Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Михаил Николаевич Волконский

Сирена

Роман из времен Павла I
ГЛАВА I

В июле 1798 года Петербург был немало взволнован тремя происшествиями, случившимися почти одновременно.

В одно утро все будочники по Невскому проспекту оказались арапами, с лицами, выкрашенными разведенной на масле сажей.

В те времена для нижних полицейских чинов на их постах на улицах ставились полосатые будки с дверками, в которых были проделаны окошечки. Бдительные городские стражи забирались ночью в эти будки со своими алебардами, составлявшими их вооружение, и, разумеется, засыпали крепким сном. В случае какого-нибудь недоразумения обывателям предоставлялось право кричать «караул» настолько громко, чтобы разбудить стражей; стражи терпеть этого не могли и просыпались неохотно, да и проснувшись, долго прислушивались, не затихнут ли неистовые крики сами собой. Если же тишина не водворялась, то будочник выползал из своей будки, потрясал длинной алебардой и шел на помощь кричавшим лишь в том случае, если эта помощь требовалась на его участке.

В достопамятную июльскую ночь 1798 года будочники были разбужены не криками, а деликатным стуком в дверцы их будок. На этот стук они выглядывали в окошечко, и, как выглянут, так им лицо и окрасят большой кистью, жирно пропитанной сажей на масле. Дверцы будок при этом оказывались предупредительно подпертыми колышками, так что отворить их изнутри было нельзя, и окрашенные в черную краску будочники должны были ждать, когда наутро явится смена и освободит их из неприятного заточения.

Эту проделку произвели неизвестные забавники. Из показаний пострадавших будочников выяснилось, что этих забавников было не менее трех человек. Один бежал впереди с колышками и подпирал дверцы будок, другой стучал, третий красил. Больше ничего пострадавшие не могли показать, и кто были милые шалуны, устроившие такую неприятность блюстителям порядка, осталось невыясненными.

Об этом происшествии говорил весь город.

Другое обстоятельство, занявшее петербуржцев и подавшее повод к бесконечным пересудам, разговорам и предположениям, состояло в том, что в устье Невы пришла трехмачтовая отменно разукрашенная яхта и стала там на якорь. Она была, несомненно, английская, так как явилась под английским флагом, и принадлежала частному лицу. Говорили, что это частное лицо, собственность которого составляла яхта, – женщина, званием леди, а по фамилии Гариссон.

Никто не знал, зачем она пожаловала на своем судне в невскую столицу и что она намерена тут делать. До поры, до времени никто еще не видел и самой леди на улицах Петербурга. На палубу яхты тоже никто из посторонних не допускался.

Яхта была красиво окрашена в голубой и светло-желтый цвета. На ее носу выделялась среди золоченого хитрого узора вырезанная из дерева, тоже золоченая, фигура сирены. Название судно носило по этой фигуре. Корма была тоже вся в золотых узорах с огромными фонарями. На корме красовался большой родовой герб Гариссонов. Судя по яхте, владетельница ее должна была быть очень богата.

Первое и самое естественное предположение, а именно – что леди Гариссон явилась в Петербург просто в виде знатной путешественницы, объезжающей для своего удовольствия чужие страны, – показалось слишком незамысловатым и, по правде сказать, не соответствовало поведению леди, окружившей свой приезд таинственностью.

Почему она не съезжала на берег, почему никто не допускался на яхту, почему, наконец, у знатной леди не оказалось никого знакомых даже в английском посольстве? Ведь если бы у нее там были знакомые, она бы, конечно, поехала туда с визитом.

Общество терялось в догадках. Не знали даже, какова собою эта леди: молода она или стара, красива или нет?

Любопытные ездили на лодках к яхте, оглядывали ее, рассматривали герб на корме и носовую фигуру сирены, дивились на золоченые узоры и красивую, нежную раскраску судна, но больше ничего увидеть не могли. Трапы на «Сирене» были всегда подняты, и даже движения на ней не было заметно. Только виднелись на своих местах часовые в огромных широкополых лакированных черных шляпах. Они стояли недвижимо и безмолвно, как статуи.

Третьим происшествием, заставившим говорить о себе весь Петербург того времени, была смерть екатерининского вельможи, князя Верхотурова.

Князь Верхотуров был старик, проживавший в собственном доме на Фонтанке, холостой и вполне одинокий. Умер он скоропостижно от апоплексического удара, и неизвестно было, кому же теперь достанется состояние князя? Прямых наследников у него не было, завещания после него тоже не осталось. По закону наследство должно было считаться выморочным, иначе говоря, идти в казну в том случае, если бы не оказалось каких-нибудь косвенных наследников, то есть родственников столь дальних, что и сам князь не знал о них.

ГЛАВА II

Как ни странно, но из всех трех фактов наиболее интересным и серьезным общественное мнение считало окраску будочников.

При строгостях, заведенных императором Павлом Петровичем, такой поступок, действительно, являлся дерзостью из ряда вон выходящей, так как были оскорблены хотя и нижние, но все-таки чины полиции при «исполнении ими своих обязанностей» Откройся имена шалунов, решившихся на это дело, им бы несдобровать.

Но, по-видимому, они умели молчать.

Впоследствии выяснилось, более или менее, кто была таинственная леди Гариссон и зачем она пожаловала на своей яхте в Петербург, нашлись и наследники у князя Верхотурова, а кто выкрасил арапами будочников, осталось «покрыто мраком неизвестности», как выражались тогда.

Знали об этом только молодой художник Варгин, известный в своем кругу под именем «Петрушка», офицер Елчанинов да барон Кирш, дворянин без определенных занятий, преданный каким-то книгам, над которыми он просиживал иногда по целым неделям. Однако книги тогда занятием не считались, и Кирш общим голосом был признан бездельником, потому что нигде не служил.

Поведение его было вообще довольно странно.

Несмотря на его немецкую фамилию, натура у него была необузданная, склонная к резким крайностям. Свойственные германской расе аккуратность и расчетливость были совсем чужды ему.

Мать его была урожденная Елчанинова, чистокровная русская, и по-видимому, молодой Кирш пошел в ее род. Своему приятелю, офицеру Елчанинову, он приходился троюродным братом.

Когда Кирш садился за свои книги, ничто не могло оторвать его от них; день и ночь сидел он запершись у себя в комнате и не пускал к себе никого.

Но потом вдруг так же внезапно и неожиданно, как «находил на него книжный стих», по выражению художника Варгина, Кирш бросал книги, шел к двум своим приятелям и предавался с ними неистовому кутежу, придумывая проделки вроде окраски будочников. Главным зачинщиком всех «фортелей» был он, а художник с офицером только служили ему тогда помощниками.

Период неистовства длился у Кирша иногда несколько недель подряд, и продолжительность этого периода не зависела ни от каких внешних обстоятельств.

Если не хватало денег, Кирш доставал их путем какой-нибудь гениальной по своему остроумию штуки; заболевал он, чувствовал себя нездоровым – и это не влияло на него, потому что он лечился именно тем, что напьется и потом на другой день ходит как встрепанный. Да и болел он редко. Здоровье у него было железное. Откутив, он садился за письменный стол иногда сразу же после бессонной темной ночи, и Елчанинов с Варгиным вдруг находили дверь его запертой. Тогда они не беспокоили его, зная по опыту, что это будет напрасно.

Из всех трех самым сильным и мускулистым был Елчанинов. Гигантского роста, с огромными лапищами, он был в их маленькой компании представителем физической силы и всегда выступал на первый план в тех случаях, когда приходилось сокрушать или своротить что-нибудь. Изобретательностью он не отличался, но зато был чрезвычайно исполнителен.

Барон Кирш, тоже дюжий мужчина, уступал в силе Елчанинову, но являлся неисчерпаемым кладезем ума и находчивости. Он считался поэтому умником.

Варгин был тщедушный, маленький человечек. Ни силы у него не было, ни особенных способностей, ни выдумки, но без него у Кирша с Елчаниновым никогда ничего не выходило как-то.

Если Кирш был умственным двигателем, а Елчанинов физическим, то Варгин являлся душою всех их предприятий. Он умел раззадорить своих друзей, взвинтить их и сообщить ту веселость, которая была необходима, чтобы сделать интересными их легкомысленные, но безобидные, в сущности, выходки.

Человек он был очень талантливый, и, живи он в другое время, его имя было бы окружено ореолом славы и известности. Но тогда русские меценаты предпочитали поощрять иностранные таланты, покупали втридорога картины, подписанные чужестранным именем, и не доверяли своим. Надо было обладать исключительным счастьем, чтобы русскому человеку составить себе имя художника, а у Варгина такого счастья не было. Да и курс он кончил не особенно блестяще в основанной Екатериной академии художеств. Вместо этюдов с академических натурщиков, он рисовал больше карикатуры на профессоров, за что те мстили ему и выпустили далеко не по первому разряду. Волей-неволей Варгину пришлось после выхода из академии взяться за частные заказы и исполнять их, расписывая стены и плафоны в богатых домах, делая дешевые портреты да изготовляя образа по шаблону.

Однако он не унывал. Приятели звали его Петрушкой не столько по крестному имени Петр, которое он носил, сколько потому, что он, действительно, был похож по внешности на Петрушку Уксусова, известного героя уличной кукольной комедии, представлявшейся тогда в русских городах беспрепятственно. И говорил он в нос, как настоящий Петрушка.

ГЛАВА III

Варгин жил на Фонтанке у Обуховского моста, подальше от академии, с которой он, как говорил, не хотел иметь никакого дела.

Его мастерская обыкновенно служила для приятелей штаб-квартирой, откуда они отправлялись на свои подвиги и где собирались для обсуждения планов новых действий. После окраски городовых они притихли на несколько дней, опомнившись, что выкинули штуку слишком смелую, и рассудив, что лучше пообождать немного с дальнейшими проделками. Поэтому они сидели у Варгина в мастерской и пили ром, закусывая его свежей малиной.

Варгину она нравилась не столько своим вкусом и запахом, сколько цветом. Он находил, что уж очень колер хорош у нее. Блюдо с ягодами стояло перед ним, и он чистил их на общую пользу.

Кирш со стаканом рома в руках развалился в кресле, единственном имевшимся в незатейливой мастерской художника. Елчанинов растянулся на софе. Она была составлена из двух деревянных ящиков, покрытых сенником, на котором лежали потертый ковер, ситцевый валик и две ситцевые же подушки.

Кроме этой мебели, в мастерской было еще несколько табуреток, стояли два мольберта и этажерка с красками, лаками, бутылями масла и кипой газетной бумаги. Впрочем тарелки и горшки с красками попадались повсюду: и на полу, и на табуретках, и на столе, рядом с блюдом малины и тремя бутылками рома, из которых одна уже опустела.

На подоконнике лежал плоский камень для растирания красок. По стенам висели гипсовые руки, ноги и маски, и были прибиты оконченные, и недописанные, и брошенные этюды. На длинной полке лежало несколько книг, покрытых густым слоем пыли.

– Что же, мы так и будем сидеть? – проговорил Кирш, отпивая ром из стакана.

– Во-первых, мы не сидим, а один из нас лежит, – поправил его Варгин, показав на Елчанинова, – а во-вторых, что же нам делать?

– Да ведь скучно так!

– Почему же скучно? Разве уж нельзя добрым приятелям посидеть в компании за бутылкой рома?

– За тремя бутылками, – в свою очередь поправил Кирш Варгина, – отчего же не посидеть, но только от долгого сидения, скажу по правде, у меня поясницу ломит.

– Петрушка, расскажи что-нибудь, – пробурчал Елчанинов, зевая и потягиваясь.

Варгин встрепенулся. Он очень любил рассказывать, и так, чтобы его слушали.

– Что же мне рассказывать? – спросил он, соображая.

– Да что хочешь. Мне спать хочется. Под твои рассказы спать хорошо.

– А вот и врешь, – заговорил Варгин, – я такую историю знаю, что и не заснешь. Хотите расскажу?

– Что ж, это страшное что-нибудь? – отозвался Кирш.

– Страшное!

– Так ты огонь засвети, – улыбнулся Кирш.

Был поздний вечер, на дворе стояли сумерки надвигавшейся летней петербургской ночи.

– Нет, так в полутьме лучше, – возразил Варгин, – больше произведет впечатления.

– Да и спится лучше, – подтвердил Елчанинов, поворачиваясь на другой бок, лицом к стене.

– Знаете ли вы, – начал Варгин, – что после умершего недавно князя Верхотурова осталось наследство, неизвестно кому принадлежащее?

– Об этом, брат, все толкуют теперь, – несколько разочарованно протянул Кирш, приготовившийся было слушать.

– Ну так вот, в числе этого наследства есть между другими именьями земля под самым Петербургом.

– Что ж тут страшного? – сказал Кирш, наполняя стакан, который успел уже допить.

– Погоди, все в свое время! Земля эта лежит по дороге на Варшаву, всего в нескольких верстах от заставы. Там есть трактир...

– Вот это хорошо! – одобрил Кирш.

– Трактир-то скверный, – продолжал Варгин, – да не в нем дело, а в сторону от дороги и от этого трактира находится господский дом со службами, словом, усадьба целая. Она стоит заколоченная, и никто не живет в ней, даже сторожа нет. Умерший князь никогда не бывал там, да и никто не решается, говорят, туда отправиться. Нечистое место! Князь послал туда – давно уже это было – насильно крепостного человека сторожем. На другую же ночь, как он поселился там, нашли его мертвым. С тех пор дом со службами стоит там необитаемый. Окна и двери заколочены досками, двор летом зарастает бурьяном, а зимой покрывается снегом, так что и не проберешься. Между тем молва говорит, что по ночам виднеется там свет, слышатся стоны, стучат цепи, и тени мелькают внутри.

– Какие же цепи стучат там? – спросил Кирш.

– Разве ты не знаешь, что призраки всегда тащат за собой цепь из грехов, содеянных ими при жизни? – уверенно пояснил Варгин.

– Вот оно что! – сказал Кирш. – Но почему же эти призраки облюбовали этот пустой дом князя Верхотурова?

– А вот тут-то и начинается история, которую я хочу рассказать.

– Ну, рассказывай!

Варгин отпил рому, поправился на табурете, облокотился на стол и стал рассказывать.

ГЛАВА IV

– Этот дом построен был около девяноста лет назад, почти при самом основании Петербурга, прадедом ныне умершего князя Верхотурова. Тогда император Петр насильно заставлял знатное дворянство переезжать в Петербург и возводить хоромы на Васильевском острове.

Прадед князя Верхотурова, князь Иван Андреевич, принадлежал к старомосковской партии, не одобрявшей заграничных новшеств Петра Первого. Однако ослушаться императора он не посмел, явился в Петербург и выстроил себе, как было указано, хоромы на Васильевском острове. Невмоготу только ему было жить здесь. Тут все шло по-новому, а князь Иван Андреевич был человек старого закала, и все в Петербурге ему не нравилось. Тогда он придумал построить себе загородный дом и обстроить его по-старинному, чтобы можно было жить тут, как ему хотелось, ничем не стесненному, а хоромы на Васильевском острове держать только для вида. Тогда земля под Петербургом продавалась почти за бесценок. Князь купил себе кусок леса, вырубил в нем поляну и построил тут себе дом со службами, с баней, амбарами и сараями – все, как следует. Официально жил он якобы на Васильевском острове, но на самом деле проводил все время в своем загородном доме, где жизнь шла на московский лад, с шутихами и шутами, с блинами и пирогами, без табачного дыма, вдали от ассамблей и маскарадов. У князя было два сына. Один, старший, был не любимый им. Он служил в войске, предавался курению заморского зелья и всей душой был предан новому заведенному строю. Второй, младший, сын князя являл полную противоположность старшему брату. Тихий, скромный, послушный, он не перечил воле отца и проводил время в уединении. Старшего звали Максимом, младшего – Михаилом.

Благодаря своему богатству князю Ивану Андреевичу удалось так сделать, что молодой князь Михаил только числился на службе, но на самом деле жил свободно дома.

Любимым его занятием была соколиная охота. Охотиться он предпочитал без загонщиков, без свиты, в одиночку. Возьмет своего сокола, сядет на коня, уедет и целый день пропадает. В одиночку с соколом трудно охотиться, даже почти невозможно, но князю Михаилу это-то, по-видимому, и нравилось. Редко возвращался он с добычей, зато, когда такая попадалась ему, счастлив он был чрезвычайно.

Других развлечений, кроме охоты, у князя Михаила не было, да он и не искал их. Из загородной отцовской усадьбы в Петербург он даже зимой не выезжал, никого, кроме домашних своих, не видел, однако вполне довольствовался этим.

Среди домашних была девушка, воспитанница князя, сирота, дочь его соседа и приятеля, разорившегося вконец. Звали ее Марфушей, и красоты она была неписаной. Старый князь водил ее по-старинному: в сарафане, шубейке и кике, и русский наряд был так ей к лицу, что лучшего и придумать было нельзя. Однажды старый князь призвал к себе сына Михаила и говорит ему: «Пришло тебе время жениться, князь Михаил, ну, так вот я тебе невесту сыскал». Побелел, как полотно, князь Михаил, стоит ни жив ни мертв и, что ответить, не знает. «Что же ты молчишь, – спрашивает старый князь, – или на мой выбор не надеешься?» Князь Михаил сделал над собой усилие и проговорил, что из воли родительской выходить не желает и что, как ему родитель прикажет, так он и поступит. «Только по нраву ли тебе придется невеста, которую я выбрал для тебя?» – спрашивает старый князь. Совсем опустил голову Михаил и едва выговорил: «Если она по нраву вам, батюшка, так и мне будет по сердцу». – «Ну, так вот бери за себя Марфушу, даю я тебе на это свое родительское благословение». Князь Михаил вдруг переменился весь; никак не ожидал он, что избранная ему отцом невеста была бедная сирота Марфуша. А с Марфушей они давно уже поладили, во всем, как следует, объяснились и поклялись друг другу в вечной любви до гробовой доски. Обрадовался он, ног под собой не чувствовал, стал благодарить отца, а тот только посмеивается. С этого дня стали Марфуша и князь Михаил жених и невеста.

Раз сидят они вечером, – дело было летом, – вдруг раздаются бубенцы на дороге, и подкатывает к крыльцу тройка с колымагой, а в колымаге сидит князь Максим. Приехал он к отцу за деньгами, без которых ему невмоготу жить стало. Иван Андреевич встретил сына не особенно дружелюбно, однако не прогнал его, потому что Максим был на службе по воле царской и кроме этого ничем другим не досадил отцу. Он почтительно приветствовал старого князя и остался жить в усадьбе, сначала выжидая удобного случая, чтобы поговорить с отцом о деньгах, а потом задержался тут и по другому случаю: приглянулась ему красавица-невеста брата, и от любви к ней обезумел совсем он.

Варгин на несколько минут прервал свой рассказ, а затем, снова выпив большой глоток рома, продолжал:

– Раз отправился, по своему обыкновению, князь Михаил на охоту и целое утро провел в поле. К обеду возвращался он домой через лес и здесь встретился с братом, у которого в руках была огромная железная лопата. Сразу было заметно, что с князем Максимом происходит что-то странное, что ему не по себе: и глаза горели как-то особенно, и бледность на щеках была необычайная. «Что с тобой, – спросил его князь Михаил, – и что ты тут делаешь?» У Максима дрожали и руки, и ноги. «Клад ищу! – ответил он. – Понимаешь ли? Клад! Я уже большую яму выкопал. Хочешь помочь мне, тогда мы разделим пополам добычу». Князь Михаил ответил, что клада ему не нужно. «Ну, так просто помоги мне, – стал просить его Максим, – потому что я очень устал, а работу откладывать на завтра нельзя: клад уйдет завтра еще глубже в землю». Уговорил он брата, тот слез с лошади, привязал ее к дереву, посадил на седло сокола и пошел за Максимом. Последний привел его к широкой яме, выкопанной им, и, как только князь Михаил приблизился к ее краю, ударил его сзади лопатой по голове и раскроил ему череп надвое. Убитый упал в яму, а Максим засыпал его землей, но только стал ее сравнивать, как слетел с дерева ворон, забил крыльями и затоптался на месте. Максим и его убил лопатой, закопал тут же, потом сравнял все, завалил камнями и мхом, так что и узнать нельзя было, что это место раскопано. Вернулся он домой как ни в чем не бывало.

Прошел день, наступил вечер. Князь Михаил не возвращался. Хватились его и стали беспокоиться. Наконец дворецкий пришел доложить, что прилетел домой сокол князя Михаила и пришла его лошадь, а самого его нет. Максим, уходя из леса, догадался отвязать лошадь брата от дерева. Все в усадьбе переполошились, и больше всех сделал вид, что беспокоится, Максим; он поднял весь дом на ноги и целую ночь со слугами рыскал по лесу, якобы ища брата. Казалось, он был в отчаянии и в таком горе, что Марфуше и старому князю пришлось утешать его.

Князя Михаила не нашли, он пропал без вести. Долго горевали о нем, но мало-помалу горе улеглось, а между тем Максим остался жить у старого князя и так ловко подделался к нему, что сумел заменить младшего брата, а через год отец души в нем не чаял.

С Марфушей Максим старался быть ласковым и приветливым, но она относилась к нему с каким-то безотчетным и необъяснимым страхом. Когда дело дошло до того, что старый князь, по просьбе Максима, благословил его на брак с нею, Марфуша залилась горькими слезами, но ее не спрашивали, и возражать она не смела. Она была объявлена невестой Максима, и ее повели с ним под венец; ее слезы были приняты как должное, потому что, по старому обычаю, девушке приличествовало плакать, идя под венец.

В день этой свадьбы небо к вечеру покрылось тучами и разразилась страшная гроза. Марфуша, придя в опочивальню, заперла за собой дверь и в страхе прислушивалась к бушевавшей на дворе непогоде. Вдруг ночник погас, и в дверь раздался стук. «Кто там?» – спросила Марфуша. «Это я... я... твой муж, – шепотом ответили ей из-за двери. – Отвори скорее!» Марфуша в темноте отперла дверь и услышала, как за вошедшим мужем словно впорхнуло что-то в комнату и заколыхало крыльями по воздуху. «Ой, страшно!..» – А вошедший обнял ее и стал уговаривать, что нечего ей бояться с ним, с ее любящим мужем, с которым ее соединила их вечная и неразлучная любовь. Он обнял ее, стал целовать, она почувствовала прикосновение его губ; они были холодны как лед. «Что с тобой? Ты озяб?» – спросила она. «Ничего, ты согреешь меня!» – ответил он. Через некоторое время в дверь опять постучали, и ясный голос Максима проговорил: «Впусти меня, жена! Теперь я могу войти к тебе?» Марфуша бросилась с кровати к двери, засов отошел сам собой, дверь отворилась, и на пороге показался Максим со свечой в руке. Комната осветилась, на постели лежал бездыханный труп Михаила с разбитым черепом, а в изголовье на подушке был распластан черный ворон, широко раскрывший свои мертвые недвижимые крылья.

– Вот так история! – сказал Кирш. – Что же с ними потом было? Или легенда умалчивает о дальнейшем.

– Нет, – возразил Варгин, – рассказывают, что Марфуша и князь Максим, увидев труп и ворона, как были, так и грохнулись на пол. Наутро их нашли так лежащими. Князь Максим был мертв, только Марфуша без памяти. Ее привели в чувство, но она оказалась помешанной. Кроме того, язык отнялся у нее, и она до самой смерти не проронила ни слова. А умерла она ровно через девять месяцев после этой свадебной ночи... родила сына, и умерла.

– Ну а труп? – спросил Кирш.

– Какой труп? Князя Максима? Его похоронили.

– Нет, того, другого, Михаила, что ли, который в постели очутился.

– Тот к утру исчез.

– И с вороном?

– Да.

– И никто, значит, его не видел, кроме Марфуши и князя Максима.

– Никто.

– Так как же, братец, о нем узнать-то могли? Если Максим тут же умер, а Марфуша помешалась и лишилась языка, кто же мог рассказать о том, что являлся труп и все прочее? И выходит, все это – ерунда, бабьи сказки и только!

И в подтверждение такого своего вывода Кирш обратился к софе, где лежал Елчанинов, и добавил:

– Вот и он подтвердит тебе то же. Елчанинов, правду я говорю?

Но Елчанинов не ответил ничего; только легкий свист, который он производил носом, показал, что он спит крепким сном.

Варгин обиделся.

– Э, не знаю, – стал он оправдываться, – бабьи сказки это или нет, только так рассказывают, а истина из всего этого та, что с тех пор в усадьбе по ночам привидения гуляют и никто и близко к дому подойти не смеет.

– Чепуха! – сказал Кирш.

– Как чепуха? Может, хочешь попробовать?

– Что попробовать?

– Да вот в этот дом ночью съездить и побывать в нем.

– А отчего же нет? – подхватил Кирш. – Отчего нам в самом деле не поехать туда? Ты едешь?

Варгин поднял брови, поджал губы и, подумав, ответил:

– Когда же ты хочешь ехать?

– Да сейчас. Теперь дело к ночи идет. Как раз поспеем.

– Поспеть-то мы поспеем, – протянул Варгин, – только рому-то выпито много.

– Ну что ж? Тем веселее будет!

– И то правда, – согласился Варгин.

– Значит, решено? Едем?

– Едем!

У Кирша, Елчанинова и Варгана решения всегда принимались так, вдруг, и сейчас же приводились в исполнение. И, чем дело было сложнее, тем охотнее они брались за него.

Кирш стал будить Елчанинова, тряся его за плечо.

– Вставай, брат, – сказал он, когда тот открыл глаза и, щурясь спросонок, бессмысленно глядел перед собою.

– Что-о? – протянул Елчанинов, еще не придя в себя.

– Вставай, говорят тебе, едем... Мы с Варгиным решили ехать.

– Куда ехать?

– В дом с привидениями.

– С какими привидениями?

– С самыми настоящими.

– Откуда вы взяли их?

– Так ты, значит, ничего не слыхал?

– Должно быть, ничего, я спал.

– Ну, так вставай и едем!

Елчанинов сел на софу, потянулся, сладко зевнул и проговорил:

– Ну что ж? Ехать – так ехать.

Однако для задуманной экспедиции потребовались кое-какие приготовления.

Во-первых, нужно было найти, на чем ехать, потому что идти пешком было далеко. За это взялся Варгин, у которого был поблизости знакомый чухонец. У него компания не раз уже брала лошадь и таратайку. Чухонец отдавал им свой экипаж охотно, потому что платили они щедро, а правили умеючи.

Во-вторых, нельзя было ехать вовсе безоружными. На всякий случай осторожность требовала захватить с собой заряженные пистолеты. За пистолетами отправился Елчанинов к себе домой.

Наконец, в-третьих, требовались деньги для уплаты чухонцу и на расходы в трактире на дороге вблизи таинственного дома. Не будь там этого трактира, экспедиция потеряла бы свою прелесть.

Однако денег ни у кого не было. Последние были истрачены на три бутылки рома и малину.

– Как же быть? – спросил Варгин. – Неужели откладывать?

Он по опыту знал, что если уж они отложат что-либо, так наверняка оно не состоится потом.

– Чепуха, – сказал Кирш, – я денег достану.

– Да откуда же ты их достанешь теперь, почти ночью? – усомнился Варгин.

– Ну, вот вздор! Достану! – и Кирш отправился за деньгами.

Через час, не больше, все трое опять сошлись в мастерской. Варгин привел чухонскую лошадку с таратайкой. Елчанинов принес пистолеты. Кирш явился с пятью целковыми.

– Хватит? – спросил он только, не объясняя, откуда и как получил эту сумму.

– За глаза! – решил Варгин.

– Ну, едем, – сказал Елчанинов. – Садитесь!

Сели и поехали.

По дороге Кирш не утерпел: остановил таратайку (он правил лошадью), слез и стал стучать в окно к булочнику, перед домом которого вылез. Хозяева ее, по-видимому, спали. Кирш не смутился этим и стучал до тех пор, пока в отворившуюся форточку не показалось заспанное лицо булочника в ночном колпаке.

– У вас сдобные булки есть? – серьезно спросил Кирш.

– Есть, – ответил булочник.

– И белый хлеб?

– И белый хлеб.

– И слоеные булки?

– Соленые? – переспросил немец-булочник, не расслышав.

– Нет, слоеные.

– Есть и слоеные.

– А белый хлеб хороший?

– Очень хороший.

– Ну вот, а у многих и дурного черного нет! Спокойной ночи! Спите в свое удовольствие, если у вас столько хлеба! – и Кирш, вежливо приподняв шляпу, повернулся к своей таратайке.

Булочник сердито заворчал и захлопнул форточку.

– А ведь гроза будет, – заметил Варгин, глядя на небо, которое действительно заволакивало тучами, – ишь, и ветер какой поднялся.

Ветер, по мере того как ехали они, дул сильнее и сильнее. Дул он порывисто, и его порывы становились все чаще и неистовее.

– Да, такой ветер непременно тучи нагонит, – подтвердил и Елчанинов.

– И все ты врешь, – сказал Кирш. – Это так бабы только говорят: «Ветер нагнал тучи» и «Ветер разогнал тучи», смотря по тому, что им хочется. Почему ты знаешь, что он нагонит их, а не разгонит?

– А ты не придирайся к словам, – остановил его Варгин, – лишь бы нам добраться сухими до места, а там в грозу даже лучше будет – страшнее. Привидения-то в непогоду главные балы свои и дают.

Сумерки петербургской летней ночи становились все гуще и гуще, так что дорогу можно было различить только благодаря черным пятнам росших по ее сторонам деревьев.

Было совсем темно, и появились уже крупные капли дождя, когда друзья подъехали к освещенному трактиру. Тут торговали всю ночь, в особенности в такую, какая выдалась на этот раз. Можно было ждать, что проезжие завернут сюда, чтобы укрыться от непогоды, и потому трактир был освещен сверху донизу.

Когда три приятеля поднимались по узкой скрипучей деревянной лестнице в верхнюю горницу, служившую чистой половиной и предназначенную для благородных гостей, блеснула молния и раздался первый удар грома. Хозяин, показывавший с фонарем дорогу гостям, вздрогнул и перекрестился. Дождь вдруг полил ручьем и захлестал в маленькие окна чистой горницы, куда хозяин, ввел приезжих.

Эта горница была чистой только по названию, на самом же деле спертый ее воздух и грязь по стенам, лавкам и столам свидетельствовали о совершенно противоположном.

– Вовремя доехали! – сказал Кирш, прислушиваясь к звукам грозы. – Ну, вот что, борода, – обратился он к хозяину, – ты приготовь нам, во-первых, водки, потом пива английского, потом самовар поставь да закусить что-нибудь сделай: яичницу-глазунью, что ли.

– Это можно, – согласился хозяин, – сию минуту все подадим.

– Нет, ты не торопись, – остановил его Кирш, – подашь все это впоследствии. Мы сейчас пойдем, а потом вернемся и будем закусывать.

Хозяин поглядел на него, вытаращив глаза, и отшатнулся даже, недоумевая, куда можно было идти в такую погоду.

– Тут, говорят, есть поблизости усадьба князя Верхотурова, – заговорил Варгин, – так вот ты нам расскажи, как попасть в нее.

– С нами крестная сила! – произнес хозяин и опять перекрестился. – Вы хотите идти туда?

– Вот именно! – сказал Кирш.

– В такую-то ночь?

– Это не твое дело; отвечай на то, о чем у тебя спрашивают.

Хозяин снова закрестился и замахал руками.

– И говорить не хочу про это проклятое место. Виданное ли дело, чтобы кто-нибудь ночью туда идти посмел? Да и дороги-то в такую темень не найдете.

