Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

ЭРФУРТСКОЕ СВИДАНИЕ

I

В сентябре 1808 года в немецком городке Эрфурте, находившемся во власти французов, состоялось свидание Наполеона с Александром I. Их отношения были как будто превосходными. Тем не менее о возможности войны говорили не меньше, чем говорят о ней теперь...

В Эрфурте должно было произойти нечто вроде сессии Объединенных Наций. Приглашений было разослано много. Кроме двух императоров, в немецкий городок приехало четыре короля и множество других владетельных особ, с родными, министрами, свитой. Талейран убеждал приехать австрийского императора. Тот после долгого колебания решил не ездить, прислал барона Винсента - как теперь сказали бы, «в качестве наблюдателя».

Разумеется, формы дипломатических переговоров в ту пору резко отличались от нынешних. Хозяевами были французы, и Наполеон решил удивить мир пышностью - точно предчувствовал, что это в его жизни последнее зрелище такого рода. С начала сентября из Парижа стали уходить в немецкие земли фургоны с мебелью, коврами, посудой, шампанским. Ушли в Эрфурт французские гусары, кирасиры и гренадеры. Для гостей в городке были заняты лучшие правительственные здания и частные дома, а дежурить в них должны были особо подобранные гиганты-гвардейцы. Выехала в Эрфурт по распоряжению правительства и труппа Французской Комедии, во главе с Тальма. Артисток приглашали не по известности и не по таланту, а по их наружности и готовности к услугам. У Наполеона были свои взгляды на обстановку дипломатических свиданий. В Париже ходило множество анекдотов о том, как и для чего или, точнее, для кого выбирались артистки. Впрочем, это были не только анекдоты. Австрийский посол в Париже, впоследствии столь знаменитый Меттерних докладывал своему правительству, как подбиралась труппа для гастролей в Эрфурте. Сплетники говорили, что одна из артисток, необыкновенная красавица, будто бы предназначенная для самого императора Александра, выехала из Парижа на седьмом небе от радости, ready to kill, как говорят американцы. Были и инциденты. Наполеон вычеркнул из списка тридцати двух отправлявшихся в Эрфурт артистов жену Тальма: она ему не нравилась. Знаменитый актер в отчаянии добился аудиенции и горько жаловался: «Неслыханная обида! Как же можно!» Император уступил своему любимцу, но в Эрфурте после первого же спектакля запретил госпоже Тальма выступать.

По другому обычаю, тоже давно больше не существующему, все везли всем подарки. Александр I привез Наполеону три великолепные собольи шубы. Одну из них французский император четырьмя годами позднее предусмотрительно захватил с собой в русский поход и носил ее во время отступления из Москвы. Наполеон подарил царю драгоценный несессер и что-то еще. Готовилась с обеих сторон и щедрая раздача орденов, вплоть до самых высоких.

Были намечены спектакли, обеды, приемы, охоты и другие развлечения. Для большей культурности на торжества пригласили и писателей. Этот обычай не вывелся. В Москве на прием в честь знатных гостей обычно приглашался Алексей Толстой, а до него - Максим Горький. В Эрфурт приехал Гёте. Пропорция в ценности человеческого материала интересная. Если не такую же, то сходную можно было бы установить и между государственными людьми того и нашего времени. Наполеон, конечно, не в счет, но и такие люди, как Каннинг, Джефферсон, Талейран, Меттерних, Александр I, Сперанский, Штейн, даже Гарденберг, Коленкур и Румянцев по уму и культуре выгодно выделяются на нынешнем фоне (устраним из него Черчилля).

Не могу вспомнить, где я читал, будто в Эрфурт должен был приехать Гегель. Он был поклонником Наполеона и интересовался политикой; писал даже где-то в провинции политические статьи - вот уж именно слон выходил танцевать. Но у него вышли неприятности: только что появившаяся тогда «Феноменология духа» не имела успеха. Шеллинг его затмевал. Гегель не приехал и на торжествах не был. Кого именно из великих советских философов теперь в Москве приглашают на обеды в честь высокопоставленных иностранцев? Ведь Емельян Ярославский умер.

Автор этих строк по роду своих занятий читал много отчетов о встречах между разными правителями мира. Почти все эти встречи были «историческими». Тем не менее отчеты о них трудно читать без улыбки: так велико несоответствие между возлагавшимися надеждами, подписанными решеньями и действительными результатами. Иногда склоняешься к мысли, что личные встречи, в сущности, необходимы лишь тогда, когда один высокопоставленный человек намерен предложить другому что-либо такое, чего письменно не скажешь: слишком страшно или слишком стыдно. Одного такого случая я коснусь в настоящей статье. Это, конечно, случай редкий. По общему же правилу, лучшие договоры в истории заключались людьми, ни на какие свиданья не ездившими. Обыкновенные почтово-телеграфные сношения неизменно оказывались не только самым дешевым и скромным, но и самым разумным и выгодным способом переговоров. В дипломатической ноте неторопливо обдумывается и взвешивается каждое слово. При исторических свиданиях слишком часто происходят печальные импровизации. Иногда люди приезжают для одного, а занимаются совершенно другим. О роли обедов, блестящих экспромтов, чарующих тремоло, многозначительных обменов взглядами, а также случайных обмолвок, плохо расслышанных или плохо понятых замечаний, мелких обид и столкновений лучше не говорить. Тем не менее - о роковой роли шампанского. При чтении некоторых недавних мемуаров нельзя отделаться от впечатления, что, по крайней мере, некоторые люди были на этих свиданиях порою не совсем трезвы. Одну сцену в мемуарах Черчилля (с появлением Эллиота Рузвельта) иначе и объяснить невозможно.

Наполеон вместе с маршалом Бертье выехал из Парижа 23 сентября. Обычно он сообщал приближенным о своих передвижениях за час до отъезда, чем приводил в отчаяние гофмаршальскую часть. Маршрута тоже не указывал, так что дворцовое ведомство задолго высылало лошадей и продовольствие на все дороги, по которым император мог проехать. Едва ли он делал это по политическим соображениям. Хотя террористы не раз пытались его убить, он почти никаких мер по обеспечению своей безопасности не принимал. Это неизменно объясняли его «фатализмом». Но впоследствии, на острове Святой Елены, он сказал, смеясь, графу Лас Казу, что отроду фаталистом не был и даже не понимает смысла этого слова: нарочно способствовал своей репутации «фаталиста», так как она действовала на воображение народа.

На этот раз он заранее указал и день отъезда, и маршрут. Рано утром разбудили императрицу Жозефину, он с ней простился, как почти всегда, очень нежно: говорил, что порядочного человека легче всего отличить по его отношению к жене, детям и прислуге. Может быть, на этот раз был еще нежнее обычного: собирался жениться либо на русской великой княжне, либо на австрийской эрцгерцогине. Это также должно было выясниться в Эрфурте. То, что он, собственно, был женат, не имело, конечно, значения: можно развестись. Жозефина это знала и была в совершенном отчаянии. Надеялась только на суеверность императора - все чаще ему говорила, что принесла ему счастье. Он сам так думал и долго колебался, - если только не выдумывал зачем-то в своей репутации суеверности. Жене не говорил, но с наиболее умными из приближенных позднее совещался: на эрцгерцогине или на великой княжне? Талейран стоял за эрцгерцогиню, Коленкур - за великую княжну. Император, впрочем, не верил ни тому, ни другому - мало ли чем может объясняться их совет, - однако доводы выслушивал. Камбасерес присоединился к Коленкуру и привел свой довод: «Ваше величество, все равно вы будете воевать и не далее, как через год. Скорее всего, вы будете воевать с тем императором, на дочери или сестре которого вы не женитесь. А так как Россия могущественнее Австрии, то женитесь на великой княжне». Очевидно, глубокие социологические объяснения причин войн не приходили в голову советникам Наполеона. Между тем они стояли очень близко к кухне мировых событий и были люди весьма неглупые.

По своему обыкновению, император несся с необычайной быстротой. Мамелюк вез с собой серебряную фляжку с водкой. Быть может, это также было связано с какой-либо приметой, император почти никогда водки не пил. Порою он пропускал станции, на которых были приготовлены обеды; останавливался в глухих деревушках и там требовал, чтобы ему тотчас подали цыпленка. Он, впрочем, даже не замечал, хорошо ли то, что он ест. У него служили лучшие в мире повара, но обед продолжался минут десять, и приглашенные знали, что перед обедом у императора надо предварительно пообедать дома. В дороге, если замученные спутники умоляли остановиться на ночлег в какой-нибудь захудалой мэрии, он соглашался, принимал ванну (ее всегда с ним возили), еле прикасался к еде, затем объявлял, что хочет не спать, а играть в «двадцать одно». Надо думать, приближенные всячески старались ему проиграть, однако на всякий случай император открыто «помогал судьбе»: придворным было известно, что он мошенничает в игре. Помогал судьбе в картах и Мазарини: на смертном одре тоже играл, передернул, выиграл - и умер. Но он, несмотря на свое колоссальное богатство, поступал так из алчности. Наполеон, выиграв, никогда денег не брал, оставлял все прислуге. Вероятно, руководился привычкой к обману и нелюбовью к неуспеху. Затем ему разбивали его «походную кровать». Таких его кроватей существует в разных музеях немало. Эту он в Эрфурте подарил Александру I. Царь был доволен и польщен: «Походная кровать Наполеона!»

