– Он что, из Средней Азии?
Дошла до нас опись всех пожертвований и вкладов, сделанных на Соли Вычегодской до 1579 года разными членами семьи Строгановых. Ее напечатал П.Савваитов, и она занимает в журнале более 90 страниц! Дары были разные: «Четыре цаты ссребряныя, чеканныя, позолоченныя, с пятьюдесятью драгоценными камнями, и жемчюг, коего счетом двести шестьдесят три зерна — положение Максима Яковлева сына Строганова...» «Четыре каменя лал, да три яхонты лазоревы, да шесть зернят жемчюжных окатных больших гурмынских, да две пряди жемчюжных, в них триста восемьдесят три зернети — положение Никиты Григорьева, сына Строганова». Не менее богаты были другие вклады: блюда, братыни, водосвятные чаши, стопы, ковчеги, ковшички, украшенные яхонтами, лалами, винисами. Некоторые обозначения в списке не совсем понятны. Если «руковедь», конечно, означает рукоятку, а «иссерешки» — серьги, то, например, относительно значения «совруль» («две соврули жемчюгом сажены») никакая догадка не приходит в голову; быть может, это областное слово?
– Он?.. Нет. А почему ты это?..
Сохранилось от древних строгановских драгоценностей немногое: у большевиков были предшественники. Сольвычегодский летописец рассказывает о «Литовском приходе» 1613 года: «В 7121 году, января 22 дня (в пяток), в том городе Соли Вычегодской были польские паны, Яков Яцкой с товарищи, и русские воры-казаки...» «Жили в городе три дни, — говорит вежливо летописец, — и уехали мимо город Устюг на реку Юг». После этого трехдневного визита в Соли Вычегодской не осталось буквально ничего ценного. Чего не увез с собой пан Яков Яцкой, то было «сожжено без остатку».
– А колючки…
– Да любит так же.
Несметное, создававшееся веками богатство семьи Строгановых представляет собой, быть может, беспримерное явление в истории. По своему размеру оно, конечно, уступает состояниям современных миллиардеров Запада. Но едва ли где бывало так, что одна семья сохраняла по богатству первое (или одно из первых) место в стране в течение пяти столетий. Еще в XV веке Строгановы внесли татарам за великого князя Василия Темного выкуп в размере 200 000 рублей — сумма по тем временам неслыханная. Вероятно, гораздо больше они истратили, снарядив «своею казною» поход Ермака, доставивший русскому государству Сибирь. В Смутное время Строгановы дали взаймы казне 840 тысяч рублей, из которых половины назад не получили и не требовали. Великая Северная война велась Петром в значительной мере на их средства. О графе Александре Сергеевиче императрица Екатерина II шутя говорила, что у него в жизни трагедия: очень хотел бы прожить свой доход, да никак не может. Богатство Строгановых сохранилось до самой революции, но в XIX веке Юсуповы, Шереметевы, Браницкие, а также московские и киевские промышленные короли уже могли оспаривать у них первое место.
– Ну-ну… Губа не дура, – говорит Иван. – Я тоже бы не отказался… не от колючек, разумеется, а от пельменей. Живут же люди. А мы с отцом одну картошку ели.
– Бедненький. Приехал бы – покормила… Правда жалко. Осунулся. Сейчас я, – говорит она. – Готовы, только опустить. Вода кипит уже, наверное. Ты раздевайся… Вешалка вот, здесь ничего не изменилось, – ушла на кухню.
Происхождение этой семьи, сыгравшей большую и почетную роль в русской истории, в точности неизвестно. Прежде предполагалось, что Строгановы происходят от татарского мурзы, который принял крещение, а затем попался в плен своим единоплеменникам — они с него за измену вере будто бы сострогали кожу. Эту легенду опровергал еще Карамзин. Достоверно лишь то, что первые Строгановы были торговцы: «купецкаго чина люди». Положение их в допетровской России было своеобразное. Ни один из русских царей им не «сказал боярства», однако породнились они не только с боярами, но и с князьями древних родов. Один из Строгановых был женат на княжне Волконской. Это трудно понять при очень строгом служебно-родовом местничестве той эпохи, когда потомки великих князей считались много выше потомков удельных князей, а потомки удельных не желали считать себе равными рядовых бояр.
А тут так:
Петр Великий в 1722 году пожаловал Строгановым баронский титул, а сорока годами позднее они получили графское достоинство Римской империи.
Дом брусовой, каких на севере полно. Второй этаж, он и последний. Обычная квартира для такого дома. В той комнате, куда Иван вошёл, – пластмассовая люстра, «стенка» и палас, ковры «персидские» – один над диваном, другой над кроватью, – трельяж и застеклённый книжный шкаф с такими книгами: «Роб Рой. Легенда о Монтрозе», «Вечный зов», «Конь рыжий», «Хмель», «Чрево Парижа», «Басурман», «Сибирь», «Тени исчезают в полдень» и что-то ещё – не разглядеть, стекло мешает, отражая люстру.
