— Пришло вчера в отсутствие синьора. Франкированное, хозяин расписался, но мы франкированных писем в стойке не оставляем, — сказал он и вышел.
Генерал Архаров деятельно нес обязанности директора Тайной канцелярии, блаженной памяти, потерявшей свое прежнее имя, но не силу.
Лейден узнал почерк Тятеньки и почему-то сразу помертвел. Пальцы у него дрожали, пока он распечатывал конверт.
Шешковский прославился в потомстве, ставши пугалом для всех жителей обеих столиц и целой России с его допросами, пытками, с его креслом в подполье, о котором начали ходить целые легенды…
«Из Петербурга!..» Обращение было необыкновенно нежное, совершенно у них необычное. «Милый, горячо любимый, бесценный друг», — писал Тятенька, — «я знаю, какой страшный удар наношу тебе»…
Все шло своим чередом.
Чума на юге приостановила военные действия.
VII
Так гласили официальные сообщения.
Но, кроме чумы, мало было людей, провианту, боевых припасов. И все лето, всю осень это собиралось, подвозилось… Набор был произведен с небывалой строгостью… И только к зиме могли пополниться ряды русских войск.
The most painful of all Operations, as a rule still to be endured without anaesthesia — Death
[18].
Axel Munte.
Вся жизнь двора, как и остальной России, понятно, вращалась главным образом вокруг военных событий.
Слугам в ту пору нигде отпусков не полагалось. Но Ольга Ивановна, по своей доброте, воспользовалась тем, что мужа и дочери не было, и отпустила «людей» на отдых. Остались только Ульяна и старик дворник Никифор, которому уйти было некуда: он был из далекой великорусской деревни. Друзьям было объявлено, что обеды временно прекращаются. Хотя Ольга Ивановна была рада отдохнуть от своего хлебосольства, ей стало и грустно после того, как совершенно опустел дом. Прежде у них с четырех часов дня уже всегда бывали гости, а обычно к Лиле приходила молодежь еще раньше. Ольга Ивановна, чтобы не стеснять дочь, к ней не заходила; все же было приятно, что из вертикального крыла дома доносились веселые голоса и смех.
А домашняя, внутренняя жизнь Екатерины и окружающих ее шла ровно, своим чередом.
22 мая 1790 года принц Нассау, командующий гребной флотилией, прислал курьера к императрице.
— Теперь ты готовь, что хочешь. И вина к столу не подавай, — сказала она Ульяне. Была неприхотлива в еде и всему предпочитала рубленые котлеты, которые собственно блюдом не считались: их подавали как добавление к настоящим блюдам. Ульяна и стала готовить котлеты в огромном количестве, сразу дня на два, а то и на три. Таким образом и у нее был отдых.
Прочитав донесение, она смутилась.
– Вот, взгляните, – по-французски обратилась она к Храповицкому, с которым занималась в этот ранний обычный час.
Иногда Ольга Ивановна сажала ее с собой за стол в столовой: так она скучала, надо же хоть с кем-нибудь обменяться словом. Ульяна была известна глупостью на все Липки, но глупа она была степенно, успокоительно и приятно. Была твердо убеждена в том, что кто в жару не даст прохожему налиться, будет в аду жариться около колодца, и что подравшиеся братья станут на том свете собаками. Всё же с ней можно было поговорить о Константине Платоновиче и о Лиле. Она подтверждала слова барыни и развивала свои мысли: да, скучно без барина, зачем только люди уезжают, да еще в какую-то заграницу, нигде так не хорошо, как дома, лишь бы были деньги и, главное, здоровье, а вот на беду принесло эту холеру, прошлый год много людей померло, да и теперь в больнице стали опять помирать, а бояться нечего, и с холерой можно выжить, и от других хороб разве не помирают? Ульяна не была украинкой, но употребляла южные слова и вместо «болезнь» всегда говорила «хороба». Это слово резало слух Ольге Ивановне, точно было ругательным.
Храповицкий прочел и тоже не мог сдержать волнения, сильно побледнел.
— Ну, хорошо, — говорила она, съев свои две котлеты. Ульяна съедала шесть или семь. — Вот тебе ключи, свари мне кофею. Завари две столовых ложки на кофейник. Мне одну чашку с тремя кусками сахару, а себе возьми остальное. А если будешь пить чай, то завари кофею только одну ложку.
– Однако отвагу взяли шведы! – проговорил он, чтобы нарушить неловкое, даже тяжелое молчание.
– Да, плывут прямо к нашей резиденции. Десант, видно, решен на подкрепление ихним сухопутным силам. Куда направят удар, интересно знать… Позвоните. Скорей бы разослали известия ко всем начальникам частей. Чтобы быть наготове… Вызвать Салтыкова… Впрочем, лучше я сама… Старика нечего беспокоить. И вообще надо это потише сделать, чтобы напрасно не пугать публику… Я уж сама. Генерал еще спит? – обратилась она к Захару, вошедшему на звонок.
Всё это должно было быть давно известно Ульяне, но не мешало всякий раз ей напоминать. Кофе Ульяна приносила в кабинет, где Ольга Ивановна теперь проводила большую часть дня: в этой комнате чувствовала себя как бы ближе к мужу, сидела в его кресле. Конституция письменного стола в общем соблюдалась и в отсутствие Лейдена, но уборку кабинета Ольга Ивановна теперь себе разрешила. Хотя ей было грустно, она ухитрялась извлекать некоторое удовольствие из всего, — из того, что кабинет мужа станет чище, что можно будет сшить дочери еще и то платье с воланами и розовым поясом, о котором Лили мечтала и которое стоило очень дорого. За кофе (тоже доставлявшим тихое, привычное, законное удовольствие) она всё думала, что теперь делала дочь. «То-то будет рассказывать, когда вернется!» Пробовала себе представить и времяпрепровождение Константина Платоновича, но это было труднее: Ольга Ивановна имела очень смутное понятие о Флоренции; должно быть, город весь в ярких цветах, а дома светло-розового мрамора. «Верно не выходит Костя из библиотек. Ох, эти его книги»…
– Почивать изволят, надо полагать. Рано для них…
Ее приглашали к себе друзья и даже упрашивали приходить: «Милочка, ведь вам теперь скучно, ваши изверги вас бросили». Она весело подтверждала: бросили! — ей было забавно, что мужа и дочь шутливо называют извергами, — однако в гости ездила редко: как так поедет без мужа? Она всегда молчаливо признавала, что собственно никакой Ольги Ивановны нет, а есть придаток к Константину Платоновичу, и не огорчалась. Если же у нее возникало чувство обиды, то сама себе отвечала, что создала мужу и дочери хорошую, приятную, уютную жизнь и этим свое дело в жизни сделала. Большую часть дня она читала русские исторические романы: Загоскина, Лажечникова. Ольге Ивановне было, конечно, скучновато, но каждый вечер, ложась спать, она радостно думала, что вот и еще на сутки приблизилась встреча с мужем и дочерью.
– Хорошо. Скажи там, как только проснется, чтобы дали мне знать… А ты пиши, – по-русски обратилась она к Храповицкому, – Мусину-Пушкину… да генералу Салтыкову… Повести их… Я подпишу… Чтобы были наготове… Чтобы… Ну, сам знаешь. Такая беда… А между генералами свои счеты идут. Вот уж людское неразумие! Себя не жалеют… Родины не берегут… Пиши: «Главное командование я вверяю…» Нет, постой… Подумать еще надо…
Накануне закрытия Контрактов Ольга Ивановна в последний раз съездила на ярмарку. Белья она в этом году купила больше, чем нужно. Теперь образовалось то, что она считала сбереженьями. Никакого бюджета у нее никогда не было. Константин Платонович оставил ей много денег, с правом тратить их, как угодно. Но сама Ольга Ивановна имела твердые представления о том, сколько у нее может уходить «на баловство». После отъезда дочери она почти ничего не тратила, да и у Лили в Петербурге, вероятно, было мало расходов, хотя мать предписала ей платить за билеты в театр, часто приносить торты и конфеты. В Контрактовом доме Ольга Ивановна купила мужу халат из дорогой восточной, расшитой золотом материи: знала, что и он привезет ей подарок из Италии или из Вены. Была чрезвычайно довольна покупкой.
