Михаил Волконский
Тайна герцога
I. НЕВСКИЙ ПРОСПЕКТ
В конце тридцатых годов восемнадцатого столетия Невский проспект тянулся от Адмиралтейства, построенного Петром Великим, до моста на реке Фонтанной, который считался выездным пунктом города. Но уже и тогда город на самом деле не прекращался тут, и за Фонтанкой от моста застраивались дома по сторонам дороги к Александро-Невской лавре. Эти дома кончались длинным двухэтажным зданием на том месте, где теперь проложена Пушкинская улица, и в нем находилась лавка товаров незатейливого крестьянского производства, необходимых в домашнем быту. Деготь с баранками играл в этой торговле видную роль.
Дальше, к лавре, по сторонам дороги рос густой лес, где «шалили», как говорили тогда про грабежи разбойников и их нападения на проезжих.
Тут, в лесу, разбойники держались до самого царствования Павла Первого, который особым указом сделал распоряжение, чтобы лес вырубили на три сажени по сторонам дороги к Невской лавре, «дабы лихим людям не повадно было невзначай выскакивать и нападать на проезжающих».
Неподалеку отсюда была Ямская слобода, оставившая свой след и до сей поры в названии нынешней Ямской улицы. Тут были совсем свои особые нравы и даже праздники с занесенными и образовавшимися невесть откуда обычаями. Здесь царили разгул и лихва, олицетворенные прежде всего быстрой ездой ямщиков и внедрившиеся в их жизнь.
Ввиду всего этого местность за Фонтанкой, за исключением лишь самого берега реки, на котором были расположены летние дворцы богачей, не пользовалась хорошей славой, и народ здесь гулял шибко по кабакам, а баре и офицеры езживали сюда в трактиры и рестораны того времени, называвшиеся еще, по петровскому названию, «гербергами».
Здесь проезжие чувствовали себя за городом, а потому держались вольнее, и происходили постоянные безобразия — то есть «буйства», когда безобразил простой народ, и «шкандалы», как тогда называли «буйства» благородных.
Сам Невский проспект только по ширине не уступал нынешнему, а во всем остальном был так же далек от последнего, как теперешняя улица уездного города. Ни Аничкова дворца, ни других богатых домов еще не существовало, и «Невская першпектива», как тогда называли нынешний проспект, была окаймлена невзрачными деревянными строеньицами.
На месте нынешнего Казанского собора воздвигалась длинная церковь с куполом на крыше и со шпицем на колокольне, таким же, как на соборе Петропавловской крепости. У Полицейского моста, названного так потому, что тут было тогда здание полиции, стоял одноэтажный каменный театр, называвшийся «Оперным домом». Единственным украшением Невского были деревья, посаженные по обеим сторонам его в два ряда и подстриженные шаром, да Адмиралтейская игла со своим корабликом светилась, как и нынче, при закате в перламутровых петербургских сумерках.
Однако оживление на Невском царило и тогда большое. По бревенчатой мостовой, в иных местах подымавшейся, как клавиши, катили кареты богачей, раззолоченные, на высоких стоячих рессорах, с зеркальными стеклами в окнах, запряженные четверкой, а то и шестеркой цугом, с форейторами; тут же трусили берлины и брички господ средней руки и просто телеги, и шли обозы с кладью, товарами и зерном.
Богатства России с суши в обмен на предметы роскоши, подвозившиеся с моря, стягивались в петербургское болото, чтобы создать на нем каменный город.
Под деревьями по сторонам Невского двигалась пестрая толпа разнохарактерного люда, не объединенного тогда одним европейским костюмом. Наряду с русскими армяками здесь виднелись кафтаны иностранцев, халаты татар, типичное одеяние персов, чалмы турок и даже наряды придворных китайцев и других азиатов. Эти татары, турки и азиаты особенно пестрели своею одеждою в тогдашней петербургской толпе и придавали ей необычайную живописность.
Часто попадались военные люди в своих высоких ботфортах, треугольных шляпах и мундирах с красными отворотами и обшлагами.
Дамы и барышни пешком по улицам не ходили, а только ездили в экипажах и гуляли в Летнем саду, на Царицыном лугу, бывшем тогда действительно лугом с цветами и кустиками, и в собственных садах, которые имелись при каждом барском доме.
В один из майских вечеров среди этой толпы пробирался молодой человек, одетый не особенно щегольски, но далеко не бедно, в кафтане немецкого покроя, что служило признаком несомненной солидности, так как легкомысленные модники того времени носили французские фасоны; в руках он держал высокую палку, с красивым золотым набалдашником. Шел он лениво и нехотя.
Знакомство у него было, по-видимому, большое, потому что он по пути несколько раз раскланивался со встречными. Впрочем, это было немудрено, так как общество Петербурга того времени было по численности не больше населения теперешнего губернского города, где все друг друга знают. Иван же Иванович Соболев, как звали молодого человека, принадлежал к старинному дворянскому роду, имел средства, считался вследствие этого хорошим женихом, а потому был принят везде особенно радушно и был знаком со многими.
Он шел, недовольно постукивая своей тростью и словно даже негодуя на чудный светлый майский вечер, продушенный запахом свежеразвернувшейся молодой листвы.
II. СОЛОВЕЙ
Соболев шел и сердился на свою слабость, а эта его слабость состояла в том, что он никогда не мог отделаться от того, чтобы не согласиться на уговоры других людей сделать что-нибудь, чего самому ему вовсе не хотелось.
Так было и на этот раз. Сожитель Соболева, «бесшабашный» Митька Жемчугов, уговорил его отправиться за город, за Фонтанную, в герберг на попойку.
Сам Иван Иванович и вино-то не любил, а уж до попоек и «огульного», как он называл, пьянства и вовсе не был охотником, но по своей удивительной податливости согласился и дал слово, что будет сегодня вечером в герберге в назначенный час.
Обыкновенно в эти герберги, за город, ездили либо верхом, либо на тройке, у кого таковая, разумеется, была.