Свои художественные богатства Строгановы собирали с незапамятных времен. Еще в XVI веке они заказывали лучшим мастерам иконы, и эта традиция переходила из поколения к поколению. Н.П.Лихачев в своей «Новой Строгановской именной иконе» и некоторые другие исследователи говорят даже о строгановской школе в иконописи. Знаменитый дворец Строгановых на Невском проспекте у Полицейского моста был построен бароном Сергеем Григорьевичем, вероятно, в пятидесятых годах XVIII века. Это один из сравнительно немногих дворцов, в самом деле созданных Растрелли: можно сказать с большой уверенностью, что очень многих провинциальных «домов Растреллиевой постройки» граф Растрелли никогда в глаза не видал.
«Ни одной не прочитала, – думает Иван, – только названия, уверен».
Почти все Строгановы были коллекционеры и знали толк в искусстве. Их художественное собрание составлялось в течение нескольких столетий, вплоть до наших дней. Граф Григорий Строганов, умерший в 1910 году, владел в Риме на Via Sistina дворцом, художественные богатства которого не поддаются учету и оценке. А. Полак и А. Кунез посвятили ему монографию, которая в продажу не поступала. Но и эта монография недостаточно полна. Достаточно сказать, что коллекция гравюр Рембрандта не вошла в описание собрания, так как владелец считал ее недостаточно характерной для своего дворца. Мне приходилось слышать, что часть этих сокровищ после смерти графа Григория Строганова была перевезена в Россию. Может быть, и она была в свое время продана берлинским антикваром Лепке, который выпустил «роскошным изданием» каталог проданного его фирмой краденого добра из петербургского дворца Строгановых.
И думает:
Колыбелью строгановского рода был восток, они открыли России дорогу в Сибирь. Однако почти весь род был направления «западнического». Особенно ярко представлял западный либеральный дух граф Александр Сергеевич и еще больше его сын Павел, ближайший сотрудник императора Александра I по Комитету общественного спасения.
«Чего ещё бабе надо, мужа-майора, чтобы было что протирать, да одну-две дочки, чтобы „Незнайку“ на ночь им читать, пока отец-майор с постельным бельём разбирается, сапоги чистит или передовицу с карандашом в руке штудирует».
Снял куртку, повесил её на крюк, влез в тапочки, подумав: «Майорские, наверное», – сел на диван.
Александр Сергеевич Строганов получил образование в Женеве, где изучал физику, химию и металлургию, — не могу понять, зачем ему была нужна металлургия. Науки он вперед не подвинул, но в искусстве был тонким ценителем. Его собрание картин, его библиотека и коллекция в шестьдесят тысяч монет славились по всей Европе. В новом дворце у Полицейского моста собирались известнейшие люди России. Бортнянский у Строганова исполнял свои потрясающие концерты, Лампи написал его портрет, Державин, Левицкий и Боровиковский часто у него бывали. А.С.Строганов вывел в люди Кипренского, — едва ли не он и дал эту фамилию безымянному русскому Ван Дейку. Александр Сергеевич был чрезвычайно добр: он всячески укрывал раскольников от преследований, жертвовал огромные деньги на благотворительные учреждения, щедро помогал всем нуждающимся. В мемуарах того времени говорится, что обедать у графа мог любой человек с улицы, — хозяин ставил лишь одно условие, чтобы незнакомые с ним люди не входили в его собственные комнаты. А.С.Строганов занимал в течение двадцати семи лет должность петербургского предводителя дворянства и был долгое время президентом Академии художеств. В последние годы жизни главным его делом была постройка Казанского собора. На его освящении Строганов простудился, слег и через несколько дней умер. Перед смертью он велел вывезти себя в креслах в свою картинную галерею — и в последний раз полюбовался своими сокровищами.
Чеканка на стене между окон. А на чеканке сюжет такой: нагой и доброй стати юноша нагую и стройную девушку с длинной косой ниже поясницы вдоль скал по берегу морскому, за пальчик прихватив, ведёт. Море спокойное, не штормит, так только, в мелкой ряби. Луна над морем, а поперёк – дорожка лунная, на горизонте – парус. Внизу на чеканке бумаги полоска. И надпись, отпечатанная на машинке, разбитой, вероятно, – буквы скачут. Приподнялся Иван и читает: «Венера и Адонис. Лунная серенада». Прочитал, на место опустился и думает: «Ох, ни фига себе».
И она вошла, уже без передника, в ладном платье, причёсанная, подкрашенная. Тонко надушенная. Говорит:
А.С.Строганов был несчастлив в семейной жизни. Женился он молодым человеком на Анне Михайловне Воронцовой, дочери государственного канцлера. Через четыре года Строгановы разошлись. Некоторые из современников объясняли это тем, что в пору петербургского переворота 1762 года Александр Сергеевич сразу принял сторону императрицы Екатерины, тогда как вся семья Воронцовых стояла за Петра III. Едва ли это объяснение можно считать серьезным. Из-за «партийного разногласия» иногда расстраивались браки у русских молодых людей конца XIX века, ранее же политические страсти такого выражения не находили. Были, вероятно, другие причины. По крайней мере, Анна Михайловна, славившаяся своей добротой и кротостью, в письмах потом себя именовала: «Воронцова, бывшая, по несчастью, Строганова».