И дольше обыкновенного пришлось просидеть в это утро Храповицкому за рабочим столом в комнате императрицы.
На обратном пути она издали, с Крещатика, увидела на Александровском спуске страшную фуру, увозившую холерных в больницу и велела кучеру подняться в Липки по другой улице. Вернувшись домой, повесила халат в спальной на видном месте: «Пусть Костя увидит в первую же минуту!» — думала она, вздыхая: так ей хотелось, чтоб муж приехал поскорее.
А на половине Зубова царили тишь и покой.
Чтобы чем-либо заняться, она решила произвести уборку всего дома, однако уборка заняла лишь четыре дня. Разобрала ноты Лили и раз даже попробовала запеть: «Нет, доктор, нет, не приходи! — Твоя наука не поможет»… Но стало совестно перед Никифором и особенно перед Ульяной, которая остановилась у двери и слушала с очень встревоженным лицом, как будто происходил скандал.
Между тем уже к девяти часам утра приемные и передние покои там начали наполняться целой толпою лиц, явившихся на поклон к новому баловню счастья.
Письмо к Лиле Ольга Ивановна начала на следующий же день после ее отъезда. Писать еще было решительно не о чем. Затем халат послужил прекрасной темой, всё же и о нем нельзя было написать больше двух страниц. — «Думала было и тебе купить отрез на платье, да никто термоламовых платьев, кажется, не носит», — писала она, — «разве только на какой-нибудь маскарад? А жаль: эту материю износить нельзя. Папа верно в жизни другого халата не купит. Да ему впрочем всё равно, что термолама, что ситец!»
Было тут немало просителей и клиентов из провинции, пришедших в надежде найти защиту и покровительство у человека всесильного, как это все знали, и очень любезного, мягкого всегда и со всеми на вид.
Но только в первое время Зубов надевал маску льстивости и услужливости по отношению ко всем, кто сталкивался с этим новым фаворитом по условиям придворной жизни или хотя бы случайно.
Через несколько дней после того, утром в кабинет вошел старик дворник. Он в парадных комнатах появлялся редко. По его лицу сразу видно было, что случилось что-то нехорошее. Оказалось, больна животом Ульяна. Ольга Ивановна изменилась в лице.
Чем больше крепло его положение и усиливалось влияние, тем холодней и надменней становился он.
В своей комнате рядом с кухней Ульяна корчилась от боли. Она взглянула на барыню с выражением дикого ужаса в глазах. И после первого же вопроса созналась: третьего дня зашла в больницу навестить кума. Ольга Ивановна похолодела. Дом, в котором появлялся холерный больной, считался обреченным.
Теперь именно начали проявляться сильные признаки этой мании величия, которая владела фаворитом до минуты кончины его покровительницы.
— Да как же?.. Как же ты, дура ты этакая!.. — хриплым голосом спросила она и закашлялась. Велела Никифору побежать за доктором. Через час сомнений не оставалось: холера. Врач, тщательно моя руки, посоветовал перевезти Ульяну в больницу.
Прибывают посетители…
— Да ведь это верная смерть! — сказала Ольга Ивановна. Доктор пожал плечами. Выражение его лица показывало: всё равно верная смерть.
Уж не вмещают их покои, соседние с тремя комнатами, куда не допускается никто без приглашения, как во внутренние апартаменты фаворита.
— Что же вы можете сделать? Лекарства я оставляю… Надеюсь, вы сырой воды не пили?
Почтенные, седые сановники, генералы со звездами, в блестящих кафтанах ловят проходящих лакеев, стараются узнать: скоро ли встанет фаворит? Поздно ли уснул вчера? Здоров ли и есть ли надежда на хорошее расположение его духа, когда он проснется?
Всем было известно, что надо пить только отварную воду, да и то лучше с вином. Прежде это правило соблюдалось у Лейденов, как и у всех киевлян. Ульяну уже спрашивать было невозможно, но Никифор растерянно ответил, что воду она налила в графин из бочки. Очевидно думала, что с тех пор, как обед состоит из котлет, все прежние правила отменяются. Доктор развел руками. Видимо он сам хотел возможно скорее уйти из этого дома, однако исполнял врачебный долг.
Слуги, уже привыкшие к этой рабской толпе, не стесняясь, захлопывают двери перед носом тех посетителей поназойливее, которые стараются пробраться дальше предела, отведенного для них.
У входной двери рослый лакей чуть не в шею толкает вновь прибывающих просителей и гостей, если те не очень крупных чинов, и повторяет:
— Уходите отсюда поскорее! И лучше всего сейчас же. Если хотите, я сообщу, чтобы прислали больничную повозку. Да верно раньше, чем завтра, не пришлют. Эпидемия усилилась. А до завтра… У нее так называемая молниеносная.
– И без вас уж не протолпиться… Подождите там. Ослобонится место… Уйдут которые, ну и пройдете. Чай, не больно важные дела… Знаем мы…
— Нет, не надо повозки, — твердо ответила Ольга Ивановна. Так же твердо она расспросила доктора о том, каковы первые симптомы болезни и что надо делать. Когда он ушел, отпустила и дворника, дав ему денег.
Рублевки скользят из жирных пальцев посетителей в цепкие пальцы лакея, и он кое-как пропускает догадливого искателя…
— Иди куда хочешь. Что ж и тебе помирать? — сказала она.
В первой комнате из трех, куда посторонних не пускают, горит камин, несмотря на то что майские дни довольно теплы.
Лицо у нее было серое, и глаза такие, что их старик навсегда запомнил. Ольга Ивановна теперь не сомневалась, что погибла. Считала это Божьей карой, но не понимала за что. Злословила, сплетничала? Знала, что этим грешила не много, гораздо меньше, чем другие. Старалась вспомнить еще грехи. Были, были, однако всё же не очень большие, — за это ли столь ужасная кара! Ей было известно, что при холере агония страшная, — страшная в особенности тем, что она так грязна. «Что-ж делать, Божья воля!» — сказала она себе.
Зубов изнежен, зябок и особенно плохо себя чувствует в этих старых, мрачноватых внутри дворцах…
— А вы-то, барыня, как же? — спросил Никифор, со страхом на нее глядя.
Козицкий, дальний родич Зубова, его посредник в щекотливых денежных делах, сидит здесь с портфелем под рукой. Тут же вертится другой наперсник и агент фаворита – Николай Федорович Эмин, стихотворец средней руки и угодник ради личных выгод, беззастенчивый и смелый, прячущий свои клыки порою под маской шутовства. Третьим допущен в интимную компанию человек весьма известный и в обеих столицах, и по всей России – Гавриил Державин, поэт, признанный всеми, автор «Фелицы» и других излюбленных в лучшем обществе стихотворений, поэм и од.
— Куда я пойду заражать людей! И надо кому-нибудь остаться при Ульяне. Не умирать же ей как собаке! Она в доме двадцать лет. Я сейчас дам ей лекарства.
Стараясь совместить гражданскую карьеру с высшим служением Аполлону, Державин уже достиг поста вице-губернатора, но везде не уживался со своими сослуживцами. Он считал их намного глупее и ниже себя, а они его терпеть не могли, как гордеца и зазнайку. Это порождало целый ряд кляуз, по поводу которых и пришлось поэту, бросив симбирские дебри, прискакать в столицу, искать тут милости Зубова, князя Вяземского и других влиятельных людей.
Дворник собрал пожитки и ушел. Понимал, что это нехорошо, но умирать не хотел, и барыня строго приказывала уйти. Перед уходом видел, что она, вернувшись от Ульяны, прошла в кабинет, села за стол и стала что-то писать. Действительно на столе потом были найдены два письма, пахнувшие уксусом. Была также записка и властям, чтобы письма были страховым пакетом отправлены в ту петербургскую гостиницу, где должен был остановиться Тятенька.
Стихи и популярность Державина, его личная способность приноровиться к сильным покровителям, если этого требовали обстоятельства, сразу доставили поэту доступ во внутренние апартаменты фаворита.