У Соболева тоже имелась собственная тройка, но он уступил ее на сегодня Митьке, который повез в ней целую компанию таких же, каким был и сам он, молодых людей. Иван Иванович сказал, что приедет верхом, но в последнюю минуту велел расседлать лошадь и отправился пешком, с явным расчетом сдержать свое слово, т. е. все-таки явиться в герберг, но с таким опозданием, чтобы застать попойку в самом разгаре, показаться лишь на ней и затем уйти.
Соболев шагал со своей длинной тростью с дорогим набалдашником под деревьями Невского проспекта, и ему было досадно и вместе с тем смешно: в самом деле, он «шел» в герберг, точно богомолка в монастырь по обету, по образу пешего хождения.
Положение было до того нелепо, что спроси кто-нибудь из встречных знакомых Соболева: куда он идет? — он, человек правдивый от природы и ненавидевший ложь, солгал бы, не решившись признаться, что направляется в герберг пешком.
Пока он шел по Невскому, его еще не оставляла некоторая бодрость, но когда он перешел цепной Аничков мост на Фонтанной и вступил в петербургское предместье — так называемую тогда Аничкову слободу, — всякая охота идти дальше оставила его, шаги замедлились, и он едва поплелся.
«Добро бы еще зима была, — рассуждал он, — ну, тогда, куда ни шло — погреться за компанию можно было бы! А то такой чудный вечер, тут только дышать и дышать воздухом, а не сидеть в душной комнате и пить вино в духоте табачного дыма».
Он живо представил себе внутренность герберга, пьяную компанию, бессмысленно шумные и якобы веселые, но на самом деле отвратительно надоедливые, всегда те же самые «холостые» разговоры, и ему заранее все это стало так мерзко, что он круто повернул направо, сам не зная куда, лишь бы не идти по направлению к гербергу.
Повернув, он ощутил, что с каждым шагом ему становится все лучше и лучше.
Мягкая грунтовая дорога под его ногами не пылила, потому что никто тут не ездил и пыли не подымал. Навстречу никто не попадался, жилья тут почти не было, а тянулись лишь сады, примыкавшие к стоявшим фасадом на Фонтанную барским дачам, а с другой стороны дороги были огороды.
Тут воздух был не похож на городской. Здесь дышалось легко, благодаря открытому месту и зелени садов.
Соболев шел, впивая в себя этот живительный воздух, и мирился теперь с тяжелой, неприятной и — главное — темной петербургской зимой.
Надо отдать справедливость — насколько зима неприглядна в Петербурге, настолько хорош тут весенний месяц май, словно поспешающий истомленных зимними сумерками людей вознаградить светом и теплом, когда солнце вдруг завернет в мае и начнет греть, как на юге, светя почти двадцать часов в сутки. Зелень, заждавшаяся тепла, словно спешит воспользоваться им и раскидывается такой пышной листвой, что с нею не сравниться ни убранству пальм, ни других южных, обыкновенно пыльных и выгорающих растений.
Кто из русских был на юге, говорит, что хороши там деревья, а все-таки лучше нашей северной кудрявой зеленой березы нет ничего.
Соболев был с этим совершенно согласен, хотя сам на дальнем юге и не бывал никогда.
«Вот только соловья недостает», — подумал он, остановившись у частокола огромного густого сада.
И словно кто подслушал его мысли — над ним запел соловей, запел, защелкал и стал выводить такие трели, слышать которые, как показалось Соболеву, ему не доводилось до сих пор.
Соловей пел, а Соболев стоял и слушал, потеряв счет времени и, пожалуй, твердо не сознавая, где, собственно, он находится — на земле или в каких-либо иных, гораздо более воздушных и, пожалуй, отвлеченных пространствах.
Зеленые ветви, возвышавшиеся над частоколом, были так хороши, воздух был так чист, слух так ласкала песня соловья, что и глазам Соболева захотелось тоже красоты, тоже чего-нибудь необыкновенного, не этого глупого частокола, а того, что было за ним.
А было ли что там?
Любопытство распалилось, и Соболев, присмотрев в частоколе щель, перепрыгнул через канаву, отделявшую дорогу от частокола, и приложил глаз к щели.
III. ЗАГАДКА
«Фу-ты, ну-ты! — думал Соболев, глядя сквозь щель в чужой сад и слушая не прерывавшуюся песню соловья с ее переливами. — Вот так штука! Такой красоты и ожидать нельзя на земле. Да где же это я в самом деле?!»
То, что увидел он по ту сторону частокола в щель, было поистине что-то волшебное.
Сад, едва покрывшийся листвою, блистал свежею, изумрудного зеленью газона. Сквозь деревья виднелись искусственные развалины как бы древнего замка, отражавшиеся в зеркальных водах пруда, куда бежал ручей из сложенной из гранита скалы, на которой стояла мраморная статуя Аполлона. Правее бил фонтан.
Усыпанные песком дорожки причудливыми извивами ползли вокруг пруда и загадочно терялись в зелени и гротах.
Вдали виднелись мостики, беседки, калитки. Все это имело такой вид, словно было сделано на чудесной декорации, явившейся чудом искусства.
Соболев привык к великолепию голландских садов и английских подстриженных и строгих в своей симметрии парков, но тут он видел в первый раз сад в так называемом французском вкусе и не мог не поразиться его капризной, лишенной всякого ранжира и правильности красотою.
Мягкий свет петербургского майского вечера и соловьиная песнь как нельзя лучше соответствовали волшебно-прекрасной обстановке сада.
Минутами Соболеву казалось, что все это было не на самом деле, а где-то на удивительном театре или, может быть, на картине. Он смотрел, любовался и вместе с тем ждал еще чего-то, веря в это свое безотчетное ожидание и забыв, что, вероятно, его положение прилипшего так к забору человека если и не вовсе подозрительно, то во всяком случае смешно, когда посмотришь сзади, со стороны дороги. Нет, об этом Соболев в ту минуту даже и не думал.
Ждать ему не пришлось долго. Конечно, такой сад не мог быть устроен зря за городом. Он должен был быть сделан для кого-нибудь, и кому-нибудь следовало гулять здесь. Так оно и вышло.
Вдруг на дорожке, — Соболев не мог отдать себе отчет, как это произошло, — показалось облачко шелка, розового, серого, воздушного, кружевного, песок заскрипел, и у пруда, как видение, как неземное, нездешнее существо, появилась девушка.
