

– Да к тому уже время подходит, милые мои молодицы! – со вздохом произнесла старуха, задумчиво чертя по полу своим костылем. – Только бы привел Бог при своих глазах пристроить Настюшу, тогда бы спокойно улеглись мои косточки в могилу, – добавила она прослезившись.

Пастор достал молитвенник и, надев очки в металлической оправе, забубнил себе что-то под нос. Несколько раз он спотыкался.

– Да полно же, перестань, так ты на нас тоску наведешь. Повеселимся-ка лучше! – заговорили девушки.

— Прошу вас, Петерсен, поддерживайте меня, иначе я могу упасть.

— Ах, у меня и без того подкашиваются ноги от страха!

– Нет, это ведь я так к слову молвила, жаль дитятко стало, разлучают нас с ней, некому будет мне и глаза закрыть. Фома Ильич, Бог его ведает, как начал опять на вече ходить, и не подступишься к нему, такой мрачный стал. Спросишь что, – зыкнет да рыкнет, так поневоле не радость на уме-то, как обо всем подумаешь. Прежде я и сама не такая была: в посиделках ли на пиру ли, на беседе ли, на масленой ли в круговом катании, о святках ли в подблюдных песнях – первая я закатывалась. Плясать ли пущусь – выступаю плавно, подопрусь рукой, голову набок, каблучками пристукну, да как пойду, пойду – все заглядываются…

— Мужайтесь, сын мой! Помните, что дома вас ждет фру Петерсен, которая уверена, что ваши часы и деньги за провизию остались у господина Стонсена, трактирщика…

Не успела Лукерья Савишна договорить свои воспоминания, как в комнату, в сопровождении сенных девушек, вошла невеста. Настасья Фоминишна была красивая, стройная блондинка, с белоснежным лицом, нежным румянцем на щеках и темными вдумчивыми глазами, глядевшими из-под темных же соболиных бровей. Недаром по красоте своей она считалась «новгородской звездочкой». Этой красоте достойной рамкой служил ее наряд. Атласная голубая повязка, блистающая золотыми звездочками, с закинутыми назад концами, облекала ее головку; спереди и боков из-под нее мелькали жемчужные поднизи, сливаясь с алмазами длинных серег; верх головы ее был открыт, сзади ниспадал косник с широким бантом из струистых разноцветных лент; тонкая полотняная сорочка с пуговкой из драгоценного камня и пышными сборчатыми рукавами с бисерными нарукавниками и зеленый бархатный сарафан с крупными бирюзами в два ряда вместо пуговиц облегали ее пышный стан; бусы в несколько ниток из самоцветных камней переливались на ее груди игривыми отсветами, а перстни на руках и красные черевички на ногах с выемками сзади дополняли этот наряд.

Пастор не успел договорить. Оба спутника вздрогнули и оглянулись.

Девушки кинулись к ней навстречу, окружили ее и повели к старушке, припевая всем хором:

Сзади них послышался топот. Из-за деревьев показался всадник. Пыль покрывала его серый дорожный костюм. Взмыленная лошадь испуганно косилась на путников.

На мосту, где остановились пастор и Петерсен, всадник придержал коня и окинул их угрюмым взглядом. Один его глаз был прикрыт несколько более, чем другой.

Петерсен низко кланялся. Пастор кивнул с достоинством. Всадник не ответил.



Шла девица, голубица,
Свет наш, Настенька,
По крылечку, по тесову
Да по коврику.
Она шла, переступала,
Приговаривала:
Как роскошно, как богато
Здесь у батюшки;
Как приглядно, торовато
У родного мне.
Славно птичке поднебесной,
Резвой ласточке,
Порхать по полю чистому,
По зеленому,
Красоваться, любоваться
Светлым ведрышком,
Быстро виться, расстилаться
По поднебесью.
Так и Настеньке талантливой
Быть век девицей
Притаманней и привольней,
Чем молодушкой!
Вдруг откуда ни возьмись
Да навстречу ей
Идет молодец красивый
Словно писанный.
Ясноокий и румяный,
Кудри черные,
Он приветит ее речью
Сладкогласною:
Ты куда, моя девица,
Настя-звездочка?
Воротися, дай мне руку:
Я твой суженый!
Хорошо тебе, раздольно
В отчем тереме;
А с милым другом милее
Жить во бедности.
Мы согласно и советно,
По-любовному,
Не увидим, как промчатся
Годы многие.
Настя дрогнула, смутилась
И потупилась.
Ее щеки жаром пышут,
Разгораются,
Ретивое бьется сильно,
Колыхается;
Словно сладкий мед вливают
Речи молодца,
И разнежася вздыхает
Тяжко, сладостно;
Исподлобья и украдкой
На него глядит
И с стыдливою ухваткой
Говорит ему:
Суженый – возьми девицу, —
Полюби меня,
И сверкнула на ресницу
Жемчугом слеза.



Открылись ворота. В них показался привратник.

В то время, когда девушки приветствовали невесту этой песней, она была в объятьях своей матери и, слушая с удовольствием приятные для нее напевы, скрывала на груди Лукерьи Савишны свое горящее лицо. Затем, как бы очнувшись, она начала целовать по одиночке своих подруг.

— Хелло! Кто это? — обратился к тему всадник, указывая глазами на стоящих на мосту людей.

— Это Петерсен, он приносит провизию, а это господин пастор.

– Что это?.. На дворе уже давно вечер, а жениха нашего все нет как нет. Да и отец что-то запропастился на вече. Ну что ему там делать с ранней зари да доселе. Ведь всех не перекричать! – сказала старушка-мать.

— Пусть они объяснят вам, что им надо! — сказал всадник и проехал в ворота.

– Уж не приключилось ли с ним чего недоброго? – заметила дочь, не спуская глаз с окошка.

Пастор раскрыл требник и, сопровождаемый Петерсеном, медленно направился к привратнику.

– Кому? – спросила мать, смеясь, – отцу или жениху? Кто для тебя дороже?

— Господин привратник, — начал пастор, — хозяева этого замка, принимающие у себя невежливых всадников…

Настя смешалась и молчала. Лишь после довольно продолжительной паузы вымолвил:

— Это и был сам хозяин, господин пастор!

– Оба они неоцененны для меня, матушка, но батюшка дороже, он родитель, кормилец мой.

— Гм… гм… — замялся пастор и оглянулся на Петерсена. Привратник ухмыльнулся.

– Полно пустословить, Настюша! – перебила ее мать. – Я по себе это знаю: бывало, сидя наверху, да взаперти в своей девичьей светлице, как хочется найти такого человека, который бы вынес тебя оттуда, как заговоренный клад, и как он после того становится нам дорог. Вот мы с отцом твоим, так признаться сказать, не всегда ладили, норовом-то он крутенек и теперь. Сперва звались мы «голубками», хотя подчас и грызлись как кошка с собакой, а после он прозвал меня сорокой-трещоткой, – ведь вот какой обидчик. Да, впрочем, я ему сама не спускала: он меня за косу, я его за бороду – отступится поневоле. Я еще скромна, не все высказываю. Да что же ты, Настенька, призадумалась? Девицы, гряньте-ка песенку, да погромче какую, только не заунывную, что душу тянет, а так – поразгульнее, повеселей… Я и сама подтяну вам.

Пастор вынул платок из-под шляпы, высморкался и, приняв важный вид, продолжал:

— Итак, хозяева или хозяин этого замка остались должны почтенному господину Петерсену за молоко и провизию…

Старуха запела дребезжащим голосом:

— И за часы, — высунул голову из-за плеча пастора Петерсен.



Отставала свет-лебедушка
Прочь от стада лебединого…



— И за разбитые часы, — неуверенно подтвердил пастор.

– Да ты уж, кажись, и плакать собралась?.. О чем это?.. Да, да, мы расстанемся с тобой, неоцененное мое дитятко! Отдаю я тебя в чужие люди! Осиротеем мы обе!

— Что ж, пройдите во двор и присядьте вот здесь, — указал привратник на поросшие мхом камни около черной от времени стены замка.

Петерсен боязливо прошептал:

– Полно, родная, мне и без того моченьки нет, что-то так тяжко взгрустнулось, так вещее замерло, и сама не знаю о чем! – отвечала, всхлипывая, дочь.

— Пастор, пастор! Это и есть то самое чертово место!

О чем?.. Ну, вестимо, о чем, что долго суженого нет? Вот придет он – дам я ему себя знать!

Высоко подняв голову и читая вслух молитвы, пастор двинулся к проклятому месту. Старинный молитвенник в окованном железом переплете он держал далеко перед собой.

– Да придет ли он, матушка?.. Что-то во мне и веры нет! Я сегодня сон видела, зловещий такой…

Вдруг неведомая сила выхватила из рук почтенного пастора молитвенник, сорвала с него очки и бросила то и другое в стену. Там вещи и прилипли на уровне второго этажа. Следом за ними загромыхала железная палка Петерсена.