– Мой это… Между боями занимается… Видишь, на голове хоть и плешь, а руки золотые, – сказала так и спрашивает: – Пить-то будешь?
Во второй раз Александр Сергеевич женился на княжне Екатерине Трубецкой и тотчас после свадьбы надолго уехал с женой за границу. Строгановы направились в Ферней — представляться Вольтеру. Восьмидесятилетний старец принял их чрезвычайно мило, — любезности красивым женщинам он, вероятно, расточал по привычке совершенно автоматически. Графиню Строганову, посетившую его в солнечный день, Вольтер не задумываясь приветствовал восклицанием: «Сударыня, какой счастливый для меня день! Я видел солнце и вас!» — графиня до последних лет жизни вспоминала об этом приветствии знаменитого писателя.
– Ну-у, – говорит Иван, – когда отказывался? И грех не выпить за искусство… Есть что?
В Париже у Строгановых родился в 1772 году сын Павел (родители и друзья называли его «Попо»). Радость была необыкновенная. Портрет ребенка был заказан самому Грезу. Александр Сергеевич нашел в Париже и гувернера, — гувернера весьма своеобразного. Это был Жильбер Ромм, впоследствии принявший близкое участие в Революции и очень трагически кончивший жизнь. По образованию Ромм был математик, по убеждениям горячий сторонник Руссо. Человек он был очень ученый, не очень даровитый, скорее добрый, чем злой (в молодости и просто добрый). Я никак не берусь судить об уме Ромма, но, не скрою, многое в его сложной биографии объясняется довольно просто, если предположить, что он был глуп.
– Зубровка, – говорит она. – Нет больше ничего другого. Долго не хранится.
– Так разве плохо, что зубровка, – говорит Иван. – И хорошо. Вот только чем поить майора завтра будешь? Пельмени без выпивки и рядовому лопать зазорно, а уж майору и устав не позволяет…
Вскоре по возвращении в Россию граф А.С.Строганов разошелся и со второй своей женой. Это дело очень нашумело в свое время по всей Европе. О нем есть подробные рассказы в трудах великого князя Николая Михайловича, Валишевского, Бартенева, в мемуарах той эпохи. Рассказывать — в десятый раз — не стоит.
– За майора не беспокойся. Пойду с работы завтра и куплю… Да он и сам порожним не является, – и отправилась на кухню. Холодильника дверцей хлопает.
II
Уютно – сердце даже защемило. Семейно. Приятно, но непривычно. Тут и остался бы, но, видно, не судьба. Так у тебя вот никогда не будет. И слова Кабана почему-то вдруг вспомнились: «А для баб, меня послушай, первый мужик… Кто её распечатал, тому она и даст всегда, хоть и замуж за другого выйдет…»
«Чушь собачья, – думает Иван. – „Даст“, „первый мужик“… Бред. Мне с ней сложнее, чем с любой другой… И всё же, – думает Иван, – и всё же… если она включит телевизор, если будет там даже пустой экран…»
Замечательный род, В нем эстеты чередуются с деловыми и государственными людьми. Самым выдающимся из Строгановых был граф Павел Александрович. Как известно, великий князь Николай Михайлович написал о нем трехтомный труд. И все же личность главного деятеля петербургского Комитета общественного спасения остается неясной. Что-то недосказанное есть как будто и в труде великого князя. Он использовал огромный материал из строгановского архива, но сам же сообщает в предисловии, что произвел чрезвычайно трудный выбор в материалах, во сто крат более обильных. Будет ли когда-либо опубликован строгановский архив целиком? Его потеря была бы истинным бедствием для русской науки. Достаточно напомнить, какую услугу истории оказал «Архив князей Воронцовых», как ни бестолково он издан.
В одном из своих писем к царю (от 1802 года, без числа) П.А.Строганов говорит: «Как говорится, горбатого могила исправит, а то ужасное воспитание, которое я получил, Государь, еще часто дает о себе знать».
– Только без этого, – говорит она, – только без этого, дорогой, просто полежим рядом, как брат и сестра.
Под «диким воспитанием» Строганов мог разуметь приемы Жильбера Ромма вообще; мог разуметь и один лишь эпизод из своей ранней юности: поездку в революционный Париж. Этого эпизода я и коснусь в настоящей статье. К сожалению, мои поиски в архивах парижской полиции не дали для его освещения почти ничего. О Строганове там нет сведений — ни в отделе регистрации подорожных, ни в отделе перлюстрированных писем. Материалы о Ромме, разумеется, в архиве есть; попадались мне и неопубликованные документы, касающиеся этого странного человека. Но они относятся к более позднему времени: Ромм навсегда расстался со своим воспитанником в конце 1790 года.
– И так не очень безопасно, – говорит он. – Как брат и сестра… Лучше уж как дедушка с бабушкой.