Можно с уверенностью сказать, что если бы она даже не была красива, то при условиях, в которых увидел ее Соболев, она непременно должна была показаться ему небесною красотою.
Но на самом деле девушка была красива, и Соболев смотрел на нее, чувствуя, что дыхание остановилось у него в груди.
«Он увидел ее в первый раз! — подумал он, называя себя в мыслях в третьем лице. — Он влюбился в нее с первого же взгляда», — докончил он свои мысли и вдруг ощутил необыкновенную радость и легкость.
Ему это показалось чрезвычайно остроумно и смешно.
Девушка шла вокруг пруда одна, как бы едва касаясь песка дорожки, с не покрытою ничем головою, так что отчетливо были видны ее густые черные локоны, вившиеся кольцами и составлявшие, по-видимому, особенную ее прелесть.
«Да неужели это — не мечта, — стал сомневаться Соболев, — и я ее вижу такою, как она на самом деле есть, и она существует в действительности, и живет на той же земле, что и я? »
В это время девушка была на ближайшем расстоянии к частоколу и как бы в ответ на сомнения Соболева и словно притянутая магнитом его взгляда, обернулась в его сторону и улыбнулась, очевидно, каким-то своим мыслям, потому что его, Соболева, спрятанного за частоколом, она, конечно, не могла видеть, да если бы и увидела, то не стала бы улыбаться незнакомому человеку.
Но по этой улыбке Соболев увидел почему-то, что девушка все-таки здешняя, «своя», и что она может радоваться жизни, соловью, майскому вечеру так же, как радуется всякий другой человек. И это нисколько не унизило ее в глазах Соболева, а напротив. Он чувствовал, что будь эта девушка только видением и исчезни вдруг пред его глазами, как это обыкновенно свойственно бесплотным духам, он сошел бы с ума от отчаяния, что она на самом деле не существует.
Но улыбка незнакомки рассеяла все сомнения.
Она прошла, прекрасная и стройная, оставив в сердце Соболева навсегда, как он думал, неизгладимое впечатление.
Долго еще стоял он у частокола, ожидал, не вернется ли красавица, но она не возвратилась, и Соболеву вдруг пришло в голову — не терять дольше времени и постараться узнать, кто она такая.
Дело было в том, что он, безусловно, знал в Петербурге всех девиц ее возраста, т. е. на выданье, так как они все бывали на балах, а Соболев не пропустил ни одного из последних и, конечно, заметил бы эту «девушку из сада», если бы она хоть раз показалась среди танцующих.
Да и сама обстановка, в которой она жила, казалась странною — этот загородный сад, чудесно обставленный и устроенный, и она одна в нем. И он так неожиданно странно увидел ее.
Соболеву казалось, что навести нужные справки очень легко: стоит только обойти на берег Фонтанной и там отыскать дом, которому принадлежит этот сад, и спросить, кто тут живет.
Семья, очевидно, не бедная, челяди, значит, много, а где много челяди, там за полтину можно разузнать все, что хочешь, и даже то, чего не хочешь…
И Соболев отправился на разведку, окончательно забыв и про герберг, и про Митьку Жемчугова.
IV. ДЕЛО ОСЛОЖНЯЕТСЯ
Легко было Соболеву предположить, что, обойдя на берег Фонтанной, он сейчас же узнает, кому принадлежит дом, к которому примыкает сад, и кто живет тут. Но на самом деле оказалось, что это не только трудно, но даже как будто и вовсе невозможно.
Впрочем, дом-то наш Иван Иванович отыскал и, судя по местоположению, это был тот самый дом; но по внешнему своему виду он совершенно не соответствовал роскошно разделанному и великолепно содержащемуся саду.
Дом был, правда, каменный, но имел вид почти полуразвалившегося; окна и двери в нем были заколочены досками; высокий деревянный, почти сплошной забор с забитыми накрепко воротами не позволял видеть, что делалось во дворе; калитка была заперта на крепкий ржавый замок, и ни души человеческой не было заметно тут.
Строение казалось необитаемым, по крайней мере, со времени Петра Великого.
В этом не было ничего удивительного, так как при постройке Петербурга Петром Великим был издан приказ дворянам непременно строиться в Петербурге и по этому приказу была начата постройка домов; однако последние или вовсе не приводились к окончанию, или же, если и достраивались, то стояли необитаемыми, потому что владетелей их можно было заставить «возвести — как было написано в указе — приличные столице нашей хоромы», но принудить переехать к неведомому морю и жить здесь было невозможно.
Было очевидно, что Соболев имел здесь дело с одним из таких домов, но в таком случае становилось невероятным решение загадки, что же такое этот сад, в котором гуляла неизвестная молодая девушка.
Соболев был из тех неукротимо-настойчивых людей, которых препятствия раззадоривают лишь сильнее и которые не любят отступать пред этими препятствиями.
Конечно, он и не думал отступать, но стал невольно в тупик пред тем, что же ему было дальше делать.
Он попробовал обратиться к соседям, но место было загородное, нелюдное и соседей близких тут не было.
На противоположном городском берегу реки Фонтанной тянулся пустынный лесной двор, так что и там спросить о том, чей это дом, не представлялось возможности.
Пытался Соболев как-нибудь проникнуть во двор дома, но это можно было сделать разве только перепрыгнув через забор, а последний был слишком высок для прыжка через него, и тут не росло ни дерева, на которое можно было бы влезть, не было ни шеста, ни лестницы.
Пробовал Иван Иванович прислушиваться, нет ли кого во дворе, пробовал стучать и в калитку, и в ворота, но все оставалось безмолвно, как будто он хотел проникнуть в мертвое царство.
Так провозился Соболев долго и не заметил, как прошло время. Опомнился он только тогда, когда совсем стемнело; тут лишь вспомнил он, что теперь май месяц, что в мае в Петербурге темнеет очень поздно и что, значит, теперь ночь, когда на мосту через заставу в город уже не пустят.
В то время не только въездные заставы и мосты закрывались в Петербурге на ночь, но и улицы заставлялись рогатками с дежурившими при них часовыми, которые опрашивали запоздавших прохожих, чьи они и куда идут.
Соболев поспешил к мосту и тут должен был убедиться, что действительно застава была уже закрыта.
