Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Глава 15

I

— Юсеф пришел, — сказал старик.



Они стояли у дальней от входа стены мечети Омейядов, вокруг бурлила толпа. Эссат прислонился к колонне и делал вид, будто читает: держал перед собой раскрытую книгу и глаз с нее не сводил.

В департаменте Жиронды, в 8 километрах от Либурна, находится маленький город Сент-Эмилион. Его название хорошо известно по марке красного бордоского вина, от которого городок всецело зависит — в большей мере, чем, например, Баку от нефти или Мейсен от фарфора. Древний врач Асклепиад говорил, а русский авторитет Д.В.Каншин за ним повторял: «Едва ли могущество богов равняется пользе, приносимой вином». Положение это, как каждый знает, многими оспаривается, но не на территории департамента Жиронды: он в самом деле может быть благодарен своей участи винодела. Вся область живет виноградом едва ли не два тысячелетия, и живет не так плохо. В ту пору, когда она принадлежала английским королям, на содержание старшего сына короля (его тогда еще не называли принцем Уэльским) отводилась только подать с бордоского вина; продавалось же оно тогда в Англии по пенсу галлон.

— Где он?

— Справа возле соседней колонны. В европейском платье, в очках, ростом чуть пониже тебя.

В этих винодельных землях есть большое очарование. Можно было бы без всяких парадоксов доказывать, что тонкое вино убедительнее свидетельствует о достоинствах народа, чем его великие люди. Декарт, Гёте, Пушкин — всегда счастливая случайность. Но «воспитание вина» (как выражаются виноделы) требует от миллионов людей высоких качеств: терпения, трудолюбия, наблюдательности, любви к земле, уважения к своему делу. «Владельцы хороших виноградников не отходят от своих чанов даже ночью», — говорит знаток предмета, конечно, не без некоторого преувеличения. Он говорит и о «философии вина». Сделаем поправку на чрезмерное увлечение профессионала. Однако у Паскаля, не бывшего, как известно, ни виноделом, ни пьяницей, есть довольно загадочные слова: «Слишком много вина, слишком мало вина. Не давайте вина ему (человеку) — он не найдет истины; дайте ему слишком много вина — он тоже ее не найдет...»

Эссат поднял глаза от книги и увидел того, о ком шла речь. Выглядит как верующий или как турист из какой-нибудь соседней страны. Впрочем, одно другому не мешает. Казалось, он полностью ушел в созерцание ярких изразцов, украшающих стену, но на миг отвернулся и глаза их встретились.

Если и в Сент-Эмилионе истины не находят, то, вероятно, по второй причине. Думаю, что жители городка самым замечательным годом во всей французской истории признают 1865 год, политическими событиями не столь богатый, но давший лучшее бордоское вино веков. Думаю, что величайшие события современности занимают население Сент-Эмилиона меньше, чем «эгренаж», «фулаж», «муйаж», «платраж», «кюваж», «сутираж» и другие бесчисленные, в подробностях мало нам понятные, «ажи». Так было, конечно, и в пору Французской революции.

— О\'кей. Что-нибудь мне передали?

В те времена в этом очаровательном городке, расположенном амфитеатром на живописном холме, разыгралась мрачная трагедия, составляющая предмет настоящего очерка. Она связана с домом XVII века, стоящим на вершине холма. Он существует и в настоящее время; во всяком случае, существовал еще недавно. Под домом — глубокое подземелье. В Сент-Эмилионе много подземелий не известного в точности происхождения. По преданию, городок основал св. Эмилиан, живший в восьмом столетии. После него на холме стали селиться монахи, устраивавшие тут для себя келий и пещеры. Большие же подземелья вырыты, по всей вероятности, для военных целей в пору англо-французских войн. Во всяком случае, они уже существовали в эпоху борьбы католиков с гугенотами.

— Инструкция тебе такая: не рисковать. Никоим образом. Так и сказано было: никакого риска.