«Jetzt wird gestorben», — тоскливо вспомнила его анекдот Ольга Ивановна.
Узнав, что Державин поднес Зубову «Оду к изображению Фелицы», имеющую связь с первой его большой поэмой, Екатерина приняла стихи, прочла, осталась довольна и сказала Зубову:
– Его не мешает приласкать. Такие певцы полезны бывают для общественного мнения. А вам особливо это пригодиться может.
Она заболела через несколько часов. Под вечер Никифор почувствовал укоры совести и вернулся. Барыня лежала в спальной; кровать пододвинула к окну, выходившему в сад. Несмотря на холодную погоду, окно было отворено. Ольга Ивановна обрадовалась старику, но не велела ему входить в комнату.
Зубов научился с полуслова понимать свою благодетельницу, и Державин получил разрешение без зова являться к выходу Зубова и к его столу, когда пожелает.
— Письма, — прохрипела она. — В кабинете на столе письма. Как умру, вели всё в доме окурить… И уходи! Постой… Халат вынеси, тот, новый. Чтобы окурили…
Державин тоже не упускал случая поймать фортуну за хвост и немедленно сделался завсегдатаем в доме фаворита.
Дворник испуганно предложил опять побежать за доктором. Она ответила, что уже знает, как лечиться. Он спросил, не позвать ли батюшку. Священники всегда приходили по вызову холерных больных — и умирали. Барыня долго не отвечала. Потом сказала, чтобы не звал:
Ожидая появления хозяина, все трое, сидящие здесь, или молчали, или перекидывались негромкими, короткими замечаниями.
— Нет… Не надо губить батюшку… Бог меня простит… Уходи… Ты барину скажи, когда приедет…
Вдруг осторожно распахнулась широкая дверь, ведущая через приемную в покои для служащих, на пороге показался толстый, важный генерал в полной форме, держа в руках довольно обширный поднос.
Больше она ничего выговорить не могла.
Он продвинулся в комнату, а лакей снаружи снова запер дверь, оттеснив плечом несколько человек, которые уже навалились было, чтобы заглянуть и в эту заветную комнату.
Через два часа дворник, вошедший в дом с доктором, нашел ее мертвой. Она лежала не в спальной, а на полу в корридоре: очевидно, шла проведать Ульяну. Та стонала на весь дом. Ночью умерла и Ульяна.
– Здравствуйте, здравствуйте, государи мои… Не опоздал, сдается… А уж пора… Нынче хотел наш благодетель пораней встать… Вот я кофейку и приготовил… Пойду загляну: не изволил ли проснуться?.. Звонка не было? Нет? Я все же погляжу…
На подоконнике спальной был найден медальон с миниатюрными портретами Константина Платоновича и Лили.
И осторожно, на цыпочках, держа поднос перед своим мясистым носом, чтобы фарфор, стоящий на подносе, не загремел, генерал пробрался в соседнюю комнату, поставил ношу на стол, поджег спирт под золотым кофейником и еще осторожнее и тише стал красться к двери, ведущей в спальню фаворита, за которой царила полная тишина и мрак благодаря тяжелым опущенным занавесям и портьерам.
– Аккуратен наш генерал! – насмешливо улыбаясь, заметил Державин Эмину.
VIII
– Чего хотеть от Кутайсовых? Дед его за нос держал государя, бороду брил и в знать попал. Этот тоже берется за что попало, лишь бы не пропасть… Ха-ха-ха! Каков каламбур!..
А te convien tenere altro viaggio.
Dante.
– Тише, – отозвался серьезный, невозмутимый Козицкий. – Кажется, проснулся… Да, звонок… Вон и камердинер прошел… И генерал наш проследовал с кофеем…
– Слава Богу, значит, все обстоит благополучно! – торопливо заметил Державин.
Петербург поразил Виера своим великолепием. Тятенька настойчиво предлагал остановиться в хорошей гостинице: говорил, что возьмет номер из двух комнат и одну из них сдаст дешево Виеру. — «Нам. обоим, пане Яне, это будет превыгодно». Но Виер понимал, что Тятенька просто собирается за него приплачивать. Он отказался, простился со своими спутниками и после недолгих поисков снял в номерах на Невском комнату с самоваром за семьдесят пять копеек в день.
Действительно, Зубов проснулся. Первый его взгляд упал на толстое, глупое и преданное лицо Кутайсова…
В первый вечер он гулял по городу. Особенно великолепна была Морская, с торцовой мостовой, с несшимися в три ряда каретами, с уходящими вдаль рядами газовых фонарей. Эта улица могла выдержать сравнение с парижскими бульварами. Величественны были набережные, Невский, площадь Зимнего дворца. «Да есть что-то б а р с к о е в этом городе, чего нет и в Париже», — думал он с не совсем приятным чувством.
– Вы? Ну, идите… Несите. – И, протянув руку, вторично дернул сонетку.
В Отеле Ламбер вяло поддерживался взгляд, что борьбу надо вести не с русским народом, а только с его правительством. Но у большинства поляков, почти независимо от их воли, ненависть к царю и к его министрам переходила в ненависть к русским вообще. Во время его путешествия это чувство у Виера ослабело. На юге он еще себе говорил, что украинцы такая же угнетенная нация, как поляки. О великороссах этого сказать не мог: с одной стороны, они, особенно простой народ, были тоже угнетаемые; с другой же стороны, их как будто надо было считать и угнетателями. Между тем, как люди, они были не менее привлекательны, чем украинцы и чем поляки. У него были рекомендательные письма, он тотчас сделал несколько визитов, его стали забрасывать приглашениями. Некоторые русские просили его приходить к обеду, запросто, каждый день. Так было бы и в Польше. Но в других странах этого не было, там понятия о гостеприимстве были другие. Приглашеньями к обеду он почти не пользовался. Живя на средства князя Чарторыйского, берег каждый грош, не мог приглашать и угощать знакомых, поэтому не хотел обедать и у них. Однако в Петербурге, как и в Киеве, никто не считался с тем, может ли он звать к себе или нет. Так тоже было бы в Польше, и ни в какой другой из знакомых ему стран этого не было бы.
Но, предупреждая камердинера, который немедленно явился на звонок, Кутайсов уже откинул занавеси у одного окна, и веселый майский день ворвался лучами солнца в высокую, роскошно убранную опочивальню женственно-изнеженного фаворита.
Только поставя свой кофе на столик у кровати, Кутайсов отвесил вновь поклон и заговорил:
Для доклада князю Адаму следовало узнать настроение петербургского общества. Виер бывал преимущественно в среднем кругу, видел немало образованных людей, старался заводить политический разговор. Делал это вначале осторожно и незаметно, при чем сам чувствовал себя неловко: «Точно я шпион! Да собственно нечто шпионское и в самом деле есть в моих обязанностях»… Люди говорили откровенно, по-видимому, никто шпионов не боялся, ни своих, ни еще гораздо менее чужих. Правительство ругали почти все, о министрах и сановниках рассказывали анекдоты, но ни о какой революции как будто никто не думал. По крайней мере, люди удивленно поднимали брови, когда он прямо спрашивал, возможно ли вооруженное восстание (после нескольких разговоров осторожность его ослабела). Ему скоро стало ясно, что разговор беспредметный. «Какая там революция! Мой доклад будет пустым местом и очень их разочарует. Может быть, и рассердит. Что-ж делать, я обязан говорить правду».
– С добрым утром, с веселым пробуждением, милостивец… Кофеек готов… Без лести скажу: нынче, как никогда, удался на славу… А сливочки… кренделечки… Мм-м… Сам приглядел за пирожником… Кушай на здоровье, ваше сиятельство!..