Александр Сергеевич всецело предоставил французскому гувернеру воспитание своего сына. В доме Строгановых Ромм был никак не на роли мосье Трике. В своих письмах к нему Александр Сергеевич называет Попо «наш сын». Добродушнейший глава семьи не только любил и уважал Ромма, но как будто даже несколько его побаивался. Во всяком слу чае, он чрезвычайно ценил педагогический труд будущего члена Конвента. И в самом деле Жильбер Ромм относился к своим обязанностям серьезно и добросовестно; он воспитывал мальчика в духе Руссо, руководясь принципами «Эмиля». Некоторое осложнение заключалось в том, что вместо хижины савойского священника был растреллиевский дворец у Полицейского моста, а вместо садика с огородом — миллион триста тысяч десятин строгановской земли. Идеи Руссо в обстановке екатерининского Петербурга воплощались в жизнь довольно забавно.
– Ну что ты, в самом деле, – говорит она. – Разве это обязательно?.. Нам же есть о чём вспомнить.
Сохранились педагогические письма, которые Ромм писал маленькому Строганову. Жили они, собственно, рядом, но Ромм предпочитал письменное слово устному и по любому поводу посылал своему воспитаннику, в соседнюю комнату, длинные, цветистые, курьезнейшие послания. Попо, хороший мальчик, ленился, любил сласти. Ромм мрачно обличал его пороки: «Несчастный! Неблагодарный сын! — писал он. — Вы впали в невежество, обжорство, леность, в самую возмутительную неблагодарность! Несчастный! Если это будет так продолжаться, вы станете самым презренным и отвратительным существом! Сердце холодное и черствое, что из вас будет? Предоставляю вам выбор между хорошим столом и презрением всех честных людей!» — Будущий член Конвента был совершенно лишен чувства юмора. Со всем тем он и его воспитанник очень любили друг друга.
Руки её тёплые, немые.
– Хм, – говорит Иван. – А так, по-моему, вернейший способ вспомнить сразу всё… до мелочей, до родинки, до стона. Или ты про слова?
Когда Павлу Строганову пошел тринадцатый год, отец отправил его с гувернером в далекое путешествие. К ним, кроме лакеев, егерей, гвардейского унтер-офицера, был приставлен еще крепостной художник Воронихин, впоследствии знаменитый архитектор, строитель Казанского собора, Горного института и многих великолепных дворцов. Они долго путешествовали по России; гувернер читал в дороге лекции своему воспитаннику, составлял гербарии и изучал русский быт. Ромм свободно говорил и писал по-русски; он перевел на французский язык православный катехизис. На юге Попо был представлен князю Потемкину и зачислен к нему в «адъютанты».
– Нашему мальчику было бы уже четырнадцать лет, – говорит она. – Да, ты подумай-ка, как раз четырнадцать… Вот, в октябре. – Она улыбнулась потолку, вздохнув, резко повернулась к Ивану, а потом добавила: – Господи, сопляки ещё какие. Это ж представить только: к тридцати годам мы могли бы стать бабушкой и дедушкой, – и глядит на него сбоку. И говорит: – А?
В 1787 году Ромм, Строганов и Воронихин выехали за границу, прожили года полтора в Швейцарии, а затем поселились в Париже, где их и застала Французская революция.
– Да мы, смотрю, и стали уже ими, – говорит он. – А нашему или вашему?
III
– Что? – не понимает она.
– Я говорю: мальчику – нашему или вашему?
Жильбер Ромм мечтал о ней всю жизнь. Теперь он ушел в нее всей душою. Филипп II улыбнулся единственный раз в жизни, при известии о Варфоломеевской ночи. Мрачный Ромм впервые просиял, увидев на улицах Парижа вооруженную пиками толпу. Вместе со своим питомцем он присутствовал при взятии Бастилии, — верно, оба они немного и помогали делу. Затем ураган их завертел. «Мы не пропускаем ни одного заседания в Национальном собрании», — писал Ромм. Он что-то подписывал, составлял петиции, изобличал интриги, пожертвовал на революционные цели восемьсот ливров. То же самое делал и его воспитанник. Шестнадцатилетний граф Строганов был настроен очень революционно. Впрочем, графа Строганова больше не было. Из предосторожности или по убеждению он решил переменить фамилию и стал гражданином Полем Очером — по исковерканному названию одного из владений отца.
– Нашему, – говорит она.
– Хм, – говорит он. – А скажи, почему он?
Взгляды у него были радикальные, но смутные. Его наставник был настроен определеннее: бывший переводчик катехизиса теперь специализировался на атеизме и, подобно Анахарсису Клотцу, считал себя «личным врагом Иеговы». Вместе с Очером и несколькими друзьями они решили основать революционный клуб, — тогда все основывали революционные клубы. Было придумано название: «Клуб Друзей Закона». Была приобретена библиотека. Было положено начало архиву. Было снято помещение, — как сейчас увидим, на редкость удачно. Библиотекарем назначили Поля Очера; а заведование архивом взяла на себя с энтузиазмом хозяйка снятой квартиры.