*

Наступило молчание, потом заговорил Эссат:

7 июля 1792 года в Законодательном собрании произошла замечательная в психологическом отношении сцена. В разгар довольно жестоких прений умеренно-левый член собрания, известный духовный писатель, лионский епископ Адриен Ламурет потребовал слова и горячо всех призвал к единению. «Поклянемся, — воскликнул он, — что впредь у нас будет один ум и одно чувство! Поклянемся слиться в единое общество свободных людей! В тот момент, когда за границей станет известно, что мы все хотим одного и того же, свобода восторжествует и Франция будет спасена!»

— Я-то сам о себе позабочусь. А ты вот рискуешь сильно, и это меня тревожит. Нельзя так долго пользоваться рацией, несколько месяцев… Смотри, засекут тебя…

Вероятно, эти слова были очень хорошо произнесены: сами по себе они ведь были не так уж необыкновенны. Но с собранием произошло нечто невообразимое. Краткий официальный отчет говорит: «В едином внезапном порыве все собрание поднимается с мест... Со всех концов зала члены собрания приближаются друг к другу и дают взаимные доказательства братства...» Очевидцы описывают сцену подробнее. Члены собрания с плачем бросились в объятия один другому. О произошедшем мгновенно дали знать во дворец. Король Людовик XVI тотчас приехал и принял в братании деятельное участие. Он плакал, и все плакали. Революционеры устроили королю овацию, и все собрание, восторженно аплодируя, проводило его к выходу.

— Я передаю очень кратко и всегда в разное время.

От этой сцены пошло общеизвестное выражение: «Ламуретовский поцелуй», которое постоянно цитируется в газетах, хоть, быть может, происхождение его известно далеко не всем цитирующим. В братании 7 июля принимали участие все партии. Через полгода после этой сцены участники «Ламуретовского поцелуя» отправили короля на эшафот. А еще через некоторое время взошел на эшафот сам епископ Ламурет. Он проявил перед смертью большое мужество и назвал то, что с ним произошло, «несчастным случаем». «Нужно ли удивляться смерти? Смерть — всего лишь несчастный случай на жизненном пути. А с помощью гильотины — это всего лишь щелчок по шее...»

— Они тоже не дураки. Если тебя схватят, это ведь ужас будет.

Некоторые участники революции, впрочем, и в день 7 июля 1792 года проявляли скептицизм и раздражение. «Что, если б Нерон расцеловался с Британиком или Карл IX пожал руку Колиньи?» — с недоумением спрашивал Бильо-Варенн. Не очень верили в братание и умнейшие из жирондистов. Самый красноречивый из них (а красноречивыми были они почти все), Верньо, говорил: «Революция подобна Сатурну: она пожирает своих детей».

На этой умеренной республиканской партии, оплоте французской интеллигенции, лежала печать обреченности. Ее краткий формуляр известен. В учебнике истории о жирондистах сказано: «Они хотели революции без крайностей и выше всего в жизни ставили свободу. Борьбу с монтаньярами они начали слишком поздно и вели ее недостаточно энергично. Они необдуманно затеяли войну сразу с Австрией, Англией, Испанией, Голландией, Пруссией, Неаполем и Пьемонтом. Они наделали много ошибок во внутренней политике и восстановили против себя население Парижа. Вспышка народного гнева 31 мая — 2 июня положила конец существованию их партии. Их вожди погибли. Все они умерли очень мужественно».

Старик переступил с ноги на ногу, поежился и с раздражением замахал руками на стайку болтающих ребятишек.

— У меня сердце больное. Доктор сказал — любое напряжение смертельно опасно. Поймают они меня — я от одного только вида раскаленного железа и прочих штук концы отдам. Предварительный медосмотр там ведь не устраивают… Так что ничего они от меня не добьются.