Подтверждали его вывод и бытовые наблюдения. Он видел парад на Марсовом поле. Нигде в мире таких войск не было. Императорский строй производил впечатление несокрушимой силы. Многочисленная армия, очевидно, была ему верна или во всяком случае находилась в полном подчинении у правительства. О том, чтобы бороться с этой силой без помощи иностранных держав, очевидно не могло быть речи. «Если не удалось дело в 1830 году, когда у нас были свои войска, то теперь нет ни одного шанса успеха на сто. Помощь Франции? Но Людовик Филипп о ней слышать не хочет и едва ли уступит общественному мнению, хотя бы даже общественное мнение вправду требовало войны. А э т и будут воевать за кого и с кем прикажут: офицеры за общее бесправие, солдаты за шпицрутены своего начальства! Им, разумеется, начальство объявит, что они воюют за родину и за веру. И воевать они будут хорошо, потому что они воинственный, храбрый народ и почти всегда хорошо воевали».
– Благодарствуй…
Зубов небрежно протянул руку своему угоднику.
У него было из киевского кружка рекомендательное письмо к одному из членов общества Петрашевского. На второй же день он получил приглашение пожаловать на собрание. Сам Петрашевский ему не понравился. Говорил он недурно, но необычайно самоуверенно, мысли высказывал крайне противоречивые. Когда Виер отметил какое-то противоречие в его словах, он рассмеялся и произнес ту самую фразу, которую ему приписывал киевский студент.
Тот в порыве рабской преданности взял обеими руками пальцы Зубова, слегка пожал и, неожиданно заметив, что нога у колена фаворита обнажилась от покрывала, осторожно нагнулся, коснулся губами открытого места и покрыл его одеялом, бормоча:
— Я могу по каждому вопросу изложить двадцать точек зрения.
– Озябнуть изволят ножки твои, милостивец… Беречь, чай, их надо, ножки-то…
Зубов, привыкший ко всяким формам угодливости, все-таки смутился и, быстро укрывшись поплотнее, сказал:
Другие участники собрания были, напротив, в большинстве очень милые и приятные люди. «Эти постарше, посерьезнее и пообразованнее киевских юношей, но они литераторы, профессора, дилетанты, а никак не государственные люди и даже не политические деятели, хоть студент и говорил, что они после революции образуют правительство. Конечно, если б царский строй был разгромлен, то с ними можно будет и должно будет договариваться. Это будет много легче, чем с царскими министрами. У тех ведь есть „традиции“, как у наших Чарторыйских и Замойских в Отеле Ламбер. А эти без традиций, и слава Богу. Им, конечно, будет не очень приятно разделить на части то, что они считают „своей“ страной. Но они поломаются и разделят: взвалят всё на царское правительство, будут говорить о высоких принципах, о которых они до сих пор предпочитают молчать, да и поймут, что их, после разгрома России, никто особенно спрашивать не будет. А позднее можно с ними жить в добрососедских отношениях, если в самом деле их после такого конфуза оставят у власти и если их еще до того не выгонят в шею их собственные мужики, для которых Петрашевский такой же барин и враг, как Алексей Орлов. Но рассчитывать на них для свержения царя было бы просто наивно. Царей свергнет либо чудо, либо война, — не с Турцией, конечно, а с могущественными державами. И поэтому, как это ни тяжело людям гуманного миропонимания, мы должны все наши расчеты делать на войну».
– Что ты, государь мой… Не женщина я, чтобы подобные ласки… Верю, что от сердца. Да лучше не надо…
Он остался ужинать. Петрашевский оказался любезным и гостеприимным хозяином. За вином продолжался разговор о литературе, о поэзии, о французских делах. Его удивило, как хорошо эти люди знали все, что делалось в Париже. Многие говорили умно и интересно. Они разбирались, повидимому, и в немецкой философии, которой Виер не знал, называли имена, почти ему не известные и по наслышке. «Пожалуй, пообразованнее меня», — с легкой завистью думал он. — «Да, очень приятные люди. Н е н а в и д е т ь их я никак не могу. Только пользы от них нам немного, так как за ними никакой силы нет. А о том, будто они хотят заколоть на маскараде царя, тот юноша верно просто присочинил. Не такие люди закалывают царей. Какие уж у них Палены!»
– Не буду, не стану, милостивец… Не стерпел… Когда ножку увидел, ту самую… твою… хе-хе-хе… сердце взыграло. Все мы рабы нашей государыни-матушки. Ничего не пожалеем для нее… Вот я и… Не взыщи, милостивец… Пей… На здоровьице… Горячо ли? Хорошо? И ладно… А я пойду… Только… словечко вот еще…
– Что такое? Говори…
К концу ужина заговорили о Фурье. Петрашевский очень ясно и гладко изложил теорию французского социолога. Мир будет существовать восемьдесят тысяч лет. Теперь кончается 6000-летняя фаза несчастья, скоро начнется фаза счастья или социального единства. Помимо того, что средний возраст человека поднимется до 144 лет и его рост до семи футов, человечество станет необычайно одаренным. На три миллиарда населения будет тридцать семь миллионов поэтов, равных Гомеру, и тридцать семь миллионов ученых, равных Ньютону… Эта фаза будет длиться без малого семьдесят тысяч лет…
– Да слыхал я: принца немецкого сменить думает государыня. Благодетель наш князь Николай Иваныч братца на его место ладит… генерала Салтыкова… Должно полагать, и вакансий при том немало откроется… Так уж попомни меня, слугу своего верного… И племянничка, Сережку… Знаешь, чай, его. Оба мы тебе готовы усердствовать… Так уж ты…
— Не выходит счет. Четырех тысяч лет не хватает, — весело перебил его какой-то много выпивший молодой человек. Петрашевский холодно взглянул на него. Видимо, его в этом обществе перебивали не часто.
– Хорошо, хорошо. Если только перемена будет, я буду помнить… А много народу там ждет? Из чужих?
— С сожалением должен сообщить вам, что после фазы счастья, по учению Фурье, начнется фаза… Как это перевести? Une phase d\'mcoherenoe, фаза бессвязности или бессмыслия, — невозмутимо сказал он, обращаясь не к молодому человеку. По его тону вообще нельзя было понять, говорит ли он серьезно или издевается. «Какой-то странный pince sans rire!» — раздраженно подумал Виер.
– Полны горницы… Лизоблюдишки набежали… Лишь бы беспокоить тебя, благодетеля! Того не понимают, что мужей таких в их деятельности государственной излишними заботами утруждать нельзя, докучать им не подобает. Дух чтобы бодрый у милостивца был, чтобы он мог угодить и матушке-государыне, чем Бог послал… Хе-хе-хе… Ну, я тоже докучать не стану… Уж сам попомнишь просьбишку…
— Жаль, но мы, вероятно, до нее не доживем. Выпьем в память Фурье, друзья мои!
– Да, да, буду помнить. Скажи там, чтобы отказали всем. Я не принимаю сегодня… Что-то не по себе мне…
— И чтобы вас утешить, добавлю, что в пору фазы счастья вся вода океанов превратится в лимонад.
– Здоров ли, ангел мой? Лекаря бы… А то бы…
— Хорошо утешение! Какой ужас! Отчего же не в ваш превосходный шамбертэн, Михаил Васильевич?
– Здоров, здоров я! Ступай, скажи…
С низкими поклонами вышел Кутайсов.
«Над кем же они смеются? Над собой?» — думал, возвращаясь пешком домой, Виер. — «Не могу отрицать, прекрасные люди. Только в славянских странах еще такие и существуют. Нет, нет, я навсегда отказываюсь от ненависти к русским, это было недостойное чувство!» — сказал он себе и тотчас подумал о Лиле. «Собственно в дороге ничего не произошло… Лучше было бы, конечно, тогда на станции не входить в ее комнату. Но я и в Киеве видел ее раз в пеньюаре, хотя и не в этом… Этот белый с кружевами ей особенно к лицу, она в нем была прелестна… Ведь она сама попросила меня принести ей книгу. Да, был ее чудесный взгляд… Может быть, и я взглянул на нее не так, как следовало, я ведь не камень. Зачем скрывать от себя: она в меня влюблена. И мне тоже она очень нравится»… — Он сам себе ответил, что «тоже» тут неуместно: одно дело «влюблена» и другое «очень нравится». — «Когда мы расстались, у нее задрожал голос. Она сказала: „До скорого свиданья, мосье Ян“. Я, кажется, пробормотал, что в-первые дни в Петербурге буду крайне занят».