Новый блеск молнии и раздавшийся без перерыва вслед за нею удар грома заставили на этот раз вздрогнуть всех. Удар был такой оглушительный, что молния должна была упасть где-то очень близко.

– Ишь его как! – сказал Кирш, оглядываясь на окно. – Ну, так что ж, борода, в какую сторону усадьба? А?..

– Отпустите, господа добрые! – взмолился хозяин. – Не пугайте! Мне и говорить-то об этом страшно!

– Да что ты дурака ломаешь? – начал было до сих пор молчавший Елчанинов, но остановился, потому что в это время сквозь стоны грозы послышались отчаянные крики нескольких голосов.

– Там случилось что-то! – сказал Варгин и бросился к двери.

Хозяин юркнул впереди него, внизу послышались тяжелые шаги, и несколько людей, с трудом переступая с ноги на ногу, стали подниматься по лестнице, неся на руках человека с окровавленным лицом, по-видимому, лишившегося сознания.

ГЛАВА V

Оказалось, что почти перед самым трактиром опрокинулся на ухабе огромный дормез, следовавший на почтовых. Лошади испугались громового удара, ямщик не справился с ними, они рванули в сторону и опрокинули попавший в это время в ухаб экипаж. Ямщик и лакей, сидевшие на козлах, угодили в грязь и отделались легкими ушибами, а бывший в дормезе господин не обошелся так счастливо. При падении тяжелая шкатулка ударила его углом в голову, так что его вынули из дормеза окровавленного и в бесчувственном состоянии. Это был иностранец, французский эмигрант, покинувший, как объяснил его лакей, родину ввиду тех неприятностей, которые чинила там дворянам народившаяся республика. Лакей был поляк, живший в Париже и говоривший по-французски. Он все всплескивал руками и жалобно стонал, повторяя: «Jesus, Maria».

Раненого уложили на тюфяке на скамейку в чистой горнице, и Кирш, Елчанинов и Варгин, забыв уже о первоначальной цели своего приезда сюда, стали ухаживать за ним.

Рана оказалась серьезной, крови вышло слишком много, и можно было опасаться сотрясения мозга.

Сделали перевязку, положили лед на голову; распоряжался всем Кирш, но больше всех хлопотал Варгин.

Часа через полтора раненый очнулся, открыл глаза и повел ими вокруг, как бы спрашивая, где он и что с ним произошло.

Лакей нагнулся над ним и, называя его маркизом, стал спрашивать, где у него болит и как он себя чувствует. Маркиз узнал своего слугу, улыбнулся ему и пристально уставился на Кирша.

Тот, свободно владевший французским языком, назвал себя и своих двух товарищей, объяснив, что они рады служить, чем могут, иностранному гостю и помочь ему в его несчастье.

– Где я? – спросил маркиз, закрыв глаза и снова открывая их.

Ему объяснили.

Веки француза опять опустились, он стал тяжело, но ровно дышать, словно погрузился в глубокий сон.

– А как фамилия маркиза? – шепотом спросил Варгин у его лакея.

– Маркиз де Трамвиль! – значительно произнес тот, подымая брови.

– Он французский дворянин?

– Аристократ, – сказал лакей.

– В первый раз в России?

– В первый!

– Никогда не был тут?

– Никогда!

– И не говорит по-русски?

– Ни слова!

– Вы давно у него служите?

– Нет, недавно. Пан нанял меня в Познани за то, что я говорю по-русски.

По-русски говорил он очень плохо, с сильным акцентом и часто вставлял в свою речь польские слова.

– А вы не знаете, – продолжал расспрашивать Варгин, – где маркиз должен был остановиться в Петербурге?

– Того совсем не знаю! – покачал головой лакей.

– Есть у него, по крайней мере, здесь кто-нибудь, кому можно было бы дать знать о случившемся с ним?

– И того не знаю!

– Как же быть? – обратился Варгин к товарищам. – Ведь нельзя же оставлять его здесь, на перепутье!

– Да и везти никуда нельзя, – сказал Кирш, – пожалуй, не выживет. Похоже на то, что дай Бог, чтобы до завтра дожил.

– Вот жизнь-то человеческая! – философски заметил Варгин, глядя на молодое, нежное и красивое лицо маркиза, – ведь какой молодец, подумаешь! Если бы ему сегодня утром сказали, что вечером он будет накануне смерти, он, конечно, не поверил бы, а теперь...

Маркиз вдруг поднял глаза и, словно в ответ на слова Варгина, произнес ясно и отчетливо на французском языке:

– Я умру!

Эти два слова Трамвиль произнес так неожиданно, что никто в первую минуту не нашелся, что ответить ему, и водворилось неловкое и долгое молчание.

– Я умру, – повторил маркиз, – я это чувствую. Станислав! – позвал он, не поворачивая головы, двинуть которую был не в силах, и только глазами ища своего слугу.

Станислав, стоявший у изголовья, подошел и стал так, чтобы его было видно больному.

– Шкат... шк... – невнятно пробормотал тот заплетающимся уже языком.

Сделанные им усилия, чтобы проговорить несколько слов, заставили его снова ослабеть.

– Шкатулку? – подсказал Станислав, видимо научившийся уже понимать барина с полуслова.

Трамвиль закрыл глаза, как бы сказав этим: «Да!». Станислав взял со стола тяжелую, окованную скобами шкатулку и поднес ее.

– Открыть?

Маркиз опять показал глазами, что «да».

Шкатулка была та самая, которая при падении экипажа причинила все несчастья, ударив углом в голову бедного Трамвиля.

Станислав открыл ее.

Там стоял в бархатных гнездах ряд пузырьков и флаконов, так надежно помещенных, что ни один из них не разбился. Правда, они были сделаны из прочного, граненого, очень толстого хрусталя.

– Крайний... в... левом... углу... – напрягая все свои силы, выговорил маркиз.

Тут на помощь Станиславу пришел Кирш. Он скорее поляка распознал, какой угол считать левым, достал флакон, показал его Трамвилю и спросил:

– Этот?

Трамвиль закрыл глаза.

– Сколько капель?

– Три.

– Три капли только, на стакан воды? – переспросил Кирш.

– Да!

Кирш налил воды в стакан, капнул три раза из флакона ярко-красной, цвета чистого рубина, жидкости, отчего вода не порозовела, а приняла только перламутровый оттенок, и снова спросил:

– Дать вам это выпить?

– Да, да!.. – показал глазами маркиз.

Кирш осторожно поднес к его губам стакан со странным лекарством и бережно почти вылил ему в рот его содержимое.

Через несколько минут глаза Трамвиля широко открылись, он улыбнулся и заговорил бодро и свободно. Три капли сделали чудо, вернув ему, полуживому, жизнь.

– Чем ушибся, тем и лечись, – заметил Варгин. – Шкатулка ушибла, в ней же и лекарство оказалось.

– По всей вероятности, удар, полученный мной в голову, не обойдется без серьезных последствий, – заговорил маркиз. – Рана, вероятно, не опасна, но по тому состоянию, в котором я только что находился, можно судить, что существуют несомненные признаки мозговой горячки.

Тогда почти всякую болезнь называли «горячкой».

– Светлый промежуток, который позволил мне очнуться, – продолжал маркиз, – и который я решился поддержать и продолжить приемом сильного средства, скрытого в каплях этого эликсира, – не что иное, как вспышка угасающей лампы, которая вдруг блеснет, перед тем как окончательно потухнуть. – Трамвиль приостановился, как бы испугавшись, не слишком ли он говорит многословно и поспеет ли договорить то, что ему было нужно. – Силы скоро снова оставят меня, – сказал он, – и, может быть, не вернутся. Но я не могу умереть, не исполнив до конца того, зачем приехал сюда. Надеяться на выздоровление трудно.

– Отчего же? – начал было Кирш. – Может быть, и обойдется?

– Дайте мне договорить, пока я могу это сделать, – перебил его Трамвиль. – Я вижу, вас трое возле меня добрых людей, принявших во мне участие. Судьба, пославшая мне, может быть, последнее испытание, столкнула меня при этом с вами, точно желая все-таки оказать мне помощь. Дайте же мне слово, что вы исполните мою просьбу...

– Что он говорит? – спросил Варгин, не понимавший по-французски.

Елчанинов понимал, хотя говорил плохо.

– Он просит нас что-то исполнить для него, – пояснил Кирш.

– Ну, конечно, мы согласны! – решил Варгин.

– Говорите, – сказал Кирш Трамвилю, – мы готовы служить вам.

– И даете слово, что все сделаете так, как я скажу?

– Даем.

– Немедленно, то есть сегодня же на рассвете?

– Когда угодно, хоть сегодня на рассвете.

– Тогда слушайте, – проговорил Трамвиль и начал объяснять, в чем состояла его просьба.

Он лежал, неподвижно вытянувшись на скамейке, с обвязанной головой, не шевелясь, но говорил отчетливо, словно владел всеми своими силами. Эта бодрость его голоса составляла странную и резкую противоположность с полным бессилием его тела. Казалось, на скамейке лежал не живой человек, а покойник, который вдруг заговорил, и речь его жутко звучала в освещенной сальными свечами закопченной «чистой» горнице придорожного трактира.

Гроза на дворе унялась, и только изредка раздавались раскаты удалявшегося грома.

– Я не могу двинуться, – сказал Трамвиль, – боюсь, что всякое лишнее усилие скорее заставит наступить забытье. У меня на груди надета замшевая сумка на тесемках; снимите ее!

Кирш распахнул ему ворот рубашки и достал сумку. Трудно было, не беспокоя больного, снять ее ему через голову. Кирш обрезал тесемки.

– Так, – одобрил маркиз. – В этой сумке лежит письмо. Вы возьмете его и сегодня же на рассвете отправитесь в Зимний дворец.

– В Зимний дворец? – переспросил Кирш.

– Да, и если государь император сегодня там...

– Это письмо к государю? – удивился Кирш.

– Я забыл попросить вас еще об одном, – сказал Трамвиль, – не расспрашивайте меня ни о чем, потому что большего, чем я скажу вам, я не могу сказать, и отправляйтесь в Зимний дворец, и если государь император там, то спросите придворного арапа Мустафу и отдайте ему письмо. Не рассказывайте ничего о том, как и откуда очутилось оно у вас. Если Мустафа будет спрашивать, отвечайте ему только: «Он жив в сыне». Тогда он замолчит, пойдет и передаст письмо, кому следует. Подождите. Он принесет ответ. Этот ответ немедля привезете сюда, ко мне.

Кирш выслушал очень внимательно и, казалось, все отлично запомнил.

– Все-таки я должен спросить вас, – проговорил он, – если государя нет в Петербурге, а он, что вероятнее всего, теперь в Петергофе, то как мне поступить?