– Знаю. У женщин интуиция.
Этот революционно-атеистический клуб, основанный будущим товарищем министра внутренних дел Российской Империи на средства екатерининского вельможи, выстроившего Казанский собор, — был, можно сказать, и сам по себе достаточно замечательным явлением. Но все же главной его достопримечательностью следует признать личность заведующей архивом. Такого архивариуса, вероятно, не имело ни одно учреждение в мире. Хозяйкой квартиры, где помещались «Друзья Закона», была — Теруань де Мерикур!
– И у мужчин тоже, – говорит он. И говорит: – Я не об этом. Почему Кабан?
– А так, – говорит она, – чтобы ту, Рыжую твою, не убить.
Я предполагаю памятной читателям фигуру этой знаменитой куртизанки, сыгравшей очень видную, хоть и несколько преувеличенную историками, роль в кровавых сценах Французской революции. Ее называли «красной амазонкой», — ни одна гражданская война в истории не обошлась без этаких амазонок. Чекисткой назвать ее нельзя. Однако значатся за ней и дела, которые сделали бы честь любой чекистке. Теруань де Мерикур едва ли не собственноручно отрубила голову Сюло. Ее карьера, кончившаяся в доме умалишенных, в ту пору, собственно, только начиналась. Не знаю, как велся архив в «Клубе Друзей Закона»
{1}. Но не требуется особенной проницательности для того, чтобы понять, на какой платформе заведующая архивом объединилась с библиотекарем клуба. Сохранившиеся бумаги не оставляют в этом сомнения. Юный Поль Очер вступил в связь с красавицей. Бюджет Теруань де Мерикур стал пополняться доходами от «Большой и Малой Соли».
– Понятно. Но почему же всё-таки Кабан? Тебе ж и Ося, помню, нравился.
– Ося… Что Ося? Ося хороший – с ним так нельзя. Да и Ося, кстати, как и ты, был тогда в Каменске любимом вашем на каникулах, летом дружить сюда, в отличие от некоторых, и к нам туда не ездил, к тому же нравился мне Ося как твой друг. И белобрысые меня не привлекают. Ой, Боже мой, да что тебе всё объяснять, ты же не женщина, ты не поймёшь.
Теруань де Мерикур имела множество друзей. Поль Очер перезнакомился со всеми знаменитостями.
– Ладно, женщина, – говорит Иван, – ну раз, ну два, после-то почему? – и не даёт ей ответить, целует её.
В красной фригийской шапочке он гулял с «архивариусом» по парижским улицам, посещал митинги, комитетские собрания. В августе 1790 года на его долю выпала большая честь: адъютант князя Потемкина был принят в якобинский клуб, получил диплом за подписью самого Барнава и поклялся: «Жить свободным либо умереть!» Как отнесся к присяге молодого барина замечательный художник, от рождения служивший у Строгановых крепостным, не берусь сказать: Воронихин воспоминаний не оставил.
А она отворачивается, кутается в одеяло и, глядя на пластмассовую люстру, играющую светом уличного фонаря, произносит:
– Только без этого, дорогой, только без этого.
Ромм, по-видимому, покровительствовал любовному увлечению Поля Очера. Впрочем, у самого Ромма, как рассказывает Дедевисс дю Дезер, был в ту пору роман, в ином, гораздо более буржуазном роде, но тоже довольно курьезный, вплоть до мелочей. (Так, Ромм получил от своей возлюбленной в подарок — зубочистку.)
«Только без этого… дорогой, – повторяет про себя Иван, – только без этого – фу как! – затем откинулся на спину и думает: – Зуб-бровка, зуб-бровка», – и зубами ругнулся. А потом поднялся резко и одеваться начал.
– Ты что? – спрашивает она. Приподнялась, одеяло на груди придерживая.
Смутные слухи о том, что поделывает в Париже юный граф Строганов, стали доходить до Петербурга. Неожидан но кое-что попало в печать. В сентябре 1790 года умер лакей Ромма и Очера. Они устроили ему «революционные похороны» и положили в гроб Декларацию прав человека и гражданина. Это погребение заинтересовало французских журналистов, особенно когда они узнали, что под именем Поля Очера скрывается «сын русского сатрапа, перешедший на сторону революции». Сведения обо всем этом, вероятно достаточно приукрашенные, появились немедленно в парижских газетах. О Поле Очере, без большого восторга, узнал его отец. В Париж полетели грозные письма, за юношей был тотчас послан старший родственник Новосильцев с предписанием немедленно отставить Ромма от должности воспитателя. Миссия была нелегкая. Отеческая власть графа Строганова, равно как и предписание императрицы, не имели большой силы в Париже. Поль Очер не слишком желал вернуться в Россию, где его, очевидно, ждал неласковый прием. «Ромму стоило сказать одно слово, — замечает де Виссак, — и русский воспитанник его навсегда остался бы во Франции». Вероятно, некоторое значение могло бы иметь и мнение Теруань де Мерикур. Но с ней будущему председателю Государственного Совета не пришлось вести личных переговоров: Теруань в это время находилась не в Париже. Как бы то ни было, 1 декабря 1790 года Ромм в последний раз в жизни пообедал с Очером. Затем они навсегда расстались. Вероятно, прощание было трогательное. «Я убит горем», — писал Ромм одному приятелю вскоре после того. Он вручил юноше свой письменный завет из трех слов: Человечество. Равенство. Справедливость.