Спал он в дороге всегда очень мало, часто просыпался, вскакивал по нескольку раз в ночь, вызывал замученного на всю жизнь секретаря Менневаля, диктовал ему, снова ложился и мгновенно засыпал. Письма Наполеона и из Парижа, и из разных стоянок - клад не только для историка, но и для психолога. Писал он в разных стилях; турецкому султану, персидскому шаху писал в стиле восточном, цветистом на «ты»: «Я властелин Запада, ты властелин Востока...», «Мы с тобой как правая рука и левая рука...» Разумеется, знал, что и зачем делает. Советы давал по существу, не цветистые, а весьма практические. Поднимал Восток то против России, то против Англии, иногда против обеих, посылал своих агентов за тридевять земель, сочинял или приказал сочинить какое-то «Письмо старика-турка к своим собратьям». Хотел управлять Востоком. Прежде собирался восстановить еврейское царство и объявить себя еще и иерусалимским королем. Наполеон находился на небывалой в истории вершине успеха и, видимо, терял в уме границу между возможным и невозможным. «Невозможно? Да разве то, что я уже сделал, было возможно!»

По дороге в Эрфурт он, вероятно, о Востоке не думал. Но, как всегда, думал о политике и войне целый день и большую часть ночи. Так и говорил: «Я всегда думаю, всегда». Больше всего, верно, думал о России, о царе, о том, чего надо теперь потребовать. Рассчитывал только на себя. Взял с собой много людей - и никому из них не верил. Допускал, что все его при случае предадут или уже предают. Самым умным из советников был Талейран, но его он считал вором и изменником. Не далее, как через месяц вдруг в Тюильри в присутствии многих людей устроил ему дикую сцену. При общем гробовом молчании в ярости кричал ему на весь зал: «Вы вор, обманщик и подлец! Вы продали всех, продали бы родного отца!.. Разве не вы погубим того несчастного (разумел герцога Энгиенского)? Это вы мне указали, где он находится, это вы требовали его казни!..» И уж совсем, по-видимому, в невменяемом состоянии, перешел к непристойным словам и сообщил Талейрану (который, впрочем, отлично это знал), что его, Талейрана, жена находится в связи с герцогом Сан-Карлосом{1}.

Не верил он и Александру I, хотя и говорил, что часы, проведенные с ним в Тильзите, были «лучшими часами его жизни». Царь писал своей сестре: «Бонапарт уверяет (prétende), что я дурак. Хорошо будет смеяться тот, кто будет смеяться последний». Откуда он взял это предположение? Ни в письмах Наполеона, ни в воспоминаниях о нем я такого отзыва о царе не встречал. Напротив, он признавал Александра умным и хитрым человеком, хотя и лишенным твердой воли и не надежным. Говорил, что царь «самый тонкий из них всех» (то есть из европейских монархов). До знакомства с Александром I Наполеон, как все, считал его «мистиком». В Тильзите, где они познакомились и вели долгие разговоры не только о политике, был изумлен: какой мистик! «Он говорит о религии, но он материалист, настоящий материалист!» Такого определения «коронованного Гамлета» не давал, кажется, никто ни в России, ни за границей. Между тем Наполеон знал царя отлично.

России же он, естественно, не знал. Иногда называл ее «химерой». Знал только, что она очень могущественна и богата («О богатствах России никто не имеет понятия», - говорил он и на острове Святой Елены). Предполагал также, что она со временем будет владычествовать в мире. Обычных же пошлостей о русской душе не говорил.

Смеяться над «ame slave» в ее нынешнем иностранном понимании, с балалайками, Достоевским и княгинями Петрушками, так же банально, как обосновывать это понимание на западный манер. Я настоящую статью пишу с разными отступлениями и прошу это извинить. Скажу, что самое понимание «славянской души» было в ту пору совершенно не такое, как теперь, хотя и не менее нелепое. В девятнадцатом веке на Западе считалось, что особенность русской души - это ее всеобъединяющее и примиряющее начало. Русские - самый единый и согласный народ на свете. Высшего своего распространения эта идея достигла в конце столетия -в пору франко-русских торжеств, последовавших за памятным приходом во Францию русской эскадры. Обе страны тогда влюбились одна в другую. Как писал великий ученый Пастер, французский народ «открыл русскому и свои объятия, и свою душу». Виконт де Вогюэ, один из главных творцов «славянской души» в ее первом издании, в своей речи на нашумевшем банкете и разъяснил эту особенность русской души. Мало того, что ее магическое начало царит в самой России, - оно объединяет своим появлением и другие страны. Забавно то, что русские люди, по крайней мере многие, признали, что французы совершенно правильно определили основное начало русской души. «Оно, - писал С. С. Татищев (а ему, казалось бы, знать), - именно заключается в нашем национальном свойстве собирать и соединять разъединенное».

Наполеон совершенно не верил в объединяющее начало русской души. Он даже порою собирался использовать ее разъединяющее начало. Окончательного плана не было и у него. Через много лет он говорил, что война с Россией возникла в 1812 году случайно. Да он и до этой войны, в апреле 1811 года, писал вюртембергскому королю: «Война разыграется вопреки мне, вопреки императору Александру, вопреки интересам Франции и России. Я уже не раз был свидетелем этому». Слова поистине поразительные. Однако, каковы бы ни были его колебания, общая идея у него была и, как известно, заключалась в установлении его власти над всей Европой (что тогда почти означало: над всем миром). Свою идею он считал прогрессивной и не раз говорил, что его диктатура, осуществлявшаяся без особенной жестокости и, во всяком случае, без террора, его единая европейская империя с гражданским равноправием, с общим для всех стран законодательством, с отменой границ и с разоружением, была гораздо высшей государственной формой, чем феодальный деспотизм отсталых европейских монархий. На острове Св. Елены он говорил, что собирался после победы над Россией образовать под своей властью европейскую федерацию, где человек любой национальности чувствовал бы себя дома, полноправным гражданином, где бы он ни жил - в Париже ж или в Москве, Берлине, Вене, Риме. Не было бы никаких границ, везде действовали бы одни и те же законы, и применялся бы Наполеонов кодекс. Произошло бы всеобщее разоружение, нигде не было бы армий, кроме небольших вооруженных сил, необходимых для поддержания порядка. Говорил даже, что тотчас после того, как начал бы понемногу гладко работать этот колоссальный механизм, он сам положил бы конец своей диктатуре, а его сын, достигнув совершеннолетия, стал бы еще при его жизни и под его руководством конституционным монархом Европы. Конечно, все это было будущее время или сослагательное наклонение.

Как ни странно, совершенно точного плана он не имел для Эрфурта. Ближайшей его задачей было окончательно отделить Россию от Австрии и Пруссии. По некоторым данным, он собирался в Эрфурте объявить себя «Императором Запада». Однако разговора об этом не поднял. Собирался прельщать партнеров своим порядком и при случае запугивать их возможностью якобинской революции в их собственных странах. Эту революцию он и в самом деле считал очень возможной. В молодости видел ее вблизи - на ней и вышел в люди. В 1808 году о ней везде все позабыли. Немец Рейхгарт, проживший при Наполеоне одну зиму в Париже, говорит, что революции точно никогда и не бывало: о ней парижане помнят только как «о времени, когда не было дров». Другой наблюдатель, очевидно, любивший статистику, замечает: быть может, один француз из десяти действительно хотел всего того, что произошло в стране, но теперь во Франции не найдется и тысячи человек, желавших свержения наполеоновского строя. Сам император держался другого мнения. Он о революции помнил. До конца своего правления имел много секретных агентов среди якобинцев и платил им огромные деньги. Разумеется, всех, кого можно было подкупить или соблазнить, подкупал и соблазнял. Среди ближайших к нему людей при его дворе были и бывшие цареубийцы, и бывшие эмигранты из Кобленца. Иностранные наблюдатели изумлялись: как эти люди могут не только уживаться, но и поддерживать между собой дружеские отношения. «Только он один мог этого добиться!» Талейран, бывший придворный Людовика XVI и бывший революционер, чрезвычайно это одобрял: одних простит революция, другие простят революцию.

В сущности, главная из многочисленных политических мыслей Наполеона заключалась в том, что мир непрочен, чрезвычайно непрочен, что его должно укрепить, что это главная задача государственного человека. Вдобавок он был убежден, что править можно только «в ботфортах со шпорами». Но ботфорты имел в виду не общедоступные: имел в виду свою военную славу.