Их репутация «благородных мечтателей» (не слишком выгодная репутация в истории) преувеличена. Но эти люди действительно пытались внести в стихийные события моральное начало и думали, что в этом была их сила. На самом деле, в этом была их слабость (если не отвлекаться к «суду потомства» и т.д.). Тот же Верньо, как-то отвечая Робеспьеру, сказал: «Вы стремитесь довершить победу революции террором, я хотел бы довершить ее любовью». Довершить революцию любовью довольно трудно, но не очень ведь «довершил» ее и террор. В последнем счете победили не жирондисты и не монтаньяры, а иные, совершенно беспринципные люди, которые одинаково готовы были идти и с жирондистами, и с монтаньярами, и с Баррасом, и с Наполеоном, и с Бурбонами. Многие из них проделали весь этот путь буквально — правда, на ролях все же не самых главных; но о главных ролях они и не мечтали. Им нужна была карьера, почетное положение, некоторая доля власти и большое количество денег. Всего этого они при всех режимах добивались с полным успехом. Настоящими победителями оказались именно они. Так будет, по всей вероятности, и в СССР.

«Вспышка народного гнева», произошедшая 31 мая, как все подобного рода вспышки, была тщательно подготовлена и, как очень многие из вспышек, была оплачена. «Народ» ворвался в Конвент и потребовал предания революционному суду главных жирондистских вождей — Марат постоянно перечислял их имена в своей газете. Конвент упорствовал довольно долго, потом уступил: 22 человека были суду преданы. Некоторым удалось бежать. Я останавливаюсь на тех бежавших, участь которых решилась в Сент-Эмилионе. Это были Петион, Гаде, Луве, Валади, Саль, Барбару и Бюзо.

Он зашаркал прочь, бормоча что-то, по обыкновению, а Эссат шагнул к соседней колонне.

— Шалом.

Здесь уместно было бы сказать что-либо о бренности человеческой славы. «Скверный товар слава, — сердито говорил Бальзак, — дорого стоит и скоро портится». Что осталось от настоящей, подлинной славы, которой пользовались при жизни названные выше люди? Их имена, конечно, остались: о них упоминается в учебниках. Больше, собственно, не осталось ничего. А люди были яркие, своеобразные, каждый с богатой внутренней жизнью. За исключением Петиона, это были вдобавок хорошие люди; некоторые же из них, как «кающийся дворянин» Французской революции маркиз де Валади, могут быть причислены к людям самым прекрасным.

— Шалом, — отозвался гость.

В те времена их знали все. Такой популярности, как Петион, не имел, пожалуй, в первые годы революции ни один политический деятель. Прозвище у него было, как позднее у Робеспьера, «добродетельный»: «добродетельный Петион» (один из его врагов говорил: «целка Петион»). Его именем часто назывались новорожденные — большевистская революция, с ее переименованными «Троцкими» и еще не переименованными «Октябринами», в этом отношении не выдумала ничего нового. Петион был мэром Парижа и первым председателем Конвента. Должность председателя Конвента несколько позднее занимал и Гаде, стоявший во всех отношениях гораздо выше Петиона.

— Жду тебя в полдень в кафе на Индепенденс сквер. Подойди в открытую и поздоровайся громко — будто не ожидал меня там встретить. Приглашу тебя за свой столик — сразу подсаживайся.



Молодой человек в ответ только кивнул, и Эссат тут же ушел.

Жером Петион

Позже, в кафе Эссат спросил:

Другие были несколько менее известны. Луве, впрочем, пользовался громкой литературной славой как автор «Фоблаза». Этот роман в ту пору считался порнографическим: он «опозорил столетие», по словам строгого критика, проявлявшего значительно меньшую строгость в отношении самого себя. Книга на самом деле была всего лишь легкомысленная. Однако понятие «порнография» имеет смысл, меняющийся каждые 25—30 лет, в сравнение с «Любовником леди Чаттерлей» нашего современника Лоуренса «Фоблаз» не идет никак; если же судить по некоторым признакам, то в конце нашего века и похождения леди Чаттерлей будут казаться чем-то вроде тургеневской литературы. В оправдание Луве (для жирондистов вообще не очень типичного) скажем, что ему в пору создания «Фоблаза» было 27 лет; в частной же своей жизни он примеру своего героя отнюдь не следовал: это был лжеразвратник и кабинетный теоретик легкомыслия.