Зубов с помощью камердинера набросил на себя меховой халат и перешел во вторую комнату, где тоже горел камин, уселся у него на низеньком кресле, ноги протянул на мягкую скамеечку. Взяв пилку, стал точить розовые ногти и приказал камердинеру:
Он по прежнему думал, что настоящие революционеры обычно не очень влюбчивы: у них всё уходит в революционную страсть. Это обобщение теперь уже казалось ему бесспорным. Тем не менее, со смешанными чувствами, замечал, что возвращается мыслями к Лиле в последние дни, и особенно в последние ночи, всё чаще. «Да ведь это и практически невозможно… Поляки не лучше русских, но и русские не лучше поляков: еслиб даже не было формальных препятствий, Лейдены отнеслись бы к моему браку с Лилей точно так же, как родители Зоей, или даже еще хуже. Для них я тоже голыш, и вдобавок католик. Я никогда не принял бы православия, а Лейдены не согласятся на то, чтобы Лиля стала католичкой. Константину Платоновичу, положим, по существу всё равно: он ни в Бога, ни в чорта не верит… В чорта, впрочем, быть может, немного и верит. Но для Ольги Ивановны это было бы страшным ударом. Как для моей матери, если б она была жива… И притом, это можно было бы сделать, вероятно, только заграницей. Разве они могут на это пойти?» — Он сам удивился тому, что серьезно думает об этом. — «И еще — как бы мы стали жить? Я еле могу прокормить себя одного, быть может придется и голодать в самом настоящем смысле слова. Что же, получать от них деньги, брать „приданое“! Никогда в жизни!» — краснея, думал Виер. — «Бедная девочка скоро утешится. Лучше было бы совсем к ним не заходить, но это будет крайне грубо. Раза два зайду. Всё равно скоро уеду». Ему, однако, приходило в голову и то, что он несчастный резонер. «Меня Бальзак не мог бы изобразить: так я рассудителен. Всё рассуждения и рассуждения! И влюбиться по настоящему не могу! П о ч т и был влюблен в Зосю, п о ч т и влюбился в Лилю, всё в моей жизни „почти“. Кроме, конечно, жизни идейной», — утешал себя Виер. — «Нет, мне суждена иная дорога».
– Кто тут рядом? Своих зови. А чужих не принимаю.
Кивнув довольно приветливо на низкие поклоны троих вошедших, Зубов обратился прежде всего к Козицкому:
В первый свой одинокий петербургский вечер он было решил, что зайдет к Лиле на третий день. Потом передумал: слишком рано, это как будто свидетельствовало бы о близости. Зашел только через четыре дня. Лили не было дома. Он был огорчен (а позднее, как обычно исследуя свои чувства, обрадовался, что очень огорчился).
– Ну что там у тебя?
Тятенька, повидимому уже ставший здесь своим человеком и проводивший в доме целые дни, встретил его радостно. Хозяйка, очень полная благодушная вдова, приняла Виера чрезвычайно любезно.
Тот подал несколько бумаг из портфеля.
— Я столько о вас слышала от Лили, — с улыбкой сказала она. — И от Тятеньки. Как видите, я его уже называю Тятенькой. Девочки будут так огорчены, как на зло они только что ушли к подруге. Мы вас ждали раньше… Вот что, приходите завтра обедать. И очень, очень вас прошу приходить к обеду каждый день. Мы обедаем в четыре,
Зубов взял, поглядел, выбрал одну и стал читать, положив остальные на стол, рядом. Довольная улыбка показалась на его изнеженном, еще розоватом от сна, лице.
Ему не слишком понравилась улыбка хозяйки дома и ее слова: «мы вас ждали раньше», но отказаться было бы невежливо. Он принял приглашение.
– Прекрасно… Неужели это так? Это я могу сделать. Все в моих руках. Только чтобы потом от условия не отступил купчишка… А то, знаешь, тонет – топор сулит…
— Красивый молодой человек, — сказала Тятеньке хозяйка, когда Виер ушел. — Но уж очень церемонный, такой пшепрашам пани.
– Быть тому невозможно, ваше превосходительство. Он есть в наших руках, так и останется. Откупное дело такое, что всегда можно прореху найти, если даже не новую продрать… Тут все верно.
— Завтра принесет вам, Дарья Петровна, цветы. И еще хорошо, естьли один букет. А то принесет три, хотя по части пенензов у него дело швах. И даже зер швах. И даже зер, зер швах.
– Тогда я исполняю. Напиши записку. Я отцу в Сенат сам перешлю… Тяжба на исходе. Теперь самое время… А тут? – Он взял остальные бумаги, снова проглядел их. – Хорошо. Пусть полежат. Я сегодня скажу тебе. Еще потолковать тут надо… с Вяземским или с братом Димитрием. Он сам тестю передаст. Ты иди записку отцу напиши. Вот бери докладную… А что сам Логгинов?
— Ах, как это неприятно! Зачем нам его цветы?.. А ведь Лиля в него влюблена, правда? Краснеет и бледнеет, милочка, когда о нем говорят, и делает вид, будто равнодушна. Ах, эти девочки, сколько с ними забот! Просто иногда жалко их, хотя и зависть берет. Только моя Ниночка другая, она гордая, неприступная. У нее такой успех, сколько за ней молодых людей ухаживает, просто пропадают от любви, а она мне говорит: «Пусть ухаживают, я посмотрю». Она мне всё рассказывает… Вы не думайте, что я говорю как мать, я говорю совершенно беспристрастно. Сколько я у ней девочек вижу, но моя Ниночка совсем особенная, с самых ранних лет… Да ведь этот мосье Ян католик?
– Ждет, как мы тут порешим.
— То-то и есть, что католик, и вдобавок ни кола, ни двора. Мне один немец говорил: «Kein Geld ist kein Geld. Aber gar kein Geld!»
[19]
– Пусть ждет… Ну, у вас что нового, государи мои? Ты с чем это, Гавриил Романыч? Сверток подозрительный… И вид у тебя. Знаешь, на Новый год были мы с государыней в пансионе благородных девиц, что на Смольном дворе… И вздумалось этим козочкам… цыпинькам мне сюрприз поднести… Также, вижу, несут две мамочки… Ничего уже, с грудочкой… Из старших, видно. Приседают и подают… Разворачиваю – атласу белого кусок, цветочками зашит… И стихи на нем вышиты же. Весьма изрядные. Вон там лежат. На столе. На французском диалекте. Весьма изрядные… Кто только им стряпал? Ха-ха-ха… После всю ночь об этих пупочках думалось… Сами бы они себя поднесли. Я бы не прочь был… Ха-ха-ха!.. А то стихи… Вот и у тебя вид сходный теперь… Ну, показывай…
— Тогда, Тятенька, мое положение деликатное. Еще Оля на меня рассердится, что я его зову?
– Угадал, милостивец, ваше превосходительство. Стишки сложились… Немудреные, да от сердца… Уж не посетуй… Прочесть не изволишь ли?
— Ничего не деликатное: в Киеве он у них жил. И вовсе Лилька в него не влюблена, — обиженно возразил Тятенька. — И у гонорового пана холодная душа.
– Как не изволить? Читай, голубчик… Да что ты стоишь? Садись… Какие там у тебя еще стихи? Ода? Государыне небось? Хитрец льстивый… Она и то довольна твоими стихами. Говорила, думает в свою службу тебя повернуть… К ней, да?
— Почему вы знаете?
– Не так, ваше превосходительство… Теперь ошиблись. Слушать извольте. Загадка небольшая. Решить не пожелаете ль?
— Милая, я вижу людей насквозь. Как Шекспир! Кроме того, ведь он скоро уезжает заграницу… Я тоже завтра могу прийти к обеду?
– Загадка? В стихах? Занятно. Слушаю… Слушай, Эмин. Ты сам мастер. Судить можешь.
— Тятенька, как вам не стыдно! И к обеду, и к завтраку, и к ужину, притом, разумеется, каждый день. Мы знакомы всего четыре дня, а обе с Ниночкой уже вас обожаем.
– Где уж нам судить таких больших стихотворцев, – завистливо, покусывая губы, отозвался менее догадливый на этот раз приживальщик. – Будем хлопать… ушами, коли руками почему-либо не придется.
— Быдто?
Тонкая ирония не была оценена. Зубов снова обратился к Державину:
— «Клянусь я первым днем творенья!»… Так всегда отвечает Ниночка, она всех поэтов читала, и русских, и французских, всех. Только немцев не жалует, фрейлен Шютц постоянно на нее жаловалась, да я ничего не могла добиться. Она такая независимая, что просто ужас!.. Но как вы это делаете?
– Загадывай свою загадку, почтенный пиита.
— Что делаю, родимая?
– Служу вам, государь мой.
— То, что вас все сразу так любят.
Откашлявшись, приосанясь на стуле, где он сидел на самом краешке, но довольно твердо, Державин стал декламировать с пафосом, обычным для той поры:
— У меня большая персональная шарма, — объяснил Тятенька, очень довольный.
– «К лире!»
Звонкоприятная лира!В древни, златые дни мираСладкою силой твоейТы и богов, и зверей,Ты и народы пленяла.Глас тихострунный твой, звоны,Сердце прельщающи тоныС дебрей, вертепов, степейПтиц созывали, зверей,Холмы и дубы склоняли.Ныне железные ль веки?Тверже ль кремней человеки?Сами не знаясь с тобой,Свет не пленяют игрой,Чужды красот доброгласья.Доблестью чуждой пленяться, —К злату, к сребру лишь стремятся.Помнят себя лишь одних;Слезы не трогают их.Вопли сердец не доходят.Души все льда холоднее.В ком же я вижу Орфея?Кто Аристон сей младой?Нежен лицом и душой,Нравов благих преисполнен.
IX
Тут поэт остановил поток декламации. – В пояснение изъяснить могу, что скромность нравов и философское поведение чрезвычайно отличает персону, здесь изображенную, от иных подобных. Оттого сравнение с Аристотелем. А с Орфеем – ради склонности к игре скрипичной и к музыке, в которой также преуспевает весьма…
Зубов с очень довольным видом, только молча погрозил пальцем даровитому льстецу. Тот продолжал:
Счастье раз в жизни дается, а потом ведь всё горе, всё горе.
Достоевский
Кто сей любитель согласья?Скрытый зиждитель ли счастья?Скромный смиритель ли злых?Дней гражданин золотых,Истый любимец Астреи!Кто он? Поведай скорее!
На следующий день в Петербурге стало известно, что в Париже произошла революция.
Сызнова пояснить хочу. Астрея – справедливости и златых веков богиня. Кто средь нас она, пояснять надо ли? Да живет на многие лета государыня!
Виер узнал о ней вечером, в кружке Петрашевского. Там все были в восторге. Но никто не испытывал такой необыкновенной, захватывающей радости, как он. Теперь то, о чем он мечтал, сбылось. Приобретали новое значение жизнь в мире и его собственная жизнь.
– Да живет! – подхватили оба слушателя.
Петрашевский велел подать шампанского. Произносились восторженные речи. Просили говорить и польского гостя. Он что-то сказал, однако кратко и суховато. Чувствовал, что теперь ему с русскими долго будет не по пути. Виер не сомневался, что революционная Франция тотчас объявит России войну. В Париже в свое время говорили, что в случае войны французский или франко-английский флот войдет в Балтийское море, разгромит Кронштадт, затем высадит войска. «Очень может быть, что скоро Петербург будет взят или разрушен!»… Об этом с русскими, даже с революционерами, говорить было неудобно. Он рано вернулся в свой номер и не мог заснуть всю ночь.
– Молодец ты, Гаврило Романыч… Давай, я ужо государыне покажу. Ей приятно будет.
Опять, как несколько лет тому назад, ему пришло в голову, что в этой войне за свободу поляков и всего мира он может стать национальным и революционным героем, как Косцюшко. В нем даже всплыли отроческие мечты о военной славе. Еще накануне он предполагал пробыть недели две в Петербурге, написать и отправить доклад в Отель Ламбер, — способы сношения ему были указаны. Теперь ему стало ясно, что он тотчас должен уехать в Штетин, оттуда в Париж. «Верно, сегодня же или завтра придут инструкции».
– Изволь, милостивый. И тут еще, коли спросит… Рисунки кругом означение имеют… Вот Орфей с лирой. Уже толковал я: это нравов приятность в вельможе, здесь воспетом, означает. Он же города строит словами одними, приказами мудрыми. И это изображено в виде Амфиона-царя, по струнному звуку которого города воздвигались…
Он встал рано. Номерной принес ему самовар, Виер даже удивился: неужели сегодня пить чай, завтракать, обедать? Но до девяти утра всё равно в городе было нечего делать. Он отправился покупать билет. Оказалось, что судно в Штетин уходит через четыре дня. Рядом с ним заказывали билеты два иностранца, говорившие по-английски. Оба были очень хорошо одеты. «Не дипломаты ли?» — подумал он и прислушался к их разговору. Один из иностранцев сказал, что император Николай получил известие о революции на балу: он тотчас вышел в большой зал и, подняв руку, прокричал: «Господа офицеры! Во Франции революция! Седлайте коней!» Офицеры покрыли сообщение царя криками «Ура!» — «Посмотрим, кто будет кричать „Ура!“ последний!» — подумал Виер. Его волнение еще усилилось.
– Умно. Все умно. Спасибо. Что ты скажешь, Эмин?
Он побывал на почте и справился, есть ли для него письма до востребования. Ничего не было; ответили, что верно почта будет к вечеру. Виер погулял по городу и снова почувствовал, что в его чувствах к России всё-таки произошла некоторая перемена. Теперь ему не доставило бы никакого удовольствия, еслиб Петербург был разрушен. «Зимний Дворец, да, конечно. Но было бы очень жаль, еслибы погиб Эрмитаж с его сокровищами искусства. Да и не только Эрмитаж. Этот их новый Исаакиевский собор тоже сокровище архитектуры». Он опять подумал о Лиле. «Разумеется, вздор! И не влюблен я, и у нее через месяц после моего отъезда пройдет. Да и какая теперь женитьба!»
– Изрядно. Но сей раз много лучше всего, что обычно слышал, чем угощал порою друг наш преславный, пиит всесветный. Хотя многие находят, что в сочинениях подобных только слов звучание и обычные образы, невысокие мысли кроются. Но изрядно!
Виер зашел в магазин цветов. Действительно, сначала хотел было купить три букета, но затем решил, что это не очень удобно. «С ее подругой я и вообще не знаком». Кроме того, зимние цены на цветы были таковы, что от трех букетов следовало отказаться без колебания. Занес в память стоимость букета. В своей записной книжке он вел двойную бухгалтерию: расходы на жизнь относил на счет Отеля Ламбер; цветы же, конечно, должен был оплатить из своих собственных средств.
– Как же это, государь мой, так решаться мне в глаза говорить! – вспылив, задетый за живое едкой критикой, отозвался резко Державин, даже не помня, что он говорит в присутствии самого Зубова. – Я готов свои сочинения на общий суд отдать. Во всех ведомостях напечатать: пускай несут суждения свои господа читатели, а не завистники мелкие. Поглядим, скажут ли то же, что я от вас услыхал. И ежели бы не уважение к покровителю высокому и к месту этому… и не памятовал я услуг, мне от вас оказанных в иное время…
У Лили радость от первых дней пребывания в столице была отравлена тем, что мосье Ян не приходил. «Он, правда, сказал, что будет очень занят», — думала она и всё себя спрашивала, какие именно занятия у него могут быть. Во второй день его еще п о ч т и не ждала, на третий ждала до позднего вечера: в Петербурге люди иногда приходили в гости и в одиннадцать. Ночью в кровати плакала: всё-таки он мог бы зайти. Подумала даже, не написать ли ему, как это ни стыдно. Но адреса его она не знала. Не знал и Тятенька. Ей приходили в голову самые неожиданные, невозможные планы.