Незачем, конечно, теперь расценивать «наполеоновскую идею». Чего бы она ни стоила сама по себе, ее, в пределах человеческого предвиденья, навсегда погубили последовавшие глупые или чудовищные пародии. Сам Наполеон был убежден, что не было другого выхода из хаоса якобинской революции. Он был ее сыном, но и отцеубийцей. Для него якобинцы были тем, чем (без «родства») были, скажем, для Бисмарка социалисты. Чаще всего идея «непрочности мира» в XIX веке выливалась именно в форму борьбы против социализма, связанной с политическими репрессиями. Единственная форма, с репрессиями почти не связанная, это малоизвестная, никаких последствий не имевшая попытка австрийского канцлера графа Бейста ответить на создание Первого Интернационала созданием культурного контринтернационала, который должен был объединить церкви, университеты, либеральную «еврейскую» печать и т. д. Граф Бейст именно с Бисмарком первым своей идеей и поделился. Бисмарк, хотя Бейста терпеть не мог, сначала пришел в восторг, но потом поостыл.

Теперь в совершенно измененной демократической форме возрождается идея единой Европы - и возрождается ввиду «непрочности мира». Очень отдаленно она связана с наполеоновской идеей. Сам же Наполеон в свою идею верил твердо до конца своих дней. Он на острове Св. Елены говорил, что в дни своего царствования имел бы возможность вызвать революцию в Европе и России. «Но я не мог и не хотел стать королем Жакерии... Революция величайшее из всех зол».

II

Русским послом во Франции был после Тильзитского мира назначен генерал граф Петр Александрович Толстой. Наполеон был не очень доволен этим назначением. Сам Толстой всячески от него отказывался. Ссылался на то, что он не дипломат, а военный, и что не сочувствует новой внешней политике царя. Немцев, особенно пруссаков, он терпеть не мог, но стоял за союз с Австрией и с Пруссией, как и подавляющее большинство петербургских сановников. Однако Александр I, только что назначивший на важнейшие государственные посты франкофилов Румянцева и Сперанского, решил дать удовлетворение консервативной, старорусской партии, к которой принадлежали и Петр Толстой, и его брат, обергофмаршал. Он в настоящем смысле слова заставил Толстого принять назначение, обещав отозвать его позднее.

Нового посла России считали человеком довольно бесцветным и в политике совершенно неосведомленным: историки и современники говорят о нем очень мало. Пренебрежительно отзывался о нем и Наполеон: что он понимает, «дивизионный генерал». Император скептически расценивал политические способности и своих собственных генералов и маршалов. Но был он с новым послом чрезвычайно любезен, осыпал его знаками внимания и тщетно старался привлечь его на свою сторону. Пригласил его в Эрфурт (куда отказался пригласить Меттерниха, несмотря на все старания австрийского посла и на его довольно необычную, прямую о том просьбу).

Если, однако, судить по донесениям Толстого, этот «посол поневоле» (как называл его Меттерних) был человеком умным и проницательным. Умом он никак не портит своего рода, самого талантливого во всей русской истории. Толстой не верил ни одному слову из того, что ему говорил Наполеон, не верил в особенности его словам о его дружественных чувствах к царю и России. Думал, что французский император хочет поработить всю Европу, что он будет воевать и с Австрией, и с Россией, что он по своей натуре не воевать не может. Вместе с тем он считал положение Наполеона трудным и непрочным, несмотря на все его неслыханные успехи: французский народ недоволен, устал и хочет мира.

Это в значительной мере верно. Во Франции не очень популярна была даже война с Пруссией, продолжавшаяся очень недолго и закончившаяся полным разгромом врага. Глухое недовольство вызвал и захват Пиренейского полуострова. Страна не видела конца войнам и не понимала их цели. Наборы войск давали очень плохие результаты. В Од из 747 новобранцев 485 тотчас разбежались. В Невере из 78 дезертировали 43. Войска все же воевали превосходно, но и среди них недовольство было велико, особенно в 1807 году среди голодавших полков на русском фронте. Император объезжал эти полки и фамильярно болтал с солдатами. Они его обожали: «Наш отец Наполеон». Но жаловались на усталость и недостаток продовольствия. Чтобы их развеселить, он говорил им те два слова, которые знал на славянских языках и которые они ежедневно слышали в селах: «Клэба нема». Они радостно хохотали - и выражали желание возможно скорее вернуться домой.

В других странах французской военной партией несправедливо считали маршалов. Но сам Наполеон и в этом не заблуждался. Говорил, что «люди революции старятся быстро», что все его маршалы обленились, больше воевать не хотят, хотят наслаждаться жизнью и сидеть во всем своем величии в Париже, чтобы... - следовали непристойные слова. Он их сделал герцогами или принцами, дарил им деньги, замки, имения. Бертье получал жалованья и доходов от подаренных ему земель 1 225 000 франков в год - если принять во внимание курс и покупательную способность денег, это составляло 600 - 700 тысяч нынешних долларов. Для себя им больше желать было нечего. Впрочем, каждый из них еще хотел бы стать королем, хоть где-нибудь, хоть каким-нибудь. Наполеон действительно назначал и перемещал королей как полковых командиров - и даже еще легче: от полковых командиров требовались боевые заслуги, тогда как от своих королей он не требовал ничего, выбирал их из членов своей семьи. Но маршалов у него было девятнадцать, где же было взять для них престолы? Вдобавок, они в большинстве терпеть не могли друг друга и ревниво следили за тем, кто какие получает награды. Это, впрочем, входило в намеренья Наполеона, когда дело не касалось военных действий. Он умышленно ссорил своих приближенных и считал это наименее плохой из всех плохих тактик правителя. У некоторых маршалов поддерживал неопределенные надежды: отчего же, при случае можно стать и королем. (Даву, например, очень подумывал о польской короне.) Для этого новые войны были не нужны. Обещать им русский или австрийский престолы Наполеон все-таки никак не мог и думал, что ему и среди маршалов положиться не на кого. В военном отношении он выше всего ставил Массену. Храбрейшими считал Мюрата, Нея и Ланна - говорил, что храбрее их вообще не видел людей.

Ланн был вдобавок одним из его столь немногочисленных личных друзей. Ему одному разрешено было остаться с императором на «ты». В 1809 году в сражении при Эсслинге этот маршал, герцог Монтебелло был смертельно ранен, австрийское ядро раздробило ему ноги. Историки сообщают, что Наполеон при известии об этом прослезился. (Сам он на острове Св. Елены говорил, что никогда не плакал в жизни и что не заплакал бы даже узнав о смерти своего сына, которого нежно любил.) Сопровождавший по своей должности императора человек утверждал, что слышал из соседней комнаты последний разговор Наполеона с умиравшим маршалом. Ланн будто бы перечислил свои боевые заслуги и затем сказал: «Это я говорю не для того, чтобы ты помнил о моей семье. Мне незачем напоминать о моей жене и детях. Ты о них все равно позаботишься, так как я умираю ради тебя, и твоя слава этого требует... Но твое честолюбие ненасытно. Оно тебя погубит. Без необходимости и без счета ты жертвуешь самыми преданными тебе людьми, а когда они умирают, ты о них и не жалеешь. Вокруг тебя только льстецы, я не вижу ни одного друга, который посмел бы тебе сказать правду. Тебя предадут. Тебя бросят. Поспеши кончить войну, этого хотят все... Прости правду умирающему. Я люблю тебя...»

Может быть, очевидец и присочинил{2}. Но слова, приписанные им Ланну, выражали мнение и почти всей Франции, и почти всех маршалов. Виктор де Брой в своих воспоминаниях рассказывает, что в Вене после Ваграмской победы французские маршалы страстно мечтали о мире и в тесном кругу проклинали императора.

Петр Толстой всего этого знать не мог, но освещал царю положение, в общем, правильно. Он ненавидел Наполеона и не прощал ему Аустерлица и Фридланда. Вдобавок в нем прочно сидел аристократ. Первое сообщение о том, что этот корсиканец хочет жениться на сестре русского царя, вызвало в нем полное изумление (stupeur): до чего дожили!

Военную партию, в сущности, составлял сам Наполеон, да и то не всегда. В светлые свои минуты он находил, что воевать дальше слишком опасно, что подчинить себе весь мир трудно. Риск очень велик. Не лучше ли отказаться от новых войн? Не достаточно ж власти над половиной Европы? А если уж воевать, то, быть может, не со всеми? Иногда почти решал Россию не трогать, с Англией помириться, а ограничиться Францией, Италией, всеми немецкими землями, маленькими странами и Испанией. Именно в этих пределах (кроме Испании) теперь, через полтораста лет, замышляется европейская Федерация.

Губило Европу то, что Наполеон считал очень непрочным и положение в других странах. В этом он тоже не очень ошибался. Выиграли в исторической лотерее его враги, но мог выиграть и он. Да и когда же бывало иначе в эпоху великих войн? Однако гроза надвигалась уж очень страшная. Хоть и далеко не столь страшная, как та, которая, быть может, ждет наше счастливое поколение. Смешно и глупо было бы сравнивать с Наполеоном нынешних московских властителей. Но, вероятно, очень колеблются и они. Когда-нибудь прочтем в мемуарах.

III

Чрезвычайно непрочным было положение и в России. Опасности революции не было, но дворцовый переворот был вполне возможен.

В Петербурге и военные, и сановники, и даже царская семья счетам Тильзитский мир худшим позором, чем проигранные сражения под Аустерлицем и под Фридландом. Не только за границей возмущались дружбой и союзом царя с Наполеоном (шведский король Густав IV вернул Александру I знаки ордена Андрея Первозванного, сказав, что не желает носить орден, пожалованный Бонапарту). Так же были настроены и русские вельможи. Гр. С. Р. Воронцов предлагал, чтобы сановники, подписавшие Тильзитский мир, совершим въезд в Петербург на ослах. Вот что пишет биограф Александра I генерал Н. К. Шильдер: «Враждебное отношение, с которым относились в России к союзу с Наполеоном, привело к странному явлению: наступательная война против шведов, этих старинных врагов империи, была громко осуждаема всеми русскими, и успехи наших войск почитались бесславием. Современникам эти событий казалось, что Александр вооружился против слабого соседа и к тому же близкого родственника во исполнение не своей собственной, а чужой воли, исходившей от ненавистного завоевателя и притеснителя народов; в новом приобретении (Финляндия) усматривали одно только беззаконное насилие».

Иностранные наблюдатели сообщали и не то. «Вообще, неудовольствие против императора все нарастает, - доносил граф Стодинг, - и на этот счет говорят такие вещи, что страшно слушать». Альбер Сорель в своем знаменитом труде уточняет, какие именно вещи. Если еще недавно один русский богач объявил, что потратил двести тысяч рублей на организацию убийства Наполеона (думаю, что это неверно. - М. А.), то теперь в Петербурге уже говорим и об убийстве царя. Об этом будто бы подумывал недавний близкий друг Александра I Новосильцев. Еще незадолго до того вел. кн. Константин Павлович писал своему брату, что он должен помнить об участи их отца. Теперь «снова стали произноситься слова, слышавшиеся перед убийством Павла: «Разве у вас больше нет Паленов, Зубовых, Беннигсенов?»

Вдовствующая императрица, считавшаяся в Петербурге главой оппозиции (в этом ее прямо обвинила императрица Елизавета Алексеевна), умоляла царя не ездить в Эрфурт: «Остановитесь на краю бездны... свидание губит вашу репутацию, оставляет на ней неизгладимое пятно... Этот человек кровавый тиран. Вы едете в крепость, еще находящуюся под его владычеством и охраняемую его войсками». Давала понять сыну, что он может из Эрфурта и не вернуться!

IV

Должно быть, Эрфурт в сентябре 1808 года был очень живописен. Историки говорят о необычайной пышности зрелища. Вероятно, мундиры, туалеты дам, драгоценности, экипажи были великолепны. Но все-таки это был маленький, захолустный, средневековый городок с кривыми невымощенными улицами. Для монархов сняли лучшие дома, самый лучший дом богатого фабриканта Трибеля был отведен Александру I. Менее важные особы разместились в двадцати гостиницах и постоялых дворах городка. Съехалось и множество туристов. Ожидалась большая игра, отовсюду приехали профессионалы.

Наполеон прибыл за несколько часов до царя. Ему были оказаны необыкновенные почести. Он тотчас принял парад и затем в Андреевской ленте поскакал верхом навстречу императору Александру. Царь увидел его из своей коляски, вышел из нее и обнялся с хозяином. В сопровождении Константина Павловича они верхом направились в Эрфурт. У заставы был выстроен 6-й кирасирский полк, считавшийся самым красивым во Франции. Наполеон знал, что царь и великий князь чрезвычайно интересуются всеми мелочами французских мундиров. Еще в Тильзите Александр и прусский король, сомнительные полководцы, задавали ему об этих мелочах такие вопросы, на которые он иногда затруднялся ответить и, улыбаясь, говорил: «Не знаю, не знаю».

Начались обеды, приемы, спектакли. Парижская труппа играла трагедии французских классиков в местном заново раззолоченном небольшом театре. Императору было известно, что царь несколько глуховат. Поэтому перед самой сценой была устроена эстрада и на ней поставлены два кресла, для хозяина и главного гостя. В первом ряду сидели только наследные принцы. Ложи были отведены принцессам.

Немцы устроили большую охоту на йенских полях, где за два года до того была разгромлена прусская армия, и даже назвали бывший там холм, на котором в день сражения находился император, «горой Наполеона». Французы только разводили руками: какой вкус и какой такт! Наполеон был со всеми необычайно любезен. Расспрашивал бюргермейстера Фегеля, какие здания в Йене особенно пострадали от боев, и велел их восстановить на деньги французской казны. Пострадавшим жителям приказал возместить их убытки, - бедным полностью. Самому бюргермейстеру пожаловал орден Почетного Легиона. На охоте было убито шестьдесят оленей. А после охоты император на месте давал объяснения, как происходил бой. Затем неожиданно стал излагать свои общие идеи о военном деле, говорил, как разрабатывает план кампании, какие маневры предпочитает, как обычно ведет сражения. Гости, почти все военные, навострили уши. По возвращении императора домой один из самых близких к нему людей осторожно, в форме почтительного намека, сказал ему, что, быть может, это было не очень осторожно: конечно, теперь вечный мир, все они наши лучшие друзья, а вдруг будем когда-нибудь опять с ними воевать? Наполеон с усмешкой ответил: да разве я им говорил правду?

Это, собственно, было символом всей конференции - и даже почти всех конференций вообще.

Великий герцог Веймарский пригласил главных участников съезда к себе в Веймар «на обед». В частном порядке он обратился к французскому обергофмаршалу герцогу Фриульскому с просьбой прислать к нему императорских поваров. Но Наполеон выразил желание ознакомиться с немецкой кухней и попросил подавать только немецкие блюда. Немцы были очень польщены. За этим обедом или за другим зашел разговор о средневековой истории. Принц-примат отнес одну конституционную буллу к 1409 году. Наполеон тотчас его поправил: она была издана в 1336 году. Принц изумился: верно, я ошибся, но какая память у вашего величества! Император тотчас начал рассказывать, как в ранней юности, будучи чрезвычайно беден, живя на маленькое жалованье подпоручика, упросил одного книгопродавца ссужать его книгами с отдачей назад. «Я тогда прочел все, что у него было в магазине». Короли и принцы изумленно слушали. После обеда Александр I открыл бал. Наполеон не танцевал, - написал Жозефине, что в сорок лет уже танцевать не годится, - но восхищался, как хорошо танцует царь.

В первые дни, собственно, только и были праздники. «Это не политический съезд, а пикник (парти де плезир)», - говорил Талейран. Одно дело, впрочем, уже велось, но закулисное… Даже очень закулисное.

V

Для Талейрана поездка в Эрфурт была «необходимостью». Это был именно тот случай когда надо поговорить: писать совершенно невозможно. Он хотел продаться России. Сам он, хоть человек был не застенчивый, определил свои действия иначе. Впоследствии неоднократно говорил, что изменял только правителям Франции, ей же самой не изменял никогда: руководился только ее интересами. В этом утверждении была некоторая доля правды. Все же он очень преувеличивал. Без выгоды ничего не делал. Мог бы сказать о себе то, что сам говорил о другом цинике: «Семонвилль заболел лихорадкой? А для чего это ему нужно?»

Он был уже очень богат. Нажился и на биржевых спекуляциях, пользуясь тем, что знал, как государственный деятель, много тайн. Нажился и просто на взятках. Иностранные правительства обычно платили ему охотно. Отказались заплатить Соединенные Штаты, тогда еще страна бедная. Американская делегация, ездившая в Париж для разрешения одного мирного денежного спора, не только не дала взятки французскому министру иностранных дел, но, вернувшись после неудачных переговоров, неожиданно опубликовала в газетах сообщение о том, что этот министр потребовал взятки.

От царя Талейран решил потребовать большую сумму. Сколько именно он получил, неизвестно. Позднее торговался: надо бы дать еще. Кроме денег, желал получить и другую взятку. Он очень любил своего племянника-наследника, 20-летнего графа Эдмонда де Перигора. В России тогда была богатейшая невеста, дочь последнего владетельного герцога Курляндского (впоследствии столь известная герцогиня Дино). Ей шел шестнадцатый год: как говорили, она была влюблена в князя Адама Чарторийского. Талейран упросил царя способствовать браку барышни с его племянником, повлияв на мать невесты. Брак действительно состоялся вопреки желанию молодых людей. Юная невеста сказала своему жениху, что не любит его, но уступает желанию своей матери. Жених ответил, что и он ее не любит, но уступает желанию своего дяди.