Положение вышло очень неприятное. Обыкновенно молодые люди опозданием к заставе не стеснялись, а отправлялись тут же в загородный герберг и проводили там ночь до утра; но Соболев был совсем не в таком настроении: о герберге и о пьяной компании он и подумать не мог.
Однако если не герберг, то приходилось провести ночь под открытым небом. Но Соболев совершенно не смутился этим. Он чувствовал такую как бы облегченность от всех условий земного, телесного мира, что даже обрадовался случаю очутиться вне этих условий, то есть в совершенно необычайном для обыкновенного человека положении.
К тому же закрытая застава давала ему возможность вернуться вновь к дому на Фонтанной, а так как ему этого очень хотелось, то он и не замедлил сейчас же вернуться.
Дом стоял по-прежнему угрюмый и пустынный и в наступившей теперь короткой ночной темноте был суров и непригляден.
Соболеву пришло в голову примоститься хорошенько у забора на травке и пробыть здесь до утра, с тем, чтобы посмотреть, не появятся ли хоть рано утром признаки жизни в таинственном доме.
«Ведь если здесь живут люди, — рассуждал он, — то должны же они иметь сношение с внешним миром!»
Это соображение подбодрило его, и он решил остаться до утра на своем посту.
V. НОЧНЫЕ ТЕНИ
Сколько прошло времени, Соболев хорошенько не знал, но, должно быть, не особенно много, потому что стояли еще потемки, а в Петербурге в мае они непродолжительны.
Соболеву ясно послышался всплеск весел по Фонтанной, настолько определенный, что нельзя было ошибиться, что к берегу подходит лодка.
Это обстоятельство само уже по себе было и странно, и удивительно, потому что ночью нельзя было плавать по Фонтанной. Лодка, значит, пренебрегла запрещением.
Первое, что пришло Соболеву в голову: не лихие ли это люди, и он стал чутко прислушиваться.
Ясно было, что лодка пристала к берегу, послышался даже ворчливый голос. Соболев инстинктивно прижался к забору и прилег на траву с расчетом, что его в полупрозрачных потемках петербургской весенней ночи не будет видно. Сам же он, на фоне более светлой воды в реке, мог видеть, если не подробности, то общее очертание.
И вот он заметил, что от воды поднялись две фигуры, однако, далеко не похожие на лихих людей, какими, по крайней мере, представлял себе этих людей Соболев. Один из них был повыше, другой ростом меньше; на них были шляпы и темные плащи, в которые они были закутаны с головы до ног. Под плащом виднелись шпаги. Очевидно, это были люди дворянского сословия.
Соболев затаил дыхание в ожидании, что будет дальше.
Фигуры в плащах подошли широкими, уверенными шагами к калитке заколоченного дома, действуя, по-видимому, очень уверенно, точно они были тут свои, привыкшие здесь распоряжаться господа.
Тот, который был повыше, достал из кармана большой ключ; ржавый замок калитки заскрипел, но она отворилась затем без всякого шума. Люди в плащах, нагнувшись, прошли в нее, затем калитка вновь захлопнулась, замок щелкнул, и снова водворилась тишина.
«Нет, други, меня не надуешь!» — подумал Соболев, сообразив, что пусть незнакомцы проникли в необитаемый дом и не забыли запереть за собою калитку, преградив туда всякий дальнейший доступ, но ведь лодка-то, в которой они приехали, тут, и потому хоть что-нибудь можно будет узнать от гребца этой лодки.
Поэтому для Ивана Ивановича было делом одной минуты подбежать к берегу и спуститься к воде. Но, видно, таково уж было предопределение, что всем расчетам Соболева не суждено было осуществляться.
У берега лодки уже не было, а находилась она уже на середине реки, и Соболеву можно было только видеть, и то по неясным в темноте контурам, как она пристала к противоположному берегу и сидевший в ней гребец сложил весла, уселся поудобнее и опустил голову, собираясь, по-видимому, задремать в привычном для себя положении.
Соболев попробовал было крикнуть ему, но решительно никакого ответа не получил.
Тогда Соболев вернулся опять к забору, на свой выжидательный пост.
Если прежде, до появления этих людей в лодке, он терпеливо сидел тут и ждал без всякой определенной цели, то теперь и подавно он желал остаться на этом посту, чтобы посмотреть, что будет дальше.
Так как лодка не уплыла, а только переправилась к другому берегу, можно было предположить, что приехавшие в дом отбудут назад; ведь в противном случае незачем было бы лодке ждать их.
И в самом деле через некоторое время — впрочем, к этому моменту небо уже осветилось рассветом — замок в калитке щелкнул снова, и опять те же двое в плащах вышли из нее. Более высокий, запирая калитку опять на ключ, проговорил что-то очень тихо своему спутнику, на что тот ясно и довольно громко недовольно произнес по-немецки:
— Aber Donner Wetter!
[1]
Затем они направились к реке, и там раздался их троекратный посвист.
Лодка поспешно заплескала веслами, подошла на условный, видимо, зов, приняла пассажиров и поплыла по направлению к мосту.
Конечно, все, чему был свидетелем Соболев, оказывалось далеко не достаточным, чтобы разобраться и сделать какие-нибудь выводы, но на первый раз и этого все-таки было достаточно.
Говорят, что сумасшедшие и влюбленные необыкновенно хитры и сметливы в смысле применения к обстоятельствам, а Соболев, если не сошел еще с ума, то, несомненно, был влюблен и необыкновенно быстро взвесил и оценил, как можно было дальше воспользоваться тем, что только что произошло пред его глазами.
Пока что он решил назавтра, в ночь, опять прийти сюда закутанным в темный плащ и, если незнакомцы явятся снова на лодке и пройдут в калитку, спуститься к реке, свистнуть три раза так же, как сделали это они, и когда лодка пойдет на этот зов, вскочить в нее, а там уже заставить лодочника говорить будет пустяки.
Очень довольный этим создавшимся у него планом, Соболев, обдумывая дальнейшие его подробности, просидел, не сомкнув глаз, до утра, и когда наступило время пропуска через заставу, направился в город, не чувствуя, несмотря на бессонную ночь, никакой усталости, бодрый и довольный, совершенно не такой, каким был вчера, когда выходил из города.