— Как ты проехал через границу?



— С алжирским паспортом. Это все, что имею право сказать.

Жан-Батист Луве

— Ладно. Как там босс?

— Лютует, как всегда. Тебе привет.

Чтобы не повторять вещей всем известных, лишь очень кратко напомню общую трагедию жирондистов. Двадцать два члена партии предстали перед революционным трибу налом по обвинениям, фантастическим даже в те времена. Некоторые из подсудимых еще возлагали надежды на свое красноречие: они серьезно думали, что можно переубедить революционный трибунал! Недавние московские подсудимые на процессах 1936—38 годов имели много больший опыт — и предпочли (иные успешно) систему признаний и закулисных переговоров. Когда дело дошло до защитительных речей, революционный трибунал признал, что дело достаточно выяснено: речей не требуется. «Зачем столько церемоний, чтобы укоротить («raccourcir») осужденных народом злодеев?» — писал Эбер, вскоре затем тоже «укороченный». Один из подсудимых закололся в момент чтения приговора, остальные были обезглавлены.

Столик их находился в глубине зала, и оба сидели лицом к двери. В кафе было людно, шумно, звучала многоязыкая речь. Эссат закурил, предложил сигарету собеседнику, но тот отказался, спросил:

Их бежавшие товарищи отправились на север, в Кан. Это была ошибка: им, конечно, надо было сразу бежать на юг. В Кане они образовали некоторое подобие временного правительства и подняли вооруженное восстание, которое было тотчас же подавлено. Признав свою ошибку, они направились в Жиронду морским путем. Мысль об эмиграции им не приходила в голову. Обогнув берега Франции, 24 августа они высадились в Бек д\'Амбе. Но было поздно: там уже полновластно хозяйничали комиссары, назначенные Комитетом общественного спасения.

— Что делать надо?

О новом восстании не приходилось и думать. Слово «террор» было произнесено, по-видимому, в первый раз Дантоном, 12 августа 1793 года. Понятие было старое, вечное — слово же в этом смысле, если не ошибаюсь, употреблялось во Франции впервые. Вскоре затем был издан грозный «закон о подозрительных лицах». В полуофициальном толковании этого закона Парижская коммуна перечисляет по категориям, кого именно считать подозрительным и арестовывать. Сюда, между прочим, входили: «те, кто с притворной скорбью распространяют дурные известия»; «те, кто безразлично приняли республиканскую конституцию»; «те, кто, ничего не сделав против свободы, ничего не сделали и для нее»; «те, кто меняли свое поведение и речи в зависимости от обстоятельств».

— Пойдем в один дом. Там куча замков — на двери черного хода, на дверях между комнатами. И сейф надо открыть.

— Сигнализация есть?

Под эту последнюю статью можно было подвести любого политического деятеля того времени, да и всех времен. Но бежавших жирондистов ни под какую статью под водить и не требовалось: после провалившегося вооруженного восстания они были объявлены вне закона. Следовательно, в случае поимки требовалось только установить их личность, после чего они подлежали отправке на эшафот. Между тем в Бордо их знало чуть ли не все население. Одному из беглецов, Гаде, пришла мысль, что им лучше всего отправиться в Сент-Эмилион. Правда, там его тем более знал каждый: он был уроженцем этого городка. Но Гаде, видимо, переоценивал добродетели своих сограждан и свою популярность среди них. Вдобавок он рассчитывал, что их приютит его отец, имевший в Сент-Эмилионе небольшой дом.