– И ничего бы не было. На словах ты горяч, Гаврило Романыч. Знаю я тебя… А про одолжения что говорить? Знаешь: старая хлеб-соль забывается… Молчишь? Оно и лучше. Вот, милостивец, не позволишь ли, я свою загадочку прочту тебе? Ныне по рукам ходит. Не ведаю, кто и сложил. А занятно. Тоже енигма изрядная.
Когда Дарья Петровна сообщила, что был мосье Виер, что, кажется, он очень милый и что он завтра придет обедать, Лиля изменилась в лице неприлично. Дочь Дарьи Петровны отвела глаза. Она знала о романе своей подруги, говорила с ней о нем. Нина, бойкая, задорная, умная барышня, распоряжавшаяся в доме всем, что ее интересовало (остальное охотно предоставляла матери), очень любила Лилю, хотя относилась к ней чуть покровительственно, как к провинциалке. В другое время Лиля обиделась бы, теперь ей было не до того. — «Но как ты думаешь, Ниночка, ты такая опытная, что ты об этом думаешь?» — с волнением спрашивала она подругу. — «Что же я могу думать, Лиленька, когда я его в глаза не видела? Он н а с т о я щ и й?» — «Как „настоящий“? Что ты хочешь сказать?» — «Да, это трудно объяснить. Я называю настоящими тех, кто может сразу влюбиться без памяти, ну так, чтобы с ума сойти, чтоб делать всякие глупости! Он такой?» «Я не знаю», — . робко отвечала Лиля, — «конечно, он настоящий. Говорю тебе, он адгерент Бланки»… — «Лиленька, я по гречески не понимаю! Какой там Бланки и что тебе до Бланки? Совсем не в этом дело… Но разве папа и мама тебя за него отдадут? А убежать, о т д а т ь с я ты не решишься». — «Может быть, и решусь! Но он на э т о не пойдет». — «Тогда он не настоящий… Нет, не огорчайся, я так говорю, ведь я его не знаю. Может быть, у вас всё выйдет хорошо. Дай Бог!»
– Забавное што-либо? Читай, читай. Я люблю…
На следующее утро Лиля одевалась долго и особенно тщательно. Всё думала, что сказать мосье Яну и как себя вести. «Если он придет в четыре, то уйдет в шесть и верно опять на несколько дней!»… Она в разговоре с Ниной сделала осторожный намек, Нина тотчас поняла и объявила матери, что непременно хочет пойти сегодня в оперу.
– Так, безделица. «Изображение пииты» называется. Кхм… кхм…
— А что дают?
Своим сипловатым, глухим баском Эмин начал читать:
— «Гугеноты». Говорят, будет государь.
У златой Гипокрены стою на брегах,Как в шелках, весь в долгах.Проливаются злата живые ключиДнем, а боле в ночи.С муз печатью на твердом, широком челе,При зеленом стою я столе.Безумолчный мне слышится золота звон.Бог Парнаса, мой бог, Аполлон!Что ни больше на карту унесть помоги,Лишь покрыть бы свои все долги!Коль игрой обеспечу пристойный доход,Грянет рой звучных од.Кто мне нужен, я всех воспою зауряд,Пусть потом и бранят, и корят!За червонцы, златой Гипокрены ключи,Стану славить их в день и в ночи.Величать стану звучными виршами тех,Кто мне дал тьму приятных утех!..Вот она, енигма, какова.Узнать трудновато, на кого сложена.
— Знаешь что, Ниночка, тогда мы возьмем ложу. Ведь надо показать нашим милым гостям такой спектакль. С Тятенькой нас будет четыре. Может быть, пригласить и мосье Виера? Или лучше позвать тетю Машу? Она нас в прошлом году приглашала.
— Ну что тетя Маша? С ней очень скучно. В самом деле позовем этого мосье Виера, уж если он вам, мама, так понравился… А вот мне он, по описанию Лили, ничуть не нравится.
Багровея от злости, Державин ясно понял, что стрела брошена прямо в него. Приехав в столицу без денег, он успел счастливой игрой быстро набрать до сорока тысяч рублей, и об этом везде говорили. Поэт был уверен, что пасквиль написан именно Эминым, с некоторых пор завидующим успехам своего прежнего протеже… Но нашел силы сдержаться.
— И не надо, Ниночка, чтобы тебе понравился поляк и католик, — наставительно сказала Дарья Петровна. — А Лиле он очень нравится?
– Недурно! И звучные вирши… И соль есть… Как скажешь, дружок? – обратился к Державину Зубов, любивший потешиться над вспыльчивым и амбициозным стихотворцем, даже порой сам стравливающий для этой цели обоих соперников.
— Это уж вы, мама, у нее спросите. Может быть, и нравится. Да что Лиля понимает? А всё-таки в театр мы его позовем.
– Что могу сказать?! Я в таких пасквилях не судья. Пока прощения прошу, благодетель. В суд, по делам пора… Мытарят меня… И конца нет… Последние гроши проживаю. Уж не взыщи…
— Что-ж, можно и его, и тетю.
– Нет, нет, я знаю. Не держу тебя. Обедать приходи… Да, кстати: правда, что на последней игре у графа Матвея Апраксина семеновский капитан Жедринский тридцать тысяч проставил?
— Нет, без тети! От тети мухи мрут. И не элегантно шесть человек в ложе, там сегодня будет весь Петербург.
– Верно, ваше превосходительство. Я сам и был при том. Больше тридцати. В семидесяти сидел. Да сорок отыграл кое-как. А остальное гнать пришлося. Не беда, Апраксин к Жедринскому на фараон заглянет, они сквитаются. Банку всегда больше, чем понтам, везет, дело известное.
— Правда? Тогда возьми открытую ложу бенуара за восемнадцать рублей.
– Правда твоя. Ты мне дай знать. Я тоже заеду на вечерок к ним, когда побольше игра там будет…
Нина всплеснула руками.
– Не премину, ваше превосходительство. Ваш слуга… – И с низким поклоном вышел поэт от фаворита…
— Мама, вы живете не в провинции, а в Петербурге! В кассе на «Гугеноты» в день спектакля билетов не купишь! Это Лиле простительно не знать! Дай Бог, чтобы у барышника купить за тридцать. Дайте мне тридцать пять рублей, и я сейчас же туда съезжу… Да, да, возьму Василису, — нетерпеливо сказала Нина, недовольная тем, что ее, несмотря на всю ее самостоятельность, не пускали одну, и тем, что их горничную звали Василисой.
В одиннадцать пришел Тятенька и сообщил, что во Франции произошла революция. Дарья Петровна приняла известие равнодушно, хотя и с любопытством.
* * *
— Ну, слава Богу, что король успел бежать. А то еще и ему отрубили бы голову. Эти ваши французы такие…
Тяжелые минуты пришлось пережить на другой день императрице, Зубову, всем обитателям столицы.
— Они не мои, милая, они наши общие.
Около полудня какие-то отдаленные, глухие удары, словно раскаты далекой грозы, стали доноситься до слуха всех живущих в Петербурге и в окрестностях его.
— Что правда, то правда. Платье из Парижа я могу отличить за версту. Никто в мире так не шьет, как они. Правда, Лиленька?
Заслышав бухающие удары, Екатерина вздрогнула, побледнела и подняла глаза на Зубова и других, кто сидел и стоял вокруг ее невысокого стола, за которым совершала государыня свой малый туалет.
— Да, правда, Дарья Петровна, — ответила Лиля рассеянно. Французская революция и ее не очень интересовала, но она смутно почувствовала, что это известие может как-то отразиться на ее судьбе.
– Канонада! – едва могла выговорить Екатерина. – Так близко… Послать узнать, что такое…
Несколько человек кинулось из комнаты.
Так оно и вышло.
Зубов тоже сделал было движение, но почувствовал, что ноги ему не повинуются, и стоял, жалкий, позеленелый, с дрожащей нижней губой.
