Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

ДЕСЯТАЯ СИМФОНИЯ

ОТ АВТОРА

(Предисловие к книге «Десятая симфония» - «Азеф»)

В одной из дальних комнат Лувра, за отделом мебели, висят картины Изабе. Небольшая продолговатая комната со стенами, выкрашенными желто-коричневой краской, серенькая с золотым ободком дверь не в пять раз (как двери в парадных залах), а только раза в два выше человеческого роста. Единственное окно завешено. В комнате почти всегда полутемно; нелегко разглядеть как следует эти небольшие картины в старых золоченых, черных, коричневых рамках. На маленьком старинном столе, под стеклом, на выцветшем зеленом бархате - миниатюры. Все это собрано и завещано Лувру дочерью Изабе; она покончила с собой лет пятьдесят тому назад.

Эти чудесные миниатюры, по-моему, еще не оценены по достоинству. Ничто, кажется, не связывает их между собой, а в них целая эпоха: истинный клад для историка и романиста. Они дают нам то, чего не дали огромные полотна Гро или Давида.

Изабе в юности знал людей, которые помнили Людовика XIV. Автор этих страниц раз в жизни видел императрицу Евгению, лично знавшую Изабе. Волнующая связь времен в своей слитности непостижима, - это, быть может, довод в пользу отрывочного, миниатюрного искусства.

«Десятая симфония», конечно, никак не исторический роман и не роман вообще. По замыслу автора, она близка к тому, что в восемнадцатом веке называлось философской повестью, а правильнее было бы называть повестью символической. Основной символ достаточно ясен: «И вот лестница стоит на земле, а верх ее касается неба». Боюсь, основной символ высказан слишком грубо, а неосновные - слишком незаметно. Но об этом судить читателю. Во всяком случае, по идее в небольшой книге этой все связано; неоднородность двух ее частей объясняется тем, что я не чувствовал себя способным писать об Азефе в беллетристической форме.





Сергею Васильевичу Рахманинову

Е l\'onor di quell\'arte Ch\'alluminare e chiamata in Parisi{1} Данте


Полицейский офицер поспешно вышел из караульни. У городской заставы остановились тяжелые раззолоченные кареты. По виду поезда офицер понял, что приехали важные люди, скорее всего одна из тех делегаций, которые теперь со всех концов Европы стекались в Вену на конгресс. «Верно, французы», - подумал он. Кареты были такие, в каких ездили во Франции: с низкими козлами, с небольшими передними колесами, с погребцом внизу. Лакей в сером балахоне соскочил с козел последнего экипажа, отбросил подножку и открыл дверцы. Появился молодой человек со скучающим выражением на усталом, запыленном лице, с плохо приглаженными, видимо, только что напудренными волосами. Он огляделся по сторонам, ткнул в землю длинной модной тростью, точно пробуя, тверда ли почва под ногами, и вышел из кареты, взявшись за ручку двери. «Верно, чиновник при делегации или секретарь», - решил, ускоряя шаги, полицейский офицер. Молодой человек зевнул, сбил тростью прилипший к подножке сухой комок грязи и, достав из кармана бумагу, несколько раздраженно уставился глазами на подходившего офицера.

- La delegation franзaise{2}, - строго сказал секретарь. Полицейский офицер знал по-французски. Он отдал честь и, взяв протянутую ему подорожную, предложил секретарю не дожидаться записи.

- Через час бумаги вам будут доставлены на дом, - сказал он. - Ведь вы изволите жить во дворце князя Кауниц?

Секретарь, не отвечая, щурясь от яркого солнечного света, вглядывался в подъезжавший новый экипаж. Господин средних лет, с умным, очень приятным, оживленным лицом, перегнувшись через открытое окно кареты, еще издали что-то кричал, весело кивая головой.

- Ах, это вы, месье Изабе? - снисходительно-любезно сказал секретарь. - Как спали?

- Великолепно. Еще бы, после вчерашнего ужина!.. А вы?

- Не сомкнул глаз, - ответил молодой человек мрачно. - Да, мы будем жить в отеле «Кауниц», - сказал он офицеру. - Не все, конечно, но бумаги, пожалуйста, отправьте туда для всех...

- Очень трудно теперь достать у нас помещение, - сказал с улыбкой офицер, которому приказано было проявлять особенное внимание к приезжающим делегатам. - Город совершенно переполнен... Ведь князь уже изволил прибыть, - добавил офицер, показывая, что ему известно, какой знаменитый человек стоит во главе французской делегации.

- Да, большая часть делегации во главе с князем Талейраном приехала раньше... Мы последние, - благосклонно ответил молодой человек. - Так через час вы мне доставите подорожную? - спросил он, протягивая руку офицеру.

- Вы можете быть совершенно спокойны. Имею честь кланяться...

- До свидания, месье Изабе, - садясь в карету, сказал секретарь. - Ведь вы теперь к себе? Значит, за обедом увидимся... Князь всегда обедает в пять часов.

- Отлично! Я тоже, - весело ответил месье Изабе.

Лакей махнул рукой кучеру первой кареты. Офицер отдал честь. Месье Изабе поправил подушки на сиденье, подвинул подставку для ног и устроился поудобнее у окна. Несмотря на ранний час, предместье Вены было оживленно. Лавки открывались, из домов выходили люди и с любопытством смотрели на медленно катившиеся кареты. «Русские...» «Нет, англичане», -говорили в толпе. Месье Изабе приветливо улыбался. Он был в Вене четыре года тому назад и сохранил о ней самые приятные воспоминания. Теперь, в свежее солнечное утро, она понравилась ему еще больше. «Прекрасный, прекрасный город, и народ очень хороший... Совсем не надо было императору с ними воевать... Бедный император!.. Впрочем, что ж? Он жил для славы, а славы у него и теперь достаточно, - думал месье Изабе, ласково улыбаясь проходившей девушке в коротеньком белом платьице, в розовых башмачках, в золотом кружевном чепчике. - Это, кажется, их национальный убор... Очень мило... И нет ничего лучше на свете, чем этот милый, прелестный румянец на ее щечках... Как жаль, что вместо нее придется писать разных злых, хитрых, тщеславных старичков, у которых единственная радость на земле - отравлять жизнь друг другу. Что такое он говорит?.. Куда ехать?..»

Кучер, обернувшись с козел, о чем-то его спрашивал. Месье Изабе был убежден, что немного - не очень хорошо, правда, - владеет немецким языком. Он еще до заставы объяснил кучеру, куда надо ехать: в предместье Леопольстат, за каналом Доно: месье Изабе знал, что на этом забавном языке Данюб называется Доно{3}. «Бестолковый человек», - подумал месье Изабе и хотел было рассердиться, но красное морщинистое лицо старика кучера было приятно и благодушно, он, видимо, старался угодить иностранному гостю, и, главное, солнечное утро было так хорошо, что месье Изабе рассердиться не удалось. После новых объяснений кучер, наконец, понял.

У канала месье Изабе приказал своему лакею слезть с козел и занять место на запятках кареты: так приличнее было явиться в новый дом. Квартира для месье Изабе уже была приготовлена друзьями, но еще не снята твердо: он предварительно сам должен был взглянуть, подходят ж комнаты и хорошо ли падает свет. В этом положиться на других людей было невозможно.

Кучер, откинувшись назад, затягивал вожжи. Карета спускалась к мосту. «Razumovski Brüche»{4}, - сказал кучер. Месье Изабе разобрал имя и вспомнил, что русский граф, владелец самого великолепного дворца в Вене, выстроил на свой счет мост, - так ему удобнее было возвращаться домой с Пратера. «Любезный старик и очень умный, - подумал месье Изабе, в прошлый свой приезд побывавший у графа Разумовского. - А дворец какой, какие произведения искусства!.. И, удивительнее всего, он очень недурно знает толк в картинах. Как это его называли здесь, в Вене?.. Ах, да...»

- Erzherzog Andreas?{5} - с улыбкой спросил он кучера, показывая рукой на мост. Кучер радостно засмеялся, кивая утвердительно головой: своим поступком граф Андрей Разумовский надолго поразил воображение венцев.

У ворот, где остановился экипаж, произошло радостное смятение. Девочка, сидевшая у ворот, побежала наверх, и, еще прежде, чем месье Изабе успел взойти на крыльцо, к нему вышла хозяйка дома, величественного вида пожилая дама в желтом шелковом, расшитом цветами платье. Она еще на лестнице стала приветливо улыбаться, а на крыльце сказала знаменитому гостю французское приветствие, видимо, старательно подготовленное и выученное наизусть. Месье Изабе так расчувствовался, что поцеловал хозяйке руку, с серьезным риском навсегда потерять ее уважение.

Они пошли наверх по широкой лестнице, не крутой и выстланной вполне приличным мягким ковром. Вопрос о входе имел немалое значение для месье Изабе: к нему в мастерскую должны были приезжать очень высокопоставленные люди. Вполне прилична была и передняя. За ней оказалась громадная, залитая светом комната. Месье Изабе чуть не ахнул от радости: о таком освещении он мечтал всю жизнь. Он тут же, не заглядывая в другие комнаты, объявил хозяйке, что берет квартиру, и даже не торговался, хотя цена была жестокая. Хозяйка, фрау Пульвермахер, все-таки добавила, что в другом месте с него взяли бы больше: в гостинице «Zum Römischen Kaiser»{6} самая дешевая комната стоит двадцать гульденов в сутки, и то ни одной свободной уже нет.

- Да, я согласен, - повторил месье Изабе.

Фрау Пульвермахер кивнула головой; ей, видимо, нравился новый жилец. Она объяснила, что ее покойный муж был архитектором, затем повела жильца по квартире, везде открывая настежь двери, очевидно, показывая, что все без обмана: месье Иссапе останется доволен - имя жильца она произносила с двумя ударениями, на первом и на последнем слоге. Обмана, действительно, не было ни в чем. В спальне все тоже было очень хорошо: и огромная с периной постель, и шкафы, и рукомойник, заставленный мисками, кувшинами, флаконами. Лакей месье Изабе, тяжело ступая по лестнице, нес сундуки, чемоданы. Ему помогала горничная, могучая, краснолицая, с огромным бюстом женщина. «Sei gelobt Jesus Christus»{7} - хриплым голосом сказала она, войдя в комнату. «Господи, какой Рубенс!» - подумал почти умиленно месье Изабе. Принесли цинковую ванну, напоминавшую по форме башмак; при некоторой ловкости в нее можно было сесть. Из ванны шел пар. Месье Изабе с улыбкой смотрел на ванну - этот предмет и в Париже встречался нечасто; однако сесть в башмак не решился.

Умывшись и выбрившись, месье Изабе с помощью лакея начал устраиваться: вынул костюмы, все по последней моде, с узкой талией, с шелковыми пуговицами, вынул шляпы, белье, парики, кисеты, пистолеты, компас, карту и множество разных других вещей. Все у него было превосходное; у месье Изабе была слабость к очень дорогим вещам. Затем он приказал лакею раскрыть большой, туго перевязанный веревками ящик: там у него хранились начатые или уже готовые картины, которые он привез с собою, чтобы украсить ими мастерскую.



В шелковом халате темно-красного цвета с кистями он вернулся в большую комнату. На столе, вокруг букета цветов, стояли кофейник, масло, крошечные круглые булочки, ветчина, мед, варенье, графин с жидкостью необыкновенно приятного вида, окруженный тяжелыми серебряными рюмками. «Нет, право, она славная женщина... Вот только то желтое платье с розами, ах ты, Боже мой! - подумал месье Изабе, по указаниям которого со слепой и восторженной покорностью одевались самые красивые женщины Парижа. - И вот этого фарфорового мопса надо сейчас же разбить, а кусочки выкинуть куда-нибудь подальше». Он даже вздохнул при мысли, что могут существовать люди, которым нравятся такие вещи.



Месье Изабе выпил чашку кофе, съел булочку с маслом и ветчиной, съел булочку с маслом и медом, попробовал, что было в графине - оказалось недурное токайское вино, - и, налив себе вторую чашку (кофе был очень крепкий и вкусный), в самом лучшем настроении духа подошел к среднему окну комнаты. Из мастерской открывался вид на реку. По мосту, разделенному на четыре прохода для экипажей и пешеходов, катились на Пратер кареты. Лодки плыли по реке. Дети играли на лестницах, криво спускавшихся к самой воде. Улица загибалась слева куда-то в сторону; над неровными домами виднелась вдали готическая стрелка. «Господи, как хорошо!» - подумал месье Изабе. Из соседней комнаты доносились удары молотка, треск отдираемых досок: лакей открывал ящик с картинами. «Вот, вот главное, - радостно подумал месье Изабе, вспомнив то, что было в ящике. - Надо работать и работать». От солнца, от свежего ветра, от крепкого кофе он почувствовал необыкновенный прилив энергии и, оторвавшись от окна, тотчас взялся за дело.

Через час все было готово, мопс и пестрые занавесочки удалены, стены задрапированы привезенными из Парижа тканями, картины повешены, мольберты поставлены. К стене месье Изабе придвинул большой стол и на шелковом покрывале разложил миниатюры. Преобладали табакерки, квадратные, круглые, овальные. Посредине находилась шкатулка с главным сокровищем коллекции: на крышке маленькой круглой табакерки, на крошечной пластинке слоновой кости, обведенной двойным ободком из золота и небольших жемчужин, был написан портрет римского короля: прелестный ребенок с блестящими глазами. «Да, этого никто другой сделать не мог бы», - с гордостью подумал месье Изабе.

- Schön!.. Aber herzig!.. Très choli!..{8} - говорила в искреннем восторге фрау Пульвермахер, которую месье Изабе позвал полюбоваться мастерской, приведенной в надлежащий вид. Она даже забыла обиду от того, что французский гость с худо скрытым отвращением вынес и отдал ей фарфорового мопса и занавесочки, нарочно для него повешенные накануне. Восхищение хозяйки было приятно месье Изабе, хоть он и был убежден, что, кроме художников, почти никто ничего не понимает и не может понимать в искусстве. Особенно понравилась фрау Пульвермахер головка римского короля. Ее умиляло и то, что ободок был из жемчужин, наверное, настоящих и дорогих, и то, что на такой крошечной пластинке можно было написать портрет, и то, что этот ребенок, хоть и сын злодея, был внуком ее императора, которого она часто видела на улице, и то, что месье Изабе писал портрет с натуры во французском дворце, где все, должно быть, так парадно и роскошно. Неожиданно фрау Пульвермахер покраснела и, запинаясь, сказала жильцу, что цена на квартиру будет другая: не четыреста гульденов в месяц, а триста семьдесят пять. Месье Изабе сначала показалось, будто хозяйка обмолвилась: верно, считает, что продешевила, и хочет взять еще дороже. Но фрау Пульвермахер не обмолвилась: она сделала жильцу скидку в двадцать пять гульденов. «Какая прелесть!.. Это угрызения совести - то самое, чего нет ни у Фуше, ни у Талейрана, - растроганно сказал себе месье Изабе. - Лучше всех они, простые люди, я всегда так думал...»

Как сей случай верный и не по почте, то и рассудилось мне слово сказать тебе относительно письма твоего под № 2 о женитьбе и касательных до того обстоятельств... Не стоит труда отечество свое вовсе оставлять. Взгляни на твари бессловесные, которые всегда мест своих и лесов держатся, в которых они родились и взросли. То кольми паче человек, тварь, одаренная разумом и рассудком, должен сего правила держаться. Когда прилежно и хорошенько рассудить, кажется, должно делать остуду всякому горящему любовному племени, яко слепотою возжигаемому и горящему. Из письма гетмана Кирилла Разумовского к сыну Андрею
Андрей Кириллович Разумовский, Erzherzog Andreas, как его любовно-иронически называли в Вене за величественную осанку, за строгое соблюдение этикета, за необыкновенно роскошный образ жизни, возвращался домой со своей ежедневной прогулки верхом. Всю главную аллею Пратера он проскакал галопом, и это его утомило. Андрею Кирилловичу было более шестидесяти лет. Он и верхом катался больше по привычке: врачи давно советовали ему бросить верховую езду или уж если ездить, то медленно, на смирной лошади. Разумовский немного гордился тем, что не очень следует предписаниям врачей.

На нижнем Пратере, подъезжая к реке, он остановился, снял шляпу и поехал шагом. Ездил он по старой Зейдлицевской школе, на шенкелях и коротких поводьях, на длинных стременах, на небольшом седле с огромной раззолоченной попоной. Старый голштинский конь с перевязанным хвостом, закусывая удила и озираясь по сторонам, шел так, точно с минуты на минуту собирался встать на дыбы и сбросить всадника. Прохожие сторонились с восхищением.

Во время прогулки с графом Разумовским случилось небольшое происшествие. К нему подъехал господин на прекрасной английской лошади, любезно с ним побеседовал о погоде, затем простился. Разумовский не мог вспомнить, кто это такой. Он помнил только, что господин этот был король; но какой именно король, Разумовский решительно не помнил. Андрей Кириллович знал всех владетельных принцев Европы; теперь в Вену их съехалось много, среди них было немало королей, и все они ежедневно гуляли и катались верхом по Пратеру без свиты, без адъютантов и даже, как им казалось, без полицейской охраны (в действительности тайные агенты австрийской полиции повсюду их сопровождали, но это делалось совершенно незаметно).

Встреченный господин не был ни прусским, ни баварским, ни вюртембергским королем, -их Андрей Кириллович не мог бы не узнать. «Кто бы такой был?.. Может, не король, а великий герцог или принц какой? - спрашивал он себя. - Баденский? Веймарский? Шаумбург-Липпе? Гогенцоллерн-Зигмаринген?.. Да нет же... Слава Богу, и этих не первый год знаю... Может, Антон Саксонский?.. У него и вид был словно в загоне, - думал Андрей Кириллович (саксонцы как недавние союзники Наполеона были не в чести у руководителей конгресса). - Нет, я верно помню, что король...»

Разумовский с улыбкой вспоминал это странное происшествие: говорил он с господином так, как говорил бы с королем, но титулования тщательно избегал, скороговоркой вставляя в свои фразы что-то немного похожее на титул. Король прекрасно говорил по-французски, с легким иностранным акцентом, - это приметой служить не могло. «Так они все говорят... Презабавно, - думал Андрей Кириллович. - А лицо знакомое, точно... Совсем стал терять память!.. Батюшка до восьмидесяти был головою свеж... Не нам чета...»

По мосту, носившему его имя, Разумовский выехал на улицу, тоже носившую его имя, и за поворотом издали увидел свой дворец. Вид великолепного здания всегда доставлял Андрею Кирилловичу наслаждение. Теперь к этому примешивалась боль: Разумовский решил подарить свой дворец для посольства государю. Слухи о его намерении уже ходили по городу и вызывали много толков. Близким людям было известно, что дела графа далеко не блестящи и никак не позволяют ему делать подарки стоимостью в два миллиона. Одни - недоброжелатели - объясняли намерение Разумовского тонким дипломатическим расчетом: государь, скорее всего, откажется от подарка, а если примет, то, конечно, предложит Андрею Кирилловичу на вечные времена должность посла при императоре Франце: не выгонять же человека из им же подаренного дома. Все знали, что Разумовский обожает Вену, свыкся с ней за двадцать пять лет, был женат на одной австрийской графине, теперь скоро женится на другой и больше всего на свете боится, как бы его не заставили куда-нибудь уехать. Другие говорили, что Разумовский никакого тонкого расчета не имеет, а просто он Erzherzog Andreas, которому от природы свойственно поражать людей необыкновенными поступками: так он в свое время скупил и снес двадцать семь домов для постройки дворца, хоть был в долгу как в шелку; так он выстроил на свой счет каменный мост через реку в целях разумной экономии: чтобы не тратить на дальний объезд времени и, следовательно, денег. При этом старые друзья с улыбкой вспоминали, что говорил на своем живописном народном языке покойный гетман Кирилл Григорьевич о разных экономических проектах любимого сына.

На площади перед дворцом (она тоже носила имя Разумовского) стояло несколько экипажей. Кучера и лакеи срывали с себя шапки. Андрей Кириллович, кивая благосклонно головой, вглядывался в гербы на крестах и соображал, кому они принадлежат. «Уже гости?.. Что-то нынче рано», - подумал он без оживления. Не остановившись у главного подъезда, Разумовский проехал к манежу, который теперь был переделан в залу для больших приемов; здесь должен был состояться обед на триста шестьдесят персон.

Управляющий, толстый осанистый человек, распоряжавшийся работой в манеже, увидев графа, взволнованно хлопнул два раза в ладоши и, сняв высокую шляпу, быстро, коротенькими шагами вышел навстречу. Подбегавшие слуги уже помогали Андрею Кирилловичу сойти с лошади. Он потрепал ее по шее, взошел на крыльцо, скрывая одышку, и заглянул в манеж. Там все было отлично.

- Наденьте шляпу, холодно, - сказал усталым голосом Андрей Кириллович.

Управляющий доложил о приготовлениях к обеду: курьер, посланный во Францию за трюфелями, виноградом и устрицами, только что вернулся. Стерлядь с Волги, наверное, привезут завтра. Ананасы и вишни привезены, такие, что лучше нельзя желать. Разумовский не без удовольствия слушал управляющего: он очень любил венский диалект. Но устрицы, стерлядь и вишни мало его интересовали. Андрей Кириллович и в былые времена не был гастрономом. Неожиданно он поймал себя на мысли, что ему совершенно все равно, как сойдет обед. «Можно полагать, сойдет хорошо... В тысячу первый раз... Ну, и слава Богу, - равнодушно подумал он. - А сердце вправду пошаливает изрядно... Ведь уж минуты три, как сошел с лошади...»

- Только вишни обошлись в Петербурге дорого. Ваше Превосходительство, по рублю штука, значит, по нынешнему курсу немного больше флорина, - говорил озабоченно управляющий. - Такой сезон... Ничего не поделаешь...

- Da kann man nix machen{9}, - рассеянно повторил Разумовский.

-А вот масло, Ваше Превосходительство, придется взять местное: датского ни в одном магазине сейчас нет...

«Господи!.. Ну да, это был датский король! Натурально! - с облегчением вспомнил Андрей Кириллович. - Как же я его не узнал, ce cher Frédéric?..{10} Правда, очень давно не видались, а все же...»

- Ничего не поделаешь, - опять сказал он шутливо. - Возьмем венское... Больше ничего?

- Ничего. Ваше Превосходительство... Еще разрешите доложить, приходил господин капельмейстер ван Бетховен и велел сказать Вашему Превосходительству, что не может быть завтра во дворце.

- Как не может быть? Почему? - воскликнул Разумовский.

- Господин капельмейстер не сказал, по какой причине, - с почтительной улыбкой ответил управляющий. - Ваше Превосходительство изволите знать господина ван Бетховена.

- Да это невозможно! Совершенно невозможно! - расстроенно сказал Разумовский. -Может быть, он обиделся за что?

- Не могу знать, Ваше Превосходительство.

- Я сейчас напишу ему письмо, - сказал, подумав, Андрей Кириллович. - Не знаете ли вы, кто здесь?

Управляющий назвал имена гостей. Обязанность хозяйки дома у Андрея Кирилловича выполняла совместно со своей сестрой графиня Тюргейм, уже неофициально считавшаяся его невестой. Однако независимо от этого боготворившие Разумовского венские дамы постоянно посещали его гостеприимный дом и после смерти первой жены графа. Для него допускались отступления от правил: он сам создавал правила.

Услышав имена, Разумовский слегка поморщился: гости - и мужчины, и дамы - были приятные, но среди них находились две дамы одного ранга. Это значило, что придется все время стоять. По этикету, принятому в ту пору в Вене, всякая графиня должна была уступать место входящей в гостиную княгине, которая вставала перед княгиней, старейшей по времени пожалования титула. Княгини уступали место обер-гофмейстеринам. Если же высшие дамы в салоне были одинакового ранга, то ни одна не садилась и все общество простаивало на ногах целый вечер. Прежде самые неудобные формальности этикета представлялись Разумовскому вполне разумными и необходимыми. Теперь обычай этот показался ему крайне странным. «И многое у них такое же, ежели правду сказать...» - Андрей Кириллович с легким раздражением вспомнил, что австрийский император подавал руку лишь тем из своих подданных, которые были министрами, высшими чинами двора или имели титул не ниже графского. Разумовский не раз видел, как на приемах император Франц улыбкой и наклонением головы здоровался с заслуженными генералами и тут же при них протягивал руку молодым титулованным офицерам. «Из разных альтернатив надо брать лучшую: у нас умнее и приятнее, а пышности, пожалуй, не столь уж и менее, - подумал Андрей Кириллович. - И недоразумения между рода и чина не могут быть... Что такое титул? Покойный дядя был во времени, вот у нас и титул...»

В сопровождении управляющего, который продолжал сообщать разные подробности о предстоявшем обеде, Разумовский через сад направился к боковому внутреннему подъезду дворца. Уже темнело. Красные листья падали с деревьев. У фонтана Андрей Кириллович остановился передохнуть. Отсюда в полутьме дворец был еще прекраснее. «Да, жаль все это навсегда покинуть», - подумал он неопределенно, не то имея в виду свой подарок, не то другое - «навсегда».

- ...А по углам, Ваше Превосходительство, будут, как вы приказывали, щиты с обозна чением побед союзных войск...

Во дворце вспыхнул и побежал по фитильку огонек. Сразу осветились окна двух главных гостиных, картинной галереи. При всей своей любви к старинному укладу жизни Андрей Кириллович не отказывался от полезных новшеств: так, и отопление у него было новое, водяное, по трубам, проходившим под полом, - такое недавно устроили и в некоторых залах Бурга. «Значит, в зале Кановы никого нет, туда и пройду», - подумал Разумовский, поднимаясь по засыпанным листьями ступеням. Он отпустил управляющего.

Француз-камердинер встретил графа на лестнице внутренних покоев. Андрей Кириллович приказал приготовить жабо с брабантскими кружевами, белый муслиновый галстук и сюртук araignée méditant un crime{11}. «Как это глупо: araignée méditant un crime!» - подумал он, удивляясь тому, что он серьезно произнес, а лакей серьезно выслушал такое название.

В белой зале, сплошь заставленной статуями Кановы, зажглись алебастровые лампы. Одна из них заливала белым светом «Флору». Против этой статуи стояло небольшое бюро: Андрей Кириллович любил работать в галерее. «Еще не поздно», - подумал он, взглянув на часы, сел за стол и стал писать: «Mein lieber Beethoven...»{12} Написав несколько строк, Разумовский задумался. Он чувствовал все большую усталость, сердцебиение не прекращалось. «Или вправду бросить верховую езду?.. Хорош жених!.. Покойный папа любил повторять из Сираха: \"Юн бех и сострехся, ин тя поешет и ведет тебя, амо же не хощеши...\" Да, именно, амо же не хощеши. Касательно конгресса тоже нехорошо... Нессельроде все делает...» Разумовский был первым русским уполномоченным на конгрессе, но почти не принимал участия в работах. «Может, потому и взяли, что надо было хоть одного русского: остальные - Нессельроде, Штакельберг, Поццо ди Борго, Каподистрия и Аншетт... Вместе называются \"русская делегация на конгрессе\", - с легкой иронией думал Андрей Кириллович, хоть он ровно ничего не имел против инородцев и иностранцев. - Да, хорошего не видно... Собственно, все миновало... Успехи, впрочем, веселости не доставляли и прежде... Сплетни, клевета, злоба, зависть - viola le revers d\'une médiocre médaille...{13} Дела тоже сумнительны... Вот и Хорошево продано после стольких других маетностей... Теперь остался один Батурин, да и он заложен... У меня нет денег, и у Бетховена нет, - с печальной усмешкой думал Разумовский. - Только он обеда на триста шестьдесят персон не дает, ему заплатить сапожнику не из чего. А за него по-настоящему можно отдать всю Вену...» Андрей Кириллович прочитал записку, добавил еще несколько любезных слов и запечатал.

Quelle vanité que la peinture, qui attire l\'admiration par la resemblance des choses dont on n\'admire point originaux{14}. Паскаль
- Господа, еще секунда, и вы будете свободны, сеанс кончается, уже недостаточно свет ло, - сладким голосом говорил месье Изабе, стоя с кистью в руке вполоборота у мольберта и беспрестанно переводя с залы на полотно зоркий, слегка прищуренный взгляд. - Милорд, не много пониже голову... Благодарю вас... Князь, ваша улыбка очаровательна, но, вы знаете, я желал бы изобразить конгресс торжественным и серьезным, как подобает такому высокому собранию... Предположите на секунду, что император Наполеон вернулся с острова Эльбы... Вот так, теперь чудесно...

Делегаты смеялись, месье Изабе и здесь был общим любимцем.

- Еще одна минута, господа, только одна минута, я знаю, как дорого ваше время... А сегодня вдобавок эти наши живые картины во дворце... Не беспокойтесь, господа, вы не опоздаете, ведь руководство постановкой лежит на мне. До начала спектакля еще не менее трех часов, времени у вас хватит даже для того, чтобы разрешить польский вопрос... Господин председатель конгресса, удостойте взглядом вашего покорного слугу... Благодарю... Так... Господа, поздравляю вас, вы свободны: сегодняшний сеанс окончен.

- Кончен? Ну, вот и отлично...

- Да, вы нас продержали...

- Зато очень подвинулось...

- Какой талант!.. Как он метко вас схватил!

- Разве? Вот вы, по-моему, вышли прекрасно!

- Когда же будет готово?

- Господа, поздно...

- Обедать... Едем...

Конгресс пришел в движение. Талейран встал и потянулся. Меттерних, улыбаясь, поднял с пола свой портфель. Гарденберг надел меховой плащ, небрежно повешенный на спинку стула. Каслри взял брошенную трость. Месье Изабе, которому надоело местничество делегатов, придал своей композиции непринужденный характер. Председательское кресло оставалось незанятым: на картине не должно было быть центра. Настоящая работа шла в мастерской месье Изабе на отдельных сеансах. Здесь он был занят общим планом картины.

Делегаты, оживленно переговариваясь, выходили из залы или, любуясь полотном, говорили комплименты художнику. Месье Изабе учтиво благодарил, с необыкновенным вниманием выслушивал замечания и неизменно со всеми соглашался. При этом вид у него был такой, точно указание казалось ему гениальным. Однако тех делегатов, которые, прощаясь, говорили ему «дорогой Изабе», он таким же покровительственным тоном называл просто по фамилии, не обращая никакого внимания на оскорбленно-изумленное выражение, выступавшее на лице делегата.

Задернув покрывало над полотном, месье Изабе вышел в соседнюю комнату, где для него был приготовлен рукомойник. Лакей презрительно сливал воду на руки живописца. Месье Изабе поговорил на ломаном немецком языке с лакеем и ему тоже сказал какую-то любезность. Он это делал по убеждению, признавая совершенную необходимость комплиментов в обращении с людьми. Месье Изабе не в сознании, а где-то на дне души едва ли не считал всех людей душевнобольными.

Закончив разговор с соседями о вчерашнем спектакле в Бургтеатре, Разумовский вышел из залы конгресса. В вестибюле у лестницы он увидел месье Изабе; с художником стоял один из второстепенных делегатов.

- Да, Ваше Превосходительство, к великому своему огорчению, я должен был отвести вам место не за столом, а позади стола, - нежным голосом говорил Изабе. - Но, во-первых, только чуть-чуть позади... Чуть-чуть!.. А во-вторых, я знаю, для вас - и, быть может, для вас одного - это никакого значения не имеет. Vous aves l\'âme trop haute. Votre Excellence, pour attacher la moindre importance á ces mesquines questions de préséance{15}.

- Разумеется, для меня лично это никакого значения не имеет и иметь не может, -мрачно ответил делегат. - Но я здесь представляю свою державу, и, признаюсь, меня несколько удивило то место, которое вы, дорогой месье Изабе, отвели мне на картине, имеющей официальный характер.

Изабе кротко вздохнул.

- Зато вы поставлены вровень с портретом императора Франца. Оценили ли вы это, Ваше Превосходительство?.. - сказал он с силой в голосе, видимо, обрадовавшись новому доводу. - Я хотел этим оттенить и значение вашей державы, и то особое место, которое лично вы заняли на конгрессе благодаря вашему уму и дарованиям... Обратите внимание, Ваше Превосходительство, еще и на то, что вы представлены en face, a не в профиль. Это тоже очень существенно, - говорил месье Изабе, улыбаясь подходившему к ним Разумовскому. - Знаете ли вы, что, если герцог Веллингтон приедет на конгресс, я должен буду его изобразить сбоку, на самом краю картины, и в профиль. Да, самого герцога Веллингтона! Ибо другого места нет.

- О чем, смею ли узнать, спор? - спросил Разумовский.

- О, никакого спора, - поспешно ответил дипломат. - Я высказываю месье Изабе свое восхищение: композиция его картины задумана так искусно.

Он кисло улыбнулся и отошел. Месье Изабе сокрушенно посмотрел на Разумовского.

- Что? Недоволен местом? - спросил Андрей Кириллович.

- Сил моих больше нет! - ответил Изабе, поднимая руки. - Все задеты, все обижены, все недовольны... Кроме вас, граф, - любезно добавил он. - Что же будет, если в самом деле приедет Веллингтон?

- Вы вправду его поместите с краю? - недоверчиво спросил Разумовский.

- Куда же мне его деть?.. Может, Бог даст, это только слухи и он не приедет. Нельзя же в последнюю минуту все менять. Пусть стоит в профиль, с краю у двери, будто только что вошел... Но я знаю, что ему сказать. Я скажу ему, что в профиль он похож на короля Генриха IV...

- По-моему, никакого сходства.

- По-моему, тоже.

- Ни по лицу, ни по уму.

- Этого я не смею говорить о столь высокопоставленном человеке. Но спорить с вами я тоже не смею... Pour ne pas donner un démenti á Votre Excellence{16}, - почтительно сказал месье Изабе.

Очень довольные друг другом, они направились к выходу. Швейцар без булавы подал шубы, швейцар с булавой открыл настежь дверь. По Ballplatz отъезжали последние кареты. Впереди бежали скороходы в странных костюмах, в шляпах с перьями; в руках у скороходов были факелы, хоть еще и не стемнело.

- Что же вы, граф, не скажете мне ничего о моей картине? - лукаво спросил на улице месье Изабе. - Пойдем пешком, правда?.. Вам она не нравится?

- Очень нравится, напротив, - ответил Разумовский. - И я рад тому, что вы пишете картину. Вы знаете, как я люблю и ценю ваш огромный талант, но не лежит у меня душа к миниатюре. По-моему, у миниатюристов вырабатывается особое отношение к жизни: они все себе представляют в малом виде, а потому видят малое во всем. У миниатюры нет будущего.

- А по-моему, самое высшее искусство именно миниатюра. Потому что... Впрочем, не знаю, как объяснить... Искусство не должно быть элитным... Вот вы боготворите Канову! Что и говорить, талантливый человек, его искусство очень нарядно... По-вашему, у Кановы есть будущее? Я думаю, никакого. Голый огромный Наполеон со статуей свободы в руке у меня ничего, кроме смеха, не вызывает. Я раз двадцать писал Наполеона на табакерках. Очень может быть, это и не Бог знает что такое. Но, по совести, «Наполеон» Кановы ни одной моей табакерки не стоит...

- Да разве ваши миниатюры не нарядны? - разводя руками, возразил Разумовский; он обиделся за Канову.

- Нарядны, но в меру... Они прежде всего верны. Если аккуратность - вежливость королей, точность мельчайших деталей картины, по-моему, вежливость художника. Меня бранят за внимание к мелочам, - разве в картине есть мелочи! Задача искусства выписывать и оживлять, а одно невозможно без другого. Из искусства надо выжать воду. Сухость - недостаток в чем угодно, но только, пожалуй, не в живописи. Будущее принадлежит тому искусству, которое удачно загримируется под безделушку. Нарядность? Да, конечно, без нее не обойтись. Искусство всегда немного наряднее, чем жизнь, иначе оно было бы невыносимо... Впрочем, Наполеон моих последних табакерок почти и не наряден: усталый, пожилой человек, все взявший от жизни.

- Это оттого, дорогой месье Изабе, что вы предвидели падение империи, - сказал с усмешкой Разумовский. - Когда вы писали корсиканца, вы, наверное, уже предчувствовали, что через год будете писать нас... Я шучу, конечно, - поспешил добавить он.

- Заметьте еще, дорогой граф, - сказал месье Изабе, - что до корсиканца, который, кстати сказать, был умнее всех жителей Бурга, вместе взятых, да еще с Ballplatz на придачу, до корсиканца я писал разных революционеров. Среди них тоже попадались хорошие люди. А до революционеров я писал несчастную королеву Марию Антуанетту. Она была прелестная женщина. Политические деятели для того и живут, чтоб резать друг друга, я в этом не виноват. Мое дело - писать возможно лучше, и только. Едва ли потомство будет особенно интересоваться моими политическими взглядами, не правда ли?

- Надеюсь, вы на меня не обиделись? - спросил Разумовский. - Уж нам-то, профессиональным политикам, хвастать нечем... Кстати, слышали ли вы о последнем выступлении вашего друга князя Талейрана? Он предлагает конгрессу 21 января, в день казни короля Людовика XVI, отслужить торжественную панихиду в соборе святого Стефана... Даю вам слово!.. Должен сказать, мы все видали виды, но когда этот человек, бывший закоренелый революционер, друг и товарищ всех цареубийц Конвента, внес свое предложение, в зале наступило гробовое молчание, все мы опустили глаза, как институтки... Разумеется, предложение было принято.

- Как же, я знаю. Мне поручено выработать церемониал 21 января... Все это не мешает Талейрану быть самым очаровательным человеком на свете, - ответил месье Изабе. - Он предаст лучшего друга, но предаст так, что прямо картину с него пиши... Вы тоже во дворец, граф? Я тороплюсь на репетицию. Так и проходит моя жизнь, - со вздохом сказал он, - с одной пантомимы на другую.

- Это старо, дорогой месье Изабе... Что вы сегодня ставите?

- Мы ставим «Олимп». Богов я подобрал на славу, но Венеру не решалась играть ни одна из дам; то ли из скромности, то ли из боязни насмешек... Я придумал выход: Венера будет стоять спиной к публике. Мне удалось без труда найти даму, которая сзади очень похожа на Венеру. Это фрейлина, мадемуазель Биллем. После пантомимы будет романс в лицах, музыка королевы Гортензии... А вы зачем так рано во дворец?

- Я должен представить царю и царице одного очень несчастного человека, композитора Бетховена. На днях будет его концерт... Надо собрать для бедняги денег. К несчастью, император Франц очень его не жалует... Прусский король пришлет за билет десять дукатов, я его знаю. Другие - дай Бог, чтобы хоть приняли билеты. Вся надежда на царя... Беда в том, что им будет трудно разговаривать, - сказал озабоченно Разумовский. - Император Александр, как вы знаете, довольно плохо слышит. А мой протеже просто глух.

- Композитор? - удивленно спросил месье Изабе.

- Да. Послал же Господь такое несчастье! - со вздохом сказал Разумовский.

- Это ужасно! - ответил, закрыв глаза, месье Изабе. - Бедный человек!.. Вот что, граф, я не император и не король, но я сделаю что могу, скажите этому... Как вы его назвали?.. Скажите ему, чтобы он послал билет и мне, по-товарищески, просто, как артист артисту... Он хороший композитор?

- Спасибо, - ласково сказал Разумовский. Он был тронут. - Хороший ли композитор? Сказать «превосходный», «удивительный» - значит сказать глупость. Я вам отвечу так: он мой последний шанс на бессмертие. Если через сто лет люди будут иногда обо мне вспоминать, то разве только потому, что этот человек посвятил мне две свои симфонии.

Месье Изабе посмотрел на Разумовского.

- Вот как? - сказал он с легкой грустью. - Очень интересно... Sehr fidel, sehr fidel{17}, -добавил он, помолчав. Месье Изабе знал, что слово «fidel»{18} употребляется у немцев не в таком смысле, как по-французски, и пользовался им наудачу, с видимым удовольствием.

- Опять fidel! Вы злоупотребляете, дорогой месье Изабе, - смеясь, сказал Разумовский. -Вроде как лорд Каслри словом features...{19} Вы заметили, он ни одной фразы не может сказать без features...

Я познакомился в Теплице с Бетховеном. Его талант поразил меня. К несчастью, это совершенно необузданный человек. Он не вполне не прав, считая мир отвратительным. Но он мира не сделает менее несносным ни для себя, ни для других. Из письма Гёте
Режиссера пантомимы «Олимп» звали Омер - только очень мрачный человек не использовал бы этого для каламбура. Сияя от радости, месье Изабе поговорил с Омером и поздравил его с блестящим успехом живых картин: пантомима сошла превосходно. Артисты-любители обожали художника: он всегда всех оживлял своим весельем, всем говорил только приятное, и даже его критические замечания никогда не задевали - так он их подавал. Месье Изабе горячо поблагодарил участников пантомимы, а одну молоденькую барышню, которая особенно ему нравилась (ему нравились почти все), тут же расцеловал, сославшись на свой возраст, что вызвало общие протесты.

Из зала доносились звуки марша. Антракт перед романсами в лицах был короткий. Быстро переменили декорацию. При спущенном занавесе влюбленная пара, осторожно ступая на цыпочках, вышла на сцену и в последний раз под руководством месье Изабе прорепетировала действие. Он сам вполголоса напевал мелодию романса: и мелодия эта, и вид влюбленных доставляли искреннее удовольствие месье Изабе.

Послышался звонок. «Только не волнуйтесь... Ради Бога, не волнуйтесь!» - страшным шепотом сказал режиссер. Лица влюбленных побледнели. Месье Изабе укоризненно посмотрел на Омера, подивившись в опытном человеке такому непониманию человеческой натуры. Он засмеялся, потрепал по плечу влюбленного и сказал влюбленной, что она никогда не была так хороша.

- Как я ему завидую!.. Нет, как я ему завидую, этому юному князьку! - сказал он весело и удалился за кулисы на свой наблюдательный пост сбоку.

Занавес поднялся. Музыка заиграла романс. Влюбленные взялись за руки. Месье Изабе почувствовал, что все опять пойдет прекрасно.

Его роль кончилась. «Надо бы посмотреть, как выходить из зала, - подумал он и ушел с наблюдательного поста. - Кажется, сюда, а оттуда выйду коридором...» Месье Изабе еще плохо разбирался в бесчисленных залах Бурга. Он спустился по лесенке, прошел по одному коридору, куда-то свернул по другому и очутился в красном раззолоченном салоне, где, к его огорчению, играли в карты люди, очевидно, не интересовавшиеся ни живыми картинами, ни романсами в лицах. На вечерах императрицы во дворце была полная свобода. У одного из столиков спиной к месье Изабе стояли, следя за партией, несколько человек зрителей: за этим столом играл князь Талейран, лучший игрок в вист Европы. Месье Изабе, приятно улыбаясь, обогнул стол. Перед ним мелькнуло мертвенно-бледное, бесстрастное, безжизненное лицо. Он вздрогнул, за столиком Максимилиан Робеспьер играл в карты с немецкими принцами. Жуткое сходство это всегда поражало художника: в далекие дни революции молодым человеком месье Изабе не раз видал вблизи Робеспьера.

Звуки музыки приближались. Месье Изабе вышел, наконец, в тот ряд зала, по которому после романсов должен был пройти полонез, с русским царем и австрийской императрицей в первой паре. Программа бала разрабатывалась также при участии месье Изабе. Романс подходил к концу. «Уж не поспею... Да, может, лучше и не входить, еще будут, пожалуй, мне аплодировать», - скромно подумал месье Изабе.

В малом зале дама в голубом платье (модный зеленый цвет только что уступил место пришедшему из Парижа голубому) продавала билеты с благотворительной целью: в пользу невольников, угнетаемых мусульманами. Месье Изабе знал эту даму, дочь английского адмирала. Он подошел к столу, взял билет и положил в шкатулку столько, сколько полагалось по его достатку, или разве несколько больше: месье Изабе был очень добр и щедр; и невольников ему было жаль, и англичанка была славненькая. В шкатулке лежали груды золота и ассигнаций. Месье Изабе еще за кулисами слышал, что оба императора дали по тысяче дукатов. Любезно улыбаясь, он поболтал с дамой, которая беспокойно следила за его взглядом: месье Изабе, гордившийся своей репутацией законодателя моды, понимал, что англичанку очень интересует его мнение о ее туалете. Он немного помучил ее ожиданием, а затем сказал, что она одета, как богиня. Англичанка зарделась от радости.

Раздались аплодисменты. Лакей, стоявший у входа в зал, открыл дверь, и тотчас из нее выскочил человек в темном платье, резко выделявшийся среди гостей своим видом. Он растерянно остановился, со злобой взглянул на стол с золотом, на англичанку, на лакея и быстро пошел дальше. В дверях зала показался граф Разумовский. «Да куда же вы? Что же это, наконец, такое?» - по-немецки укоризненным тоном сказал он, нагоняя вышедшего первым гостя. Месье Изабе догадался, что это и есть тот немецкий музыкант, о котором говорил ему Разумовский.

Это был человек невысокого роста, с рябым мрачным лицом. Одет он был очень бедно и небрежно, в старомодный потертый сюртук, с криво повязанным красным галстуком. «Какой некрасивый человек», - с сожалением подумал месье Изабе, сразу охвативший своим безошибочным взглядом все, вплоть до плохо подстриженных в la Titus черных густых волос, вплоть до коротких пальцев рук. «Надо бы написать его портрет, - решил он неожиданно. -Кажется, ему не очень нравится музыка королевы Гортензии». В зале гремели рукоплескания. «Большой успех, все отлично!..» Месье Изабе направился в зал. У двери он снова оглянулся и встретился взглядом с немецким музыкантом. Глаза музыканта, черные, необыкновенно блестящие, лежали в глубоких впадинах под резко сдвинутыми бровями. Лицо его было искаже но злобой и страданием. Разумовский с умоляющим выражением что-то ему говорил. «Да, конечно, изумительное лицо!» - подумал месье Изабе.





Пожар заметили только ночью. Разумовского не было дома: с Рождеством оживление на конгрессе достигло предела; никто не ложился спать до утра, люди с одного праздника отправлялись на другой. Ошалевшие верховые, посланные ошалевшим управляющим, нелегко разыскали Андрея Кирилловича. Когда его коляска во всю прыть лошадей поднеслась ко дворцу, главный корпус уже был весь в огне. Именно в этом корпусе находилась картинная галерея, зала Кановы, знаменитая на весь мир библиотека. Зарево было видно с другого конца города.

На площади перед горевшим дворцом было смятение. С боковой улицы быстрым шагом подходил отряд пехоты. Верховые куда-то скакали с факелами, громко трубя. Огромная бочка, запряженная парой лошадей, пронеслась по площади и карьером влетела в раскрытые ворота сада. В общем гуле выделился звон разбитого стекла. На мгновение дворец исчез в густых облаках черного дыма, затем пламя снова прорвалось, осветив всю площадь страшным темно-красным светом.

Кучер Андрея Кирилловича, вскрикивая и ахая, едва сдерживал ржавших лошадей. Разумовский привстал в коляске, хотел что-то сказать, сел и встал снова. Стоявший посредине площади управляющий отчаянно замахал руками и бросился к коляске графа. Огненная головня взлетела над крышей, рала около экипажа и зашипела в растоптанном снегу. Лошади шарахнулись в сторону. Разумовский, сходивший с подножки, едва не упал. Управляющий поддержал графа и бессмысленно закричал на кучера. От трубных звуков, от ржания лошадей, от несшегося из дворца гула и треска разговаривать было невозможно. Андрей Кириллович растерянно смотрел то на управляющего, то поверх его меховой шапки на пылавший дворец.

- Ваше Превосходительство!.. Какое несчастье!.. - говорил с рыданием в голосе управ ляющий. - Ваше Превосходительство!.. Господи!.. Когда Иоганн прибежал, я выскочил, как сумасшедший... Жена тоже... Я кричу: пошлите сию минуту за Его Превосходительством. Смо трю... Господи!..

Распоряжавшийся работами обер-брандмейстер, узнав хозяина дворца, тоже подошел, отдал честь и в ответ на немой вопрос графа развел руками, как врач у постели умирающего.

- Тот корпус, может быть, и отстоим, - сказал он, неопределенно показывая вдаль рукою. Вид обер-брандмейстера означал: «Я, разумеется, не скажу вам сразу всей правды, но вы можете постепенно догадываться».

- Главное это!.. Вот это!.. - с отчаянием произнес Разумовский. - Если нельзя спасти здание, спасите...

Голос его оборвался.

- Мы сделаем все, что только будет возможно, - ответил привычным ему сочувствен ным тоном обер-брандмейстер. - Главные работы ведутся из сада... Там сделан немецкий узел, через него выбрасывают все из окон... Картины...

Андрей Кириллович не сразу отдал себе отчет, что такое немецкий узел и как это выбрасывают из окна его картины. Верховой подскакал к обер-брандмейстеру и, низко наклонившись с седла, что-то ему сказал. На лице обер-брандмейстера изобразилась досада. Он быстро отошел, затем побежал к воротам. Андрей Кириллович растерянно посмотрел на управляющего, как бы желая знать, что ему теперь надо делать и о чем спрашивать.

- Где началось?.. Отчего?..

- Отопление, Ваше Превосходительство, это несчастное трубное отопление! - с отчаянием сказал управляющий. - Ведь я вам говорил, Ваше Превосходительство!

Андрей Кириллович не помнил, чтобы управляющий говорил ему об отоплении. Но он понял: пожар произошел от тех проведенных под полами труб, которые он устроил у себя во дворце и которыми щеголял перед венцами как новым словом техники.

- Да... Что же делать? Что же делать? - сказал Разумовский. Увидев опять бочку, въезжавшую в ворота, он решил, что нужно идти в сад. Управляющий побежал рядом с ним. Горящие головни падали, шипя, почти беспрерывно.

За воротами, в саду, дорожки были засыпаны осколками стекла, не то от окон, не то от оранжерей, разбитых пожарной командой. «Ну, это ничего, оранжереи, - бодро подумал Андрей Кириллович. - Оранжереи можно будет возобновить». В саду было тише, чем на площади, и, несмотря на безлунную ночь, светло как днем от пламени - дым валил в другую сторону, - от багрового зарева на небе, от факелов пожарных. Вблизи главной двери дворца, на клумбах, стояли насосы; возле них работали люди в странных костюмах, в блузах с капюшонами, в шлемах. Три тонкие, узкие струи с силой, почти вертикально, били вверх, заливая верхний этаж и главную лестницу; резная дверь валялась в снегу, расколотая на куски. Анд рей Кириллович внимательно, со страстной надеждой следил за струями. Он хотел было сказать, чтобы хоть одну струю пустили на бельэтаж, но раздумал, не чувствуя в себе силы отдавать распоряжения. «Им виднее... Это опытные, прекрасные работники...»

Слева, где пожар свирепствовал с меньшей силой, Разумовский увидел то, что обер-брандмейстер называл немецким узлом: через парусиновую трубу, спущенную из окна и привязанную другим концом к оглобле тележки, пожарные, работавшие во дворце, выбрасывали вещи. Тени людей со шлемами то и дело появлялись у этого окна. «Какие люди! Молодцы какие!» - с восторженной благодарностью подумал Андрей Кириллович. Парусиновая труба погнулась в средине и выпрямилась, что-то тяжелое скользнуло, упало и треснуло. Разумовский ахнул и бросился к тележке. В грязном, тающем от жара снегу лежали в расколотых рамах картины, продранные, обуглившиеся, наполовину сгоревшие. «Господи! И Тицианы!» - тихо сказал Андрей Кириллович. Он опять схватился за голову, отошел к скамейке и бессильно на нее опустился. «Точно издевка! - подумал он. - Вся жизнь пошла прахом...»

Через раскрытые ворота в сад внеслась пара лошадей, запряженная в повозку странной формы. Пожарные соскочили, что-то потянули, что-то подняли, и повозка превратилась в огромную лестницу, заканчивающуюся двумя красиво изогнутыми крючками. Ее мгновенно прислонили к балкону, зацепив крючками за перила. Один из пожарных подпрыгнул, уцепился за ступеньку и повис, пробуя крепость перил. Лестница устояла. По ней вверх быстро и ловко поползли, низко наклонившись, один за другим люди в шлемах. «Как это все ладно, молодцы! Надо будет их наградить», - сказал себе Андрей Кириллович и подумал, что он теперь едва ли не окончательно разорен: не было цены дворцу и сокровищам искусства, которые он собирал всю жизнь. Разумовский и забыл, что хотел подарить свой дворец государю. «Что ж делать? Что ж делать? Я не виноват, - бессмысленно твердил он. - Как-нибудь буду жить дале... Люди не оставят... Государь поможет... В гостиницу, что ли, переехать?.. Но в «Zum Römischen Kaiser» теперь и конуры не найти...» Он знал, что об уходе отсюда сейчас не могло быть речи, хоть помощи от него не было никакой. Но ему захотелось в постель. Он чувствовал большую усталость и весь трясся межой дрожью. «Диво будет, если не простужусь... А это что же такое?» От большой бочки у бокового корпуса шли две цепи людей: одни передавали из рук в руки полные ведра, другие возвращали пустые. «Откуда эти?.. Кто они?..» - Андрей Кириллович вспомнил, что все венские артели каменщиков и плотников обязаны по закону являться на пожар. «Да, хорошо у них налажено... Славные, добрые люди!..» Вдруг он в ужасе замер: сзади донеслось дикое лошадиное ржание. Из конюшни, тоже ярко освещенной, конюхи с большим трудом выводили лошадей с завязанными глазами. «Да, и это славно придумано, что лошадям завязывают глаза... Как догадались!.. Господи, но за что же ветер?.. Значит, зал Кановы тоже погиб!.. И \"Флора\"!..»



Ко дворцу тем временем беспрерывно подъезжали экипажи. Известие о пожаре в лучшем венском дворце мгновенно разнеслось по всем балам и праздникам. На подступах к площади стояли патрули и не пропускали экипажи. Разодетые люди с радостно-возбужденными лицами выходили из колясок, с жадным любопытством и ужасом глядели на объятый пламенем дворец, обменивались между собой впечатлениями:

«Какое несчастье для графа!..» «Да, это ужасно...» «Таких сокровищ искусства нет ни в Бурге, ни в Шенбрунне...» «Неужели ничего нельзя спасти?» «Все-таки, как хотите, пожарное дело у нас не на должной высоте...» «Ах, в Париже то же самое, вспомните пожар у Шварценбергов!..» «У нас лестницы с крючками, это наша новинка...» «Да ведь все и случилось из-за французского отопления...» «Мы были на балу у Эстергази, вдруг узнаем...» «А у нас как раз начался ужин...» «Страшное зрелище, но как красиво, правда?» «Ничего красивого, я наглотался дыму...» «Бедный граф! Надо бы ему пожать руку...» «Ах да, но где же он?..»

Узнав, что граф в саду, многие из приехавших направлялись туда через боковые ворота. Разумовский сидел на скамье и с тупым, как бы безучастным вниманием следил за огнем, разгоравшимся от ветра все сильнее, несмотря на отчаянные усилия пожарных. Входившие в сад люди колебались, не зная, как надо себя вести в таких случаях, - светское воспитание предвидело все, кроме пожара. Одни издали с почтительной грустью кланялись графу и поспешно ретировались. Другие подходили и молча пожимали ему руку гораздо крепче обычного. Третьи старались его ободрить и говорили - об отоплении, о красоте дворца, о том, что все можно будет со временем отстроить заново. Несмотря на нелепость этих утешений, общее сочувствие немного укрепило Андрея Кирилловича. Соображение к нему вернулось. Кашляя от едкого дыма, он отвечал на слова соболезнования. Он даже подумал, что надо казаться спокойным.

Среди приехавших на пожар был и месье Изабе. Вид пылавшего дворца поразил его, - он был совершенно потрясен. Лучше, чем кто бы то ни было другой, он знал, какие сокровища были в этом дворце. Месье Изабе подошел к Разумовскому и крепко стиснул ему руку.

- Cher ami!..{20} - сказал он, но от волнения не мог докончить фразы: слезы выступили у него на глазах. Андрей Кириллович привстал и обнял художника, - он понял, что у Изабе не простое сочувствие, а истинное горе: для него дело было не в переживаниях Разумовского, а в гибели великих творений искусства.

В ворота влетел на вороном коне флигель-адъютант. Мгновенно по саду разнеслось известие, что приехал император. «Какой император? Император Александр?» - быстро спрашивали одни у других. «Нет, наш император... Верно, император Александр приедет позже...» «Я вам говорил, что Его Величество непременно приедет...» «Да, я все-таки не думал... Какая честь для графа!..» «Он ведь всегда был в большой милости...»

Андрей Кириллович поспешной походкой направился к воротам в сопровождении флигель-адъютанта. Разумовский не мог не оценить оказанного ему внимания. Пожарные на мгновение бросили работы и вытянулись. В ворота в сопровождении небольшой свиты уже входил император Франц. Он был в штатском платье, без шубы, в теплом ватном сюртуке, в цилиндре и в ботфортах. Все почтительно кланялись. Император быстро подошел к еще ускорившему шаги Разумовскому и протянул ему обе руки, - Андрею Кирилловичу показалось даже, что в первую секунду император хотел его обнять, но раздумал: пожар дворца был все-таки недостаточным для этого несчастьем. Разумовский растроганно благодарил. Несмотря на свое волнение, он и благодарность облек в надлежащую французскую фразу. Император отвечал по-немецки.

- Sehen\'s das kann mit meinem Rittersaal, der auch mit Röhren g\'heizt wird, g\'rad so passieren...

- Gott behüte, Majestät!{21} - ответил Разумовский, тотчас переходя на немецкий язык.

- Das kommt davon, weil wir alles d\'n Franzosen nachmachen müssen...{22}

Андрей Кириллович вздохнул. Император повернулся к дворцу. Пожарные после мгновенного перерыва теперь работали с удвоенной силой. Обер-брандмейстер поднялся по лестнице, приставленной к балкону. О спасении главного корпуса уже не могло быть и речи. С минуты на минуту надо было ждать обвала. Обер-брандмейстер приказал пожарным отступить в боковой корпус.

Месье Изабе, вытирая слезы, вышел из сада снова на площадь. Прилегающие к площади улицы были запружены народом. Полицейские офицеры не пропускали толпу, делая молчаливую поблажку тем, кто по своему внешнему облику принадлежал к высшим классам. За патрулем, в первом ряду не пропущенных, месье Изабе узнал немецкого музыканта, которого ему показал граф Разумовский на спектакле у императрицы. Лицо музыканта опять поразило месье Изабе, еще гораздо больше, чем при первой встрече. «Странная, удивительная голова! - подумал месье Изабе. Он отошел от полицейской заставы и, встретив знакомого, заговорил с ним о пожаре. Но, разговаривая, месье Изабе не раз оборачивался и искал глазами немецкого музыканта. Ему пришло в голову, что необыкновенное лицо это надо навсегда сохранить в памяти на случай, если когда-либо понадобится изобразить на полотне мрачное торжествующее вдохновение. «Ou quelque chose de cette nature»{23}, - думал месье Изабе.

Часть фасадной стены обрушилась со страшным грохотом. Черное, прорезанное красными искрами облако рванулось в сторону, и на мгновение за обрушившейся стеной показалась объятая пламенем огромная галерея. Толпа протяжно ахнула. «La sale Canova! Bon Dieu de bon Dieu!»{24} - сказал месье Изабе. Через минуту дым снова закрыл здание. Затем раздался новый продолжительный чудовищный грохот. Все рухнуло, дворца больше не было.

Perfectio igitur et imperfectio rкvera modi solummodo cogitandi sunt, nempe notiones, ques figere solemus ex со quod eijusdem speciei aut generis individua adin-vicem comparamus{25}. Спиноза
На это утро была назначена кормежка змей. Владелец странствующего зверинца, кенигсбергский немец, долго скитавшийся по свету, называвший себя траппером (слово это, еще тогда малоизвестное, придавало ему веса), встал рано, позавтракал и в странном охотничьем костюме вошел в комнату удава. В комнате было душно и жарко: удав любил жару.

Траппер подошел к камере. Она была сделана из очень толстого стекла, с окошком наверху, и окружена железной решеткой, на которой был повешен картон с надписью: «Просят не раздражать удава». Но и надпись эта, и решетка предназначались больше для того, чтобы щекотать нервы публики: траппер знал, что удав смирный, стекла не разобьет и на людей не бросится. Увидев хозяина, смутно чувствуя день кормежки, удав выполз из-под одеяла. Над толстыми серо-фиолетовыми кольцами в черных квадратных пятнах изогнулась и вытянулась тонкая шея. Разделенная черным ободком голова с маленькими щелками глаз уставилась в сторону окошка.

- Подождешь, - сказал траппер, любуясь змеей.

За калиткой дернули звонок. Торговка принесла кроликов. Она не вошла в садик и, с опаской поглядывая на зверинец, у калитки пожелала трапперу доброго утра. Затем сообщила, что ночью случился страшный пожар, совсем недалеко отсюда: сгорел дворец богатейшего русского эрцгерцога.

- Еще и сейчас догорает... Народу сколько там! - сказала торговка. - Сам император приезжал!.. На площадь и не пропускают. Вот это все с пожара идут люди.

Траппер зевнул - он всякие видал пожары, - выбрал кролика пожирней, поторговался и заплатил.

- Неужели живьем бросите его змею? - с жалостью гладя кролика, спросила торговка. Она вздохнула. - Каких только зверей нет на свете!

- Кто как любит, - проворчал траппер. - Мы едим мертвечину, они живых. Зато он и ест раз в две недели.

- Господи!

- Может и два месяца не есть, только худеет тогда и огорчается, - сказал траппер, очень любивший своего удава. Держа в левой руке кролика, он вышел за калитку и оглянул проходивших людей, соображая, стоит ли их звать. Преобладало простонародье, но были и приличные люди. Траппер решил, что попробовать можно, и очень громко, нараспев стал зазывать посетителей. Прохожие останавливались, с любопытством глядя на афишу и на странного человека, насмешливо прислушиваясь к его прусскому акценту. Одни, постояв, проходили дальше, другие старались заглянуть за калитку. Два человека заплатили за вход: первый - солдат, второй - сортом повыше. «Чиновник или учитель», - подумал траппер, любивший определять людей по внешним признакам.

- Очень интересно!.. Страшное зрелище!.. Огромный мексиканский удав, длиной в четыре человеческих роста!.. Ударом хвоста может убить человека!.. Легко душит тигров и буй волов!.. - врал траппер. - Есть змеи, крокодилы, ягуары... Сейчас кормежка удава!.. Глотает живых кроликов... Страшное зрелище!.. При этом кричит от радости и поет...

Остановившийся у афиши невысокий рябой человек, приложив к уху руку, слушал траппера.

- Поет? - отрывисто спросил он.

- Свистит и кричит, совсем как бы поет, - ответил траппер. Он осмотрел с головы до ног рябого господина, но профессии не определил, решил только, что неважная птица.

- Совсем как бы поет, - еще громче повторил он, заметив, что господин туг на ухо. -В древней Мексике к голосу удава прислушивались... Он считался священным животным... Пожалуйте, господин... Будете довольны...

Рябой человек что-то пробормотал, порылся в кошельке и, вынув монету, вошел в сад, где с любопытством и робостью осматривались солдат и чиновник. Траппер пренебрежительно оглядел оставшуюся публику, кивнул торговке и закрыл калитку.

- Поет?.. Удав?.. - беспокойно спросил опять невысокий господин.

- Змеи очень музыкальны, - сказал траппер, гладя кролика. - Вот увидите потом индийских змей, они, может быть, музыкальнее нас с вами. Их заклинают игрой на флейте. Они изгибаются, танцуют, дуреют, тогда с ними можно делать что угодно (у господина дернулось лицо)... Только индийские без голоса... Один удав из всех змей кричит. Обыкновенно когда кормят... Ведь для него еда - главное дело... Только все он недоволен, все не то... И хорошо, а все не то... Вот об этом, верно, и поет... Поет, - повторил он и, открыв дверь домика, предложил посетителям пойти.

- Нет, уж лучше вы раньше, - сказал, смеясь, чиновник.

Траппер тоже засмеялся. Он спрятал кролика под полу и вошел первый; за ним последовали другие. Они подошли к клетке. Голова удава слегка покачивалась над составленным из колец конусом. «S-sacrament!..»{26} - говорил, ежась, чиновник. «Jesus Maria! Jesus Maria!» - повторял солдат. Невысокий господин с ужасом смотрел на чудовище. Траппер одной рукой подтащил к клетке лесенку и вынул из-под полы дрожавшего кролика.

- Послушайте, - отрывисто сказал господин, схватив траппера за руку: он, видимо, толь ко теперь понял, в чем дело. - Не надо бросать... Я вам заплачу...

Траппер с недоумением посмотрел на рябого человека. Он, впрочем, привык к тому, что люди, особенно дамы, проявляют жалость к кролику в последнюю минуту перед кормежкой змеи.

- Нам с вами надо есть, господин, - ответил он, - и удаву тоже надо есть. Ведь вы, вер но, устриц едите: они тоже живые. (Это был его обычный довод, всегда действовавший на жалостливых посетителей.) Как его не кормить? И господам будет обидно, они деньги заплатили...

Из камеры раздался странный протяжный звук - не то крик, не то свист. Удав заметил кролика. Он преобразился. Глаза его заблистали, шея изогнулась, как у лебедя, маленькая голова задрожала. Зрители ахали.

- В самом деле, в этом звуке есть что-то музыкальное... И насмешливое... - сказал с улыбкой чиновник, обращаясь к невысокому господину; он, видимо, знал его в лицо. - По- своему он тоже музыкант.

Невысокий господин сердито взглянул на чиновника, что-то невнятно буркнул в ответ и снова перевел глаза на клетку. Траппер взобрался по лесенке, поднял решетку, приоткрыл окошко (запахло мускусом), бросил в камеру кролика и тотчас окошко захлопнул. Невысокий господин вскрикнул. Кролик мягко упал на песок и застыл, встретившись глазами с удавом. Крик змеи повторился. Маленькие глаза блестели все сильнее. Удав медленно откинул назад верхнюю часть корпуса, медленно раскрыл пасть - и вдруг рванулся вперед всем телом, мгновенно развернув огромные страшные кольца. Невысокий господин вскрикнул, закрыл руками дернувшееся лицо и выбежал из домика.

Müde war ich geworden nur immer Gemälde zu sehen{27}. Гёте
Андрей Кириллович Разумовский с женой и невесткой прожил два года в Италии.

На семейном совете, созванном в Вене осенью 1822 года, Разумовский изложил состояние своих дел. Он смущенно прочел что-то вроде небольшого доклада, путаясь и разыскивая на листке цифры доходов, долгов, процентов по долгам. Цифры эти подготовил для князя управляющий. Сам Андрей Кириллович свои дела знал довольно плохо. В былые времена он едва ли мог перечислить по памяти оставшиеся от гетмана многочисленные имения. Теперь почти все было продано, деньги прожиты, и от огромного состояния оставались крохи - или то, что казалось крохами Андрею Кирилловичу.

Свой доклад Разумовский читал на французском языке, что тоже было неудобно: слова все были труднопереводимые, как волость, уезд, десятина, или же глупо звучали по-французски, как «ревизская душа». Андрею Кирилловичу гораздо легче было читать перед императорами и министрами доклады об устройстве Европы, - европейские государственные дела он устраивал гораздо легче и увереннее, чем свои собственные денежные. Вдобавок Разумовский все время испытывал тяжелое чувство: и жена его, и невестка, и все австрийские родные до того считали князя богачом из богачей.

Семья проявила чрезвычайную деликатность, о расстройстве дел говорили в тоне беззаботном, с оттенком веселого удивления, означавшим: вот, мол, какая вышла забавная история, мы стали бедны! - но за этим тоном Андрей Кириллович чувствовал разочарование. Никто и в мыслях не имел упрекать Разумовского; его мучила, однако, совесть; женившись шестидесяти трех лет от роду на молодой австрийской графине, он не имел права быть бедным.

После доклада венские родственники дали Андрею Кирилловичу несколько практических указаний. Один сразу придумал выгоднейшую финансовую операцию и довольно бойко перевел рубли на дукаты, но, как оказалось при проверке, смешал серебряные рубли с ассигнациями. Другой предложил заложить Батурин, - имение было заложено и перезаложено, и о сумме долга по закладной Андрей Кириллович раза четыре говорил в докладе. Третий решительно советовал гнать кредиторов в шею, - это князь делал и без того, правда, лишь фигурально.

Впрочем, прения, расчеты, неуспех предложенных комбинаций очень скоро утомили родственников, и все сошлись на том, что и предлагал с душевной болью Андрей Кириллович: он хотел закрыть свой венский дворец, вновь отстроенный после пожара без прежнего великолепия, отпустить прислугу, кроме какого-нибудь десятка самых нужных и преданных слуг, и переехать на жительство в Италию.

Один из молодых Тюргеймов, недавно побывавший в Риме, особенно горячо поддержал этот план и в доказательство итальянской дешевизны привел несколько ресторанных цен. \"Князь Разумовский слушал с печальной улыбкой: ему впервые в жизни приходилось слышать такие речи, да и дело было, конечно, не в ценах устриц и вин, а в том, что в Италии можно было обойтись без ста человек прислуги, без пятидесяти лошадей на конюшне, без огромных приемов, без всего того, что в Вене по образу жизни, кругу и связям Разумовских представлялось совершенно необходимым.

Когда решение было принято, Андрею Кирилловичу стало легче. Он с нежностью поцеловал руку жене и невестке, как бы благодаря их за то, что они на него не сердятся. Разумовский действительно чувствовал себя виноватым, однако выражение лиц родных чуть-чуть его раздражило именно подчеркнутой деликатностью. У него мелькнула мысль, что в конце концов уж перед невесткой он едва ли виноват, как и перед другими Тюргеймами, вместе с ним расточавшими несметное богатство гетмана Кирилла Григорьевича. Но эта мысль только проскользнула у Разумовского: он очень любил и свою жену, и ее родных.

Семья занялась приготовлениями к отъезду. Решено было пожить немного в Вероне, потому что там как раз происходил международный конгресс; в Риме, потому что это был Рим; и в Неаполе, потому что там жил старый приятель, король Фердинанд, при котором Андрей Кириллович состоял посланником больше сорока лет тому назад.

Уезжая из Вены, и Андрей Кириллович, и его жена, и невестка в один голос говорили, что хотят пожить тихо, уединенно, в тесном семейном кругу, никаких гостей не звать и ни к кому в гости не ездить. Однако уже по дороге оказалось, что в тесном семейном кругу скучновато. Они любили друг друга, но разговаривать им было не о чем. В Италии дамам стало веселее. Веронский конгресс гремел, отдаленно напоминая по блеску Венский. Разумовские тотчас вошли в круг международных знакомств и больше из него не выходили во все время своего пребывания в Италии. Настроение Андрея Кирилловича, однако, становилось все печальнее, - зрелищ на его веку было больше чем достаточно.

На одном из веронских приемов Шатобриан, узнав, что Разумовские собираются в Рим, мрачно сказал Андрею Кирилловичу: «Rome est une belle chose pour tout oublier, mépriser tout et mourir»{28}. Разумовский прекрасно знал, что Шатобриан имеет особые основания быть мрачным: у него не было ни гроша в кармане, его мучила подагра, последние его произведения не имели успеха, в своих интимных делах он очень запутался, и сам больше не знал, кого, собственно, любить: госпожу Рекамье, или госпожу де Дюрас, или госпожу Арбутнот (иные даже робко высказывали предположение, уж не любит ж Шатобриан свою жену, - но над ними все смеялись). Тем не менее фраза знаменитого писателя запала в душу Андрею Кирилловичу.

В Риме Разумовский был на Office des Ténébres в Сикстинской капелле и, слушая музыку, все думал о том, что карьера его кончена, что кончается и жизнь, что ждать ему больше нечего. Княжеский титул, полученный им в пору Венского конгресса, был его последним успехом. А пожар дворца отнял у его жизни прежний смысл.

После службы жена и невестка долго и настойчиво говорили о превосходстве католической веры над всеми другими. Андрей Кириллович делал вид, что не слышит: он знал, как страстно желают Тюргеймы обратить его в католичество.

В этот день вечером они были у Ливенов, с которыми в Риме очень подружились. Графиня Ливен после долгих просьб прочла одно из своих писем на синей бумаге, - о них уже тогда много говорили в Европе. В письме шла речь о революции, и графиня уронила афоризм, впрочем, заимствованный у Веллингтона: «Lá oú les rois savent monter á cheval et punir, il n\'y a pas de revolution possible»{29}. Афоризм показался Андрею Кирилловичу глупым (он чувствовал, что и все это письмо написано едва ли не для этого афоризма). «В таком случае берейторы королевские могут отдалить от бедствий мир, - подумал он мрачно. - И ни к чему занимается она без просыпу политикой, все вздор, и синяя бумага - тоже вздор; верно, и глаза у нее не болят, а пишет так, чтоб лучше в разговорах примечалось: письма графини Ливен на синей бумаге». Он хотел было поспорить и припугнуть графиню новой революцией, но не поспорил, чувствуя большую усталость. К тому же графиня Ливен нравилась ему и своим умом, и знаниями, и благородством тона, которое он особенно ценил. Напротив, король Фердинанд, встретивший его тем же радостным смехом, что и сорок лет тому назад, показался ему образцом вульгарности. Андрей Кириллович с любопытством вглядывался в старого знакомого, и ему самому странно было, что он, внук малороссийского пастуха, не выносит дурного тона в потомке Людовика XIV.

В Риме на одном из аукционов за три тысячи дукатов продавался Рафаэль. Свободных трех тысяч у Разумовского не было, и Рафаэля увез англичанин, явно ничего в картинах не понимавший. Бедность угнетала Андрея Кирилловича. Очень расстроено было и здоровье, -сердце лучше работать не стало. Врачи предписали ему строгий режим. За выполнением этого режима следили жена и невестка, которых все больше беспокоил вид князя. Все это раздражало Разумовского. Его душевное состояние передавалось и дамам. Стало скучно. От скуки они взяли на воспитание девочку.

Единственным утешением Андрея Кирилловича была музыка. Он часто посещал оперу, восхищался голосами итальянских певцов и нехотя отдавал должное Россини, который уже царил в мире, затмевая славой всех других композиторов. На старости лет Андрей Кириллович снова стал играть на скрипке; играл он преимущественно по вечерам, когда оставался один: дамы каждый вечер уезжали в театр или в гости, ему же доктор предписал выходить возможно меньше и рано ложиться спать. Разумовский отдавал должное Россини, но предпочитал другую музыку - давно вышедшего из моды Бетховена. Андрей Кириллович играл не очень хорошо; он пробовал темы и из симфоний, и из квартетов. Больше всего он любил русские квартеты, посвященные ему его старым другом, а в них adagio Седьмого квартета. С русской песней этого квартета он когда-то сам познакомил Бетховена. Во время игры Андрею Кирилловичу казалось, что музыка и была его настоящим призванием. А иногда он думал, что никакого призвания у него вообще не было и что в этом, собственно, главное несчастье его жизни. Он любил искусство, понимал его гораздо тоньше, чем большинство других людей, а создать ничего не мог: слишком много вкуса, недостаточно творческого дара - худшее, что может быть.

В Неаполе Разумовский неожиданно получил из Петербурга письмо, сообщавшее о кончине его брата Петра. Это известие потрясло Андрея Кирилловича, несмотря на то, что он с годами очерствел и успел привыкнуть к уходу близких людей. Брат был только годом его старше и всегда отличался крепким здоровьем. Они с юношеских лет встречались редко - Петр Кириллович жил в Петербурге, но любили друг друга. Жена и невестка приняли очень близкое участие в горе Разумовского, перестали ездить в театр и отказались от приглашений. Однако в глазах своих дам князь читал тщательно скрываемую радость. У Петра Кирилловича законных детей не было, и большая часть его богатства теперь должна была достаться Андрею Кирилловичу. Разумовский, по совести, не мог осуждать жену и невестку: они совершенно не знали его брата. Тем не менее разговоры с ними о брате возбуждали в нем тяжелое чувство. Из случайных вопросов выяснилось, что они знали, какие имения остались после умершего и какую приблизительно ценность представляет каждое. В этом тоже ничего худого не было - Андрей Кириллович и сам при всей любви к брату не мог не думать с облегчением о том, что перед ним и его семьей вновь открывается возможность прежней богатой жизни. Но все же, когда Лулу Тюргейм с радостью, скрытой под видом полного безразличия, говорила, смешно коверкая русские названия, о Гостиницах, об Аркадаке, о псковских, тульских, московских имениях, Разумовский делал над собой усилие, чтобы в раздражении не сказать лишнего.

Точные сведения о наследстве пришли весной 1824 года. Петр Кириллович умер почти скоропостижно и о завещании подумал чуть только не в последнюю минуту. Текст завещания по просьбе графа написал сам Сперанский, как лучший в России знаток законов, но наспех написал очень неудачно, и завещание, наверное, было бы признано недействительным, если бы чиновник Крюковский не обратил внимания на грубую ошибку, допущенную знаменитым государственным деятелем. Наследство Петра Кирилловича было очень велико: в отличие от брата он и доходов своих никогда не проживал.

Жена и невестка Андрея Кирилловича заговорили о переезде из Италии в Париж. Только в Париже были и удобства жизни, и настоящее общество, и хорошие врачи. Разумовский не спорил: ему теперь было почти все равно, где доживать свой век.

По наследственным и другим делам князю нужно было побывать в Вене. Не без споров и возражений дамы согласились на то, чтобы он съездил туда один, а затем прямо приехал в Париж. Однако решено было ждать наступления теплого сезона: слишком резкий переход от южно-итальянского климата к среднеевропейскому казался опасным в преклонном возрасте Разумовского. В ожидании переезда Андрей Кириллович стал снова покупать разные произведения искусства. Рафаэль ускользнул безвозвратно, но были другие находки. Сначала он покупал с увлечением, представляя себе, как все будет расставлено и повешено в его доме; потом ему надоело и стало совестно: «Совсем пора устраиваться в семьдесят два года, и только Томировой бронзы не хватает для полноты щастья...»

Во второй половине апреля Андрей Кириллович покинул Неаполь. Ехал он по настоянию жены неторопливо, часто останавливаясь по дороге, и 7 мая 1824 года прибыл в Вену.



Дворец Разумовских, остававшийся заколоченным два года, требовал уборки и ремонта. Но в Вене было человек двадцать близких, родных и друзей, у которых мог остановиться Андрей Кириллович. Почти бессознательно в связи с раздражением против своих дам Разумовский остановился не у Тюргеймов, а у Тунов, родных своей первой жены, - он и после второго брака поддерживал с ними самые добрые родственные отношения. О его приезде хозяева были предуведомлены: Андрея Кирилловича встретили с распростертыми объятиями Туны, Тюргеймы, Лихновские, Гессы, Пергены, Клам-Мартинецы.

Очутившись в старой привычной венской обстановке, с которой связаны были лучшие годы его жизни, Андрей Кириллович немного оживился. Пока он купался и приводил себя в порядок, родные с огорчением говорили вполголоса, что он очень постарел. Один даже озабоченно спросил, сколько лет князю. После недолгих споров и справок по годам свадеб и похорон выяснилось, что Разумовскому никак не меньше семидесяти лет, скорее даже несколько больше. Дамы изумлялись и вздыхали: еще так недавно Erzherzog Andreas был признанным покорителем сердец. С улыбками вспоминали его победы. «Неужели за семьдесят лет?..»

Дурное впечатление рассеялось, когда Разумовский вышел освеженный ванной, как всегда безукоризненно одетый, с тщательно напудренной головою, - больше уже почти никто не пудрился. Андрей Кириллович был весел, упорно говорил не по-французски, а по-венски и, раздавая подарки, забавно шутил. Подарки он, впрочем, купил неудачно и тотчас это почувствовал, хотя все восторгались привезенными им картинами, медалями, бронзой. «Лучше было остановиться у модной лавки и накупить каких-нибудь галстуков и вееров», - подумал он.

Туны в самый день приезда гостя давали в его честь большой обед. «Только для своих», - сказала хозяйка; однако своих было человек тридцать. Все уже собрались и с восторгом слушали рассказы и анекдоты Разумовского; он был прекрасный рассказчик и знал анекдоты о всех знаменитых людях мира.

- Надеюсь, вы не сожалеете, что не пошли на концерт? - спросила одного из гостей хозяйка дома.

- О нет!

- Какой концерт? - осведомился Разумовский. Ему сказали, что сегодня состоится большой концерт Бетховена.

- Нам тоже навязал ложу Шиндлер, но, разумеется, мы теперь не пойдем...

- В котором часу начало?

Разумовский поспешно взглянул на часы. То, что он хотел сделать, было неприлично и неучтиво, но Андрей Кириллович предпочитал совершить десять невежливых поступков, чем пропустить концерт Бетховена. Он рассыпался в извинениях, которых в первую минуту хозяева и гости даже не поняли.

- Chére amie, ce que je fais est vraiment d\'une goujaterie!.. - говорил он, целуя руки хозяйке. - Comment faire pour obtenir votre pardon?{30}

Хозяйка натянуто улыбалась и говорила, что она прекрасно понимает. Но по ее лицу Андрей Кириллович видел, как она задета его странным поступком. Гости озадаченно переглядывались: их пригласили на Разумовского.

- Однако как же вы будете слушать музыку голодный?

- Может быть, вы хоть наскоро закусите перед концертом?

Хозяин дома отыскал приглашение. На нем значилось: «Grosse Musikalische Acadйmie des Herrn Ludwig van Beethoven, den 7 May in K. K. Hoftheoter nächst dem Kaertnerthore»{31}. Дальше следовала программа концерта.

- Знаете что? Я нашел компромисс, - сказал хозяин. - Вас, конечно, интересует новая симфония Бетховена. Она идет в конце, так что вы можете съесть хоть часть обеда с нами и все-таки попадете вовремя. Мы сейчас же сядем за стол... По-моему, я внес ценное предложение.

- От этого вы не можете отказаться!

Разумовский в самом деле отказаться не мог. Дворецкий побежал отдавать распоряжения поварам. Велено было закладывать карету для гостя. Все перешли в столовую.

- Меня все же удивляет ваша музыкальная ненасытность, - сказала за столом хозяйка, когда прошла натянутость, вызванная решением гостя. - Ведь вы пробыли два года в Италии и слушали там божественную музыку.

Тотчас заговорили о Россини. Он недавно гастролировал в Вене и всех очаровал: гениальный композитор, дирижер, пианист, певец - у него чудесный голос! - и вдобавок такой милый, любезный человек.

- На вечере у Меттерниха он экспромтом написал в альбомы гостям шестьдесят музыкальных вариаций на одну тему.

- В Лондоне его осыпали золотом.

- У нас тоже.

- Знаете ли вы, что он «Отелло» написал в двадцать дней?

- So sieht es aus{32}, - улыбаясь, сказал Разумовский. Дамы засыпали его упреками.

- Беру назад, я сам очень его люблю. А вы знаете, в Риме «Отелло» кончается примирением мавра с Дездемоной. Они поют любовный дуэт... Впрочем, Россини не виноват: так требует публика... Зато поют итальянцы восхитительно.

- Сегодня в симфонии вы тоже услышите замечательную певицу, Генриетту Зонтаг, -сказала хозяйка. - Пожалуйста, не влюбитесь... Двадцать лет, огромный талант и красавица, -с легким вздохом добавила она.

- Как? В симфонии певицу?

- Разве вы не знаете? Девятая симфония объявлена с хором и солистами. Это, очевидно, его нововведение.

Разговор перешел на Бетховена. Андрей Кириллович с тревожным любопытством расспрашивал венцев о своем старом друге, которого давно потерял из виду. Сведения были неутешительные. По общему отзыву, Бетховен опустился, окончательно оглох, стал совершенно невозможным человеком и вдобавок много пил. Некоторые говорили даже, что он спился. Очень плохи были и его денежные дела. Оживление сразу соскочило с Разумовского. Резануло князя и то, что Бетховена, который был гораздо его моложе, все называли стариком.

- Вы знаете, он чуть было нас не покинул, - сказал хозяин. - Недавно вдруг заявил, что уезжает совсем из Вены. Тогда друзья расчувствовались и подали ему письменную просьбу, чтобы он не уезжал...

- В самом деле, было бы стыдно и досадно, если б Вена потеряла такого человека.

- Будем говорить правду: он весь в прошлом и совершенно выжил из ума.

- Все-таки надо было оказать поддержку старику.

- Я не нахожу, - решительно сказала полная круглолицая дама. - Я проезжала недавно мимо кафе Мариагюльф, вижу, он сидит на террасе и пьет!.. Если у него есть деньги на вино, то пусть не устраивает в свою пользу концертов и не просит подачек!

- Сурово, но верно...

- Среди них бедняков очень много. Было бы прекрасно, если б мы могли помогать всем, но это немыслимо. Надо оказывать денежную помощь только в случае крайней нужды.

- Да, но что считать крайней нуждой, Мицци? Бетховен, бесспорно, нуждается.

- Нуждается в вине.

- Может быть, вино полезно ему для вдохновения, - весело сказал один из молодых гостей.

- Ах, оставьте, это говорят все пьяницы... Я уверена, Россини пишет без всякого вина.

- Не знаю, как Россини, но я по себе знаю: как только я выпью, я сочиняю восхитительные стихи. Не верите? Как вам угодно.

Гости смеялись. Разумовский становился все мрачнее. Он знал, что в обществе ценили Бетховена, но не могли настоящим образом уважать музыканта, который по бедности устраивал концерты в свою пользу. Андрей Кириллович и за собой знал эту психологию богатого человека, но в других она чрезвычайно его раздражала.

Хозяин дома мягко защищал Бетховена от нападок круглолицей дамы. Он напомнил, что сам Россини чрезвычайно высоко ставит старика и плакал, как ребенок, слушая его музыку. В бытность свою в Вене он первый сделал Бетховену визит.

- И говорят, ваш Бетховен принял его Бог знает как! Посоветовал ему написать еще несколько «Севильских цирюльников».

- Это было бы не так плохо.

- Да, но какой грубый человек!

- Да кто вам сказал, что он был груб с Россини? Это неверно.

- Мне говорили... Он и визита ему не отдал.

- Если не отдал, то потому, что нелюдим.

- Очень хорошо! Что должны о нас подумать иностранцы! А между тем я сама слышала, как Россини просил князя Меттерниха: нельзя ли сделать что-либо для Бетховена?

- Подумайте, о ком вы говорите, Мицци, - строго сказала мать хозяйки дома. - Вспомните, что Бетховен глух! Во сне такое увидеть страшно.

Полнолицая дама замолчала. Разумовский смотрел на нее с ненавистью.

- Это как если бы вы стали немой, Мицци, - весело сказала хозяйка. - Представьте себе: при вас мы рассказывали бы все венские сплетни, а вы от себя ничего не могли бы добавить.

Дама засмеялась, за ней и другие гости.

- Это было бы гораздо хуже, чем глухота Бетховена!

- Это было бы из Дантова ада!

- Или из области инквизиционных пыток!

- Кто по-настоящему трогателен, это Шиндлер. Что он терпит от старика, а предан ему как собака!