В семье Строганова осталось теплое чувство к Ромму. Александр Сергеевич прислал ему в подарок чек на десять тысяч франков. Этот чек Ромм вернул. Граф Строганов подумал — и послал другой чек, на тридцать тысяч. Этого чека Ромм не вернул.
– Ничего, – говорит он, прыгая, в штанине запутавшись. И говорит: – Как бы я хотел, чтобы майор сейчас твой сюда прибыл!
Сильней она удивлена. И спрашивает:
Что до юного якобинца, то его и в самом деле встретили в России очень неласково. Снова переименованный и возвращенный в первобытное состояние, он был водворен на жительство в деревню. Его французская политическая карьера навсегда кончилась, русская началась лишь десятью годами позднее.
– А для чего тебе он?
Оделся, взял рюкзак и говорит:
Она в общем известна. П.А.Строганов был одним из самых просвещенных и привлекательных людей александровского времени. Время блистательное, и выдающихся людей тогда было много везде, много и в России. Создавались они по-разному. Что общего в начальных главах биографии между членами Комитета общественного спасения и, например, Сперанским, хоть цели их, в сущности, были очень сходны. Но и среди деятелей Комитета П.А.Строганов занимает особое место. Он мог называть полученное им воспитание диким, мог вести с С.Р.Воронцовым беседы о «гидре революции», — пребывание в Париже 1790 года не прошло для него бесследно: здесь и главный интерес этой маленькой главы, малая история. Идеи, которые породили настоящий Комитет общественного спасения — парижский, просачивались в далекие углы мира самыми странными путями. И не только просачивались, но и фильтровались: отголоски Французской революции были значительно лучше, чем она сама.
– Майор твой не только импотент – «только без этого», «только без этого», – но и кретин ещё отменный, а то, что ты у него так любовно протираешь после мебели, и не тумбочка, у тумбочки больше ёмкость, и не голова вовсе, а колодка для фуражки, а ты, цаца такая, не хочешь, чтобы на ней ещё и рога выросли! И пусть бы выросли, и пусть бы, полотенце кухонное на них вешала бы. Или пряжу бы с них скручивала! И удобно и… честное слово, не встречал ещё дурнее. И подполковником он, не мечтай, уж никогда не станет, хоть всех подполковников в армии разжалуют за блуд, за пьянство или воровство!
IV
И дверь распахнул, вышел и уж захлопнуть дверь хотел – и слышит:
– Женские у меня! Дур-р-рак! Скотина!
– Ух-х-ху-ух.
Ромму участие в революции обошлось много дороже, чем Очеру. Для революционной деятельности у него не было никаких данных: он был крошечного роста и хил телом, писал плохо, говорить не умел совсем, имел вдобавок твердые убеждения и нравственные принципы; с этим-то багажом он сунулся в революцию! Разумеется, пучина скоро его поглотила. В революциях всегда побеждают негодяи, — так, по крайней мере, сказал перед казнью достаточно компетентный человек: Дантон. Ромм негодяем, конечно, не был. Фанатизм его рос с каждым днем. Избранный членом Конвента, он подал голос за казнь короля, за перенесение в Пантеон тела Марата. Он же создал революционный календарь. Вполне возможно, что во всех этих выдуманных им вандемиерах
{2}, прериалях
{3} и т.д. сказались его исследования по русской истории: древние названия месяцев в России или в отдельных ее частях (просинец, студень) также исходили из состояния земли, атмосферы, погоды.
Хлопнул дверью, сказал сам себе:
– Женские. Же-е-енские, А у меня – мужские… Дура набитая. Нашла повод для пошлости.
Таз алюминиевый с гвоздя сорвался, загремел, наплевав на покой ночной, и заплясал джигу на площадке под свой собственный аккомпанемент, и загородил узкий проход. Пнув, спустил его Иван с лестницы и сам следом. И уже там, на улице, хватил воздуху с душком из септика и слышит – дверь чья-то открылась и из неё два женских голоса, старый и молодой:
Ромму случалось вносить в Конвент и весьма ценные предложения: он был, повторяю, человек большой учености. Но в общем его предложения в эпоху террора носили мрачно-комический характер. Так, например, в день посещения Конвента «Богиней Разума» (отставной содержанкой герцога де Субиз) Жильбер Ромм с волнением потребовал, чтобы председатель собрания обнял и поцеловал разум в лице богини. На заседании революционной секции своего квартала Ромм неожиданно предложил, чтобы секция нашла для него жену — «вдову какого-либо защитника отечества, умершего бездетным». Жену секция ему немедленно подыскала, но поставленное им условие было, по-видимому, соблюдено лишь отчасти: некоторые обстоятельства указывают, что Ромм покрыл чей-то грех, — может быть, грех защитника отечества.