Лиля знала сдержанность мосье Яна и всё же надеялась, что он проявит больше радости при встрече с ней. Разговаривал очень любезно, но ей показалось, что он взволнован. «Что-то неладное!» — подумала она. Удар последовал за супом. В ответ на вопрос хозяйки, Виер сказал, что уезжает в Штетин через четыре дня.
Другие тоже выглядели не лучше.
И вдруг, как боевая труба, прозвучал голос государыни, совершенно и быстро овладевшей собою:
После этого Лиля больше почти ничего не понимала из того, что говорилось за обедом. Слышала только, что мосье Ян нерешительно отказывается от приглашения в оперу: он «не одет». Эти слова были встречены протестами.
– Да что вы, друзья, я и забыла. Это мне на нынче – принц писал – адмиралы мои победу готовят над шведским флотом, который умышленно ближе к берегам нашим подманили… Успокойтесь… Принц вести пришлет скоро…
— Будешь, пане Яне, самым пышным во всем театре, — сказал Тятенька. — Но уж естьли у тебя такая фанаберия, то заезжай после обеда к себе и надень хоть кунтуш с бриллиантовыми пуговицами, быдто што Потоцкий или Радзивилл. Время есть, — говорил Тятенька, искоса поглядывая на Лилю. Хотя ему было очень жаль ее, он был доволен, что молодой поляк уезжает.
И она приказала продолжать свой туалет как ни в чем не бывало, вышла потом к ожидающим ее напуганным придворным спокойная, ясная, даже веселая, как всегда.
Тотчас после обеда Виер ушел. Опять побывал на почте. Письма всё еще не было. Дома надел свой лучший костюм, затем снова вышел на улицу. Его восторженное волнение всё росло. Делать пока было нечего. В кофейне он выпил три рюмки коньяку, чего почти никогда не делал. Подумал, что теперь устраиваются и его денежные дела. «Вернусь в Париж, сделаю доклад князю Адаму и расстанусь с ним. Будет и польская армия, меня примут офицером. Теперь, конечно, Бланки уже на свободе. Я первым делом явлюсь к нему. Буду на службе у международной революции, она может и обеспечить кусок хлеба тем, кто верно ей служит»…
И, глядя на эту удивительную женщину, все воспрянули духом.
За обед он отплатил цветами, за театр решил отплатить конфетами. Теперь незачем было так беречь деньги.
Но испытание не кончилось.
Дамы и Тятенька уже сидели в ложе. На барьере стояла коробка конфет. Дарья Петровна мягко упрекнула Виера:
Прискакал с берега курьер.
— Ну, что это! Зачем вы нас так балуете? И Тятенька тоже нам принес! На нас будут даже коситься: две коробки конфет!
Еще сама Екатерина только знакомилась с подробным донесением, а уж все близкие знали, в чем дело.
— Пусть перекосят себе глаза! — проворчал Тятенька.
Принц Нассауский выслал разведочные суда своей гребной флотилии издали наблюдать за ходом морской битвы двух сильных флотов.
— Государя не будет, — разочарованно сказала Нина. — Его ложа пуста. Должно быть, он сегодня очень занят. Его все ждали. Видите, какая парадная зала.
Командир одного русского фрегата, не поняв сигнала, вышел из строя, сломал всю линию русских кораблей.
— Красота, — подтвердил Тятенька. Он утром подкрасил волосы, а перед уходом из дому закусил, выпил и был очень весел. — Не театр, а закуток эдемьский.
Поправляя дело, старик адмирал Крузе подал сигналы перестроиться.
Действительно, зал по своему великолепию соответствовал стилю Петербурга. В Париже дамы были столь же нарядны, но не было такого множества мундиров. Впрочем, Виер не успел рассмотреть зал как следует. Дирижер уже занимал свое место.
Вся русская флотилия круто повернула курс к берегу.
Лодки принца приняли это за бегство. Дали знать Нассау, и тот послал гонца известить Екатерину.
«Гугеноты», считавшиеся в ту пору лучшей оперой в истории музыки, везде сводили с ума молодежь. В некоторых странах эта опера была запрещена. Виер ее ни разу не слышал: он в театрах бывал редко, а в оперном почти никогда не бывал, хотя любил музыку. Певцы и певицы играли так скверно, декорации были так нелепы, что, по его мнению, уж лучше было слушать, сидя спиной к сцене.
Подступ к столице мог оказаться незащищен, и государыня должна была принять меры…
Артисты пели на разных языках. Многие дамы прослезились при романсе «Plus blanche que la blanche hermine»… Тятеньке очень понравилась артистка, переодетая пажем и певшая по-русски. Он вполголоса баском всё ей подпевал. Нина нетерпеливо на него оглядывалась. Лиля слушала музыку плохо: мосье Ян сидел позади нее и смотрел на сцену через ее шею.
Пока, потрясенные этой вестью, собранные министры и сановники, военные и гражданские чины обсуждали, как поступить, на Выборгской стороне громко прогремела пушечная канонада…
Когда занавес в первый раз опустился под рукоплесканья зала, они вышли из ложи. Нина вполголоса называла провинциалам в корридорах, в фойе разных известных людей. Показала императорскую ложу, у дверей которой стояли два великана-гвардейца. — «Что это они всё мордой воротят? И кого они стерегут, когда ложа пустая?» — недоумевал Тятенька. «Вот и этому пошлому параду скоро придет конец. Будет, будет на них управа!» — думал Виер. Он находился всё в том же восторженном настроении. Теперь себе представлял, как в этой зале, в императорской ложе, будут сидеть революционные французские и польские офицеры, а среди них и он сам.
– Шведы входят в столицу! – криком ужаса пронеслось по всему городу.
Кто мог, бросились бежать.
«Сегодня решится моя судьба! Другого такого случая не будет! Я должна всё ему сказать, но где же, как? Он через четыре дня уедет! Как бы неприлично это ни было, я должна что-то сделать!» — твердила себе Лиля.
Бледная, со слезами на глазах, Екатерина приказала немедленно узнать, что там происходит.
Во втором антракте опять ничего не вышло. Они еще погуляли все вместе. Нине больше нечего было показывать. Тятеньку второе действие немного расхолодило: музыка хорошая вещь, но не в таком большом количестве. Он бойко напевал: «Дамой знатной и прекрасной — Прислан я с письмом сейчас»… Но ему хотелось посидеть. Лиля была в совершенном отчаянии. «Уйти? Сказать, что разболелась голова? Он предложит отвести меня домой, но они не согласятся или меня отвезет Дарья Петровна»…
Прошло больше часу.
— Покойник Гете, царство ему небесное, говорил, что только Моцарт или Мейербер могли бы написать музыку на «Фауста», — сказал в ложе Тятенька, поглядывая на конфеты.
Молча сидели все и ждали. Из сараев уже выкатили кареты, вывели и заложили лошадей. Стали спешно собирать все самое драгоценное и необходимое.
— Ах, как это верно! — поддержала Гете и Тятеньку Дарья Петровна.
Наконец прискакал посланный гонец, за ним явились и Архаров, и Рылеев.
— Очень верно, — подтвердила и Нина.
– Успокойтесь, ваше величество. Врагов не видно… Это несчастье вышло небольшое. Видно, уж Господь попустил… В лаборатории, на артиллерийском дворе, огонь заронил кто-то… До пятисот бомб снаряженных взорвало на воздух.
— Ниночка, уж быдто вы читали «Фауста»? — спросил Тятенька. Нина засмеялась.
– А погреба? Порох там…
— Прочла по-немецки целых десять страниц, больше не было силы. «Habe nun, ach! Philosophie, — Juristerei und Medicin— Und leider auch Theologie — Durchaus studiert, mit heissem Bemuhn»… Какое мне дело до того, что он знает? И вовсе «Bemuhn» и «Medicin» не рифмуют. Никогда не поверю, чтобы люди получали удовольствие от немецких стихов! Даже немцы.
– Все цело, государыня… И не убило никого. Один солдат сгорел. Видно, он трубкой огонь и заронил… Покарал его Бог… Все цело. Стекла повыбило… Дело пустое…
— Нинетта, люблю за откровенность.
– Ну, слава Богу. Не попустил Господь. Что еще там?