Вступив в город, он направился прямо к своему дому, расположенному в одном из прилегавших к Невскому не совсем правильных закоулков.
VI. МИТЬКА ЖЕМЧУГОВ
Принадлежавший Ивану Ивановичу Соболеву дом был деревянный, но на каменном фундаменте. Его постройка отличалась солидностью и крепостью, но красоты в ней никакой не было.
Это было хорошо приспособленное жилье, одно из тех, какие строили без всяких планов и архитекторов помещики на Руси, в усадьбах, путем векового опыта, делая такие приспособления, что жить было и уютно, и в высшей степени удобно. Такой вот усадебный, со всеми удобствами и службами дом построил отец Ивана Ивановича в Петербурге, переехав для того, чтобы быть замеченным царем Петром и, если можно, выслужиться в большие чины, главным образом своею любовью ко всем заграничным новшествам.
Заграничные новшества отец Ивана Ивановича любил искренне, но большой карьеры у царя Петра не сделал, хотя и был отличен им по заслугам, так что если в вельможи и не попал, то занял порядочное место в петербургской администрации, в одной из коллегий.
Иван Иванович был коренным петербуржцем: он родился, вырос и воспитался в Петербурге.
Когда его отец три года тому назад умер, он остался полным хозяином и петербургского дома, и большого поместья в Тульской губернии, которым управлял через приказчика, то есть главным образом получал и тратил присылаемые приказчиком доходы и писал ему энергичные, побудительные письма, когда эти доходы запаздывали.
Иван Иванович числился записанным на службу, как это полагалось по установленному Петром Великим правилу, но не служил, потому что строгие петровские обычаи стали уже забываться, и молодые дворяне позволяли себе вольности, предпочитая службе развлечения в театрах, на гуляньях, на балах.
Само общество, кроме представительства, ничего не требовало от них, а Соболев был не лучше, но и не хуже других; вот все, что можно было сказать про него.
Мать Соболева умерла вскоре после его родов, не вынеся петербургского климата и болотных его испарений, и его воспитала француженка, мадемуазель Ла-Пьер, сначала только гувернантка, а потом и хозяйка в доме. Отец Ивана Ивановича был с нею в связи и находился всецело под ее башмаком, однако, жениться на ней не женился и мачехи из нее для сына не сделал. Но это не помешало мадемуазель Ла-Пьер быть все-таки самой настоящей мачехой, зря тиранить мальчика и заставлять насильно являться к ней при посторонних с лицемерною ласкою и благодарностью за якобы расточаемые с ее стороны заботы о нем.
Единственно, чему француженка научила Ивана Ивановича — это говорить отлично по-французски, и за это он был благодарен ей.
Впрочем, сосчитываться с нею ему самостоятельно не пришлось, так как отец незадолго до своей смерти прогнал француженку, приревновав ее не без основания к молодому кучеру.
У Соболевых по Тульской губернии были соседи Жемчуговы, небогатые, мелкопоместные дворяне. Сам Жемчугов был слабенький, приверженный к водке человечек, живший, что называется, из рук своей жены, Федосьи Тимофеевны, управлявшей с необыкновенным финансовым гением теми крохами, которые были у них в качестве состояния.
Этих стариков Жемчуговых Иван Иванович совсем и не знал, равно как ему не было известно, что у них есть сын. Но однажды он с какой-то невероятной оказией — чуть ли не с обозом пшеницы — получил письмо, шедшее до Петербурга несколько месяцев.
В этом письме Федосья Тимофеевна без всякого подобострастия и с большим достоинством написала о том, что ее сын Митька должен ехать в Петербург и что она просит Ивана Ивановича принять его к себе. По тону письма эта просьба граничила с уверенным требованием, так как была основана на праве дворянского гостеприимства и на дружбе матери Ивана Ивановича к самой Федосье Тимофеевне.
Митька Жемчугов действительно явился и оказался вовсе не таким неотесанным деревенским оболтусом, как можно было ожидать. Напротив, он держал себя очень уверенно и так, что ясно было, что он не ударит ни пред кем лицом в грязь.
Оказалось, что Митька подолгу живал в Москве, пообтерся там, был грамотен, достаточно начитан и образован настолько, что трудно было выяснить, чего он не знал, хотя одинаково нельзя было с точностью определить, что, собственно, и знал он. Понимать он как будто понимал все европейские языки, но не говорил ни на одном из них.
Пил он много и крепко, и в этом как будто сказывалась наследственность его отца, хотя слабоволием он не отличался, пил мужественно и даже был характера твердого и решительного, унаследовав его, очевидно, от матери.
Митька приехал к Соболеву и попросту, без всяких церемоний, поселился у него.
Иван Иванович сошелся с ним с первых же дней, полюбил его, и они стали приятелями, так что пребывание Жемчугова в соболевском доме вошло, так сказать, в обиход и естественное и непреложное течение вещей.
Чем, собственно, занимался Митька — решить было трудно, но он куда-то ходил, у него были какие-то отдельные свои знакомства, хотя больше времени он, по-видимому, проводил в пьянстве — по крайней мере, так было видно из его рассказов.
Деньги у него водились, но тратил он их исключительно на себя лично, а, собственно, жил на счет Соболева у него в доме. Впрочем, на чаи и на водку он соболевским дворовым не жалел и поставил себя с ними так, что они боялись его больше, чем Ивана Ивановича, и ухаживали за ним старательнее и лучше, чем за своим хозяином.
Несмотря на то, что Жемчугов жил на счет Соболева, тратя свои деньги исключительно на собственное удовольствие, он держался с Иваном Ивановичем так, точно относился к нему несколько свысока.
VII. ДИТЯ ПРИРОДЫ
Подходя к своему дому после ночи, проведенной у заколоченного дома на Фонтанной, Соболев не был уверен, застанет ли он Митьку дома, или нет. У Митьки часто было обыкновение закатиться в герберг на целую ночь, а иногда и пропасть дня на два и на три. Никогда Митька никаких подробностей об этих своих отлучках не рассказывал и всегда отговаривался, что сильно кутил, и потому перезабыл все.