Император Александр, вероятно, не очень уважал Талейрана и не имел основания его любить: после казни герцога Энгиенского Россия заявила протест французскому правительству. Талейран ядовито ответил, что французское правительство не заявляло протеста против убийства императора Павла, хотя, насколько ему известно, убийцы кары не понесли. Но, как все, царь считал Талейрана умнейшим человеком и вдобавок влиятельнейшим из государственных людей Франции.

В этом он заблуждался - по крайней мере, в тот момент. Талейран знал или чувствовал, что его роль при Наполеоне кончается. Незадолго до свидания в Эрфурте он был смещен с должности министра иностранных дел и назначен заместителем великого электора (vice grand électeur). С формальной стороны это было как будто повышение, и жалованье по новой должности было больше. Но в действительности это означало, что император хочет уменьшить его влияние. Талейран пошел на очень опасное дело при таком человеке, как Наполеон, несомненно, рисковал расстрелом. Как бы то ни было, при первом же своем разговоре в Эрфурте с царем наедине он сказал ему следующее: «Государь, зачем вы сюда приехали? Вы должны спасти Европу, и вы можете это сделать, только если будете сопротивляться Наполеону. Французский народ цивилизован, а его император не цивилизован. Русский царь цивилизован, а его народ не цивилизован. Поэтому русский царь должен быть союзником французского народа».

С этого дня (4 октября) и начался деловой разговор. Соглашение состоялось. Оставаясь приближенным Наполеона, Талейран, по существу, перешел на русскую службу. Подписываясь «Кузен Анри», он стал сообщать царю разные полезные сведения и давал ему советы, как надо действовать.

Некоторые биографы Талейрана если не оправдывают его, то находят «смягчающие обстоятельства»: он считал завоевания, территориальные приобретения никому не нужным и даже вредным делом. В этом смысле он действительно был культурным человеком будущего. Но никакой другой общей идеи у него не было. Кажется, все биографы сходятся на том, что он оказался проницательней, чем Наполеон. Конечно, он кончил свои дни не на острове Св. Елены. Впрочем, наверное, не пострадал бы, если б и не пошел на государственную измену. Талейран способствовал возвращению Бурбонов. О том, что будет дальше, о том, чем кончится их царствование, он, по-видимому, и не думал. Быть может, его огромный жизненный опыт научил его тому, что слишком далеко, то есть лет на двадцать, заглядывать в будущее невозможно. С этим спорить было бы нелегко. Скорее же всего он просто исходил из мысли, что на его век Бурбонов хватит, а «после меня хоть потоп». Людовика XVIII и Карла X даже на его век не хватило. Он дожил до маленького потопа 1830 года. До следующих больших потопов не дожил.

Наполеоновская идея все же была. Она Талейрана не соблазняла и, главное, ему лично была совершенно не нужна. Он и без всяких «западных империй», «федераций», «объединений» чувствовал себя отлично. Но никакой талейрановской идеи в истории не существует.

VI

На каком-то второстепенном приеме в Эрфурте государственный секретарь Маре познакомился с одним третьестепенным немецким сановником. Маре был очень образованный человек, литератор и член французской Академии. Быть может, он знал немецкий язык, так как в пору революций два с половиной года провел в австрийском плену, был выпущен в обмен на дочь Людовика XVI. Он счел нужным доложить императору: в свите великого герцога Веймарского находится известный писатель тайный советник Гете. «Гет!» - Император велел пригласить его на следующее же утро.

Это одна из наименее понятных психологических особенностей столь сложной психологической биографии Наполеона: в молодости он необычайно увлекался «Страданиями молодого Вертера». За много лет до того роман имел огромный успех в мире. Госпожа де Сталь говорила, что он «вызвал больше самоубийств, чем самая красивая из женщин!». Но именно Наполеону, казалось бы, этот роман о молодом человеке, кончающем с собой из-за любви, должен был бы быть довольно чужд. Как бы то ни было, он принял Гёте чрезвычайно любезно. Когда тайного советника ввели в его кабинет, император молча долго на него смотрел, затем сказал: «Вы человек!» (Гете дает две версии - по другой: «Вот человек!») Вопросы вначале были неинтересные: «Сколько вам лет?», «Вы женаты?», «Ведь вы первый драматург Германии?» На этот последний вопрос Гёте скромно ответил, что есть Лессинг, Шиллер. Наполеон сказал, что из книг Шиллера читал только «Историю тридцатилетней войны» и что она ему не нравится. «Вашего \"Вертера\" я прочел семь раз и взял его с собой в Египет». Выразил сожаление, что Гете сделал Вертера честолюбивым (этого из романа не видно), ему следовало бы быть воплощением одной любви. В устах Наполеона замечание неожиданное. Аудиенция продолжалась более часа. Правда, входили другие люди, и император отрывался от разговора с Гете. Дарю, очевидно, желая придать веса приглашенному немецкому писателю, сказал, что мосье «Гет» перевел кое-что с французского. На это ценное замечание Наполеон внимания не обратил. Пригласил Гёте в театр: вы увидите, как там спят принц-примат и король Вюртембергский. Посоветовал написать что-либо в честь императора Александра. Гете - не совсем точно - ответил, что никогда этого не делает: можно ведь потом и пожалеть. «Однако наши великие поэты писали в честь Людовика XIV». - «Да, может быть, они потом и сожалели, государь». И сам Гёте, и его ответы очень понравились императору. Он предложил ему переехать в Париж: «Напишите \"Смерть Цезаря\". Вы можете написать это лучше, чем Вольтер. Надо показать, что Цезарь мог бы осчастливить человечество, если б ему дали на то время...»

Гете в этом убеждать не надо было. Он и сам называл убийство Юлия Цезаря «наиболее безвкусным актом в истории». В Париж он не поехал (хотя наводил справки, - оказалось, там жить слишком дорого и неудобно). Из кабинета же Наполеона не ушел совершенно очарованным только потому, что уже был совершенно очарован и прежде.

Он всю жизнь ненавидел революцию. Так часто цитируются слова, сказанные им на поле сражения при Вальми: «Здесь сегодня началась новая эпоха в мировой истории, и вы можете сказать, что при этом присутствовали». Эти слова могли озадачить тех немецких офицеров, которым были сказаны, - они, впрочем, едва ли очень интересовались мнением штатского, не знатного, поэта, неизвестно зачем оказавшегося на фронте. Почему эти слова поразили историков и биографов, малопонятно. Если говорить правду, замечательного в них было немного. Новая эпоха началась не в 1792 году, а в 1789, а это тогда же признан почти не Выдающиеся люди Европы. Можно было и не сочувствовать французской революции, но нельзя было отрицать ее мировое значение. Ничего не было неслыханного и в том, что народная армия одержала победу над профессиональной. Это бывало не раз в истории, как не раз бывало и обратное. Вдобавок командовали французской армией при Вальми старые кадровые, израненные в боях офицеры, Дюмурье и Келлерман. Но уж во всяком случае, сшив Гёте никак не выражали сочувствия революционным идеям.

Об его проницательности гораздо больше свидетельствует мнение, высказывавшееся им задолго до революции. Он говорил, что весь мир пронизан «подземными ходами, погребами и клоаками», о которых никто не думает и не подозревает. В этом он вполне сходился с Наполеоном; только говорил он это в очень спокойное время, в очень тихой стране, в очень мирной в уютной обстановке. Позднее как государственный деятель на своем третьестепенном посту он стоял за социальные реформы и, если не первый, то один из первых высказывался за раздел между крестьянами огромных государственных имений. Но надежд, вызванных французской революцией у столь многих людей в Европе, никогда не разделял. Несколько позднее знакомым из более высокого круга иронически говорил, что «Марсельеза» - «не песня для богатых людей». Падению Лафайета он в своей «Французской кампании. 1792» уделяет несколько строк, неизмеримо меньше, чем описанию встречи с княгиней Фюрстенберг. Революционеров же он неизменно недолюбливал и писал об «апостолах свободы» очень ядовитые статьи. Как же ему было не приветствовать появление Наполеона? С его точки зрения, этот человек взял от революции именно то и только то, что взять было нужно, ввел хорошие гражданские законы и, главное, установил порядок, совершенный порядок. Быть может, Гёте придавал другой смысл словам, приписывавшимся ему то с ненавистью, то с восторгом: «Я предпочитаю несправедливость беспорядку». Но «беспорядок» он в самом деле ненавидел больше всего на свете, а революция именно была воплощением беспорядка. Наполеон, по его мнению, устранил или ослабил возможность взрыва «подземных ходов, погребов и клоак». Свободы император оставил не очень много. Однако ее было еще меньше в побежденных им странах. Наукой и искусством во Французской империи можно было заниматься, никому не угождая, ни перед кем не подличая. Во всяком случае, нельзя было попасть на эшафот, как Шенье или Лавуазье в пору революции. Теперь же Французской империей понемногу становилась вся Европа - и даже не понемногу, а очень быстро. «Нельзя терпеть власть иностранного завоевателя!» - к этому доводу Гете был совершенно равнодушен. «Националистом» никогда не был, да и патриотом был сомнительным. Французскую культуру ценил чрезвычайно высоко. Победам, соображениям дипломатического «престижа», из-за которых так часто возникают войны, не придавал ни малейшего значения. Быть может, шел и дальше. У Достоевского Смердяков говорит: «В двенадцатом году было на Россию великое нашествие императора Наполеона французского первого, отца нынешнему, и хорошо, кабы нас тогда покорили эти самые французы: умная нация покорила бы весьма глупую-с и присоединила к себе. Совсем бы даже были бы другие порядки-с». Как ни кощунственно сопоставление имен, Гёте «только немного другими словами» говорил нечто сходное. Со времен Аустерлица он, как бы назло немцам, называл Наполеона: «Мой император». Вдобавок знал цену своим немецким принцам, хотя относился к ним благодушно. Во Франции же появился человек гениальный, человек огромного ума, необыкновенной энергии и силы воли, как же было не желать ему полного успеха. В пору немецкой освободительной войны 1813 года Веймар был занят французами. Гёте очень гостеприимно принимал у себя в доме французского командующего, генерала Травера. Затем Веймар освободили союзные войска князя Коллоредо-Масфельда, который остановился в его доме. В тот день, когда эти войска прошли дальше, Гёте записал в дневнике: «Ушел Коллоредо. Дом вычищен» («gereinecht»). И - больше ничего. Другим проявлением его патриотического восторга было то, что он в пору освободительной войны пустил в ход свои связи для освобождения сына от воинской повинности: написал лично великому герцогу и своего добился. «Пораженцем» по нынешней терминологии Гёте все-таки не был, «оборонцем» тоже не был. Точнее всего общие его политические мысли можно было бы, думаю, передать так. Аксиома первая (наполеоновская): «революция - величайшее из всех зол». Аксиома вторая (никак не наполеоновская): вслед за революцией худшее из бедствий - война, она тоже отвратительный вид «беспорядка». Конечно, Гёте и самый худой мир предпочитал самой блистательной ссоре - пусть они не мешают мне заниматься моим делом, оно гораздо важнее и интереснее их дел.

Отчего же он все-таки выделял из них Наполеона, чистое воплощение войны? Объяснить это можно разве тем, что в пору Эрфурта Гете считал войны конченными: император оказался непобедимым - и слава Богу! Но если б даже его свергли, то посадили бы на его место людей, которых с ним смешно сравнивать и которые, вероятно, начали бы свои уж совсем ни для чего не нужные войны. С другой же стороны, как Наполеон мог бы без дальнейших войн установить свой «порядок» во всей Европе? Быть может, Гете рассчитывал, что этот порядок без всяких насилий понемногу распространится в мире под влиянием французского примера и преимуществ императорского строя.

Приехал он в Эрфурт, вероятно, для того же, для чего когда-то молодой Декарт, во многом столь к нему близкий, отправился во Франкфурт на коронацию Фердинанда II: «чтобы увидеть первых актеров мира на самом пышном его театральном зрелище». В Эрфурте было два гениальных человека, из этих двух Гёте один составил вечную ценность человечества. Но он был «в другой плоскости». Делать ему там было, собственно, нечего и высказывать свои мысли некому. Быть может, он надеялся, что увидит, как устанавливается вечный мир. Так же в недавнее время на это надеялись Вудро Вильсон и Франклин Рузвельт. То, что за Эрфуртом последовало, конечно, было для него трагической неожиданностью. Тем не менее его отношение к Наполеону не изменилось. Бюст императора стоял в кабинете Гёте до конца его дней. Наполеон тоже не раз вспоминал о нем. В пору своего последнего германского похода, проехав ночью через Веймар, он велел передать Гете привет.

Александр I, отправляясь в Эрфурт, не имел, по-видимому, общей идеи о том, куда надо вести мир. О Священном Союзе он тогда еще не думал. Во внутренней политике был настроен либерально. За четыре года до того поручил барону Розенкранцу написать проект русской конституции - тот «едва поверил ушам». Теперь царь находился под сильным влиянием Сперанского, которого взял с собой в Эрфурт. Однако ни из чего не видно, чтобы Сперанский там принимал большое участие в работе. Наполеону он очень понравился. Через четыре года после падения Сперанского император настойчиво расспрашивал русского посла, за что Сперанский был арестован и сослан. Посол отвечал уклончиво: да он и сам этого не знал, как, собственно, и до сих пор толком не знают историки.

Сперанский, один из самых замечательных государственных людей в русской истории, по-видимому, мало занимался внешней политикой. В его больших и разнообразных познаниях она составляла некоторый пробел. В Эрфурте на вопрос царя, как ему нравится за границей, он отвечал уклончиво: «У нас люди лучше, но здесь лучше установления». Вероятно, давал советы умеренности, а тесного отношения к переговорам не имел, тем более что знал, как недовольны другие министры переходом к нему множества дел. В Петербурге его уже называли fa tutto и ненавидели как «поповича» и «иллюмината». «Поповичем» он был, а «иллюминатом» не был. Ум у него был, напротив, чрезвычайно трезвый, хотя Вигель и считал его дьяволом, слышал идущий от него серный запах и видел в его глазах синеватое пламя. Большинство правых сановников вместе с Карамзиным находили, что России «никакой конституции не нужно: дайте нам 50 умных и добродетельных губернаторов, и все пойдет хорошо». Сперанский ставил себе колоссальную задачу глубоких внутренних преобразований, для которых был необходим мир. Это не значило, что он считал мир приемлемым любой ценою, но и ни к каким войнам и завоеваниям не стремился. В нелюбви к войнам Сперанский сходился с Гёте (оба были масонами, хотя масонство сыграло лишь небольшую роль в жизни того и другого). Его и до сих пор некоторые историки считают слепым обожателем Наполеона, будто бы желавшим преобразовать Россию по французскому образцу. Но трудно понять, что общего между наполеоновским строем и конституционным проектом Сперанского с его четырьмя Думами, из которых высшей была Государственная. И, уж конечно, он не мог не понимать, что для наполеоновского строя нужен Наполеон.

Не может быть сомнения в том, что Сперанский хотел мира. Верил ли он в прочный мир, это сказать трудно. Колебался и царь. Колебался, повторяю, и сам Наполеон. Но «амплитуда колебаний» у них была разная и очень сложная. Для Наполеона основная дилемма состояла в том, завоевывать ли всю Европу или же удовлетвориться ее половиной (без России и Англии). Однако в пределах этой дилеммы могли быть и были разные комбинации. В ту пору многие выдающиеся специалисты внешней политики меняли свои планы с такой быстротой, что их просто нелегко принимать всерьез. На наших глазах тоже происходили очень быстрые перемены, скажем от больших симпатий к плану Моргентау до нынешнего отношения к Германии. Тогда это делалось еще быстрее. Так, например, внешняя политика Меттерниха за три года совершенно менялась три раза в самом основном, каждая новая веха быв прямо противоположна предшествующей. Очень менял свои взгляды и Александр. Скорее всего, он уже в Эрфурте чувствовал, что дело кончится русско-французской войной. Но, как и Наполеон, хо тел выиграть время. Каждая сторона думала, что время работает на нее. И, как почти всегда бывает, невозможно было установить, на кого работает время. Кое в чем оно работало на одну сторону, кое в чем на другую.

VII

Так думали наиболее замечательные из бывших в Эрфурте людей.

С внешней стороны все, разумеется, шло до конца превосходно. Праздник следовал за праздником, шампанское лилось потоками, спектакли шли «с аншлагом». Гёте, получивший приглашение от самого Наполеона, лишь с трудом достал билет. Когда в Вольтеровом «Эдипе» актер воскликнул: «Дружба великого человека - благодеяние богов», - Александр встал со своего кресла на эстраде и крепко пожал руку Наполеону. Короли, принцы и сановники разразились в партере рукоплесканиями. Эту сцену описывают решительно все писавшие об Эрфурте. Партер и в самом деле считал сцену «исторической». Думаю, что она была обдумана и подготовлена заранее: актер, наверное, подал этот стих как следует и после него на мгновение остановился - для того, чтобы мог быть совершен исторический жест. Кто выбирал пьесы, не знаю, но чуть ли не в каждой из них были слова, которые можно было бы признать потрясающими по знаменательности. Так, в корнелевской трагедии были стихи: «Небо, давая нам корону, прощает нам все преступления, которые ради нее совершаются». Это могло быть отнесено к казни герцога Энгиенского. Наполеон так и объяснил Талейрану: «Это превосходно, особенно для немцев. Они все еще в тех же настроениях и по-прежнему говорят о смерти герцога. Надо их мораль расширить». Еще в какой-то пьесе говорилось: «Он завоевал мир, а теперь хочет стать его умиротворителем» («pacificateur»). Все взгляды обратились на Наполеона. «Пасификатор» про себя, быть может, произносил непристойные слова.

Второстепенные короли и принцы, ни на что историческое особенно не претендовавшие, были, впрочем, недовольны репертуаром: из Парижа можно было бы привезти что-либо повеселее «Эдипа» и «Магомета». Веселье начиналось после спектаклей. Особенно веселились великий князь Константин Павлович и брат Наполеона, король Вестфальский: они даже за шампанским перешли на «ты» и почти не расставались. Уезжая, король хотел на память подарить великому князю меч, Константин Павлович весело ответил: «Только не меч! Меч мне уже привез твой брат!» - и выразил другое пожелание.

Разговоры Наполеона с Александром велись без протоколов и чаще всего с глазу на глаз. Как почти всегда в таких случаях, современники и даже историки знают происходившее лишь «в общих чертах». Невесомое не может не ускальзывать от людей, которые в переговорах не участвовали; иногда оно ускальзывает и от тех, кто в них участвует. Нам известно, что шли переговоры бурно. Однажды Наполеон в ярости бросил свою треуголку на пол и стал топтать ее ногами. Царь чуть было тотчас не уехал в Петербург. Сущность «соглашения» известна, но какие доводы пускались в ход, об этом мы порою можем лишь догадываться по тому, что было раньше и позднее. По-видимому, французский император пользовался самыми разными доводами. Зная о настроении петербургских сановников, гвардии, дворянства, он намекал, что дело может кончиться в России плохо: война с ним - затея очень опасная, мало ли что может означать для царя еще новый Аустерлиц или Фридланд. Так как главная его цель заключалась в том, чтобы ухудшить отношения между русскими и немцами, он не раз напоминал царю и его приближенным о Палене и о Беннигсене, подчеркивая их немецкие имена. Сам он, собственно, ничего против русских немцев не имел, но играл и на этом приблизительно по тем же причинам, по каким американский коммунистический журнал называл Кривицкого «Шмелькой Гинсбургом»{3}. Быть может, отчасти поэтому царь взял с собой в Эрфурт почти исключительно людей с чисто русскими фамилиями (Румянцев, Сперанский, Толстые, Волконский, Трубецкой, Гагарин, Шувалов, Балабин, Долгорукий и др.). Было только три человека нерусской крови: один приглашенный был польского происхождения, другой шведского, третий еврейского. Со всеми приближенными царя, особенно со Сперанским, Румянцевым и Петром Толстым, Наполеон был чрезвычайно любезен: если не ошибаюсь, всем сделал в Эрфурте подарки.

VIII

С Эрфуртским свиданием произошло то, что происходило с большинством таких конференций. Было достигнуто соглашение, из которого ровно ничего не вышло. Как будто было разрешено все, на самом деле не было разрешено ничего. Делу мира оно только повредило.

Для соблюдения формы Наполеон и Александр решили обратиться к Англии с торжественным предложением заключить окончательный и прочный мир на началах uti possidetis{4}. Оба императора отлично знали и ни от кого не скрывали, что предложение не имеет ни малейшей надежды на успех. Оно успеха и не имело.

Франция предоставила России относительную свободу действий на Балканах. Но Наполеон в мыслях не имел отдавать России Константинополь и явно надеялся на то, что русская армия на Балканах завязнет. Действительно, о завоевании Константинополя и речи не было. Правда, новая русско-турецкая граница прошла по реке Прут. Однако потери русской армии в этой войне были огромны: она потеряла почти половину своего состава (при одном неудачном штурме Рушука потеря была почти в 8000 человек). Вдобавок так называемая военная партия в России не слишком интересовалась этой войной и ее результатами{5}.

Со своей стороны, император Александр, весьма недавний союзник австрийского императора, принял перед Наполеоном обязательства быть его союзником в случае войны между Францией и Австрией. Такая война действительно возникла в следующем году, и Александр I «выполнил обязательство»: русские войска были двинуты против Австрии. Но это была даже не drôle de guerre, a просто комедия с немногочисленными человеческими жертвами. В пору русско-австрийской войны 1809 года царь в письме к Наполеону издевался над австрийцами: «Этот эрцгерцог, который хочет померяться силами с императором Наполеоном! Какое безумие!» Но чрезвычайный австрийский посол князь Шварценберг «в частном порядке» оставался в Петербурге, и в разговорах с ним Александр I желал Австрии полной победы и обещал этому не мешать. Русским генералам давались соответственные инструкции. Все же «генерального сражения» между русским и австрийским войсками избежать никак нельзя было. Оно произошло при Подгурже 14 июля 1809 года, и в нем с русской стороны были убиты два казака и ранены два офицера. За всю войну были выданы две награды.

Так было в главном. Так было в мелочах. Наполеон и Александр в Эрфурте обещали друг другу встретиться не позже чем через год. На самом деле они больше никогда не встречались. В виде личной услуги царю Наполеон согласился уменьшить прусскую контрибуцию со 150 миллионов до 130; это тоже оказалось комической уступкой, так как с Пруссии не удалось получить и 130 миллионов. Обе стороны обещали немедленно извещать одна другую о получаемых ими дипломатических предложениях, и никогда они так тщательно не скрывали всего друг от друга, как после Эрфурта. И еще очень увеличился шпионаж.

Из плана брака Наполеона с великой княжной также ничего не вышло. Талейран посоветовал царю первым заговорить об этом с Наполеоном, а затем сослаться на необходимость преодоления разных семейных препятствий, затянуть дело и провалить его. Александр I так и сделал. Наполеон сначала был доволен, затем разгадал замысел и затаил злобу. Позднее любезно сообщил царю, что женится на дочери австрийского императора, так как великая княжна слишком молода. Вышло, следовательно, что отказался он. Царь очень обиделся.

До последнего дня Эрфуртского свидания императоры были, казалось, в самых лучших отношениях. Впрочем, и четырьмя годами позднее, в самый день отъезда царя из Петербурга в Вильно, за два месяца до начала Отечественной войны, когда все в мире ждали ее со дня на день, Румянцев, по приказанию Александра, вызвал к себе французского посла Лористона и объявил ему, что в Вильне, как и в Петербурге, император Александр останется «другом и самым верным союзником императора Наполеона». Приблизительно то же самое говорил и Наполеон.

Тем не менее есть все основания думать, что в Эрфурте оба императора чрезвычайно раздражали друг друга. Мелких уколов с обеих сторон было немало - обычное явление на международных конференциях, одна из причин, по которым они чаще всего ухудшают отношения между правителями, а иногда и ускоряют катастрофы. Едва ли в какой-либо другой среде эти булавочные уколы, личные столкновения, незначительные как будто обиды и инциденты имеют такое значение, как в дипломатической. Проходят они как будто незамеченными, а через много лет из разных мемуаров видишь, какое значение они имели. Независимо от глубоких политических причин распри между демократиями и СССР, вполне возможно, что Сталин, Молотов, Вышинский сами по себе «действуют на нервы», например, Черчиллю. Это, разумеется, случай особый. Но и в пределах демократий личные отношения между Клемансо и Вильсоном, иногда совершенно терявшими самообладание, тоже никак не способствовали переговорам 1919 года, и без того не слишком удачным. Так было и в Эрфурте. Там все завидовали Наполеону, и у всех он вызывал скрытое раздражение: его Франция была слишком могущественна. Теперь по сходным, хоть никак не тождественным причинам на европейских конференциях вызывают раздражение Соединенные Штаты. Но и другие государственные люди в Эрфурте, как и теперь, от беспрестанных встреч никак друзьями не становились. Под конец Венского конгресса они просто ненавидели друг друга. Каждый второстепенный дипломат был уверен, что он умнее и искуснее Талейрана, - вроде как у Достоевского Ракитин был убежден, что пишет стихи лучше, чем Пушкин.

Оба императора покинули Эрфурт 14 октября, разумеется, с объятиями и дружескими словами. Один ускакал на восток, другой - на запад. Уезжавший с Наполеоном Талейран, пожимая руку Александру, шепнул ему: «Как жаль, что вы не можете с ним поменяться колясками!» Будущий «кузен Анри» жаловаться, собственно, не мог: и деньги получил, и племянника устроил. Но, по-видимому, был не очень доволен и он. Уж он-то, наверное, ясно видел, что ничего хорошего из Эрфурта не выйдет.

Как мелкий курьез отмечу, что чрезвычайно недовольна была даже та красавица артистка, которая приехала из Парижа в Эрфурт покорить сердце царя. Она действительно очень понравилась Александру I. Дело было почти сделано, но вышла неожиданность. Наполеон «отсоветовал» царю это похождение: пойдут сплетни и, по его сведениям, красавица больна дурной болезнью. Рассказывает это человек, бывший в Эрфурте, знавший все ходившие там сплетни, иногда слышавший их от самого Наполеона. Сам царь будто бы шутливо приписывал эту историю «личной злобе» Наполеона против артистки. Если личная злоба была, то едва ли артистка была ее предметом. По-видимому, Наполеон находился в Эрфурте в состоянии постоянного бешенства, тщательно, иногда тщетно, скрываемого.

Нервы у него были тогда совершенно издерганы. Он был лично бесстрашен, но как государственный деятель опасался всего: войны, мира, обмана со стороны монархов, предательства со стороны своих, роялистских заговоров и якобинской революции. Он взял с собой в Эрфурт мешочек с ядом! Его камердинер, спавший в Эрфурте рядом со спальней императора, рассказывает, что в ночь на 4 октября он вдруг услышал из спальной глухой дикий крик. Он вскочил. «Как будто кого-то душат! У меня волосы встали дыбом, и холодный пот выступил на всем теле!» Покушение! Убивают императора! Вместе со спавшим в той же комнате вооруженным мамелюком бросился в спальную. Никаких убийц не было, но Наполеон, лежа поперек кровати, бился в конвульсиях. Лицо его дергалось. «На него было страшно смотреть». Оказалось - кошмар. «Какой-то медведь грыз мою грудь!..» Император долго не мог прийти в себя. «Воспоминание об этом сне преследовало его очень долго. Не знаю, рассказывал ли Его Величество об этом сне императору Александру», - добавляет камердинер, верно, слышавший где-либо слова о «русском медведе».

Дипломатические встречи обычно ставят себе одну из трех целей (часто две или все три сразу): попытку «очаровать» партнера, выявление его целей и взглядов, пропаганду.

И Наполеон, и Александр имели твердую репутацию «шармеров». За Наполеоном ее признавали все видевшие его в лучшие минуты. Александра Сперанский (и не он один) называл «сущий прельститель», Армфельд говорил о нем: «Ангел! И умный ангел!» Эта несчастная вера знаменитых государственных людей в свое необыкновенное обаяние и его важность при личных встречах стара, как мир. Сказывалась она в Эрфурте, дала потрясающие результаты в Тегеране, в Ялте: даже маршал Петэн, «шармер» весьма сомнительный, надеялся очаровать Гитлера и Геринга. Теперь она, кажется, слабеет. На последней, только что удачно закончившейся сессии ООН было за 92 дня сказано 10 720 000 слов, но говорившие, по-видимому, уже не надеялись очаровать друг друга.

Когда теперь в связи с сессиями Объединенных Наций говорим о «пропаганде», что, собственно, имеется в виду? Какая-нибудь трехчасовая речь Вышинского никакого пропагандного значения не имеет прежде всего потому, что ее никто не читает. Полностью она печатается в официальных изданиях, почти недоступных читательской массе и совершенно неинтересных. Быть может, из ста тысяч европейских или американских читателей стенограммы речей в ООН просматривает один. Конечно, газеты дают извлечения размером от 20 до 200 строк. Но и в них, как, впрочем, и в стенограммах, никогда не бывает ничего такого, чего нельзя было бы прочесть в любом номере «Правды», «Известий» и сотен других таких же изданий. Разница лишь в том, что в коммунистической печати, особенно французской, все эти ценные мысли высказываются много занимательнее, чем в речах Вышинского или Малика. Газета, конечно, и лучше понимает, как надо эти мысли подавать своей национальной аудитории. Агитаторы где-нибудь в Персии или Пакистане нисколько не нуждаются в протоколах сессии ООН, да и, по-видимому, никогда в них не заглядывают. Говорю это и без поправки на отрицательное действие всякой пропаганды. Быть может, немало американцев «левеют», читая, например, речи Маккарти, и «правеют», заглядывая в «Нью мэссез».

В сущности, пропагандный эффект имеет только торжественная обстановка встреч. В несколько месяцев воздвигается с затратой огромных сумм ни для чего не нужное временное здание. Эрфуртское свидание недешево обошлось французской казне. Но затраченная ею сумма - гроши по сравнению с тем, во что обошлась, например, постройка здания около Трокадеро для сессии ООН (это здание скоро начнут сносить). Со всего мира съезжаются тысячи делегатов, экспертов, журналистов. «Вступительная речь»... «Заключительная речь»... «Большой прием в честь делегатов»... «Инцидент»... «Стычка»... «На трибуну поднимается Ачесон»... «Американский делегат дает отповедь Малику»... «Наш товарищ Вышинский произносит одну из лучших своих речей»... Эти заголовки в газетах нам смертельно надоели, но я допускаю, что какое-то очень небольшое пропагандистское влияние имеют. Только все это взаимно нейтрализуется и, главное, в одно ухо влетает, из другого вылетает.

До некоторой степени тем же в иных формах того времени занимался в Эрфурте Наполеон. Он так и говорил: «Я хочу удивить их своим блеском». Домом фабриканта Трибеля было трудно удивить царя. Но «два императора, четыре короля, тридцать принцев», исторические жесты на спектаклях труппы Тальма - все это могло немного подействовать на воображение Европы. Однако и пользы Наполеону было от этого мало. Когда пришли неудачи, короли и принцы быстро перекрасились и, должно быть, с неловким чувством вспоминали и восклицание «Дружба великого человека - благодеяние богов», и историческое рукопожатие, и рукоплескания. Разумеется, пропаганда велась и за кулисами: оба императора старались кое-как повлиять на королей и принцев. Но это делали именно обе стороны, и не очень успешная пропаганда уравновешивалась не очень успешной контрпропагандой. Настоящие пропагандисты - только факты. Так это и теперь. С той разницей, что Наполеон и Александр били в своих странах полновластны, тогда как Ачесон большой власти не имеет, Вышинский сам по себе не имеет никакой власти, и оба должны сноситься со своими столицами; таким образом, несмотря на колоссальные преимущества личных свиданий, все и в наше время сводится к «почте» - в ее нынешнем техническом облике.

И, наконец, выяснение целей партнера. Эта задача очень важна и необходима Иногда (не в Эрфурте) она в былые времена достигалась, прежде всего потому, что особенно страшных целей ни у кого не было. Все же для осуществления этой задачи нужна, чтобы люди не лгали. В политике без обмана обходятся редко, но ведь «количество переходит в качество». Даже такой реальный политик, как Бисмарк, часто говорил своим собеседникам правду, особенно за шампанским. Последнего обстоятельства и не отрицал, сам признавал некоторую свою слабость к хорошо пившим людям и с симпатией выделял одного французского политика, который его перепивал (что граничило с чудом). В Эрфурте был почти сплошной обман. Теперь же на правду со стороны партнера демократии, надеюсь, потеряли надежду: пора бы.

В настоящее время участь мира, участь каждого из нас зависит от того, на что готово пойти советское правительство для достижения своих всем известных целей. Если оно решило воевать, то чего оно ждет? Никаких «причин», никаких предлогов теперь ему не нужно - разве только для дураков. Года два тому назад советские войска могли церемониальным маршем пройти по европейскому континенту. Теперь это все-таки уже несколько труднее. Года два тому назад кремлевские правители, раз навсегда и очень твердо поверившие в свои «экономические законы», могли надеяться на то, что Западная Европа не справится с хозяйственным кризисом и «рухнет». В политике ошибаются очень часто, но люди, исходящие из безошибочных экономических схем, ошибаются всегда. Знаю по опыту, бесполезно разубеждать людей, твердо знающих, что американские войска были посланы в Корею «для приобретения рынка». Тут демонология - вера в существование капиталиста, тратящего миллион для того, чтобы заработать двадцать пять центов. Действительно, Западная Европа «разоряется» от вооружений, но разоряется и СССР, а Соединенные Штаты разорятся последними, и не рухнет западный хозяйственный строй без прямого вмешательства советских войск. Думаю, что уже годами идет в Кремле страстный спор: одни стоят за войну, другие пока против нее; одни говорят: «Подождем, подождем еще», - другие отвечают: «Мы упускаем время, мы губим наше дело». И судьба наша зависит от того, кто из них одержит верх.

Но намеренья этих людей никак нельзя выяснить посредством конференций, только подающих даром надежды человечеству, а затем его разочаровывающих. Если можно достигнуть временного соглашения, то есть продолжения худого мира, который действительно неизмеримо лучше доброй ссоры, то уж скорее всего этого добьется умный и осведомленный посол в Москве. Мир вступил в эпоху чертовой лотереи. Демонология у тех людей одна, но выводы могут быть разные. Разная, вероятно, и расценка риска: может быть, солдаты будут воевать, а может, и нет; может быть, от водородной бомбы не будет спасения, а может, будет. Риск велик, велик для всех и риск личный: Святые Елены отошли в прошлое.