– Опять сука эта гривастая кобелей привела! Что ни ночь, то хахаль, что ни хахаль, то сабантуй! И не убьют они её! – здесь дамский, папиросками «Север» или «Прибой» обязанный своей сочностью, баритон.
– Хоть бы догадался кто да на работу ей сообщил! Да разве ж можно так! Ну каждый день, почти что каждый! Прямо житья с ней никакого! – тут драматическое сопрано, поставленное в хоровом кружке.
Семейная жизнь Ромма продолжалась, однако, недолго: заметанный в беспорядки первого прериаля, «дело последних монтаньяров», он вел себя на суде совершенным героем, а по вынесении смертного приговора закололся вместе с двумя соучастниками. Другие трое были казнены. Народ не слишком оплакивал своего служителя. Одна из газет того времени, «Courier français» (номер 1 мессидора III года), пишет: «Их смерть вызвала всеобщую радость». Еще резче выражается другая революционная газета, «Gazette française» (за то же число): «Смерть шести разбойников не произвела ни малейшего впечатления. Через минуту после нее народ осыпал их бранью, а к вечеру он вообще о них не думал». Возможно, однако, что газеты победителей лгали: самоубийство трех осужденных и тогда не было явлением повседневным. Во всяком случае, в течение нескольких лет во Франции держался упорный слух о том, будто Жильбер Ромм спасся и укрывается в России у своего воспитанника, графа Строганова.
Вернуться, в рожи плюнуть и сказать, что хахаль у неё один: майор с погонами, – мало им будет этого, тогда добавить, что майор мужик серьёзный и сердитый, как носорог, пьёт только чистый спирт, жрёт только кактусы, а в галифе у него есть потайной карман, а в кармане всегда наготове опасная бритва, которой он в трезвом виде трём подполковникам – танкисту, артиллеристу и войск связи – горло перерезал, а что уж пьяный вытворяет?! Но нет, сильна инерция, и ноги вспять не развернуть.
Ромм покончил с собой, по-видимому, в состоянии полного исступления: протокол отмечает многочисленные удары кинжалом в грудь, в шею и в лицо. Кинжал, которым закололся несчастный член Конвента, приобщен к его делу и находится в Архиве. Это небольшой нож с черной рукояткой, с длинным, тонким, зазубренным лезвием. В Архиве же я нашел подлинник протокола военной комиссии, приговорившей Ромма к смертной казни. В заголовке этой канцелярской бумажки значатся его излюбленные слова: «Свобода. Равенство. Справедливость. Человечество»...
Перешёл на другую сторону улицы, взглянул на скучную быль голубых окон в тюлевых занавесках за чёрной сетью тополиных веток и крикнул:
Бумаги Ромма через столетие приобрел великий князь Николай Михайлович. Он успел напечатать лишь небольшую часть этих бумаг. Где они находятся в настоящее время, я не знаю.
– Телевизор выключи, эй, офицерша, программа давно закончилась!
Тень не метнулась, не ожила занавеска, ладони к стеклу не прильнули, хоть и в паху немного больно…
Господи, Господи, как бежит время. Да вот куда?
Город пуст и тёмен, не город, а дремучий лес, в котором, кроме самих деревьев – берёз, сосен, тополей и кедров, – и дома – деревья. Окна, как дупла у бурундуков в зиму, ставнями запечатаны, оставшимися в наследство от купцов-золотопромышленников и мещан елисейских, редко в какую щель, будто из гнилушки, свет просочится, просочится и повиснет на голых кустах черёмухи или рябины – не идёт дальше. Голоса не услышишь. Машина – и та случайная, прошелестит по холодному асфальту, мигнёт неизвестно кому подфарником, намекнув про свой дальнейший путь, и сгинет за поворотом. Только лай собачий, беспрерывный и гулкий, эхо с края на край с ним, с лаем, от земли до неба носится, – словно собачья репетиция собачьей оперы в Большой порожней цистерне началась и продолжается. Иная зловредная собачонка, едва протиснувшись, вылетит из дырки в подворотне, для неё специально, для воробьёв ли, и просверленной, зайдётся в гавканье до кашля, но нечем её прижучить, чтобы успокоить, да и не видать её в потёмках, будь она хоть белая как сахар, чего доброго – угодишь по влюблённым, у которых любовь пока что по танцплощадкам да по лавочкам; нет, нет, не жалко, а опасно, ведь может же, на твою беду, влюблённый оказаться таким – во всю лавочку, а подружку свою на одном мизинце, как птичку-синичку, держит, сама подружка ли как Бобелина… да, да, застрелить или удавить хочется ту собаку, что скалится на тебя и рычит потому только, что не ты её хозяин, лишь хозяин для неё человек, а ты так, зверюга приблудный… застрелить нечем, а удавить попытаешься – ать, ать в темноте руками обхватил, а пальцы не сходятся: шея-то не собачки, а того, с лавочки… о-о-о… извините, закурить не будет, и полетел хабарики по дороге нащупывать… и так сквозь зубы:
Ах, чудеса, чудеса —Вся капель в звонких брызгах,Зачерпни и попей,Ах, капель, ах, капель!