Соболев по своему обыкновению направился в дом не через парадное крыльцо, а через черное, и на дворе уже увидел, что Жемчугов вернулся: кучер мыл заложенную вчера тройкой бричку.
— Вернулись? — спросил он кучера.
Тот тряхнул как-то особенно головой и с полуусмешечкой ответил:
— Привезли!
«Хорош, значит, был!» — подумал Соболев и почему-то ему стало ужасно весело.
Он легко вбежал по ступенькам в стеклянную галерею, тянувшуюся со двора вдоль всего дома, и по знакомой дороге направился было в столовую горницу, на ходу велев старому крепостному Прохору подать туда себе самовар; но в прихожей комнате пред столовой, смежной с помещением Митьки, он наткнулся на растянувшееся на полу тело.
Лежавший вскочил, выхватил висевший у него на поясе кинжал и, оскалив зубы, как-то особенно прорычал:
— Я тебя зарежу.
Соболев невольно вскрикнул больше от неожиданности, чем от испуга, и отступил.
Черномазый человек в длинном одеянии, с барашковой шапкой на голове, оскалив зубы, лез на него и продолжал рычать:
— Я тебя зарежу!
— Да отвяжись ты, дьявол!.. Откуда ты явился сюда? — громко и сердито произнес Соболев и позвал: — Эй! Кто-нибудь!..
Дверь из комнаты Жемчугова отворилась, и Митька просунул голову.
— Ты что тут буянишь, Ахметка? — остановил он черномазого. — Ведь это — сам хозяин дома!.. — показал он на Соболева.
— А это кто ж такой? — спросил Соболев про Ахметку.
Жемчугов, очень недовольный, что его потревожили после «встряски», как он называл свои кутежи, хмуро поглядел на Соболева и сердито ответил:
— Не видишь разве?.. Это — дитя природы!
— Какое дитя природы?
— Плюнь, все равно, потом расскажу, — произнес Митька и затворил дверь, но сейчас же высунулся опять и спросил: — А ты куда пропадал ночью?
— Тоже после расскажу! — ответил Соболев и пошел в столовую.
Спать ему вовсе не хотелось; напротив, он чувствовал необычайный подъем жизненности.
Он заварил себе большой стакан сбитня, принялся за пухлую, еще теплую, только что испеченную сдобную булку и стал раздумывать о том, рассказывать ли Жемчугову то, что произошло с ним ныне ночью, или нет. С одной стороны, он чувствовал, что тут, несомненно, нужна помощь приятеля, а с другой — ему хотелось сохранить тайну и — главное — таинственность всего происшедшего, похожего на мечту, чтобы не называть всего этого простыми словами и не развенчивать таким образом своих мечтаний.
Однако не успел он прийти еще к какому-либо определенному решению, как в столовую пришел Митька Жемчугов.
— Нет, не могу, не спится! — сказал он. — Уж раз разбудили, так все пропало!..
Он был в туфлях на босу ногу и в полотняном запашном халате.
Соболев, которого не покидало благодушно-веселое настроение, посмотрел на его заспанную, небритую физиономию и расхохотался.
— Чего ты зубы скалишь? — проговорил Митька и, в свою очередь, рассмеялся, чувствуя, что настроение Соболева передается и ему.
— Откуда же у тебя эта образина? — стал опять спрашивать Соболев.
— Нет, ведь я почему держу тебя или себе? — продолжая смеяться, заявил Митька, как будто он действительно «держал при себе» Соболева. — Ведь вот вернешься так домой, кажется, в голове кислота одна, ан, поглядишь на тебя и снова жить захочется!.. Ну, а в новой жизни можно еще шкалик опрокинуть… Эй, Прохор!.. — крикнул он. — Дай-ка, братец, чем-нибудь желудок согреть… простудил я его вчера вечером!..
— Да ведь вчера тепло было! — заметил Соболев, вспоминая с особенным удовольствием этот вчерашний вечер.
— Вот потому-то, что было тепло, мы и пили венгерское со льдом… как тут желудка не простудить? Прохор!..
Но последний в это время нес уже графинчик с полынной настойкой и две рюмки. Одну из них он налил для Жемчугова и, наклонив графинчик над другой, обернулся к Соболеву с вопросом:
— И вам прикажете?
— Нет, мне не надо! — ответил тот, прихлебывая сбитень.
— Ну, так вот! — начал рассказывать Митька, залпом хлопнув рюмку настойки и подставляя ее снова Прохору под графинчик. — Скверная, кажется, произошла вчера со мной история.
— Скверная?.. — вопросительно протянул Соболев. — А именно?
— Да, кажется, придется на дуэли драться… Видишь ли, как было дело!
И он рассказал, как вчера вечером в герберге, после того как всей компанией, в которой он находился, было выпито изрядное количество венгерского, появилась компания немцев-военных и стала тоже пить. Немцы допились до того, что начали приставать к очень мирно и скромно сидевшему в уголке тому самому Ахметке, который только что выказал свою свирепость Соболеву. Немцы очень ловко кидали в него хлебными шариками. Ахметка сначала думал, что это — мухи, и отмахивался, но когда догадался, в чем дело, полез драться, выхватил кинжал и прорычал: «Я тебя зарежу!» Немцы, словно этого только и нужно было им, как будто даже обрадовались, что раздразнили азиата, и с гиком накинулись на него, желая избить. Очевидно, подобные избиения входили у них в программу удовольствия. Их было четверо, и таких рослых, что Ахметка сейчас же сообразил, что ему с ними не справиться, втянул голову в плечи и попытался было дать тягу; но они схватили его, и несдобровать бы Ахметке, если бы не вступился за него Жемчугов со своей компанией. Против них немцы идти не решились, отпустили Ахметку, и один из них, по-видимому, старший, обратился к Жемчугову с вопросом, дворянин он или нет. Тот назвал ему себя, и немец отрекомендовался тоже: «Барон Цапф фон Цапфгаузен». Затем он расспросил, где можно найти Жемчугова, и сказал, что даст ему о себе знать. С бароном пока этим дело и кончилось, но Ахметка, как истинное дитя природы, за оказанную ему помощь почувствовал непреодолимое сердечное влечение к Жемчугову и не хотел от него отойти, прежде чем не узнает, что он может сделать для него в благодарность и кого нужно зарезать для него.
VIII. БАРОН ДАЕТ О СЕБЕ ЗНАТЬ
Весь этот рассказ Митьки Жемчугова о происшедшей вчера с ним пьяной истории до того был противоположен настроению, в котором находился Соболев, что он сейчас же решил ни о чем не рассказывать.
— Ну, а теперь говори, отчего ты надул меня — не явился в герберг — и отчего дома не спал ночь? — спросил его Митька.
Соболев, твердо решивший ничего не рассказывать, не успел придумать какое-нибудь другое объяснение и постарался ответить уклончиво:
— Так!.. Я был в одном месте.
— Понимаю!.. — подхватил Жемчугов. — Интрижка, значит! Ну, если ты ради интрижки не явился вчера в герберг, тогда это еще можно простить… А что она? Хорошенькая?..
Иван Иванович на этот вопрос только нахмурился и ничего не ответил.
«Ишь, должно быть, и в самом деле забрало!..» — подумал Митька и решил не настаивать в дальнейших вопросах, а выждать, пока Соболев сам не расскажет. С ним это была самая лучшая манера.
— А не пойти ли все-таки поспать? — заключил Жемчугов, вставая и потягиваясь.
— Да ты разве мало спал? — спросил Соболев. — Ты разве не с вечера вернулся?
— Да нет же, засиделись вчера в этом герберге!..
— Послушай, да как же ты миновал заставу и ночные рогатки на улицах?..
Тут Митька как будто смутился и ответил привычной уже своей отговоркой:
— А почем я знаю? Пьян был… ничего не помню!.. Привезли как-то…
Это было довольно странно, но Соболев, в свою очередь, не расспрашивал, потому что сам только что отделался довольно необстоятельной отговоркой.
— Ну, пойдем спать! — согласился он.
Они оба поднялись, чтобы разойтись по своим комнатам, но в это время бледный и взволнованный Прохор вбежал в комнату и шепотом произнес, весь дрожа:
— К нам «слово и дело»…
В то время этот возглас был особенно страшен, потому что по так называемому «слову и делу» хватали и влекли в Тайную канцелярию всякого, не считаясь с его общественным положением. Достаточно было на улице закричать на кого-нибудь «слово и дело», чтобы подвергнуть его аресту.
Конечно, тех, кто зря кричал «слово и дело», подвергали наказанию, но оно было сравнительно ничтожно и — главное — не могло искупить те неприятности, которые претерпевали арестованные по пустому наговору.
Дело обыкновенно усложнялось, когда по «слову и делу» являлись чин Тайной канцелярии с военной силой к кому-нибудь на дом для обыска.
— Что за вздор! — спокойно сказал Митька. — На кого еще тут «слово и дело»?
В это время Ахметка просунул в дверь свою мохнатую рожу и убежденно спросил:
— Кого нужно резать?
Соболев не мог дать себе еще отчет в том, что случилось, и при виде этого дитяти природы не мог удержаться, чтобы не расхохотаться.
— Что же тут делать?.. Неужели пропадать нам? — захныкал Прохор.
— Как что? — сказал им Жемчугов. — Надо впустить чинов канцелярии!..
— А я нарочно двери запер, — проговорил Прохор и чуть слышно добавил: — Может, у вас есть что… дайте, я спрячу…
— У тебя ничего нет подозрительного? — вдруг серьезно обернулся Жемчугов к Ивану Ивановичу.
Тот отрицательно покачал головой и ответил:
— Ничего!
— Наверное?
— Наверное.
— Ну, тогда пойдем, примем незваных гостей, — с какой-то странной усмешкой проговорил Жемчугов и пошел сам отворять запертые Прохором наружные двери, в которые слышался уже неистовый стук снаружи.
Дом Соболева был оцеплен рейтерами, и явившийся чиновник Тайной канцелярии с офицером вошел с привычною ему в таких случаях бесцеремонностью.
— Здравствуйте, добро пожаловать! — встретил его даже весело Митька. — Вы, собственно, к кому пожаловали?.. Ко мне или к хозяину дома сего Ивану Ивановичу Соболеву?..
— «Слово и дело» заявлено на Дмитрия Яковлевича Жемчугова, — сказал чиновник.
— Так это я сам и есть! — заявил Митька. — Так вот пусть господин офицер пока побудет с хозяином, а мы, — обратился он к чиновнику, — пойдем ко мне в горницу и там вы произведете обыск.
И как ни было странно, что, по-видимому, с места начал распоряжаться тут сам Жемчугов, а не чиновник всесильной Тайной канцелярии, но этот чиновник оставил офицера с Соболевым, а сам пошел с Митькой в его комнату.
Иван Иванович очутился в чрезвычайно глупом положении, оставшись вдвоем с незнакомым ему офицером. По счастью, на столе стоял графин с полынной настойкой, которою ублаготворялся Митька и от которой не отказался офицер, несмотря на раннее время.
— Служба у нас уж такая! — почему-то произнес он, как бы себе в оправдание, хотя решительно было непонятно, почему его служба обязывала пить полынную настойку с самого раннего утра.
Офицер оказался неразговорчив, и Соболев был очень рад, когда сравнительно в очень скором времени чиновник вышел от Жемчугова и кликнул с собой офицера. Тот выпил последнюю рюмку на прощанье и последовал за чиновником, которого Жемчугов проводил до самых дверей.
И моментально все стало по-прежнему: рейтары были сняты со своих постов вокруг Соболевского дома и ушли, чиновник с офицером уехал, а Митька сказал Соболеву:
— Ты знаешь, что все это значит?..
— Ну? — переспросил тот.
— Это значит, что барон Цапф фон Цапфгаузен дал мне знать о себе.
— Разве это был его секундант? — наивно спросил Соболев.
— Я сам ждал от него секунданта, ан, оказалось, что барон Цапф фон Цапфгаузен вместо того, чтобы развестись со мной поединком, предпочел сделать на меня донос в Тайную канцелярию, будто я вчера в герберге поносил ее величество непристойными словами и задел площадною бранью высокую особу герцога Бирона!..
— Но ведь этого не было? — спросил Иван Иванович.
— Да, этого не было, и барон Цапф фон Цапфгаузен солгал, думая, по-видимому, что мне трудно будет вырваться из лап Тайной канцелярии.
— Но он ошибся в расчетах.
— Да, брат, не так страшен черт, как его малюют!..
Соболеву показалось вполне естественным, что Жемчугова не тронули, раз за ним не оказалось ничего дурного, потому что он был слишком далек от распорядков тогдашней Тайной канцелярии. Но те, кому были известны эти распорядки, должны были удивиться всему происшедшему, как чему-то из ряда вон выходящему. В том, что с Жемчуговым обошлись так легко после сделанного на него доноса и даже не произвели у него обыска, крылась несомненная тайна, разгадать которую было трудно.
IX. КНЯЗЬ ШАГАЛОВ
Митьке с Соболевым, видно, не суждено было в этот день успокоиться. Едва освободились они от незваных гостей из Тайной канцелярии и хотели было опять отправиться каждый к себе, как к окну с улицы подъехал верхом молодой офицер и постучал в него.
— Митька! Это — князь Шагалов! — сказал Соболев, поднимая окно. — Князь, заходите к нам, мы оба тут.
— В нетрезвом состоянии!.. — перехватил Митька, стараясь придать себе разгульную развязность. — Идем, князь! Мы тут полынной настойкой себе живот согреваем!
— Ну, против соболевской полынной не устоять! — проговорил князь, знавший, что полынную настойку Соболеву присылали из деревни и что такой ароматной, как его, не было во всем Петербурге.
Он повернул лошадь и поехал во двор, а Митька поспешно шепнул Соболеву:
— Не говори ты ничего и никому, что у нас были из Тайной канцелярии, да и вообще говори обо мне, что я пьян всегда, и только… На этом, брат, никогда не ошибешься.
— Здравствуйте, господа, — проговорил, входя, князь Шагалов. — Я рад, что застал тебя, — обратился он к Митьке, — мне надо с тобой, пожалуй, даже и посоветоваться…
— Ну, что еще?.. Опять натворил что-нибудь? — спросил Жемчугов.
— Да ничего особенного! Видишь ли, вчера раздурачились мы очень — так как-то вожжа под хвост попала… Собралось у меня несколько человек новое цимлянское пробовать!.. Только пришло кому-то в голову взять длинную веревку и пойти под окнами на улицу делать измерения этой веревкой!..
— Это на Невской-то першпективе? — спросил Соболев.
— Ну, да! Ведь я там живу! — подтвердил князь. — Под самыми деревьями аллеи… Стали мы делать измерения, ну, разумеется, собралась толпа, глазеют, что такое. Тогда я взял зрительную трубу, ну, и с полною серьезностью навел ее на небо. Зрители из толпы, конечно, тоже стали глядеть туда, ну, а в это время остальные наши, схватив веревку за концы, потянули ее по земле под ноги толпе… Ну, забавно вышло — крик… шум… падают… Это привело всех в особенно хорошее настроение, и мы продолжали цимляниться, как вдруг приезжает ко мне адъютант немец и смеет мне делать официальный выговор, зачем я вчера в театре у немцев со словарем был!..
— Как со словарем? — удивился Соболев.
— Да так: взял огромный словарь, и как на сцене немецкий актер слово скажет, я, ну, отыскивать в словаре — «вертербух», что это слово значит. Ну, конечно, листы шуршат, немцы недовольны, зачем я мешаю слушать. В антракте ко мне подходит сам полицеймейстер, спрашивает, кто я такой. Я сказал ему, а он говорит адъютанту: «Запиши!» Тогда я спрашиваю его, а кто он такой. Он говорит: «Полицеймейстер», а я говорю Володьке Синицыну — он рядом со мной сидел: «Володька, запиши — полицеймейстер!» Ну, так вот по этому поводу приезжает ко мне адъютант, понимаешь ли ты, братец ты мой, с выговором. «Ну, постой же!» — думаю. Встретили мы его очень почтительно, выслушал я выговор, а затем мы стали накачивать немца!
— Ну, и накачали? — спросил Митька.
— Накачали.
— Вот это так! — одобрил Соболев.
— Накачали мы немца, вымазали ему седло столярным клеем, усадили верхом и отправили!.. Говорят, вышла потеха: по дороге к казармам адъютант к седлу приклеился, и его пришлось вынимать из рейтуз при всем честном народе!.. Сколько хохота было!.. Понимаете, ведь расседлать лошадь нельзя, иначе он, пьяный, с седлом полетит, а отодрать рейтузы от седла тоже невозможно. И вот его, голубчика, надо было распоясать, сапоги снять, да так из рейтуз и вынуть!..
Соболев с Митькой расхохотались, представив себе фигуру адъютанта в таком поистине странном положении.
— Ну, что ж, верно дуэль будет? — сказал Жемчугов. — Адъютантом-то кто у вас?
— Барон Цапф фон Цапфгаузен…
— А-а… он!.. — воскликнул Митька. — Ну, этот-то драться на дуэли не будет!
— Не будет? — переспросил князь. — Почему не будет?..
— Потому что у него, должно быть, нервы слабы очень!
— А ты разве знаешь его?
— Знаю! — коротко сказал Жемчугов.
— Так ты думаешь, он обратит все дело в шутку?
— Ну, что он сделает — не знаю, а только мстить он тебе будет — это наверное!..
— Ну, этого я не боюсь!.. — махнул рукой князь Шагалов. — Ведь на меня все немцы в Петербурге злятся, я, кажется, каждому из них досадил… Так одним больше, одним меньше… я думаю, если бы немцы только могли, так меня давно живьем съели бы…
— И зачем вы это делаете? — раздумчиво произнес Соболев.
— Терпеть не могу немцев; хотя сам не знаю, почему! Уж очень они сильно насели на нас сверху.
— А разве наши, русские, лучше? — спросил Соболев.
— Да не знаю… Впрочем, я ведь ничего… я так только… ведь подурачиться… Уж очень с немцами оно смешно выходит.
Несколько секунд приятели помолчали.
— А что, у этого барона Цапфа есть какие-нибудь связи? — спросил вдруг Митька.
— То есть с кем, собственно?