– Я сама – тоже. Будто отец твой, муж мой, обратился в медведя, еще страшнее стал, да и…

Несчастный пастор опустился на землю, словно из-под него выдернули почву. Его ноги в грубых деревенских сапогах нелепо торчали в разные стороны.

— Что же вы не призываете господа бога, господин пастор? — зашипел крестьянин.

– Вот кто-то подъехал… Чу, уже и голос раздается в сенях. Должно быть, это они! – закричали девушки, и мать с дочерью, несмотря на то, что последней вменялось в преступление самой показываться жениху, бросилась встречать долгожданных гостей.

Побледневшие губы пастора были открыты и дрожали. Петерсен тихонько сел рядом с пастором, трясущимися пальцами держась за его рукав.

Девушки между тем запели:

Вдруг молитвенник, очки и железная палка отделились от стены и грохнулись на землю. Палка, отскочив от камня, ударила бедного пастора по ноге.



Вылетал сокол ясный на долину,
Он искал соколицу, девицу,
Он сыскал себе…



— Ой-ой! — жалобно застонал служитель церкви, пытаясь отползти в сторону.

– Анютка! Палашка! – кричала старуха своим девкам. – Ступайте, бегите скорей принимать кульки с гостинцами от жениха! Накрывайте столы. Пойте, пойте, девицы!

Но Петерсен не отпустил его рукава и последовал за ним на корточках.

Девушки заливались.

— Ха-ха-ха-ха!. - загромыхал кто-то сзади.

Вошел Фома с несколькими незнакомцами.

И без того перепуганные, пастор и крестьянин оглянулись. Там, взявшись за бока, широко расставив ноги в желтых гетрах, хохотал недавний всадник.

– Что это? – Угрюмо проговорил он. – Чего вопите? Гасите светцы и замолкните, теперь не до вас!..

— Спаси нас, великий боже! Если ты дьявол, то сгинь… Тьфу! Тьфу! Тьфу!

— Что вы плюетесь, почтеннейший? — сказал всадник, подходя к пастору.

– Как! Да что это ты затеял? – подхватила Лукерья Савишна, пятясь от него и раскинув удивленно руки. – Зачем гасить светцы да замолкать песням? Что ты ворожить или заклинать кого хочешь в потемках? Так ступай в свою половину, а в наши дела, жениха принимать, не вмешивайся.

Серое от пыли лицо всадника с пронизывающими холодными глазами, один из которых был прикрыт больше другого, казалось страшным.

Всадник остановился перед стеной и смерил глазами расстояние до второго этажа.

— Не меньше нескольких миллионов гаусс! Вы поняли это, почтеннейший?

– Жених сегодня не будет! – грубо буркнул Фома и стал усаживать своих гостей, из которых один пристально и жадно глядел на бледную томную Настю.

— О-о, нет, сударь… — пролепетал пастор.

– Чтобы тебе самому принудилось, старому лешему! – проворчала про себя старуха. – Почему же? Что же ему сделалось? Не хворает ли он и помнит ли слово клятвенное? – пристала она к мужу с вопросами уже вслух.

— Вы, кажется, пришли за каким-то долгом?

– Нечистый его знает и с тобой-то, отвяжись от меня! – закричал на нее Фома.

— Так точно, сударь! — вставил Петерсен.

– И ты от меня со своей челядью сгинь с глаз долой! – не осталась в долгу Лукерья Савишна.

— Сколько?

– Баба! – крикнул еще громче Фома. – Я вижу, у тебя волос длинен, да и язык не короток, замолчи, а не то я его совсем вытяну или укорочу.

— Двадцать крон, сударь!

– Да что ты взаправду рассерчал и озлобился на меня без причины, уж нельзя и слова вымолвить! Мы ждали жениха, а не тебя с этими, сразу понизила она тон.

— Получайте ваши кроны и проваливайте! Ну?

– Чурчила более не жених моей дочери! Слышишь ли? Теперь о нем более ни слова. Скажи это Насте, чтобы и она не смела более помышлять о нем.

Петерсен подхватил деньги и заковылял к воротам, позабыв свою палку. Пастор пошел было за ним, но вернулся и с вороватым видом подобрал разбитые очки и молитвенник. Оглянувшись еще раз на страшного всадника, он, сильно припадая на левую ногу, затрусил вслед за Петерсеном.

Ударив стеком по гетре, всадник пошел к замку.

Старуха всплеснула руками, а Настя, сама услыхав свой приговор, дико взглянула на отца изумленными, помутившимися глазами и бледная, как подкошенная лилия, без чувств упала на пол.

— Вы не можете спорить против того, господин Петерсен, что я помог вам получить деньги, — говорил пастор, когда они с Петерсеном выходили из рощи. Из-за деревьев поднимались суровые башни волшебного замка.

– Что ты, варвар старый, что ни слово, то обух у тебя! Батюшки светы! Сразил, как ножом зарезал, дитя свое… Разве она тебе не люба? – кричала и металась во все стороны Лукерья Савишна, как помешанная, между тем, как девушка вспрыскивала лицо Насти богоявленской водой, а отец, подавляя в себе чувство жалости к дочери, смотрел на все происходившее, как истукан.

— Я не понимаю вас, пастор! При чём тут вы? Ваш требник ведь не остановил дьявольского наваждения!

– Что же теперь добрые люди скажут? Вот сердечный твой сынок старший, Павлуша нелюдимый, знать более тебе по нраву пришелся! Тебе нужды нет, что он день-деньской шатается, да с нечистыми знается. Нет же ему моего материнского благословения! От рук он отбился, уж и церковь Божию ни во что ставит! Или его совесть заела, что он туда ногу не показывает? Или его нечистые заколдовали? Или сила небесная не пускает недостойного в обитель свою? Намедни он, – вопила старуха.

— Не хотите ли вы сказать, что мне не причитаются мои деньги?

– Что ты отходную, что ли, читаешь дочери? – мрачно сквозь зубы прервал ее Фома, сурово сдвинув брови.

— Я хочу вам только сказать, что вам не причитаются мои деньги!

– Ах ты, мои родные! Сгубил тебя варвар, мою крошечку!.. Заплатит ему Бог, – стала было причитать Лукерья Савишна, но силы ее оставили и она, в последний раз всплеснула руками, как сноп упала возле дочери.

Возмущаясь и споря, удалялись эти хромающие на разные ноги фигуры, пока совсем не скрылись за поворотом.

Поднявшись по изъеденным веками ступеням, всадник остановился перед массивной, обитой железом дверью. Бросив недокуренную папиросу на пол, он позвонил. В двери открылось круглое окошечко, и чей-то глаз прильнул к нему. Потом за стеной загрохотало, и дверь медленно растворилась. Перед всадником вытянулся человек гигантского роста.

— С приездом, мистер Вельт!

XIII. В Чертовом ущелье

— Хелло, Ганс! Как дела?

Почти на краю Новгорода, далеко за Московскими воротами, был обширный пустырь, заросший крапивой и репейником. Вокруг него торчали огромные рогатые сосны, любимое пристанище для грачей, ворон и хищных зверей, в середине находилось ущелье, прозванное «Чертовым», – в нем под грудами хвороста и валежника водились всякие гады: змеи и ужи.

— В полном порядке, мистер Вельт!

Недалеко от него стояла маленькая избушка с соломенной крышей и с двумя прорезями маленьких окон. Покосившаяся от времени дверь, сколоченная из трех досок, поминутно билась и скрипела на крючьях, то отворяясь то затворяясь.

— Работаете?

Предание об этой избушке было недоброе.

— Так точно, мистер Вельт.

Старожилы уверяли, что они и не помнят, кто построил ее. Место это обегали испокон века, и только запоздалый путник решался идти мимо него, да и то в некотором отдалении, осеняя себя крестным знамением.

— Это я уже видел!

Рассказывали, будто дверь избушки, бьющая, как подстреленная птица крылом, была движима нечистой силой, которая нарочно заманивала любопытных внутрь избушки, откуда уже они никогда не возвращались.

Ганс поднял бесцветные брови:

— Осмелюсь… Мне кажется, вы еще не могли быть в лаборатории.

Молва шла далее и утверждала, что в ней жил чернокнижник, злой кудесник, собой маленький старикашка, а борода с лопату и длинная, волочащаяся по земле; будто вместо рук мотались у него железные крючья с когтями, а ходил он на костылях, но так быстро, что догонял ланей, водившихся в окружности. Днем он не показывался, заклятый еще святителем Ионой Новгородским, а по ночам прогуливался, если не на костылях, то верхом на огненном козле, и с таким пронзительным свистом, раздававшимся по всему лесу, что распугивал всех хищных птиц, притаившихся в гнездах. Птицы выли, стонали и били крыльями страшную тревогу по всему лесу.

— Совершенно достаточно, Ганс, быть около нее. Итак, идем! Покажите, как вы тут устроились.

Солнце глянуло своими лучами сквозь серые облака на мрачные ели и сосны и зарумянило «Красный холм», находившийся перед самой избушкой «Чертова ущелья». «Красным» он был назван потому, что под ним злой кудесник погребал свои жертвы, и в известные дни холм этот горел так ярко, что отбрасывал далеко от себя красное зарево.

— Слушаюсь, мистер Вельт.

На этом холме сидели двое.

Сопровождаемый верным Гансом, Фредерик Вельт вошел в большой зал с узкими стрельчатыми окнами.

Один из них – человек мрачного вида, в нательном тулупе и в нахлобученной на глаза шапке из черных овчин, волосы его, черные как душа закоренелого убийцы, были нечесаны и взъерошены и высовывались клочьями из-под шершавой шапки, так что трудно было догадаться, где кончается овчина и где начинаются волосы. Кудрявая борода, смуглое лицо, кушак, кованный из чугунных колец, на котором висели заржавленные ножны, – ножом же он шаркал по бруску, – лежавшая подле него рогатина – все это показывало в нем, если не хозяина сего места, то достойного его жильца, обыкновенно называемого «придорожным удальцом».

Со сводчатого потолка свешивались гирлянды изоляторов, поддерживающих провода высокого напряжения. На изоляторы сурово смотрели со стен портреты древних рыцарей. Гигантские трансформаторы наполняли помещение ровным гулом. Из-за стены слышалась работа каких-то машин.

Вид его белокурого товарища был менее свиреп, но все-таки у постороннего зрителя могло сразу сложиться убеждение, что они: два сапога – пара.

Фредерик прошел в следующую комнату.

– Прощай же, Семен! – говорил задумчиво черный.

Воспоминания об Америке, о Мод болезненно проснулись в нем. Три так знакомых ему компрессора работали здесь, сжимая воздух, водород и гелий.

– Видно, ты далеко на добычу хочешь отправиться! Куда это? Что-то давно я вижу тебя таким сумрачным и что-то обдумывающим, – спросил его белокурый.

Фредерик подавил в себе минутное чувство грусти.

– Куда мне надобно! – уклончиво ответил тот.

Вместе с Гансом они прошли в полутемный коридор и поднялись на второй этаж. Миновав галерею старых фамильных портретов прежних владельцев замка, они вошли в просторный, но темный зал. Он был пуст. Лишь древние рыцарские латы немыми стражами охраняли дверь в противоположном конце зала.

– Слушай, Павел Фомич, – начал Семен, – грех тебе таиться от товарища, который мыкается с тобой одной жизнью, готов наткнуться за тебя на нож и копье.

Помолчав немного, Павел отвечал:

Вельт, остановившись посредине, оглядывал помещение:

— Право, недурное место! А?Как вы думаете, Ганс? Немного мрачно…

– Так и быть, поведаю тебе, что ни на есть мое задушевное. Мне скучно на родине, тесно в большом городе, люди не ласково смотрят на меня, да и сам я не люблю никого из них, словно рожден быть не человеком… Ты знаешь, как я ненавижу Чурчилу, и вот за что: до него я слыл на кулачном бою первым бойцом и удальцом, но он раз меня сшиб так крепко, что я пролежал замертво целые сутки, а ты знаешь мой норов: или ему, или мне могила, без того жить не хочу. Ты знаешь и то, что случилось в нашем семействе. Если бы он не повздорил с отцом моим и свадьба их с сестрой состоялась бы, я уж готовил ему подарок в заздравной чаре… Но говорить теперь некогда. Он далеко ищет смерти, а я из стремени ноги не вытащу до тех пор, пока не найду его и не помогу ему в этом, то есть не всажу ему нож в горло. Он думал видеть во мне брата и обходился со мной всегда очень любезно, тем легче будет мне втереться к нему в доверие. Давно бы выслал я его с белого света, да за него здесь заступников много, а там, где он теперь скитается, верней и лучше найдется рука на его шею. Сам знаешь, грозен враг за горами, но грозней за плечами. А ты оставайся здесь рыскать по ночам за добром с прочими товарищами. Прощай, конь мой далеко, руки чешутся.

— Совершенно с вами согласен, мистер Вельт.

С этими словами Павел быстро вскочил на своего коня и исчез, мелькнув раз-другой в чаще деревьев.

Внимание Вельта привлек какой-то металлический звук. Он вздрогнул и оглянулся. В полутемном зале никого не было.

– Вот оно что! – удивленно развел руками Семен, вытаращив глаза вслед удалявшемуся товарищу.