Да, да, суп из неё ещё свари. Или пельмени майору. Может, не понимаю я – да и зуб-бровка ещё эта, – может, здесь символика сплошная, вроде «оттепели», или поток авторского сознания, но всё равно – не без нахальства. Сам черпай и пей, зачем других-то призывать. Искупаться ещё посоветуй, да полежать в ней и похрюкать. И ещё там что-то было… ах нет, это уже совсем другое, это там, где сделку с тобой пытаются устроить: ты им ладони подставляешь – как блюдечки, а они в них тебе солнышка насыпают… нашли бесхозное, чего не жалко. Правда, у неё, у Рыжей, и об этом как-то получалось – слушаешь, рот разинув, и веришь, хотя верить ей… как ветру, такого насвистит… На кошку похожа. И глазами, и мордочкой, и повадками. И характером. И кому попало лысины протирать не станет, и заставь-ка постоять её дневальным – лечь, может, и ляжет, но стоять не будет… Да, да, ей-богу, на рыжую кошечку. И дырка у неё в голове для песенок, как в копилке – для монет. И хозяина для неё будто нет, есть место – пуфик, тепло да сухо б только было. А со мной с детства напасть такая, словно изурочил кто, беда моя, моё горе: глаза зелёные – прямо как для кота валерьянка. Но как-то легче мне, хотя бы оттого, что знаю, с чего всё это началось. А началось всё это с медсестры. Было мне лет пять, не больше… а кому я это всё рассказываю?.. себе или тебе?.. ну так вот, заболел у тебя живот. День болел, два, а на третий повела тебя мама в больницу. Привела, пошепталась о чём-то с дежурной медсестрой и вышла из кабинета. А медсестра дописала что-то в журнале – ручка у неё была такая: пластмассовая, гранёная, – поднялась, подошла к тебе и говорит:
– Ну что, мой славненький! – это ты-то, с испачканными изнутри штанишками, славненький, ну да ладно, у всякого своё пристрастие, – склонилась к тебе, мнёт пальцами твой живот, как грелку, и говорит: – Угу, тут у Ванечки молочко, а тут – котлетка, – верно: пил ты и молочко, ел ты и котлетку. Ну и что? Если бы только один этот рентгеновский фокус, ты бы, возможно, и внимания на него не обратил, ты бы сейчас, возможно, и медсестры той не вспомнил – раз врач, думал тогда ты, так всё насквозь и видеть должен. Нет, нет, дело здесь вот в чём: склонилась медсестра к тебе и изучает твой язык, а глаза у неё зелёные, каких и быть-то вроде не должно у человека, такие, что на ум тебе сразу трава та заявилась, что в нашем первом каменском дворе росла, про которую никто, кстати, кроме тебя, и не помнит, которая, вероятно, только в твоём мозгу и выросла. Но и это ещё не всё, ещё вот что: склонилась она к тебе и смотрит на твой язык так, что видишь ты при этом не только глаза её, вспомнив и тут же забыв про траву, но и ту лощинку, или как бы там её назвать, не впадая в пошлость, ложбинку под халатом, и ладно бы один ты это видел, но и солнце… то для тебя – авторитет, то попусту куда попало пристально заглядывать не станет. Так вот и получилось, так вот с тех пор и властвуют над тобой беспощадно чары зелёных глаз. Знал бы ты тогда, во что всё это обернётся, плюнул бы на понос, претерпел бы все муки и был бы теперь человеком свободным: очи чёрные – чудесно, очи карие – замечательно, серые, голубые, о Господи… Но самое-то смешное вот в чём: и даже грудь у зелёноглазых кажется тебе при этом какой-то особенной, какой – и отчёта себе не дашь. Ну вот у Рыжей, например… ну?.. ну, какая?.. ну… такая… вот и нет, грудь у зелёноглазых смотрит на тебя как-то не так… иначе… как-то свысока и искоса, а это кого угодно насторожит и выведет из себя: а почему это, а с какой это стати смотрят на тебя так – свысока да искоса?.. ну и потерял всю гордость, голову потерял и пошёл бродить да мять в кустах багряных… Ну вот, ну, слава богу, хоть один фонарь, то всё в потёмках… А он и был здесь… если это угол Ленина и Крупской… был здесь всегда, сколько я помню.
Ночь помню. Рыжая рядом. С танцплощадки плетёмся. Как зайдём под фонарь, думаю, будем целоваться или нет? Будем, думаю, свойство у Рыжей такое: если и есть в её голове что-то помимо песен, то лишь при свете просыпается. Входим. Целуемся. И хоть бы засмеялись – окружают пятеро. Городские. И один из них, шестёрый: