Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Пётр Васильевич Полежаев

Бирон и Волынский

Исторический роман времён Анны Иоанновны


АННА ИОАННОВНА — императрица Всероссийская, родилась 28 января 1693 года, коронована 28 апреля 1730 года, умерла 17 октября 1740 года. Вторая дочь царя Иоанна Алексеевича и царицы Прасковьи Фёдоровны (урождённой Салтыковой), Анна Иоанновна росла при довольно неблагоприятных условиях тяжёлой семейной обстановки. Слабый и нищий духом, царь Иоанн не имел значения в семье, а царица Прасковья не любила дочь. Естественно поэтому, что царевна Анна не получила хорошего воспитания, которое могло бы развить её природные дарования. Учителями её были Дидрих Остерман (брат вице-канцлера) и Рамбурх, «танцевальный мастер». Результаты такого обучения были ничтожными: Анна Иоанновна приобрела некоторые познания в немецком языке, а от танцевального мастера могла научиться «телесному благополучию и комплиментам чином немецким и французским», но плохо и безграмотно писала по-русски. До семнадцатилетнего возраста Анна Иоанновна большею частью проводила время в селе Измайлово, Москве или Петербурге под надзором тётки Екатерины и дяди Петра Великого, который, однако, не позаботился исправить недостатки её воспитания и из-за политических расчётов выдал её замуж за герцога Курляндского Фридриха Вильгельма осенью 1710 года. Но вскоре после шумной свадьбы, отпразднованной с разными торжествами и «курьёзами», 9 января 1711 года герцог заболел и умер. С тех пор Анна Иоанновна провела 19 лет в Курляндии. Ещё молодая, но овдовевшая герцогиня жила здесь не особенно весёлой жизнью; она нуждалась в материальных средствах и поставлена была в довольно щекотливое положение среди иностранцев в стране, которая была постоянным яблоком раздора между сильными соседями — Россией, Швецией, Пруссией и Польшей. Со смертью Фридриха Вильгельма и после ссоры его преемника Фердинанда с курляндским рыцарством претендентами на Курляндское герцогство явились князь А. Д. Меньшиков и Мориц Саксонский (побочный сын короля Августа II). Мориц притворялся даже влюблённым в Анну Иоанновну, но планы его были расстроены благодаря вмешательству петербургского кабинета. Во время пребывания своего в Курляндии Анна Иоанновна жила преимущественно в Митаве. Сблизившись (около 1727 года) с Э. И. Бироном и окружённая небольшим штатом придворных, в числе которых особенным значением пользовался Пётр Михайлович Бестужев с сыновьями Михаилом и Алексеем, она находилась в мирных отношениях с курляндским дворянством, хотя и не прерывала связей с Россией, куда ездила изредка, например, в 1728 году на коронацию Петра II, внезапная смерть которого (19 января 1730 года) изменила судьбу герцогини. Старая знать хотела воспользоваться преждевременной кончиной Петра Алексеевича для осуществления своих политических притязаний. В собрании Верховного Тайного Совета, 19 января 1730 года, по предложению князя Д. М. Голицына решено было обойти внука Петра Великого и его дочь. На престол избрана была Анна Иоанновна, а с предложением об этом избрании, под условием ограничения власти, немедленно посланы были в Митаву князь В. Л. Долгорукий, князь М. М. Голицын и генерал Леонтьев. Герцогиня подписала поднесённые ей «кондиции» и, следовательно, обязалась без согласия Верховного Тайного Совета, состоявшего из восьми «персон», ни с кем войны не начинать и мира не заключать, верных подданных никакими новыми податями не отягощать и государственных доходов в расход не употреблять, в придворные чины как русских, так и иноземцев не производить, в знатные чины, как в светские, так и в военные, сухопутные и морские «выше полковничья ранга» никого не жаловать, наконец, у шляхетства «живота, имения и чести» без суда не отнимать. В случае нарушения этих условий императрица лишалась короны российской. По приезде в Москву императрица, однако, не обнаружила особенного желания подчиниться подписанным ею условиям. В столице она застала целую партию (графов Головкина, Остермана), которая готова была противодействовать олигархическим стремлениям верховников и, быть может, знала, что офицеры гвардейских полков и мелкое шляхетство, приехавшие на предполагавшуюся свадьбу императора Петра II, собираются в домах князей Трубецких, Барятинских, Черкасских и явно высказывают своё недовольство по поводу «властолюбия» Верховного Тайного Совета. Князья эти вместе со многими дворянами допущены были во дворец и уговорили императрицу собрать Совет и Сенат. На этом торжественном собрании 25 февраля 1730 года князь Черкасский подал от шляхетства челобитную, которую прочёл вслух В. Н. Татищев и в которой оно просило императрицу обсудить кондиции и шляхетские проекты выборными от генералитета и шляхетства. Государыня подписала челобитную, но выразила желание, чтобы шляхетство немедленно обсудило поданное ей прошение. После недолговременного обсуждения князь Трубецкой от лица всего дворянства подал императрице адрес, который составлен и прочитан был князем Антиохом Кантемиром. В адресе дворянство просило императрицу принять «самодержавство, благорассудно править государством в правосудии и в облегчении податей», уничтожить Верховный Совет и возвысить значение Сената, а также предоставить право шляхетству в члены Сената «на упалые места», в президенты и губернаторы выбирать «баллотированием». Императрица охотно согласилась принять самодержавие и в тот же день (25 февраля) разорвала незадолго перед тем подписанные ею «кондиции». Так рушилась политическая затея старой московской знати. Князья Долгорукие были сосланы в свои деревни или в Сибирь, а вскоре затем некоторые из них казнены. Князья Голицыны претерпели менее: «сначала никто из них не был послан в ссылку; их только отдалили от двора и от важнейших государственных дел, возложив, впрочем, на них управление сибирскими губерниями».
Анне Иоанновне было 37 лет, когда она стала самодержавной императрицей Всероссийской. Одарённая чувствительным сердцем и природным умом, она, как её отец, лишена была, однако, твёрдой воли, а поэтому легко мирилась с той первенствующей ролью, которую играл её любимый Э. И. Бирон при дворе и в управлении. Подобно деду (царю Алексею Михаиловичу) она охотно беседовала с монахами, любила церковное благолепие, но, с другой стороны, страстно увлекалась стрельбой в цель, псарями, травлей и зверинцами. Старый московский дворцовый чин не мог уже удовлетворять новым потребностям придворной жизни XVIII века. Необыкновенная роскошь мирилась нередко с безвкусием и плохо прикрывала грязь; западноевропейское платье и светская вежливость не всегда сглаживали природную грубость нравов, которая так резко сказывалась в характере придворных развлечений того времени. Императрица оказывала своё покровительство святошам и приживалкам, держала при дворе разных шутов (князя Волконского, князя Голицына, Апраксина, Балакирева, Лакосту, Педрилло), устраивала «машкерады» и курьёзные процессии; из них наиболее известны те, которые состоялись по случаю женитьбы шута князя Голицына и постройки ледяного дома в конце зимы 1739 года. Таким образом, придворная жизнь этого времени уже не регулировалась строгим и скучным ритуалом московского терема, но и не привыкла ещё к утончённым формам западноевропейского придворного быта.
По принятии самодержавия императрица поспешила уничтожить учреждение, которое обнаружило стремление к ограничению её верховной власти. Верховный Совет в 1731 году заменён был Кабинетом, впрочем, равным ему по значению. Кабинет, в сущности, управлял всеми делами, хотя и действовал иногда в смешанном составе с Сенатом. Последний приобрёл большее значение, чем прежде, разделён на пять департаментов (духовных, дел, военных, финансовых, судебных и торгово-промышленных), но решал дела на общих собраниях. Сделана была также попытка (указом 1 июня 1730 года) привлечь «добрых и знающих людей» из шляхетства, духовенства и купечества к составлению нового Уложения. Но, по случаю неявки большинства выборных к сроку (1 сентября), дело это указом 10 декабря 1730 года поручено ведению особой комиссии, которая работала над составлением вотчинной и судной глав Уложения до 1744 года. Таким образом, просьбы, высказанные дворянством 25 февраля 1730 года, остались далеко не выполненными. Тем не менее, в его положении произошли перемены политического и экономического свойства, перемены, благодаря которым существенно изменилось и его служебное значение. Эти перемены вызваны были, с одной стороны, помимо правительства тем участием, какое принимало дворянство в дворцовых переворотах со смерти Преобразователя, с другой — стремлением самого правительства облегчить сильное напряжение, в котором находилось народное хозяйство со времён Петра. Под влиянием этих причин облегчена была и военная служба. Манифестом 31 декабря 1736 года дозволено одному из шляхетских сыновей, «кому отец заблагорассудит, оставаться дома для содержания экономии»; однако этот сын должен был обучаться грамоте и, по крайней мере, арифметике для того, чтобы быть годным к гражданской службе. Жалование тех из шляхетских детей, которые отправлялись на службу, ещё с января 1732 года сравнено было с жалованием иностранцев, а манифестом 31 декабря самая служба их ограничена двадцатипятилетним сроком, считая её действительной с двадцатилетнего возраста. Вместе с облегчением службы увеличены привилегии землевладельцев. Указом 17 марта 1731 года отменён закон о единонаследии (майорат), окончательно уравнены поместья с вотчинами, определён порядок наследования супругов, причём вдова получала одну седьмую недвижимой и четверть движимой собственности покойного мужа даже и в том случае, если вступала во второй брак. Военная служба была тяжела не только для дворян, но и для крестьян, которые нанимали рекрутов за большие деньги (средним числом сто пятьдесят рублей за каждого). В 1732 году Миних предложил сбирать рекрутов от пятнадцати до тридцати лет по жребию с крестьянских семей, где находится более одного сына или брата, и выдавать рекрутам уверительные письма в том, что если они прослужат десять лет рядовым и не получат повышения, то могут выйти в отставку. Но если во внутренней деятельности правительства заметны довольно значительные отступления от взглядов Петра, то в отношениях к Малороссии и во внешней политике оно, напротив, стремилось выполнить петровские планы. Правда, правительство отказалось от мысли утвердиться на берегах Каспийского моря и в начале 1732 года возвратило Персии завоёванные у неё Петром области. Зато в Малороссии, по смерти гетмана Апостола в 1734 году, нового гетмана не назначили, а учредили «правление гетманского уряда» из шести «персон», трёх великороссов и трёх малороссов, которые под ведением Сената, но «в особливой конторе» управляли Малороссией. В отношении к Польше и Турции также продолжали действовать прежние начала петровской политики. По смерти Августа II Россия в союзе с Австрией стремилась водворить на польском престоле сына его Августа III, который обещал содействовать русским видам на Курляндию и Лифляндию. Но Станислав Лещинский продолжал высказывать свои претензии на польский престол, а бракосочетание его дочери Марии с Людовиком XV усилило влияние его партии. Тогда польская партия, сочувствовавшая избранию Августа, сама обратилась с просьбой о помощи к императрице, которая не замедлила воспользоваться таким случаем. Вслед за появлением двадцатитысячного русского войска под начальством графа Ласси в Литве состоялось избрание Августа (24 сентября 1733 года). Станислав Лещинский бежал в Данциг. Сюда же прибыл Ласси, но осада города пошла удачно лишь с приездом Миниха (5 марта), и с появлением русского флота (28 июня 1734 года) город сдался, и Лещинский принуждён бежать. Осада Данцига продолжалась 135 дней и стоила русским войскам более восьми тысяч человек, а с города взят был миллион червонцев контрибуции. Но русские силы не столько нужны были на северо-западе, сколько на юго-востоке. Пётр Великий не мог без досады вспомнить о Прутском мире и, по-видимому, предполагал начать новую войну с Турцией; в нескольких стратегических пунктах южной Украины он заготовил значительное количество разного рода военных припасов (муки, солдатской одежды и оружия), которые при обозрении их генерал-инспектором Кейтом в 1732 году оказались, однако, почти все сгнившими и испортившимися. Ближайшим поводом к объявлению войны послужили набеги татар на Украину. Правительство воспользовалось временем, когда турецкий султан занят был тяжёлой войной с Персией и когда крымский хан находился в отлучке с отборными войсками в Дагестане, для открытия военных действий. Тем не менее первая экспедиция генерала Леонтьева в Крым с двадцатитысячным отрядом оказалась неудачной (в октябре 1735 года). Леонтьев потерял более девяти тысяч человек без всяких результатов. Дальнейшие действия были удачнее; они частью обращены были на Азов, частью на Крым. Азовская армия (1736 год) находилась под начальством Ласси, который после довольно тяжкой осады овладел Азовом (20 июня). В то же время Миних взял Перекоп (22 мая) и дошёл до Бахчисарайских теснин, а Кинбурун сдался генералу Леонтьеву. В 1737 году Ласси опустошил западную часть Крыма, а Миних приступил к осаде Очакова, который взят был 2 июля. Осенью того же года храбро защищался генерал Штофелен от осаждавших его турок. Этим, однако, военные действия не закончились. В 1739 году Ласси снова вторгся в Крым с целью завладеть Кафою, а Миних двинулся на юго-запад, одержал блестящую победу при Ставучанах (17 августа), взял Хотин (19 числа того же месяца), 1 сентября вступил в город Яссы и принял от светских и духовных чинов Молдавии изъявление покорности императрице. Но в начале сентября Миних получил приказание прекратить военные действия. Русское правительство желало мира, давно начатая война требовала больших средств и становилась утомительной для самого войска, которое в дикой, степной местности должно было возить с собой не только припасы, но и воду, даже дрова, больных и раненых. Императрица принуждена была заключить этот мир поспешно и далеко не выгодно для России ввиду неудачных действий союзных австрийских войск. Ещё в конце 1738 года русское правительство обещало Карлу VI выслать вспомогательный корпус в Трансильванию, но не могло выполнить своё обещание, так как русским пришлось бы в таком случае пройти через Польшу, а поляки не соглашались пропустить их. Австрийский двор, однако, продолжал требовать высылки этого вспомогательного корпуса. Между тем, неудачные действия австрийских войск и происки французских дипломатов, которые в интересах Франции стремились к разделению двух союзнических дворов, побудили Австрию заключить крайне невыгодный для неё и притом сепаратный, подписанный без ведома союзников, мир с Портой. Лишённая союзников и предвидя близкое окончание войны султана с Персией, императрица решила также заключить (Белградский) мир, по которому Азов остался за Россией, но без укреплений, Таганрогский порт не мог быть возобновлён, Россия не могла держать кораблей на Чёрном море и имела право вести торговлю на нём только посредством турецких судов. Но Россия получала право построить себе крепость на донском острове Черкасске, Турция — на Кубани. Наконец, Россия приобретала кусок степи между Бугом и Днепром. Таким образом, война, которая стоила России до ста тысяч солдат, оказалась бесполезной, как это и предсказывал граф Остерман ещё до начала военных действий. Заключение мира пышно отпраздновано было в Петербурге 14 февраля 1740 года.
Походы Миниха и Ласси не только не принесли почти никаких выгод России, уже истощённой петровскими войнами, но повели к вредным последствиям в сфере государственного и народного хозяйства. В конце царствования императрицы Анны Иоанновны в великороссийских губерниях насчитывалось всего лишь 5 565 259 человек мужского пола и 5 327 929 женского пола. Государственные расходы, между тем, были довольно значительны. В 1734 году, например, на содержание двора требовалось 160 000 рублей, императорской конюшни — 100 000 рублей. На пенсии разным родственникам и родственницам императрицы выходило 77 111 рублей, на жалование и дачи разным гражданским чинам 460 118 рублей, на артиллерию 370 000 рублей, в адмиралтейство 1 200 000 рублей, на войско 4 935 154 рубля. Кроме того, отпущено в две академии (Наук и Адмиралтейскую) — 47 371 рубль, геодезистам и школьным учителям 4500 рублей, на пенсионные дачи 38 096 рублей, на строения 256 813 рублей и на мелкие, случайные расходы 42 622 рубля. Но эти потребности удовлетворялись, да и то не вполне, лишь при крайнем напряжении народных сил. Тяжёлые подати и повинности, падавшие на незначительное население, и народные бедствия, такие, как голод (в 1734 году), пожары и разбои, приводили народное хозяйство в печальное состояние. Многие крестьяне убегали из бесхлебных мест, так что в деревнях иногда оставалось лишь половина населения, занесённого в последнюю переписную книгу. Снять хлеб было некому, а оставшиеся крестьяне были, между тем, принуждены платить подати за бежавших и разорялись ещё больше. Неудивительно поэтому, что население неисправно платило подати. В 1732 году, например, в губерниях и провинциях надлежало собрать таможенных, кабацких «и прочих» доходов 2 439 573 рубля, а по присланным «репортам» в сборе оказалось всего 186 982 рубля; «а остальные сполна ли в сборе и что в доимке осталось — неизвестно, потому что из многих губерний в провинции репортов не прислано». Для того, чтобы, по возможности, сократить всё более и более нараставшее количество недоимок, правительство, с одной стороны, стремилось облегчить положение тяглых классов, с другой — прибегало к предохранительным и карательным мерам. Первая цель достигалась упорядочением областного управления, например, известным распоряжением о том, чтобы воеводы в городах сменялись каждые два года и по смене отдавали отчёт в своей деятельности перед Сенатом, сложением недоимок, как это было в 1730 году на майскую треть и на первую половину 1735 года, наконец, промышленной политикой, поощрявшей фабричное производство. Так, указом 6 апреля 1731 года дозволено фабрикантам торговать своими товарами в собственных лавках; указом 7 января 1736 года хотя и запрещено фабрикантам покупать деревни, но дозволено приобретать крепостных без земли. Тот же самый указ прикреплял к фабрикам мастеров (но не чернорабочих), бежавших от помещиков, приписывал к фабрикам на пятилетний срок лиц несостоятельных, бродяг и нищих, но не дозволял принимать новых рабочих на фабрики без паспортов, заботился об устройстве технических школ при фабриках, давал даже слишком большие права фабрикантам наказывать рабочих, поручал надзор за фабриками и определение торговых оборотов каждой из них Коммерц-коллегии, и, наконец, фабрикантов и выдававших себя за таковых для посторонних целей лишал привилегий, дарованных законом лицам этого состояния. Центральное управление по торговой части несколько видоизменилось ещё по указу 8 октября 1731 года; по этому указу Мануфактур-контора и Берг-коллегия соединены с Коммерц-коллегией, которая разделена на три секции, заведовавшие горным делом, мануфактурами и торговлей. В царствование Анны Иоанновны обращено также внимание на горное дело. В 1733 году учреждена особая комиссия под председательством графа М. Головкина для решения вопроса, полезнее ли содержать горные заводы на казённые средства или отдавать их частным лицам. Вопрос этот, не решённый комиссией 1733 года, снова обсуждался в комиссии 1738 года. Последняя решила, что выгоднее горное дело предоставить частной предприимчивости, что и утверждено было государыней. Ещё за четыре года до созыва этой комиссии, для приведения в порядок горного дела, в Сибирскую и Казанскую губернии послан был В. Н. Татищев, который, однако, не успел докончить начатого им дела; он возбудил недовольство Бирона, ибо обнаружил злоупотребления герцога, который под подставным именем выписанного им из Саксонии барона Шенберга взял казённые заводы себе в аренду и сделал Шенберга начальником Берг-директориума, заменившего Берг-коллегию, и устроенного бюрократически, а не коллегиально. Кроме забот о промышленности, горном деле и торговле, правительство стремилось пополнить недостаток частного кредита, хотя в этом случае и имело в виду скорее казённые, чем частные выгоды. В 1733 году велено было открыть заём из монетной конторы под восемь процентов, а также под залог золота и серебра, которые четвертью доли превосходили бы выданные деньги; «но алмазных и прочих вещей, также деревень и дворов под заклад и на выкуп не брать». При годовом сроке займа дозволялась, однако, трёхлетняя рассрочка.
Но все эти попечения правительства о поднятии уровня народного благосостояния далеко не вполне приводили к желанной цели. В 1740 году недоимок можно было насчитать «несколько миллионов». Поэтому принимались строгие меры относительно розыска беглых крестьян, учреждён особый доимочный приказ, из которого дела по сбору недоимок впоследствии перешли в канцелярию конфискации, а с 1738 года в доимочную комиссию. Учреждена была также особая генеральная счётная комиссия, впрочем, скоро упразднённая, и восстановлена Ревизион-коллегия, для которой был составлен особый регламент, по которому коллегия получала «вышнюю дирекцию в свидетельстве и в ревизии счетов о всех государственных доходах и расходах, какого бы звания они ни были», начиная с 1732 года.
Внешняя политика направляла правительственную деятельность и народный труд к выполнению не особенно плодотворных целей. Тем не менее, внимание правительства не настолько поглощено было этими целями, чтобы вовсе не обращать внимания на потребности народного образования. При академии, как известно, читались лекции «российскому юношеству»; впрочем, с 1733 по 1738 год таких лекций «не преподано». В 1731 году по предложению Миниха основан Кадетский корпус, состоявший первоначально из двухсот, затем из трёхсот шестидесяти воспитанников. Обязательными для всех были закон Божий, арифметика и «военные экзерциции»; остальным наукам также, как и языкам, учился кто хотел. По указу 1737 года недоросли, шляхетские дети, когда являлись во второй раз в Петербурге к герольдмейстеру, в Москве и губерниях к губернатору, то должны были знать читать и писать; отцу или родственникам, желавшим было продолжить это воспитание, дозволено было приводить детей через четыре года, но уже со знанием закона Божия, арифметики и геометрии. Наконец и после третьего смотра шестнадцатилетних недорослей в Москве или Петербурге возможно было молодым людям оставаться при родителях, но с обязательством изучить географию, фортификацию и историю. В двадцать лет назначалась последняя явка в герольдию, причём тех из шляхетских детей, которые обнаруживали наибольшие успехи в науках, скорее других производили в чины. Кроме образования высших классов, правительство обратило внимание и на образование низших слоёв общества. Указом 29 октября 1735 года велено было устраивать школы при фабриках для детей фабричных рабочих, а 12 декабря того же года велено основать церкви при фабриках с многочисленным персоналом, если эти фабрики отдалены от приходских церквей. Впрочем, 28 сентября 1736 года издано было распоряжение, по которому всех церковнослужителей, не присягавших императрице, велено было взять в солдаты. От этого в 1740 году церквей без причта, праздных, оказалось до шестисот.
Наука и литература в царствование императрицы Анны Иоанновны также имели своих довольно видных представителей. В. Н. Татищев знакомился с рукописями, издавал Судебник, составлял свой лексикон, написал известную «Историю Российскую», наставлял сына в своей духовной. Байер, «профессор антиквитетов», занимался исследованием скифо-сарматской древности, бывший лейпцигский студент Герард Миллер участвовал в Камчатской экспедиции в 1733 году, собирал памятники, касавшиеся истории Сибири, и издавал рукописные тексты; академики Гольдбах, Делил, Винигейм, Гензиус, Дювернуа, Крафт, Эйлер, Вейбрехт, Аммон — занимались изучением математических и естественных наук. Князь Ан. Кантемир переводил Анакреона, Юстина и других писателей, а также в известных своих сатирах выставлял недостатки современного ему общества. В. Тредиаковский составлял «Новый и краткий способ к сложению стихов российских» (издан в 1735 году), занимался переводами и упражнялся в стихотворчестве. В области духовной литературы продолжалась полемика, которая возбуждена была изданием «Камня веры» Стефана Яворского. В этой полемике принимал деятельное участие Феофилакт Лопатинский, написавший «Апокризис и возражение на письмо Буддея» и сочинение «О лютеранской и кальвинской ереси».
Несмотря на заметное развитие науки и литературы при Анне Иоанновне, положение государства в последние годы её царствования было довольно печальным. Петровские войны и тяжёлые походы 1733–1739 годов, а также жестокое правление и злоупотребления Бирона давали себя чувствовать, вредно отзывались на состоянии народного хозяйства. Если служебные обязанности шляхетства и были облегчены в некоторых отношениях, то податные обязанности по-прежнему тяжёлым бременем ложились на низший класс и становились ещё тяжелее под влиянием той строгости, с которой производилось взимание недоимок. При таких условиях власть землевладельцев над крестьянами чувствовалась сильнее. Неудивительно поэтому, что кое-где замечаются вспышки народного неудовольствия. Сохранились известия, например, о появлении в селе Ярославцево Киевского полка лжецаревича Алексея Петровича, которого поспешили признать местный священник и солдаты; есть сведения о заговоре против жизни хозяина, составленном рабочими на Ярославской полотняной фабрике Ивана Затрапезного в 1739 году, о возмущении крестьян против одного из данковских помещиков, причём для их усмирения понадобилось содействие «городской команды». С 1735 года по 1740 год происходило несколько восстаний башкирцев, к которым с 1738 года присоединились и киргизы. Их усмиряли А. Румянцев, В. Татищев и князь В. Урусов. Ропот и неудовольствие возбуждали подозрения правительства; лазутчики роились всюду. Терпели не только низшие классы, но и некоторые из представителей аристократии, если чем-либо мешали усилению Бирона. Фельдмаршал князь В. В. Долгорукий был сослан, в 1733 году также сослан был ни в чём не повинный князь А. Черкасский. Указом 12 ноября 1739 года обнародовано, что князю Ивану Долгорукому после колесования отсечена голова, что тому же наказанию подвергнуты князья Василий Лукич, Сергей и Иван Григорьевичи и что князья Василий и Михаил Владимировичи сосланы; Алексей Васильевич Макаров содержался под арестом. Наконец известна печальная судьба А. П. Волынского, который восстановил против себя бывшего своего покровителя Остермана и Куракина. Обвинённый в государственных преступлениях, он был казнён 27 июня 1740 года вместе с несколькими сообщниками; других били кнутом и сослали в Сибирь на каторжную работу. Тяжело было правление временщика; но ропот и неудовольствие народное благодаря его стараниям почти вовсе не доходили до императрицы. Притом в последнее время Анна Иоанновна чувствовала себя не совсем здоровой. 5 октября 1740 года за обедом ей стало дурно, а 17 числа того же месяца она скончалась, назначив преемником малолетнего Иоанна Антоновича и регентом до его совершеннолетия Бирона, герцога Курляндского.
Энциклопедический словарь, Изд. Брокгауза и Ефрона. т. I Б СПб, 1890 г.


I

Печальная драма беспощадной борьбы двух партий, немецкой и русской, волновала русский двор полтора века назад, во всё продолжение царствования императрицы Анны Ивановны. Высоко поднявшиеся было при Петре II и при избрании, по смерти его, Анны Ивановны, вожаки русской партии, всесильные члены Верховного тайного совета, после минутного торжества, принуждены были дорого поплатиться: кто головою, кто ссылкою, уступив первенствующие места вожакам немецкой партии, к которым избранная императрица выказывала безграничную симпатию. Да иначе и быть не могло! Как дочь слабоумного и безвлиятельного Ивана Алексеевича, она никогда не видала от русских вельмож ничего для себя доброго; и в Петербурге, в своём девичестве, и в Курляндии, во время своего герцогства, она постоянно встречала от русской придворной партии всегда одну и ту же холодность, одно и то же пренебрежение.

Русские казались избранной государыне грубыми, вечно замышляющими козни, а немцы, наоборот, людьми мягкими, благодарными, благодушными и преданными. Наконец, самый выбор её в императрицы со стороны русской партии Анна Иоановна не могла объяснить иначе, как честолюбивою интригою, далеко для себя не лестною. Совсем иное видела она в немцах, оказавших ей, действительно, немало услуг.

Из всех немцев, преданных герцогине курляндской, на первое место выдвинулся прибывший с нею из Курляндии её советник, друг, секретарь и камер-юнкер Бирон. Имя Бирона резко вписалось в нашу историю, до того резко, что, несмотря на непродолжительность фаворитизма, эта эпоха в народной памяти навсегда окрестилась особым прозвищем — Бироновщины.

Происхождение Бирона негромкое. Дед его служил простым конюхом при Якове III, герцоге курляндском, а отец дослужился до чина капитана и звания шталмейстера при младшем сыне Якова III, Александре. В этом звании он провожал принца Александра в Венгрию, откуда, по смерти принца, воротился в 1686 году на родину, где и получил должность не бездоходную, давшую ему возможность приобрести дворянское имение Калнцеем. Поместье это, однако же, не давало хорошего дохода и не могло обеспечить всего семейства господина егерсгауптмана, состоявшего, кроме отца, из трёх сыновей: старшего Карла, среднего — нашего знаменитого Эрнста-Иоганна и младшего Густава, разъехавшихся по разным странам в качестве искателей приключений, а впоследствии приютившихся в тёплом гнёздышке на Руси.

Средний из братьев, Эрнст-Иоганн, первоначальное образование получил в местной митавской школе, а потом в кенигсбергском университете. Не отличаясь умом, дарованием и усердием к книжной премудрости, юный курляндец отличался зато усердием к разным увеселительным забавам, в которых и преуспел до того, что принуждён был бежать из Кенигсберга, не окончив курса, ради сохранения своей личности от позора. По возвращении на родину он должен был наняться дворецким к одному из местных баронов, где, впрочем, прослужил недолго. Предприимчивый и находчивый, как вообще немцы, он удостоил обратить внимание на наше отечество, в котором отогревались тогда выходцы из всех этих стран. Эрнст явился в Петербург, но на этот раз не повезло даже и немцу — может быть, потому, что он за свою роль просветителя слепотствующих московитов вдруг захотел уж слишком многого, заявив претензию на место камер-юнкера при дворе царевича Алексея Петровича.

Как ни был благосклонен двор при Петре Великом, в 1714 году, к немецким выходцам, но, при всей этой благосклонности, дерзость курляндского птенца раздражила бояр, и он получил самый презрительный отказ. У другого такой отказ отбил бы охоту на все будущие попытки подобного рода, но Эрнст-Иоганн был не простой человек, а привилегированный, то есть немецкий. Воротившись снова под отеческий кров, опозоренный кандидат наконец достиг своей цели. При помощи различных обходных путей, отец, старый егерсгауптман, успел-таки представить сынка бывшему тогда при герцогине курляндской в должности обер-гофмейстера Петру Михайловичу Бестужеву, пользовавшемуся благосклонностью вдовствующей Анны Ивановны и выручавшему её иногда из нужды капиталами.

Бестужеву понравился Эрнст-Иоганн, а в то время благосклонность милостивца у нас значила очень многое. Обер-гофмейстер представил юнца государыне и выхлопотал ему звание камер-юнкера при её дворе. Это было в 1718 году. Таким образом, главный, самый трудный шаг сделан, а на дальнейшие шаги находчивый ум сумеет найтись, и Эрнст-Иоганн действительно нашёлся: он сумел из своих природных даров извлечь всевозможную пользу.

Строго говоря, он никак не мог назваться красавцем и даже особенно видным мужчиною. Фигура его, скорее среднего роста, не отличалась крепостью, плотностью, грациозностью и гармоническою соразмерностью членов. Обыкновенные серые глаза не светились глубиною мысли, горбатый нос слишком выдавался вперёд, тонкие губы никогда не складывались в симпатичную усмешку, общее выражение лица и манер говорило о дерзости, нахальстве и грубости, но при всём том наружность выделялась выразительностью недюжинною, тою холодною энергией, которая владеет подавляющей силою.

Оглядевшись на новом месте, Иоганн, разумеется, не замедлил пустить в ход свои прирождённые дары и употребить все средства обратить на себя внимание государыни. Успех оказался полным. Почувствовав свою силу, новый камер-юнкер прежде всего, как и следовало ожидать, направил всё своё влияние против благодетеля и постарался лягнуть его посильнее. Вскоре Бестужев не только был удалён от двора герцогини, но даже, вследствие её просьбы, через нарочно посланного к русскому двору барона Корфа был окончательно отозван в Петербург, а затем молодой Бирон был определён домашним секретарём.

Не всегда, однако же, счастье обливало Эрнста полным светом, бывали и тёмные тучки.

Гордые бароны, потомки кичливых рыцарей, не разделяли взгляда своей государыни и смотрели на Иоганна не только свысока, но даже с видимым презрением, строго относясь к его поступкам, а эти поступки не всегда отличались рыцарским достоинством. Раз, например, был он послан Анною Ивановною для закупок в Кенигсберг с довольно значительною суммою. Конечно, он исполнил бы поручение, но, к несчастью, подвернулись кутилы, с которыми камер-юнкер повеселился, потом набуянил, подрался на улице, взят был полициею и посажен в тюрьму, откуда освободился только уплатой значительного штрафа. Милосердная государыня смотрела снисходительно на подобные поступки, объясняя их избытком юношеских сил, но иначе смотрело дворянство, оскорблённое слишком явным предпочтением внуку конюха, — предпочтением, выразившемся даже в дипломатическом поручении. В 1725 году герцогиня назначила его для принесения поздравления Екатерине II, по случаю вступления ею на престол после смерти Петра Великого.

Новый камер-юнкер заискивал расположения дворян, льстил, силился приравняться к ним, но все его усилия не удавались. Чтобы попасть в число курляндских дворян, он женился на фрейлине Анны Ивановны, дочери Вильгельма Тротта-фон-Трейден, девице Бенигне Готлиб, впрочем, без согласия родителей, но и эта мера не привела ни к чему. А между тем положение его при герцогском дворе упрочивалось всё больше и больше, расположение к нему государыни пускало корни всё глубже, прочнее; это было известно и в Курляндии и при московском дворе.

За Бироном из немецкой партии выделялись братья Левенвольды, на преданность которых императрица вполне могла положиться и которые эту преданность доказали во время избрания её на престол. И, наконец, к числу самых влиятельных вожаков немецкой партии принадлежал бывший сподвижник петровского времени, обрусевший Андрей Иванович Остерман, имевший такое же влияние на ум Анны Ивановны, какое на сердце имел Бирон.

Вся предварительная власть сосредоточилась в руках немцев: дела внутренние и политические у Остермана, придворные у Левенвольда, военные у Миниха, а общее решающее внимание на вся и всё у Бирона. Понятно, что такое положение возбуждало в русских родовитых фамилиях, оскорблённых и отстранённых, раздражение, разраставшееся от них всё шире и дальше. Поводов к взаимным столкновениям представлялось немало, почти на каждом шагу, но в особенности выдвинулся на общее внимание, в первое же время, случай с Румянцевым, одним из любимых птенцов Петра Великого.

Сильно замешанный в дело царевича Алексея Петровича, Румянцев находился в опале во всё продолжение царствования сына царевича, Петра II, и был лишён тех имений, принадлежащих роду Лопухиных, которые были пожалованы ему Петром Великим после немилости лопухинских родственников. В расчёте на неудовольствие Румянцева на русскую партию любимцев Петра II, Долгоруковых и Голицыных и из желания привлечь на свою сторону такого видного деятеля и сподвижника дяди Анна Ивановна вызвала его ко двору, назначила сенатором, подполковником гвардии и пожаловала двадцать тысяч рублей в вознаграждение за отобранные имения. Расчёт оказался ошибочным. Румянцев, прежде всего, был человеком русским и потому, конечно, никаким образом не мог помириться с принижением русских и преобладанием немцев. Вскоре по приезде, в одном из столкновений с братом Эрнста Бирона, он не удержался и отделал того как следовало. Сторону брата, разумеется, принял всесильный фаворит, не замедливший представить императрице Румянцева как человека опасного и враждебного направления.

Анна Ивановна призвала буяна для личного вразумления, но при том подготовленном раздражении, которое кипело у обеих сторон, вразумление неизбежно должно было кончиться грозовою бурею.

— Вызвала я тебя из ничтожества, возвеличила, назначила сенатором, одарила, а чем ты отплатил мне? — говорила Анна Ивановна призванному в её апартаменты Румянцеву тем сдержанным тоном, которым обыкновенно говорят люди предубеждённые, но желающие показать вид спокойствия и беспристрастия.

Упрёк в неблагодарности за благодеяния чувствительно кольнул гордого и упрямого старика, считавшего все эти благодеяния только возвращением ему по праву.

— Ваше императорское величество милостиво соизволили взыскать меня, и я готов нелицемерно служить…

— Кто служит мне нелицемерно, тот не оскорбляет моих верных и достойных слуг, — перебила его императрица, казавшаяся несколько успокоенною смиреньем старого ветерана.

Но ветеран увидел в словах государыни приказание, унижающее русского, заставляющее его быть как будто подначальным у немца.

— Не могут считаться верными и достойными слугами вашего императорского величества всякие глупые авантюрьеры, — твёрдо отвечал старик, смело смотря в глаза императрице.

Нужна была вся сила её воли сдержать порыв вспыхнувшего гнева.

— Не твоё, а моё дело судить о заслугах моих рабов! — с большим усилием оборвала она его глухим голосом. Потом, несколько овладев собою, прибавила: — Вижу ясно, что не могу оставить тебя подполковником моей верной гвардии… взамен назначаю тебя президентом финансовой коллегии…

Никакой упрёк не мог быть более оскорбительным для старого воина, как сомнение в его верности; никакое наказание — суровее отозвания от воинского поля, на котором протекла вся его жизнь.

— Как угодно вашему величеству, но я не гожусь в финансовую коллегию, да если бы и искусен был в денежных делах, то не захотел бы прислуживать беспутному придворному мотовству.

Смелый ответ окончательно вывел императрицу из себя. Побледнев и дрожа, она привстала с места и, указывая рукою на дверь, могла только проговорить задыхающимся голосом:

— Вон!.. арестовать его!

Румянцева увели. Подоспевшие из соседнего покоя Бирон и Остерман с трудом могли успокоить императрицу, от которой тотчас же последовало повеление о предании дерзкого преступника суду сената за оскорбление величества. Суд начался, и дело кончилось тем, что послушный сенат признал Румянцева виновным и достойным смертной казни. Между тем Андрей Иванович, понимая, что подобная строгая кара только ещё более усилит неудовольствие русских, не принеся никакой пользы, старался постепенно и осторожно умилостивить государыню и достигнул того, что приговор был заменён императрицею высылкою виновного в казанские деревни, с отобраньем от него пожалованных двадцати тысяч рублей и Александровской ленты.

В случае с Румянцевым русская партия сознала полное преобладание немцев, до решительного национального уничижения. Глухой ропот стал разливаться по всей Москве и делаться всё более и более явным.

— Как бы русские не сделали с немцами теперь точно так же, как они расправились с поляками во время самозванца, хотя поляки далеко не возбуждали такого неудовольствия, как теперь немцы, — говорил секретарю французского посольства Маньяну польский посланник Потоцкий.

— Не бойтесь, — успокаивал тот, — у двора теперь преданная гвардия, а у русских нет вожаков.

И действительно, у русских вожака не оказывалось. В конце 1730 года умер фельдмаршал Михаил Голицын, а в следующем году другой русский фельдмаршал, князь Василий Владимирович Долгоруков, был заключён в шлиссельбургскую крепость. В манифесте о вине Василия Владимировича говорится, что он не только должным образом не оценял благодеяний правительства, клонящихся к пользе государства, но даже, «презрев нашу к себе многую милость и свою присяжную должность, дерзнул не токмо наши государству полезные учреждения непристойным образом толковать, но и собственную нашу императорскую персону поносительными словами оскорблять».

В сознании своей немощности русские люди срывали своё неудовольствие едкими насмешками над немцами и ропотом, чем, разумеется, возбуждали ещё большую подозрительность и более строгие репрессивные меры. Через месяц по вступлении на престол императрица, по поводу объяснения силы первых двух пунктов, издала было указ, которым запрещалось принимать доносы от воров и разбойников, из опасения, чтобы от затей их не могли пострадать невинные, но не прошло и года, как этот указ потерял всякую силу и организовалось новое учреждение, известное под названием канцелярии тайных розыскных дел, с лихвою заменившее бывший Преображенский приказ. Эту канцелярию вверили великому знатоку и ревнителю тайных дел, славному генералу Андрею Ивановичу Ушакову.

Другой мерою, ограждающею правительство, было учреждение Кабинета «для лучшего и порядочнейшего отправления дел государственных». После уничтожения Верховного тайного совета возвысилось значение сената как высшего государственного учреждения, но так как в сенат вошли члены, по необходимости, в большинстве из русской партии, то такое значение увеличивало влияние недовольных членов, что, конечно, не соответствовало видам немцев. К умалению значения сената и изобретено было хитроумным бароном Остерманом учреждение кабинета, в который сенат, синод, коллегии, приказы и разные канцелярии обращались с рапортами. В кабинет назначены были: одряхлевший канцлер, и в молодости не отличавшийся твёрдостью, граф Головкин, вице-канцлер Остерман и действительный тайный советник князь Алексей Михайлович Черкасский, выдвинувшийся в агитации по восстановлению самодержавия, но никогда не выказывавший самостоятельности. Следовательно, хотя кабинет состоял из трёх членов, но в сущности — из одного Андрея Ивановича.

Третьей ограждающею мерою было учреждение нового гвардейского Измайловского полка[1], командиром которого назначен был граф Левенвольд, а офицерами из преданных фамилий, по преимуществу немецких.

Но всех этих мер: увеличения гвардии, восстановления канцелярии розыскных дел и учреждения кабинета — всё ещё казалось недостаточно. Дальновидный Андрей Иванович не уставал внушать императрице о необходимости переезда из Москвы в Петербург. Только в этой новой петровской резиденции, твердил он, искусственно созданной и искусственно вскормленной, может окрепнуть самодержавие и обезопасить себя стальною силою от всяких покушений партий. Настояния Остермана поддерживал и Бирон, не любивший Москвы, считавший её гнездом старинного русского боярства, правда, теперь раболепного…

Таково было положение придворных партий в первые два года царствования императрицы Анны Ивановны.

II

Для переезда двора из Петербурга в Москву или обратно в прошедшем столетии обыкновенно выбиралось зимнее время, когда снежный покров, уничтоживши все неудобства неровной и топкой местности, представлял более удобств для грузного и бесконечного поезда. В начале 1732 года наконец состоялся, после многих назначенных сроков и откладываний, переезд в Петербург императорского двора. Эти постоянные отсрочивания бывали у Анны Ивановны не потому чтобы она не доверяла настойчивым доводам Андрея Ивановича, — нет, она верила ему, как оракулу, чем он по опытности и дальновидности действительно и был для России первой половины XVIII века, — но в характере её была черта, перешедшая ей от отца и матери: нежелание перемены, ничего нового. Освоившись с известною обстановкою, она держалась её упорно и не покидала её до тех пор, пока не перевешивало другое, более сильное побуждение.

По приезде в Петербург, императрица заняла дом, подаренный по завещанию[2] генерал-адмиралом Фёдором Матвеевичем Апраксиным императору Петру II. Дом этот находился на месте нынешнего Зимнего дворца и с тех пор получил название Зимнего, оставшееся за ним до наших дней. Подле этого дома находился ещё другой дом, принадлежавший также к дворцу и носивший название Кикиных палат, но этот дом императрица по приезде своём тотчас же велела сломать и на его месте поручила обер-архитектору графу де Растрелли выстроить новый. Закладка нового дворца происходила 27 мая 1732 года, но постройка производилась медленно и крайне неудовлетворительно, так что императрица Елизавета Петровна, по вступлении своём на престол, велела сломать всю постройку Анны Ивановны и на месте обоих дворцов велела тому же де Растрелли построить новый дворец, по новому плану[3].

Императорские покои, в особенности парадные, с приездом государыни, по желанию Бирона, любившего роскошь, убраны были с небывалым для того времени великолепием. Да и вообще, с Анны Ивановны вся дворцовая внешность совершенно изменилась. Вместо грубой простоты всей домашней обиходности и одежды императора Петра I явилась утончённая, дорогостоящая иностранная обстановка. Пример разорительного мотовства давало семейство любимца, не жалевшего на костюм и вообще своё содержание никаких расходов. Известно например, что жена Бирона незадолго до падения мужа заказала платье, унизанное жемчугом, ценою в сто тысяч рублей, что гардероб её ценился в полмиллиона, а бриллианты, обыкновенно носимые, в два миллиона рублей. Если сообразить ценность рубля того времени, то эти цифры не могут не поразить русского человека. Не менее жены любил наряжаться и сам обер-камергер. Эрнст-Иоганн, носивший роскошные штофные и бархатные кафтаны ярких цветов — он вообще не любил тёмных. Следуя за ним, и наши предки тоже стали наряжаться в бархатные розовые, светло-жёлтые, лиловые и светло-зелёные кафтаны. Что же касается до самой императрицы, то она употребляла роскошные платья из лионской парчи и бархатов только в торжественные дни, в будни же носила платья простые, но всегда ярких цветов.

Роскошь в одеждах доходила до таких размеров, что придворный, издерживавший на свой туалет по две и по три тысячи рублей ежегодно, не отличался ещё изысканностью наряда. Разумеется, на удовлетворение этой расточительности не могло доставать доходов с имений, тем более что в то время самые большие и доходные поместья доставляли своим владельцам только обильную и разнообразную провизию и домашние ткани, в которые облекалась домашняя челядь. За недостатком же доходов с имений раздавались жалование и так называемые служебные доходы, которыми грязнились и самые образованные, передовые люди того времени.

При всём великолепии, однако же, придворная обстановка не отличалась гармонией и вкусом. Вместе с выпискою от иностранцев нарядов и галантерейных вещей нельзя было выписывать и вкус. Поэтому весьма нередко встречались великолепные кафтаны с безобразною причёскою, дорогие штофные материи уродливого покроя или рядом с тканью домашнего изделия, утончённый туалет при скаредном выезде. Точно так же и в убранстве домов: рядом с обилием золота и серебра господствовала самая грязная нечистоплотность, в особенности в комнатах непарадных. Впрочем, подобные уродливости, встречающиеся сплошь в начале царствования Анны Ивановны, потом постепенно исчезали, по мере развития вкуса у представителей фешенебельного света, с которого брали пример и другие.

В Зимнем дворце — обыкновенный приёмный вечер, но залы облиты блеском и светом. Массы огня с люстр и кенкет играют, переливаясь разноцветными искрами, на драгоценных камнях украшений, как женских, так и мужских От ярких всевозможных цветов кафтанов и женских роб рябит в глазах. Гости толпятся группами, но заметно преобладание мужчин, может быть, потому, что на этих вечерах не танцевали. Да и вообще, императрица не отличалась особенною любезностью к молоденьким кокетливым дамам, находя свободное обращение распутным.

Женский персонал составляли дамы или солидных лет, или не отличающиеся красотою, или же отличающиеся безукоризненной нравственностью, в числе которых находилась почтенная супруга Андрея Ивановича Остермана Марфа Ивановна, собиравшая все сведения не хуже своего мужа; Фёкла Яковлевна Салтыкова, приехавшая на несколько дней из Москвы, где пребывал её супруг, Семён Андреевич, в качестве главнокомандующего; воспитательница племянницы императрицы, Анны Леопольдовны, госпожа Адеркас; леди Рондо и ещё несколько дам из иностранного посольского ведомства. Из молоденьких были только две: племянница государыни Анна Леопольдовна, которой было не более шестнадцати лет, и цесаревна Елизавета, которой красота сияла ещё полной свежестью. Из мужского же персонала выделялись довольно заметной наружностью, непринуждённостью обращения и главное — богатством туалета сам обер-камергер Бирон, только что приехавший саксонский посланник, красивый, умный и ловкий граф Линар, спокойный и наблюдательный граф Карл-Густав Левенвольд, величавый и кокетливый в обращении с женщинами граф Миних. Кроме них, в числе других гостей были: Куракин, Алексей Михайлович Черкасский и недавно появившийся при дворе и уже замеченный, по благородству манер и симпатичности, Артемий Петрович Волынский.

Гости не особенно веселились; у всех проглядывали сдержанность и осторожность, хотя на лице каждого играла стереотипная любезная и искательная улыбка. Мужчины разговаривали большей частью отдельно, а только некоторые, особенно ловкие, как, например, Миних и Линар, присоединялись к женскому кружку, обращаясь то к молоденькой принцессе, то к цесаревне Елизавете. При таких оказиях взоры почтенных дам упирались в говоруна, а уши прилеплялись к каждому его слову. Общую монотонность нарушала толпа шутов. Одетые в разноцветные паяцные платья, они кувыркались, бегали друг за другом, дрались, наделяли друг друга щипками, плюхами и зуботычинами, пели петухами, куковали, острили друг над другом, иногда задевая кого-нибудь из вельмож, но всегда прислушиваясь к разговорам, в особенности, когда кто-нибудь из гостей отделялся. Все они старались друг перед другом выставиться и заслужить улыбку императрицы. Шутов было много[4], но из них особенно выделялись Балакирев и Лакоста, португальский жид — оба наследие петровского времени — и итальянец, отставной придворный скрипач Педрилло. В число шутов попали и из старинных дворянских фамилий: граф Апраксин, князья Волконский и Голицын.

Государыня Анна Ивановна любила и жаловала шутов и рассказчиков. Вскоре после вступления своего на престол она писала в Переяславль: «Поищи в Переяславле из бедных дворянских девок или из посадских, которые были бы похожи на Татьяну Новокщёнову, а она, как мы чаем, что скоро уже умрёт, то чтобы годны были ей на перемену: ты знаешь наш нрав, что мы таких жалуем, которые бы были лет по сороку и так же были говорливы, как та Новокщёнова или как были княжны Настасья и Анисья».

В зале раскинуто несколько ломберных столов, около которых толпились игроки; любимыми карточными играми в то время были: марьяж, ломбер, ламуш, гравиас, а в особенности квинтич и банк. За одним из столов понтировал обер-камергер Бирон, окружённый дипломатами и русскими сановниками, за другим играла сама императрица и граф Карл-Густав Левенвольд. Около императрицы и графа никого не было; как-то без всякого распоряжения установилось, что когда государыня играла с Левенвольдом или Бироном, то никто не подходил до тех пор, пока она сама не подзывала кого-нибудь к столу или не обращалась с общим вопросом.

— Ну, ты, Карл Густавыч, проигрался в пух! Да жаль тебя: возьми уж свои марки назад, а свой выигрыш сосчитай, — говорила Анна Ивановна, отодвигая к Левенвольду свой выигрыш.

Государыня любила выигрывать, но выигранных денег почти никогда не брала; её же проигрыш аккуратно выплачивался бывшим в той же зале казначеем по предъявлении марок.

— Ваше величество осыпаете меня милостями выше всяких заслуг, — отвечал Карл Густавович спокойным, уверенным голосом, каким говорят люди, твёрдо упрочившие своё положение.

— Выше заслуг тебя, милый граф, наградить нельзя. Чаю, и сам знаешь, сколько я тебе обязана… В одном тебе я уверена, как в себе самой… И слушать не хочу, что говорят другие…

Императрица не высказывала, кто были эти другие и о чём именно они говорили… да Карлу Густавовичу и не нужно было; он знал это очень хорошо.

— Другим внятно так говорить, государыня.

— Да… да… внятно, — повторила Анна Ивановна задумчиво, — а вот ты не изменился. Таким же остался, каким был тогда…

Она, не договорив протянула ему с благосклонностью руку, которую он тотчас поцеловал.

— Андрея Иваныча опять не вижу! Марфа Ивановна говорила, будто неможет ногами. Только правда ли? — заговорила снова государыня, видимо желая окончить прежний разговор.

— Я навещал его, государыня, Болен, подняться не в силах.

— Так недужит? Жаль его, а то говорят, будто всё притворничает. Скрытен больно…

— Притворен он пред другими, государыня, когда надобно, без этого ему и нельзя… а вашему величеству предани верный слуга. На него можно положиться…

— Я и так спрашиваю его совета во всех государственных делах.

— Ваше величество, по прозорливости своей знаете, что искуснее, опытнее и преданнее его не найти…

— О чём-то ещё я хотела с тобой переговорить, Карл Густавович. Да, вот что… В Кабинете у меня после смерти Гаврилы Иваныча Головкина место пустое. Надо кого-нибудь выбрать…

— Кого угодно выбрать вашему величеству?

— Сдаётся мне выбрать Павла Иваныча… Оно и кстати: зять покойному.

Карл Густавович сообразил, что в назначении Ягужинского была особая цель подставить ногу его приятелю Андрею Ивановичу Остерману, догадывался и от кого шёл этот подвох, но, чтобы убедиться в том, спросил с обыкновенным простодушием:

— Верно, ваше величество, обещали покойному устроить зятя?

— Нет, не просил покойный и я не обещала… да так уж решила.

Левенвольд понял, что так было угодно Эрнсту-Иоганну, и замолчал.

Надеясь на своё влияние и бывшую, хотя непродолжительную, благосклонность, пробовал было он прежде противодействовать обер-камергеру, но из этого ничего не выходило. Только императрица делалась на несколько дней тревожною, печальною и беспокойною, являлись размолвки с любимцем Эрнстом, но всё это продолжалось недолго и в конце концов исполнялось так, как желалось Иоганну, а к нему, испытанному другу и слуге Карлу Густавовичу, показывались на некоторое время сдержанность от государыни и явная холодность от фаворита. Как умный человек, граф Левенвольд оценил силу и повёл свои отношения осторожно.

Императрица встала, желая пройтись по зале. Проходя мимо стола, за которым играл Бирон, она остановилась и спросила:

— Что, господин обер-камергер, проигрываешь?

— Проигрываю, ваше величество, — отвечал Бирон не оборачиваясь, с досадой завзятого игрока в проигрыше.

Досада мелькнула на лице императрицы, но она тотчас же приняла прежнюю любезную ласковость хозяйки и отправилась к другим группам.

— Реши, Ивановна, наш спор! — пискливо пропищал подбежавший вприпрыжку шут Лакоста.

— В чём, дурак, решить?

— Да вот, спорил с Василием Кириллычем. Я говорю ему, что он дурак, а он меня называет дураком: ты, дескать, не умеешь писать виршей, не знаешь регул элоквенции, а я говорю ему, что он дурак-то потому, что пишет вирши.

Государыня улыбнулась и посмотрела в ту сторону, куда показывал шут и где у стенки стоял знаменитый пиита и профессор элоквенции Василий Кириллович Тредьяковский, с подобострастием отвешивавший чуть не земные поклоны государыне.

— Изволили ли слышать, ваше величество, новые вирши нашего знаменитого владыки Феофана? — спросил, подходя к Анне Ивановне, меценат того времени Александр Борисович Куракин.

— Нет, Александр Борисыч, не слыхала.

— Превеликой занимательности стихи. Я выучил их наизусть.

— Скажи, а мы послушаем.

Александр Борисович встал в театральную позу и несколько нараспев продекламировал:



Прочь, уступай прочь, печальная ночь!
Солнце восходит, свет возводит, радость родит.
Прочь, уступай прочь, печальная ночь!
Коликий у нас мрак был и ужас!
Солнце Анна воссияла, светлый нам день даровала.
Богом венчана, августа Анна!
Ты нам ясный свет, ты нам красный цвет,
Ты красота, ты доброта,
Ты веселие, велие, твоя держава наша то слава!
Да вознесёт Бог силы твоей рог!
Враги твои побеждая, тебя в бедах заступая.
Рцыте все люди! О буди! буди!



Императрица осталась очень довольною виршами и, разумеется, все, не занятые игрою, поспешили выразить одобрение; один только Василий Кириллович не разделял общего мнения и ворчал про себя:

— Боже, что за вирши, что за незнание регул!

Заметила ли Анна Ивановна неудовольствие пииты или, поддаваясь влечению, появлявшемуся у неё нередко, посмеяться на счёт ближнего, только, обратясь к Куракину, она громко и очень серьёзно высказала:

— А сколь много мы обязаны нашему славному пиите Василию Кирилловичу, того и выразить мы не можем. Великий он нам приносит авантаж и в нашей болезни облегчение. Страдаем мы по временам бессонницей, отменно изнурительною и весьма мешающей нашему здоровью. Что ни давал мне дохтур, ничего не помогает, а помог профессор элоквенции. Раз, обретаясь в такой бессоннице, я приказала моей рассказчице, в наказание за её провинность, читать мне вслух творение Василия Кирилловича «Телемахиду». И что же? Не успела она прочитать и страницы, как я уже спала мёртвым сном. Каков же авантаж! Виновная наказана и болезнь излечена. Спасибо ему!

Придворные хохотали, а профессор элоквенции кланялся и благодарил, весь сияя неподдельной радостью.

Анна Ивановна продолжала обходить залу, милостиво обращаясь то к тому, то к другому из гостей, и наконец подошла к племяннице, принцессе Анне Леопольдовне, сидевшей между цесаревной Елизаветою и воспитательницею своею, госпожой Адеркас.

Анна Леопольдовна далеко не могла назваться красавицею, но зато ей нельзя было отказать в миловидности и симпатичности. Она только что пережила тот неблагодарный возраст, когда не сложившийся ещё организм покидает нежные черты детства, не выработав ещё определённой женственной формы. Черты лица её не были правильны и не бросались в глаза, но, вместе с тем, нельзя было не заметить этих роскошных каштановых волос, этого белоснежного цвета лица и в особенности этих глубоких, постоянно задумчивых глаз. Говорили, будто улыбка никогда не играла на её личике, — было ли это следствием безотрадно проведённого детства или таинственным предвидением будущего? И теперь принцесса, с выражением какого-то печального утомления, лениво обводила глазами всегда одних и тех же форменных гостей, останавливаясь только дольше и с большим вниманием на мужественной и красивой наружности новоприезжего саксонского посланника графа Линара.

От соседства с принцессою ещё более выигрывала и без того замечательная красота цесаревны Елизаветы. Она была тип вполне развившейся русской красавицы (Елизавете было в то время лет двадцать пять), но без того вялого, ленивого выражения, которым обыкновенно отличаются типы русских женщин. Напротив, большие глаза её, все черты лица, каждый нерв, кажется, так и бил игривостью, живостью и жаждой жизни.

Императрица любила родную племянницу и, как ходил слух в придворном кружке, взяла её на своё попечение после смерти сестры, герцогини Катерины Ивановны, недавно умершей, с целью сделать её себе наследницею.

Подойдя к принцессе, Анна Ивановна остановилась, погладила ей волосы и, приподняв за подбородок её головку, ласково спросила:

— Здорова ль, красотка? Ты как будто печальна?

— Я, государыня-тётя, здорова.

— То-то здорова! Вид-то у тебя печальный, не то что у твоей кузины, — и Анна Ивановна обратилась к цесаревне Елизавете со сдержанным, но всё-таки заметным раздражением в голосе:

— А вот вы так всё расцветаете! Пора бы вам, сестрица, и пристроиться!

Яркая краска облила всё лицо цесаревны до корня волос, забежала за маленькие уши и розовою волною сбежала за полненькую шейку. От неожиданности такого замечания цесаревна смутилась и могла только пробормотать:

— Ваше величество милостивы… Я не желала бы…

— Чего не желать-то? Известно, всякой девке нужно выходить замуж. Лучше, чем… На днях докладывали мне, будто сгинул куда-то какой-то офицер Шубин, сосед, что ли, твой по Покровскому. Не слыхала?

Елизавета Петровна между тем успела оправиться и с достоинством, даже с тою смелостью, которая является у самых спокойных натур от резкости оскорбления, отвечала:

— Куда девался Шубин[5], я не знаю, не слыхала, да и до меня это не касается. Его я только несколько раз видела на охоте, по смежности наших мест.

Императрица с неудовольствием отвернулась и молча направилась к внутренним апартаментам; било одиннадцать часов, время, когда она обыкновенно садилась в своих покоях ужинать.

По уходе её гости поспешили к столам, приготовленным к ужину. Игроки кончили. Бирон остался в проигрыше около двух тысяч рублей, но такой проигрыш был ещё не из значительных, иногда ставка простиралась до двадцати тысяч рублей[6].

Сервировка стола отличалась великолепием, хотя вечер был не парадный. На всех столах богемский хрусталь, севрский фарфор и дорогие столовые приборы, выписанные из-за границы. Ровно в двенадцать часов гости разъехались, делясь замечаниями о расположении духа императрицы, Бирона, Левенвольда, о племяннице, о том, как немилостиво обошлась государыня с цесаревною. И эти замечания, передаваясь от одного к другому, спускаясь из одного кружка к другому, доходили до нижних слоёв с различными прибавлениями и комментариями.

III

Прошло несколько лет; несколько лиц сошло со сцены: умерла инокиня Евдокия Фёдоровна[7] и неизменный любимец государыни Анны Ивановны Карл-Густав Левенвольд. Правительство избранной императрицы успело определиться яснее и сделаться тягостным для народа. Фаворитизм, неприятный вообще народу, становился ещё более невыносимым, когда фавором стал пользоваться немец. Тогда все естественные общественные бедствия: неурожаи, пожары, повальные болезни и военные неудачи — обыкновенно объяснялись влиянием немца, искони враждебного русскому. До народа доходили слухи, с различными объяснениями о немилости и ссылках русских фельдмаршалов, русских вельмож и замене их Биронами, Минихами, Левенвольдами, Остерманами, и ему становились понятными беспрерывные войны, уносившие людей и деньги.

К несчастью, эти толки действительно подходили к истине. От предшествовавших царствований оставалась по государственным доходам податная недоимка в довольно значительном размере, около семи миллионов рублей, на что обратил внимание господин обер-камергер Бирон. Специально для взыскания этой недоимки в первые же годы царствования Анны Ивановны учредился особый доимочный приказ под непосредственным ведением Бирона. Так как поступающие сборы в этот приказ шли в особую секретную казну, находящуюся в безотчётном его распоряжении, то к взысканию принимались беспощадные, бесчеловечные меры. Из столицы отправлялись отдельные команды к тем воеводам, в ведомстве которых считалась недоимка, с решительным наказом во что бы то ни стало взыскать недоимку. И действительно, недоимка взыскивалась. Отправленные офицеры с командами арестовывали воевод, сажали в тюрьмы, морили голодом и такими мерами понуждали их к беспощадным мерам в отношении плательщиков. Если где от пожаров, неурожая или повальных болезней народ не мог платить, там по селениям ходили команды, захватывали последние остатки имуществ неплательщиков и продавали их по какой бы то ни было цене. Когда же случалось, что никакого имущества не оказывалось, тогда неплательщиков секли, били, заковывали, мучили. Недоимка собиралась, но с уплатою за прошедшее время, накоплялся снова срочный платёж, а следовательно, взыскание всё-таки оставалось в ведении страшного доимочного приказа. По всему государству, описывают современники, раздавались звуки цепей, барабанный бой и палочные удары. Люди разбегались, скрывались по лесам, убегали за рубеж, за границу, а из внутренних губерний — в степи, к вольным людям, в шайки голытьбы.

Народ стонал, но терпел, не видя себе ни в ком защиты. Да и в ком он же мог бы искать её? В начальстве? У своих владельцев? Но и те и другие жили благостынями своих петербургских милостивцев, пресмыкавшихся, в свою очередь, перед всесильным любимцем из наград и подачек, без которых нельзя было им жить и тратиться на забавы и увеселения.

Читая известия того времени, можно было бы составить понятие о Бироне как о каком-то адском чудовище, злодее и вампире, но это неверно. Эрнст-Иоганн Бирон не был злодеем и адским чудовищем, он был только иностранец-немец, любивший пожить в своё удовольствие, с положительным пренебрежением относившийся ко всему русскому, не подозревавший возможности мучительных оскорблений в отношении к русскому, считавший русских лгунами, людьми подлыми, животными, способными и достойными только упитывать драгоценную плоть иностранцев. До него не доходили народные стоны, а когда и доносились отдалённым эхо, то тотчас объяснялись обманом, крамолою и неблагодарностью к учителям.

Презирая русских и постоянно не доверяя им, Бирон, естественно, должен был всеми возможными средствами обеспечить свою власть и своё существование. Влияние его на императрицу установилось прочно и до такой степени сильно, что даже тяготило и его самого; оставалось, следовательно, только оградить себя от всяких зловредных покушений со стороны неблагодарных русских, зорко наблюдать за ними и пресекать в корне всякое вольномыслие, всякое суждение, омрачавшие величие заслуг его в особенности и иностранцев вообще. Для этой цели явилась необходимость в шпионах и в усиленной деятельности канцелярий тайных розыскных дел. И то и другое развилось до крайних размеров.

На всех гульбищах, постоялых дворах, питейных кружалах, улицах, случайных и не случайных сходках шныряли шпионы фаворита, обязанные доносить о каждом неосторожном, неодобрительном о нём отзыве. Во все дома проникали доносчики. В Зимнем дворце службу доносчиков ревностно исполняли камер-медхены, камер-фрау, а в особенности шуты и шутихи. Каждое слово императрицы передавалось во всей точности. Доносилось обстоятельно, кто бывал у молодой принцессы, когда, зачем и о чём были конверсации; в особенности сторожились дома подозрительных вельмож и дворец цесаревны Елизаветы Петровны, возле которой постоянно сновалась паутинная сеть лазутчиков. Недосягаемым оказывался только дом вице-канцлера Андрея Ивановича, но не потому, что тот был сам иностранец — взгляды и интересы вице-канцлера и обер-камергера расходились во многом, — но потому, что, при острой бдительности и всевидящем оке Марфы Ивановны, ни один нескромный глаз не мог проникнуть в её дом.

Добытые или придуманные доносы складывались в общем казнохранилище — канцелярии тайных розыскных дел, помещавшейся в одном из деревянных строений за Летним садом, позади бироновских покоев, под крылышком неутомимого генерала Андрея Ивановича Ушакова. Эти доносы рассматривались, иногда оставлялись, что случалось редко, без последствий, но вообще же отдавалось распоряжение о посылке за обвиняемым, в сопровождении воинской команды, самого доносчика, который получал техническое название языка.

Язык — это народный бич, который, со словом и делом, составляет позорное клеймо в нашей истории XVIII столетия. На доносчика надевали чёрный мешок, охватывавший его во весь рост, с отверстиями только для глаз и рта, и в таком наряде его отправляли с командой за жертвою. При появлении на улице языка ужас охватывал мирных обывателей; все прятались, лавки запирались, разговаривающие разбегались в разные стороны. Приблизясь к жертве, язык выговаривал «Слово и дело», и тогда команда схватывала обвиняемого и вела его в канцелярию.

Не один серый люд попадался в когти тайной канцелярии, не церемонились и с лицами, занимавшими видное положение в обществе, и с женщинами. Одним из жарких сторонников верховников считался князь Григорий Дмитриевич Юсупов, горячо преданный Дмитрию Михайловичу Голицыну и разделявший все его убеждения. Когда попытка ограничения самодержавия не удалась, Григорий Дмитриевич стал сохнуть, болеть и, наконец, умер, как говорили, с горя. По смерти его сирота-дочь Прасковья Григорьевна, не надеясь, по участию отца в замыслах верховников, на милость императрицы, обратилась к чародейству для привлечения к себе расположения государыни. Об этом злом ухищрении было донесено, и княжну сослали в Тихвинский женский монастырь. Такое наказание возмутило девушку, сознававшую себя невиновною, и она, разумеется, стала высказывать в кругу своих близких людей жалобы на императрицу, называть её просто Ивановною, говорить об её пристрастии к любимцу, бранить Бирона. Об этом новом преступлении донесла служанка, и княжну вызвали в канцелярию, где галантный генерал Ушаков не затруднился высечь её кошками. Но этого чувствительного наказания показалось мало, виновную постригли в монашество под именем Проклы и сослали в Сибирь, в Введенский девичий монастырь, близ Далматова. Княжна и там не только не усмирилась, а, напротив, стала вести себя бесчинно, сбросив с себя монашеское платье и имя Проклы. Её высекли шелепами[8].

Утро. В присутственной камере канцелярии тайных розыскных дел под председательствованием самого Андрея Ивановича Ушакова — заседание особой комиссии, составленной из лиц, преданных обер-камергеру Бирону: гофкомиссара Липмана, секретаря Бирона Эйхлера и секретаря тайной канцелярии Хрущова. Не отличается изысканностью присутственная камера: простая топорная тёмно-красная мебель с беловатыми, обтёртыми по краям ручками расставлена кругом стола, покрытого красным сукном. На столе зеркало, окутанное обыкновенно холщовым мешком, а теперь, ради торжественности, открытое для вразумления кого следует в нелицемерности правосудия. Сырые стены покрыты слоями пыли, влетевшей бог знает откуда, так как оба окна в камере не открывались. Такой же слой покрывал и часы, повешенные на внутренней стене, с висячими на бечёвках гирьками, с циферблатом, на котором медленно двигается минутная, с отломанным концом стрелка, и с боем двумя часами более означаемого времени. Полы не крашеные и не метёные, со щелями чуть не в два пальца. Из камеры дверь во внутренней стене вела в комнату, где производились операции.

Неприглядна камера канцелярии, не заботился о внешней элегантности её хозяин, с утра до вечера занятый допросами да розысками с пристрастиями всех приводимых к нему виновных в недостаточном благоговении к его патрону. Трудился Андрей Иванович ежедневно, не жалея своих сил, из желания угодить благодатному милостивцу. Но на этот раз не он один в работе, а целая комиссия — дело выходило из ряда обыкновенных: обвинялся русский человек из высокого ранга, смоленский губернатор, да вдобавок ещё родной племянник кабинет-министра, князь Александр Черкасский. Обвинение казалось до того важным, что для предварительного разведывания, для ареста подсудимого и перевозки его в Петербург ездил в Смоленск сам генерал Андрей Иванович.

Следователи-судьи ожидают привода доносчика. Через несколько минут в сопровождении трёх конвойных вошёл молодой, довольно красивый мужчина в щеголеватом, но измятом и потёртом дорогом кафтане, в изорванных и грязных манжетах. Андрей Иванович указал ему стать на правой стороне стола.

— Как твоё имя и звание? — спросил Андрей Иванович, с лицом, сияющим от удовольствия. Его желудок, уже пресытившийся обильною, но малопитательною пищею — разбором мелочных дрязг, сплетен, доносов горничных и слуг, требовал более возбуждающих пряностей. Таким-то возбуждающим и служило настоящее дело.

— Фёдор Красный-Милашевич, прежний камер-паж двора Катерины Ивановны, герцогини мекленбургской.

Затем следовали обычные вопросы о вероисповедании, летах и, наконец, вопрос о сути дела.

Из рассказа доносчика, сбивчивого, неясного, местами повторяющегося, как встречается всегда в заученном заранее, обнаружилось, что в бытность доносчика в Смоленске он сошёлся с тамошним губернатором, князем Александром Черкасским, с которым и входил по часу в откровенные конверсации. В таких откровенных беседах князь высказывал ему жалобы на правительство Анны Ивановны, что ныне-де честным людям в России жить нельзя, и всякий, кто лучше, пропадает; будто к нему, князю Черкасскому, сама императрица жаловала благосклонность, но фаворит на то разгневался и послал его в Смоленск; будто князь Александр признавал настоящим-то наследником престола внука Петра Великого, сына Анны Петровны, герцогини голштинской, к которому уже и склонил многих смольнян. В заключение доносчик рассказывал, что губернатор послал его в Голштинию с двумя письмами, но, помня святость своей присяги, он, доносчик, к голштинскому двору не поехал, а явился в Гамбург к Алексею Петровичу Бестужеву-Рюмину, с которым и приехал сюда в Петербург. В рассказе доносчик передавал между прочим множество сплетен, — так, например, и о том, что князь Александр уверял его о посещениях цесаревною в мужском платье польского посла Потоцкого.

Выслушав внимательно этот рассказ, опытный Александр Иванович задумался. Имея постоянно дело с тёмною стороною человеческих дел и вскрывая их анатомическим ножом, он не мог ошибиться, на сколько в этом рассказе истины и лжи, не мог забыть и того, что, при личных его расспросах смольнян, он встречал только полное опровержение показаний доносчика, полное их неведение о правах голштинца и о замыслах своего губернатора — но в то же время он не мог забыть и разных практических соображений.

Отдавая ему дело, милостивец и фаворит нисколько не сомневался в справедливости доноса, пробовать же разубедить его значило бы только возбудить против себя неудовольствие, а, пожалуй, и подозрение. Какой же он начальник тайной канцелярии, когда прикрывает недоброжелателей своего патрона, ищет средств к их оправданию? Из чего же навлекать на себя опалу? Черкасские все гордецы, и не приходилось ли ему самому, Андрею Ивановичу, не раз выслушивать насмешки и грубости от дядюшки подсудимого, господина кабинет-министра? И вот в силу таких соображений Андрей Иванович воздержался от дальнейших расспросов доносчика с целью разъяснения тёмных и сбивчивых показаний, молчал и товарищ обер-гофкомиссар Липман; хотел было что-то заметить третий следователь, секретарь Эйхлер, но, взглянув в лицо президента, запнулся на первом же слове.

— Можешь ты, Фёдор, подтвердить свой извет перед князем Александром и готов ли подкрепить его розыском? — спросил доносчика Андрей Иванович.

— Могу и готов, — как-то странно бойко отвечал Красный-Милашевич.

— Ввести князя Александра! — приказал президент.

Конвойные ввели князя Александра Черкасского. Содержание при тайной канцелярии, как видно, подействовало на подсудимого. В этом оборванном, грязном, с искажённым от страха лицом невозможно было узнать элегантного и надменного с просителями смоленского губернатора. Слезливые глаза смотрели тупо, уснащаемые прежде мылами ланиты осунулись и сделались заскорузлыми, волнистые волосы торчали в беспорядке, космами.

— Признаёшь ли ты этого человека? — спросил подсудимого президент, указывая на доносчика, когда князя поставили на левой стороне, напротив, очи на очи, с Милашевичем.

— Признаю.

— Говаривал ли ты с ним в Смоленске и о чём говаривал?

— Говаривал, а о чём, не упомню…

Андрей Иванович приказал доносчику повторить своё показание.

— Виновен ль в сих зловредных акциях?

— Не виновен.

— От кого ты слыхивал, что принцесса Елизавета ходила в мужском платье к Потоцкому?

— Не помню, от кого.

— Стало быть, говорил об этом с изветчиком?

— Может, и говорил, как о слухе дерзновенном.

— Говорил ли такие речи, что-де ныне честным людям жить нельзя?

— Никогда не говорил.

— Говорил ли о голштинском принце и посылал ли письмо с изветчиком?

— Не говорил и не посылал.

— Запираешься?

Подсудимый молчал.

— Запираешься? У меня найдутся средства развязать твой язык! — внушительно проговорил Андрей Иванович, подходя к подсудимому и упорно смотря на него. Удивительно подвижное лицо его могло принимать, по произволу, вдруг, без переходов, какое угодно выражение. И теперь обыкновенно ласковые, мягкие, улыбающиеся глаза его приняли то выражение, какое бывает у кошки, когда она смотрит на птицу в клетке.

— Молчишь?

Подсудимый опустил голову и молчал.

Андрей Иванович молча указал конвойным на дверь в соседнюю комнату. Привычные служивые взяли под руки князя Александра и повели туда.

Обстановка соседней комнаты внушала ужас. Это была пыточная камера, в которой в то тяжёлое время упражнялся генерал Ушаков. Посередине с потолка спускалась толстая верёвка, перекинутая через блок, а внизу под нею лежали толстая плаха и доска, та и другая облитые кровью, которую не смывали, да и зачем было смывать? Ведь каждый день грязнится!.. По стенам висели плети: кнуты, кошки, шелепы, валялись железные листы, какие-то странного вида кольца… клещи…

У князя Александра потемнело в глазах. Он увидел кровь, увидел ужасные орудия пытки… Чем-то ледяным охватило сердце, окаменели члены, и он стал терять сознание.

Как опытный знаток человеческого сердца, Андрей Иванович понял, что теперь жертва вполне в его руках.

— Сознаёшься, князь Александр? Если будешь запираться и теперь, то вот… — и он указал на дыбу.

— Сознаюсь… — Чуть слышно пропустили побелевшие губы князя.

— Давно бы так, — самодовольно и весело сказал президент и приказал секретарю записать сознание подсудимого.

Князя Александра увели.

Его присудили к смертной казни, но императрица заменила приговор вечной ссылкою.

Прошло пять лет. О сосланном давно уже успели забыть, но дело о нём, к счастью, снова выплыло. Награждённый как следует, доносчик Красный-Милашевич продолжал свои подвиги, но был схвачен, обвинён в преступлении и приговорён к смертной казни. При следствии он сознался, а заодно признался и в ложном донесении на князя Черкасского. Оказалось, что сосланный в Сибирь князь Александр никогда не говорил ему ни о правительстве, ни о правах принца голштинского, а действительно советовал ему ехать в Голштинию, но советовал единственно из желания поскорее сбыть его скорее из Смоленска по ревности, как опасного соперника в любви к одной девушке.

Таково было состояние общества в Петербурге, где находился двор, правительство, центральная бюрократия — одним словом, население более или менее интеллигентное, живущее трудами провинциального люда. Каково же должно быть положение общества областного, потом и кровью кормившего петербургских милостивцев? Записки того времени рисуют это положение непривлекательными красками. Выставляя материал для войны людьми и деньгами, уплачивая последним достоянием недоимки и подати, вынося произвол местных правителей, народ, лишаясь крова и всяких средств пропитания, разбегался куда глаза глядят. Увеличивались разбои, образовались из беглецов шайки, которые жгли и грабили всё, что можно. Такое состояние общества тщательно скрывалось фаворитами от самой императрицы. Она постоянно окружалась блеском, сияющими лицами, она видела народные эффектные встречи, декорируемые благоденствующим народом. Не видели или не хотели видеть, до какого крайнего разорения дошёл русский народ, высокие персоны из немцев, чуждые всякой органической связи с благоденствуемым ими народом; не видели также, вслед за ними, и русские высокие персоны, жаждущие идти по стопам своих благодетелей. Конечно, не все русские люди были одинаковой пробы, были и тогда, как и во все времена, деятели достойные, видевшие ясно все общественные язвы, готовые принять на себя грехи мира сего, а если нужно, то и пожертвовать собою. К числу таких лиц принадлежал плотный, хотя и небольшой кружок, во главе которого стоял даровитый и страстный человек, хотя далеко не чуждый упрёков, Артемий Петрович Волынский.

IV

Генеалогия дома Волынского неизвестна; сам же Артемий Петрович родоначальником своим признавал южнорусского выходца, воеводу Дмитрия Михайлович Волынского-Боброка, сподвижника Дмитрия Донского, отличившегося на Куликовом поле. От двух сыновей этого родоначальника, женатого на родной сестре московского князя Дмитрия Донского, Анне Ивановне, произошли две ветви: от старшего сына Бориса — Волынские, а от младшего Давида — Вороные. Впрочем, из предков Волынских никого особенно выделяющегося не было и никто до XVIII столетия не состоял в крупных служебных чинах. Отец Артемия Петровича, Пётр Артемьевич, считался стольником и был женат два раза.

Артемий Петрович родился в 1692 году, но где, в Москве ль или в вотчине Пензенского уезда, — неизвестно. О первых годах жизни его не сохранилось никаких положительных сведений, но можно судить по сварливому и неприятному характеру мачехи, что эти годы были далеко не радостны. Отец Артемия Петровича умер в 1712 году, и опекуншею после него осталась мачеха. Управление хозяйством этой сварливой женщины было до того разорительно, что из 82 крестьянских дворов из имений при ней осталось в наличности только 12, за побегами остальных. Вероятно, вследствие такого злого характера мачехи мальчик Артюша и был отдан отцом на воспитание к своему придворному родственнику, Семёну Андреевичу Салтыкову, хотя в то время и не пользовавшемуся большим влиянием, но, тем не менее, всё-таки имевшему значение по родству с царём Иваном Алексеевичем.

Первые отроческие годы, когда впечатления особенно живы и когда они ложатся основными чертами в последующем развитии, были проведены Артюшею в высшем аристократическом кругу, сохранившем, в сущности, тип прежнего боярства, но уже заражённом язвами мнимой цивилизации. Воспитание боярских детей того времени покоилось на двух началах: на Домострое и уроках западной цивилизации. По Домострою, как известно, всё основано на палочном вразумлении: «Казни сына своего от юности его, и покоит тя на старость твою и даст красоту души своей. И не ослабляй бия младенца: аще бо жезлом биеши его, не умрёт, но здравие будет; ты бо, бия его по телу, а душу его избавляешь от смерти». С другой же стороны, и вводимые Петром новшества ещё успели только привить к русскому обществу дурную сторону западной цивилизации, не внеся никаких нравственных начал. Вследствие такого-то воспитания, по Домострою и цивилизованной среде, Артемий Петрович, при всём своём громадном уме и начитанности, никогда и впоследствии не мог отделиться от своих современников, он был так же, как все они, корыстолюбив, груб в обращении с низшими и низок с высшими.

По общему, существовавшему тогда и на Западе обычаю начинать службу в шляхетских родах в пелёнках, Артемий Петрович на двенадцатом году был зачислен в солдатский драгунский полк и продолжал свою карьеру быстро. На девятнадцатом году он состоял уже ротмистром и находился при Шафирове, постоянно обращаясь в кругу лиц, приближённых к преобразователю-государю. В 1712 году, после неудачного прусского похода, Волынский, вместе с Шафировым, содержался пленником в Константинополе и возвратился оттуда курьером в следующем году с мирным Адрианопольским трактатом.

Бойкий и находчивый ротмистр не мог не обратить на себя внимания преобразователя, искавшего способных людей для проведения своих бесчисленных государственных прожектов. И вот через три года Артемий Петрович является уже подполковником и назначается аккредитованным посланником в Персию — так высоко ставил двадцатитрёхлетнего молодого человека Пётр Великий, знаток в распознавании людей.

В это время Петра занимала идея открытия торгового пути в Индию через Персию, а для этого необходимо было основательное изучение состояния Персии человеком ловким, развитым и притом способным уживаться с восточною подозрительностью. Три года прожил Волынский в Персии, и прожил не бесполезно. Письма его оттуда и дневник, ведённый его медиком Джоном Бель-д\'Аншермони, ставят его в уровень с важностью поручения, выказывают его очень ловким дипломатом и проницательным наблюдателем.

В 1718 году Артемий Петрович воротился с выгодным для русских торговым договором и с подробными сведениями о состоянии персидского государства. Пётр остался доволен деятельностью своего нового дипломата, хотя доставленные им сведения разрушали его проект о торговле с Индией. Но, взамен того, по тем же сведениям предоставлялась возможность овладеть некоторыми персидскими областями, что обеспечило бы наши юго-восточные границы, нашу торговлю восточную и наше политическое положение. За удовлетворительное исполнение поручения Артемий Петрович получил чин полковника, генерал-адъютанта[9] и назначение губернатором в новообразованную Астраханскую губернию.

Назначая Волынского астраханским губернатором, Пётр имел в виду подготовление средств для задуманной им войны с Персией, а ещё более для выполнения проектов об установлении порядка и развитии промышленности в том крае. Прежде чем ответить на вопрос, как выполнил задачу преобразователя Артемий Петрович, необходимо взглянуть, каковы были правители того времени.

Вскормленные и повитые сферою злоупотреблений и низкопоклонничества областные правители не отделялись в нравственном отношении от общей массы и, не понимая никаких государственных вопросов, видели в должности своей только источник дохода. Предместник Артемия Петровича по управлению Астраханью, старый обер-комендант Чириков — тип тогдашних воевод — правил областью, как своею вотчиною: торговал, утаивал государственные подати, продавал русских людей на восток, брал взятки с откупов и с частных лиц при всяком удобном и неудобном случае. А как смотрели областные правители на государственное значение своей обязанности, видим из характерного распоряжения казанского губернатора, Петра Матвеевича Апраксина, в 1711 году. Отправляясь в поход за Кубань, губернатор на пути уже, в Царицыне, задался вопросом: кто же будет управлять Казанью во время его отсутствия? И вот, нисколько не задумываясь, он отсылает указ о передаче своей должности четырёхмесячному сыну, под опекунством старых домашних слуг. Указ был прочтён в Казани в публичном месте, в присутствии казанских обывателей и самого правителя, которого кормилица держала на руках под одеяльцем. Правитель оказался не хуже родителя, так что губернатор по возвращении из похода нашёл необходимым публично в палате, в присутствии обывателей благодарить за мудрое правление сына, которого и теперь, как при приёме должности, мамка держала спелёнатым. Ребёнок, вероятно от умиления, ревел.

— Видите, какое умное у меня дитя! обрадовался мне и плакать начал, — проговорил губернатор, обращаясь к обывателям.

— Весь, государь-батюшка, в тебя! — отвечали умилённые жители.

И Артемий Петрович не отделялся от товарищей, и он подчас бывал самодуром и взяточником.

По приезде в Астрахань Артемий Петрович добросовестно занялся изучением края, входил во всё и составил множество проектов реформ, о которых лично докладывал во всей подробности самому государю во время поездки своей в следующем году в Петербург, где прожил около года, и потом, сопровождая Петра на олонецкие минеральные воды. Конечно, петербургское пребывание Артемий Петрович провёл для себя не без пользы: кредит его у Петра ещё более утвердился, укрепились связи с ближними к царю людьми, канцлером Гаврилою Ивановичем Головкиным и кабинет-секретарём А. В. Макаровым, а главное — успел заручиться благоволением Екатерины, сойдясь с её любимцем, Виллимом Ивановичем Монсом, перед которым заискивали не только Шафировы и Головкины, Черкасские и Трубецкие, но даже сам светлейший Александр Данилович Меншиков. Как краснобай и человек симпатичный, Артемий Петрович понравился красавцу Монсу, но ещё более понравились его богатые астраханские подарки.

В эту же счастливую поездку Волынскому удалось наконец сосватать себе невесту, дочь боярина Льва Кирилловича Нарышкина, родного брата покойной Натальи Кирилловны, матери Петра Великого. Сватовство началось уже три года назад, когда невесте Александре Львовне было ещё невступно пятнадцать лет, но тянулось, по несогласию на брак Ульяны Львовны, жены Михаила Григорьевича Нарышкина, дяди невесты, у которого в вотчине она большей частию и проживала. Может быть, сватовство и теперь не состоялось бы, если бы не явилась свахою со стороны Артемия Петровича сама императрица Екатерина, по желанию Монса.

Любил ли Артемий Петрович свою невесту или этот брак был только делом расчёта, — определить трудно. Из современных же этому времени писем жениха, его рапортов и ношений по этому делу не видно особой страсти. Может быть, и даже более вероятно, невеста нравилась жениху, но ещё более нравилось её общественное положение. Родство с государем, связи с первыми значительными и влиятельными фамилиями не могли не щекотать чувствительного тщеславия и самолюбия Волынского.

Жених торопил свадьбою, но, несмотря на его настояния, свадьба была отложена по возникшим неурядицам у инородцев Астраханской губернии, потребовавших личного присутствия губернатора.

30 августа 1721 года состоялся Нейштадтский мир, окончивший в пользу России распрю её со Швециею за балтийское побережье. Государь торжествовал, выполнив главную свою заветную мечту. Приняв титул императора, он торжество своё выразил рядом маскарадов и самых разнообразных общественных увеселений, но природа его не могла успокоиться, и среди забав его не покидал проект о войне с Персией. В последних же месяцах 1721 года государь послал указ астраханскому губернатору с подробным распоряжением о всех приготовительных мерах к началу кампании.

Между тем астраханское губернаторство тяжёлым камнем давило Артемия Петровича. Его не удовлетворяла провинциальная жизнь, он рвался к центру власти, в столицу, к той широкой государственной деятельности, к которой он считал себя способным. Под влиянием этих неотвязных стремлений, а может быть и вследствие вполне естественного влечения к молодой девушке-невесте, Артемий Петрович настоятельно просил у государя отпуска в Москву и в то же время о том же писал Екатерине и Монсу.

Наконец разрешение было дано. Артемий Петрович представлялся своему родственнику-государю и был принят им милостиво. Пётр остался доволен всеми распоряжениями Волынского, о которых тот сумел красноречиво представить с самой выгодной стороны.

Весною 1722 года, тотчас же после великого поста, отпраздновалась свадьба Артемия Петровича и Александры Львовны, но молодые недолго наслаждались свободно своим счастьем. Неугомонный царь, торопясь персидским походом, отправил их в Астрахань, не дожидаясь окончания медового месяца, а вслед за ними, 13 мая, выехал и сам с Екатериною.

Начался персидский поход. До сих пор счастье улыбалось Артемию Петровичу и он быстро шёл в гору; супружество, родство с самим государем, казалось, обещали ему самую блестящую будущность, но в действительности, однако же, вышло наоборот. Со времени свадьбы, возбудившей зависть многих влиятельных лиц, и с этого несчастного похода начались все невзгоды Волынского.

19 июня государь приехал в Астрахань, где и прожил почти целый месяц, отпраздновав там день своей коронации, Полтавской битвы и своих именин. В этот месяц государь занимался обозрением укреплений Астраханской губернии и одобрил все распоряжения губернатора. Наконец, 17 июля, при попутном ветре, вышла в море флотилия, на одном из кораблей которой находился Пётр с императрицею и Волынским; другая же часть войска отправилась берегом, направляясь к Грузии и поселению Эндери.

Через одиннадцать дней флотилия подошла к персидскому берегу, где и высадилась. Здесь ожидало государя первое неприятное известие. Один из наших отрядов, под начальством бригадира Ветерани, был врасплох атакован жителями Эндери и наголову разбит, причём были убиты подполковник и 80 драгун. Оправдываясь в своей оплошности, Ветерани свалил свою вину на Волынского, доставившего будто бы неправильные известия о поселении Эндери. В пылу раздражения государь призвал к себе на корабль Артемия Петровича и здесь, с глазу на глаз, только в присутствии Екатерины, принялся поучать его своею увесистою, всем известною дубинкою. К счастью для губернатора, за него вступилась государыня, и только её предстательство «до больших побоев милостиво довести не изволило». На другой день государь, успокоившись, хладнокровно рассмотрел дело и, убедившись в невиновности Волынского, дружески сказал ему:

— Ну, брат, прости меня. Я теперь твой должник. Как заслужишь наказание, так напомни мне тогда, что у нас с тобой счёты.

После этого случая, по выражению самого Артемия Петровича, «государь вновь принял его в свою высокую милость».

Эта милость была, однако же, только проблеском прежнего фавора. Завистники, даже из выдающихся придворных и служебных чинов, не упускали случаев воспользоваться пошатнувшимся доверием государя к своему новому родственнику. Граф Апраксин, командир каспийской флотилии, и Толстой, сопровождавший государя, передали Петру рассказы о слухах, ходивших насчёт корыстных действий Артемия Петровича ещё в бытность персидским посланником, рассказывали, например, что будто бы тогда он взял в частную свою прибыль с купцов, торговавших в Персии, Евреинова и других, до двадцати тысяч рублей, под предлогом на государственные нужды. Далее передавали, что будто бы и от самого шаха персидского Волынский получил в подарок значительное количество гилянского шёлка, утаённого им от государя. Подобным рассказом, как основанным на одних только бездоказательных слухах, государь, конечно, не давал веры, но они, как и всякая, даже явная клевета, незаметно прокладывали дорогу к будущему нравственному принижению оклеветанного. К довершению несчастья для Волынского, эти рассказы как будто подкреплялись и обстоятельствами.

Транспортные суда с провиантом для войска, остановившегося в Дербенте, были на пути разбиты бурею и все погибли. В оплошном заготовлении непрочных судов точно так же не упустили случая обвинить губернатора. Хотя государем и сделаны были распоряжения о немедленном заготовлении в Казани и Нижнем новых транспортных судов, но, тем не менее, сделалось невозможным продолжение кампании этого года и часть войск должна была возвратиться в Астрахань.

Персидский поход кончился неудачно, и государь, отъезжая в Петербург, естественно, не мог быть особенно милостивым к Волынскому, непосредственному руководителю кампании. Правда, Пётр оставил Артемия Петровича астраханским губернатором, но значение последнего значительно понизилось. Сосредоточенная прежде власть в одном лице губернатора теперь была разделена.

Начальство над войсками, находящимися в занятых персидских областях, равно как и управление этими областями, вверено было генералу Матюшкину, стоявшему в иерархическом отношении выше Волынского. Затем, другой важный пост заведующего постройкою крепостей в Прикаспийском крае занимал генерал Кропотов, совершенно не зависящий от губернатора. Что же касается до дипломатической части, то ею, помимо Артемия Петровича, стал заведовать консул Арамов, живший в Испогани.

За отделением этих самостоятельных частей обязанности астраханского губернатора стали ограничиваться только внутренним административным управлением губернией как зауряд и прочих областных правителей, — мечты о самовластной роли, о роли первенствующей персоны в государстве разлетелись, оставив после себя одну накипь неудовлетворённого, раздражённого самолюбия.

Если вообще при разделении власти неизбежны недоразумения и столкновения даже и при положительно определённых обязанностях, то тем неизбежнее неудовольствие между лицами, обязанности которых не установлены и строго не разграничены. Естественно поэтому, что, почти вслед за отъездом государя в Петербург, начались жалобы. Матюшкин и Кропотов обвиняли Волынского в неисправности, а последний жаловался на несправедливую притязательность и на неимение у себя средств и способных людей.

Последствием этих жалоб был вызов осенью 1723 года в Петербург, для личных объяснений, Артемия Петровича и генерала Матюшкина. Благодаря ли заступничеству Екатерины или ловкому красноречию в оправданиях, только Артемий Петрович от личного разбора дела государем особенно не потерпел, за исключением наложенного на него штрафа и задержания в выдаче жалования. По крайней мере, в мае 1724 года Волынский, по обязанности генерал-адъютанта, вместе с родственниками Нарышкиными и камергерами Монсом и Балком участвовал во всех торжествах, сопровождавших коронование императрицы Екатерины.

По окончании празднеств Артемий Петрович скоро воротился в Астрахань, где ожидали его ещё большие неприятности. Тотчас же по отъезде его из столицы недоброжелатели поспешили передать государю скандальную и в наше время непонятную историю князя Мещерского[10].

Может быть, государь не обратил бы внимания на эту историю, слишком тогда обыкновенную, но, к несчастью, стечение исключительных обстоятельств вызвало в нём тогда страшный взрыв гнева, разразившийся кровавым эпизодом. Все эти обстоятельства касались до лиц сердечных и близких Петру: с одной стороны обнаруживалось воровство Меншикова, обманувшего царское доверие, а с другой — измена дорогой Екатеринушки, слишком благоволившей к красавцу Монсу.

Беспощадною смертью казнён был красивый Виллим Иванович, такая же участь угрожала и Волынскому, которого близость к Монсу была известна Петру, но… на этот раз судьба спасла Артемия Петровича… 28 января 1725 года скончался Пётр и на престол вступила Екатерина.

Императрица Екатерина считала Волынского преданным себе человеком, помнила его короткие отношения к Виллиму, а потому одним из первых её распоряжений было снятие с бывшего астраханского губернатора опалы. Не далее как месяцев через пять Артемий Петрович получил новое назначение: быть казанским губернатором и заведующим калмыцкими делами; вместе с тем сложен был с него штраф и последовало распоряжение о возвращении удержанного жалования.

В иерархическом отношении это назначение не было шагом вперёд, но оно приближало к административному центру, ко двору, к которому стремились тогда все искавшие милостей. По принятому обыкновению, в Казань назначались губернаторами всегда из более родовитых фамилий, более близких ко двору и более влиятельных.

Новое назначение ещё более возбудило прежних врагов Волынского. Императрице не раз докучали докладами, в особенности генерал-прокурор Ягужинский, о неудобстве совместного управления обширной губернией и заведовании калмыцкими делами, о неизбежных, вследствие этого, упущениях и необходимости подчинения калмыцких дел надзору главного начальника войск, находившихся на Волге и на Дону, фельдмаршала князя Голицына. Несмотря на представления тайного совета, императрица отстаивала Артемия Петровича, оставила его при обеих должностях, а для устранения неудобства совместного заведывания делами в разных местностях велела назначить в помощь ему вице-губернатора, который управлял бы губерниею во время его отсутствия.

Враги, однако же, не унимались, а, напротив, становились всё настойчивее и упорнее. По их настояниям военная коллегия передала Артемия Петровича суду за дерзкое обращение с мичманом Мещерским, удержанное жалованье не выдавалось, а все его распоряжения по калмыцким делам представлялись с самой чёрной стороны. Чувствуя на себе постоянные уколы врагов, Волынский, почти тотчас же по приезде в Казань, стал проситься в отпуск в Петербург, для личных объяснений с императрицею. Этот отпуск он получил в июне 1726 года.

Личные объяснения с императрицей увенчались полным успехом: Артемия Петровича наградили чином генерал-майора и оставили при обеих должностях, но ненадолго. Через несколько же месяцев, в начале 1727 года, он был удалён от этих должностей, вследствие каких именно причин — неизвестно, можно только догадываться, что этой немилостью он был обязан донесениям фельдмаршала князя Михаила Михайловича Голицына по калмыцким делам.

Кончина императрицы Екатерины и воцарение Петра II застали Артемия Петровича в Петербурге, в звании шталмейстера, но без всякого официального значения. Правда, недоброжелатели, стараясь оттереть его от двора, назначали ему командировки то в Голландию, то в Персию и Украину, но Артемий Петрович не торопился исполнением поручений и оставался в Петербурге, укрепляясь связями с милостивцами. И милостивцы ему помогли: в мае 1728 года он был снова назначен казанским губернатором, без заведования, впрочем, калмыцкими делами.

Казань в то время могла назваться безопасным притоном всякого рода преступников, воров и разбойников. Целые шайки беглых и беспаспортных скитальцев свободно прогуливали там свои легко приобретённые деньги в кабаках и домах разгульных женщин.

Артемий Петрович ревностно принялся за дело и скоро энергическими мерами очистил город и окрестные слободы от шаек бродяг; притоны и дома разгульных женщин закрылись, а постоянными караулами и обходами полицейских команд водворились тишина и безопасность.

Власть губернатора в то время имела иной, широкий характер. Ещё императрица Екатерина, находя введённые покойным мужем областные коллегиальные учреждения тягостными для народа, уничтожила их почти все, возложив их права по управлению и суду единолично на губернаторов. Таким образом, губернаторы сделались самовластными и бесконтрольными администраторами и судьями, отчего ещё больше развился хищнический взгляд на управление.

И Артемий Петрович не был совершенно чист от общественной порчи, и он дышал тем же заражённым воздухом, и он, как его товарищи, самодурствовал, был груб и дерзок низшими, и он пользовался незаконными доходами, нередко вымогаемыми смертными побоями. Кроме незаконно наложенной подати на податных «подлых людей» по четыре и пять копеек с души, на содержание губернаторского управления, обильный доход доставляли инородцы: то за освобождение от корабельных работ, от которых, впрочем, они освобождались законом, то за освобождение от толмачёвской обязанности; точно так же и купцы приносили свои даяния, то в виде займа, то в виде благодарности. Получением таких доходов, сборов и поборов заведовал обыкновенно доверенный губернатора, слуга его Кубанец.

Пользование доходами, по взгляду того времени, не считалось особенно бесчестным, и Артемий Петрович, в полном сознании своей безгрешности, не краснея, называл свою жизнь безупречно честной. Замаранный грязью взяток, он в то же время считал себя благородным, незапятнанным дворянином, с отвращением отворачивался от обязанности политического доносчика, когда раз потребовали этого обстоятельства, и даже сам с энергией преследовал злоупотребления.

Во время его губернаторства, казанскую митрополичью кафедру занимал Сильвестр, человек большого ума, ловкости и с сильной поддержкой в синоде. Сначала митрополит и губернатор жили большими друзьями; мир между ними казался прочным, управление духовным ведомством совершенно не зависело от гражданского, но скоро добрые отношения изменились.

Преследуя злоупотребления по своему ведомству, Артемий Петрович нередко наталкивался на злоупотребления, совершавшиеся в духовном ведомстве, и не только не обходил их, как сделали бы его товарищи, более осторожные, но, напротив, выводил наружу и доводил до сведения синода. Вследствие этих открытий над митрополитом назначено было формальное следствие. С своей стороны и Сильвестр не остался в долгу. Он отвечал градом доносов, составленных ловко и вызвавших точно такое же следствие над губернатором. Таким образом, в Казани, к общему скандалу, явилось два следствия: о злоупотреблениях митрополита и о злоупотреблениях губернатора. К несчастью для Артемия Петровича, борьба оказалась неравной: на стороне его противника был значительный перевес от изворотливости митрополита, а главное — от тайной и явной помощи вице-губернатора, связанного с Сильвестром общностью интересов и родственными отношениями.

В таких раздорах прошёл 1729 год. В следующем году вступила на престол Анна Ивановна, с воцарением которой выдвинулись вперёд её родственники Салтыковы, главные милостивцы Артемия Петровича.

Рассчитывая на всемогущую защиту милостивцев, он посылает просительские письма, одно за другим, к Семёну Андреевичу Салтыкову, к Алексею Михайловичу Черкасскому, к жене Алексея Михайловича, к Михаилу Гавриловичу Головкину, бойко отвечает сенату на все пункты доносов Сильвестра и отправляет всеподданнейшие доношения самой императрице. Милостивцы делали, что могли или хотели, прошение к императрице было ей прочтено самим обер-камергером Бироном, но всё-таки дело кончилось тем, что Артемий Петрович в ноябре 1730 года был уволен от должности казанского губернатора, с назначением в Персию, в команду генерала Левашёва. Эта немилость поразила его тем чувствительнее, что легла на свежую рану: с небольшим за месяц умерла его жена Александра Львовна.

Для характеристики Артемия Петровича необходимо упомянуть ещё об одном обстоятельстве. Вскоре после смерти Александры Львовны его доброжелатели стали настойчиво советовать ему новою женитьбою упрочить связи с сильными мира сего и указывали на дочерей Семёна Андреевича, но, к чести Артемия Петровича, он решительно отказался от этого предложения, не желая такой ценой покупать себе милости. «По мне, — писал он к покровительнице своей, княгине Черкасской, — душа моя и честь милее, чем весь свет».

В январе 1731 года Артемий Петрович, вместо Персии, самовольно переехал в Москву, где тогда находился двор.

Трудное время переживалось Артемием Петровичем в Москве. После опалы каждого гордо стоявшего и сильного человека всегда являются люди, желающие потешиться над упавшим, отвести на нём накипевшую прежде злобу, а у Артемия Петровича таких людей было немало. Вскоре после переезда Волынского в Москву явились взыскания купцов по займам его ещё в Персии. Этим взысканиям услужливые люди постарались придать вид лихоимства, объясняя все отношения наши в Персии при Петре Великом корыстными целями Волынского. Не успел он ещё оправдаться от этих обвинений, как поступили новые жалобы на беззаконные сборы бывшего губернатора от инородцев Казанской губернии, подстрекаемых вице-губернатором Кудрявцевым. Ввиду сложности и важности обвинения назначена была «инквизиция», то есть особая следственная комиссия, а сам Волынский был арестован.

Красноречиво и ловко Артемий Петрович опровергнул все возводимые на него обвинения, но враги не унимались. Казанский вице-губернатор обратился в сенат с представлением о присылке из сената особых чиновников для строгого расследования злоупотреблений, совершённых при бывшем губернаторе. Такое строгое исследование, направляемое местными врагами, грозило уже не одною опалою, и Артемий Петрович, по совету милостивцев, для предупреждения дальнейших преследований и прекращения начатых, решился на отчаянную меру: он повинился императрице во всех своих винах и обратился к её милосердию.

Как скоро дело перешло от кляузной инквизиции в руки высшей власти, спасение представилось более чем возможным. И действительно, хлопотами высоких покровителей, вызвавших к Волынскому участие самого Бирона, он, 28 сентября 1731 года, был помилован, причём повелено было закрыть инквизицию и прекратить все дальнейшие исследования. За этой милостью следовала другая: в ноябре того же года Артемий Петрович назначен был воинским инспектором.

С прошлым было покончено и доносам врагов подведён окончательный итог. Теперь Артемий Петрович получил возможность свободно оглянуться кругом, внимательно всмотреться в окружающую сферу, взвесить хладнокровно роли различных партий и верно наметить свою будущую дорогу. Богатые способности, обширный ум, ловкость и замечательный дар слова обещали ему полный успех… Он быстро стал подниматься всё выше и выше, переходя от одного назначения к другому. В половине 1732 года он получил место помощника начальника графа Карла Левенвольда — место, приблизившее его к самым сильным мира сего, чем, разумеется, он и воспользовался. Последствием этого назначения был ряд наград: в 1734 году он получил чин генерал-лейтенанта и снова знание генерал-адъютанта; в 1735-м, по смерти графа Левенвольда, — его место по конюшенной части, а в 1736 году — должность обер-егермейстера, поставившую его на вид императрице.

Говорят, что почести изменяют нравы, но с Артемием Петровичем случилось наоборот. Чем выше продвигался он, тем шире становился его кругозор, тем чище убеждения, и наконец, когда в 1738 году он достиг высокого поста кабинет-министра, то совершенно отдался святому делу служения родине.

Назначение на пост кабинет-министра, доставленное ему Бироном, возбудило зависть в высокопоставленных лицах. Нашлись из них такие, которые прямо высказывали всемогущему фавориту своё удивление, напомнив прежнюю небеспорочную службу Волынского.

— Я знаю, что он имеет пороки и недостатки, — серьёзно отвечал герцог, — но где найти между русскими лучшего и способнейшего? Все они так мало на что-нибудь годны, что выбирать из них невозможно.

В сущности же герцог поступил с дальновидным расчётом, надеясь, что новым благодеянием, после избавления от инквизиции, он сделает из Волынского преданное себе орудие, покорный противовес Остерману.

Артемий Петрович — не рыцарь без страха и упрёка, не идеальный герой, а человек по плоти и по крови, ошибающийся и увлекающийся, страстный и восприимчивый, но по природе честный и благородный. Находясь в среде до костей испорченного, эгоистического придворного круга, он не увлёкся его узкими интересами, напротив, он сблизился с кружком скромных тружеников, честных и образованных, стал сам, уже в немолодых летах, заниматься философскою литературою, изучать политические вопросы о мерах общественного развития и явился первым русским земским деятелем.

V

— Имею честь и величайшее счастье принести вашей великогерцогской светлости усерднейшее поздравление со вступлением на владельческий престол Курляндии и представить на ваше благоустроение мою всенижайшую преданность…

— Благодарю… Благодарю очень. Императрица довольна вами… и я также.

Поздравлял русский обер-егермейстер Артемий Петрович Волынский графа Бирона по случаю избрания графа и русского обер-камергера в достоинство владетельного герцога Курляндии.

Прекрасное раннее утро половины июня 1737 года. Ласкающий воздух, напитанный запахом распустившихся цветов лип, растворённый влажностью моря, вливался в открытое окно кабинета графа на его петергофской даче, ютившейся рядом с императорским дворцом.

Эрнст-Иоганн ощущал особенно приятное расположение духа и от этого живительного ароматного воздуха, и ещё более от полученного накануне известия о своём избрании, ставившем его наряду с коронованными главами Европы. Сидя в глубоком кресле перед своим роскошным письменным столом, он благосклонно оглядывал сидевшего напротив его в полунаклонном почтительном положении обер-егермейстера.

— Нельзя не завидовать курляндцам за такой выбор, впрочем, нельзя было и сомневаться, — продолжал Волынский полупросительным и полуутвердительным тоном.

— Да… выбор единодушный. Не удивительно! Мои верные курляндцы знают меня давно, во время ещё заведования моего делами… когда я был в Митаве…

— Конечно, конечно, ваша светлость… Хотя, как я слышал, домогались выбора принц прусский и Мориц саксонский?

— Они интриговали, но курляндцы очень хорошо понимают, что никто не сможет и не сумеет их защитить при случае так, как я!.. Притом же наша фамилия Биронов, как вот пишет мне наш посол в Париже Антиох Дмитриевич Кантемир[11], из самых древних в Европе, происходит от французских…

Новый герцог сказал правду об единодушии, но не высказался о причинах этого единодушия. Курляндское рыцарство, с презрением относившееся к Бирону, когда он был секретарём вдовствующей герцогини, конечно, не могло воспылать к нему особенною любовью тем более, что система его действий в Курляндии проводилась совершенно та же, какая была и в России. Его шпионы там так же проникали повсюду, и имевшие несчастье заслужить нерасположение или подозрение русского обер-камергера точно так же странно исчезали с лица земли; заподозренного схватывали замаскированные люди и увозили в отдалённые русские провинции. Избрание произошло под сильным внешним давление двух дворов, польского и русского. Польский двор не мог желать избрания прусского принца да и вообще любого самостоятельного соседственного владельца из опасения усиления его значения; в его интересах было избрание курляндца, но желающих вступить на престол курляндский из местных дворов никого не оказывалось, по крайней скудости герцогского двора. Все дворцовые митавские имения были разорены и до того обременены долгами, что не было никакой возможности существовать без больших субсидий от соседственного двора. Но такими субсидиями мог пользоваться только Бирон. Давление русского двора в пользу Эрнста-Иоганна было ещё значительно. Тотчас же после смерти старого Фердинанда, последнего герцога курляндского из дома Кетлера, в Данциге, русский посланник при польском дворе Кайзерлинг отправился в Митаву и там не жалел ни слов, ни денег на убеждения. Независимо от того, русскому коменданту, генералу Бисмарку (родственнику Бирона) приказано было двинуть войско в Курляндию. Русские отряды заняли Митаву и находились наготове в ограде, кругом собора, где производилось избрание. Вследствие таких-то одновременно действующих влияний и состоялось единодушие, о котором теперь так внушительно говорил Бирон Волынскому.

— Государыня довольна вашими акциями, господин обер-егермейстер, и намерена послать вас на немировский конгресс, — продолжал между тем граф, заботливо очищая пылинки, засевшие под ногти его пальцев, украшенных драгоценными перстнями высокой ценности.

— Я не пожалею живота своего, ваша великогерцогская светлость, дабы угодить всемилостивейшей государыне, но крайне опасаюсь, будет ли благосклонен господин вице-канцлер.

— О, не бойтесь… любезнейший Артемий Петрович! государыня, конечно, отдаёт справедливость опытности и дарованиям господина вице-канцлера, но она руководится своими рассуждениями.

— Весьма многие трудности, ваша светлость, предстоит преодолеть на конгрессе… Политические комбинации…

— Я не мешаюсь в государственные дела, любезнейший, — перебил герцог, не желая портить своего приятного расположения духа скучными политическими соображениями.

— Это весьма сожалительно и огорчительно, что ваша великогерцогская светлость удаляется от рассмотрения политических конъюнктур, тем паче, что ваш всеобъемлющий разум мог бы более достойным образом…

— По моей глубочайшей преданности к императрице я стараюсь быть ей полезным моими советами, но принимать официи не намерен. Русские так подозрительны и неблагодарны.

— Не все, ваша светлость, далеко не все… — поспешил оправдаться Волынский.

— Конечно, не все, мой любезнейший, есть и между русскими люди, умеющие ценить и быть благодарными за те благодеяния, которые оказывают им иностранцы, но большинство, громадное большинство — народ невежественный, которому ещё нужно телесное вразумление, который не умеет понять, что сделали для него мы, его учителя и наставники.

В это время вошёл паж и доложил, что её величество государыня императрица изволит собираться на охоту и ожидает к себе его великогерцогскую светлость.

Тень неудовольствия пробежала по лицу фаворита, которую он даже не дал себе труда скрыть. Махнув рукою пажу в знак отпуска, он обратился к Волынскому, протягивая ему с покровительственным достоинством руку:

— Прощайте, господин обер-егермейстер, вы должны тоже сопровождать государыню на охоту. Между тем, я могу вас порадовать своим известием: государыня предполагает, и я тоже разделяю её мнение, назначить вас, по вашем возвращении, на место Павла Ивановича Ягужинского, кабинет-министром. Но помните… до тех пор, пока вам не объявит этого её величество, вы не должны знать…

С низкими поклонами, почтительно прикоснувшись к руке фаворита, Артемий Петрович спешил удалиться для личного осмотра всех приготовлений к охоте.

«Наконец-то я буду там, где и должен быть по своим и дарованиям… Глупец! Он думает меня облагодетельствовать и сделать из меня покорное орудие… Наглец!» — думал про себя Артемий Петрович.

Лето 1737 года Анна Ивановна, по обыкновению, провела в Петергофе.

Это было самое очаровательное место из всего финского побережья, бывшее и в то время почти таким же, как и в настоящее, за исключением только некоторых деталей. Правда, нагорный петергофский дворец, начатый постройкою в 1715 году, был ещё не отделан, не было знаменитой статуи Самсона, раздирающего льва[12], но в общих чертах было то же, что и ныне, те же бассейны, фонтаны, гроты, статуи. Немало Пётр Великий положил своего мозольного труда на петергофскую почву.

Заботясь об обеспечении за собою новоприобретённого поморья и лично наблюдая за укреплением Кронштадта на острове Котлин, Пётр Великий распорядился постройкою, на том месте берега, откуда отправлялся на остров, двух светлиц и съезжего двора, а рабочие и окрестные жители построили деревянную крепость во имя Благовещения, в которой государь нередко читал апостола. Местоположение полюбилось Петру: прямо за его любимым морем точно выходили из воды новые твердыни, за которыми, в неясной дали, очерчивались берега Финляндии, а вправо — в лесной зелени — вырезались постройки нового города, его создания; всё чаще и чаще стал наезжать сюда Пётр, и скоро на самом берегу моря построилась «попутная палатка» — Монплезир.

Пётр, по натуре своей, не мог отдавать делу только половину себя. Задумав сделать из выбранной местности свою летнюю резиденцию, он принялся за работу с обыкновенною энергией. На пустынном берегу неугомонно застучали топоры и молоты, завизжали пилы. Петергоф сделался его излюбленным местом. Здесь часто пировал он со своими птенцами и с иностранными посланниками; часто после сытного обеда и отдыха он, как и гости, одевался в фартук и отправлялся в сад работать вплоть до вечера: кто копал заступом, кто чистил скребком или киркою, кто подстригал ножницами — для всех была работа. Не довольствуясь местною флорою, Пётр выписывал растения для предполагаемого парка из дальних мест: в Амстердаме были куплены липовые деревья, из Ревеля и Данцига были привезены барбарисы, розовые кусты и вётлы, из Швеции яблони, сорок тысяч ильмовых деревьев, из Москвы клёны, из Ростова шесть тысяч буковых деревьев. По мере того, как хорошел Петергоф, росли и развивались затеи новатора. Явились прожекты различных прешпектов, аллей и фонтанов. Пётр поручил русским, находившимся за границею для обучения, прилежно собирать планы и фасады замечательных заграничных парков, сам занимался проектами и писал инструкции. Большая часть его проектов тогда была приведена в исполнение. «Доделать кашкаду другую, — писал он в одной из своих инструкций, — грот и в оном стол с брызганием и орган, буде можно, так же в бассейне фонтанку; по уступам у обеих кашкад статуи и горшки, грот маленький вверху, на одной стороне прохода, а в другой что иное, по рассуждению архитектора; у сих двух мест, также у большого грота, сделать водотечение, когда понадобится, чтобы входы закрыла вода. Перед большою кашкадою, на верху, сделать историю Еркулову (Геркулесову), который дерётся с гадом семиглавым, называемым гидрою, из которых будет идти вода по кашкадам. На верху, у малой марлинской кашкады, делать телегу Нептунову, с четырьмя морскими лошадями, у которых изо рта пойдёт вода и будет литься по кашкадам».

Хотя история Еркулова и не осуществилась, а вместо неё явилась статуя Самсона, но, тем не менее, всё это почти исключительно труды Петра. Тысячи народа работали без устали над водопроводами кашкад, и к августу 1721 года вся система кашкад была уже готова, а через пятнадцать лет, при Анне Ивановне, Петергоф мог казаться чем-то волшебным.