— С этим я улажу.

Выбирать беглецам не приходилось: предложение Гаде было принято. Они отправились в Сент-Эмилион, выдавая себя за горнозаводчиков: Барбару знал и любил геологию, он написал даже какую-то оду о вулканах. Решено было, в случае нежелательных встреч, объяснить, что они под руководством профессора геологии совершают научные изыскания между Бордо и Сент-Эмилионом.

— Когда?

II

— Сегодня ночью. — Эссат заметил человека за столиком у самого входа, — сидит один, укрывшись за газетой, но время от времени взгляд его, будто радар, прощупывает заполненное людьми пространство. Эссату почудилось, что этот лишенный выражения взгляд вдруг оживился, наткнувшись на их столик, и даже задержался на миг. А, может быть, этого и не было вовсе…

В провинцию все приходило не сразу. С некоторым опозданием пришло в Жиронду то настроение, которое в Париже выразилось в «поцелуе Ламурета»; с некоторым опозданием пришли и террористические дела. Зато, так же как у нас, террор в провинции был в большинстве случаев еще свирепее, чем в столице. В Нанте комиссар, утопивший в Луаре 1800 человек, говорил: «Что ж, луарская лососина в этом году будет вкуснее...»

— Не исключено, что придется стрелять, — продолжал он. — Пистолет у тебя есть?

Гаде, руководитель группы жирондистов, бежавшей в юго-западную Францию, заблуждался относительно настроения своих земляков. Он представлял себе мирный, веселый, благодушный народ очаровательной винодельной области, тот народ, который ему, уроженцу Сент-Эмилиона, был хорошо известен с детских лет. Область хуже не стала. Во всех этих «Château Ausone», «Château Bel-Air», «Château Beau-Sejour», теперь застенчиво поставивших перед «château»{1} слово «ci-devant»{2}, кипела работа; люди готовили вино, не очень думая о борьбе жирондистов с монтаньярами. Не стал хуже и народ. В те дни, когда у каждой партии была своя политическая кофейня, парижское Café Conti вывесило на стене надпись: «Здесь собираются люди, не требующие ничьих голов». То же самое могли о себе тогда сказать миллионов двадцать пять французов. Но в пору террора инстинкт самосохранения быстро и сильно растет за счет всех других человеческих чувств. В этом тотчас убедились Гаде и его товарищи.

— Нету.

Путь из Бек д\'Амбеса в Сент-Эмилион они проделали благополучно. Встречные люди подозрительно поглядывали на «горнозаводчиков», но с властями беглецы не встретились ни разу. Когда они подошли к Сент-Эмилиону, Гаде оставил своих товарищей где-то в окрестностях городка, а сам ночью прокрался к дому своего отца. О произошедшей между ними сцене мы кратко знаем по показаниям отца Гаде на суде. Сцена была очень тяжелая. Старик отказался принять всех беглецов: он мог предоставить убежище только двум из них.

— Я принесу. Стрелять-то умеешь?



Гость утвердительно кивнул.

Эли Гаде

— А как с инструментом — ключи там, отмычки…

— Есть кое-что. Мы с боссом решили дома не покупать — на таможне могли внимание обратить. Обойдемся — ключ от сейфа есть, это главное.

Осуждать его трудно. Как отец виднейшего жирондиста, он, конечно, находился теперь на дурном счету у начальства. За его домом было установлено наблюдение. Власти, и центральные, и местные, смутно подозревали, что беглецы направились из Кана в Жиронду. Естественно было предположить, что бывший председатель Конвента попытается найти убежище в своем родном городе. Старик Гаде рисковал и собственной головой, и жизнью всей своей семьи — это достаточно показали дальнейшие события. Скорее можно удивляться тому, что он соглашался приютить двух человек; но у него был чердак, куда никто никогда не заглядывал: два человека кое-как могли там укрыться.

— Фотоаппарат?

По-видимому, отказ старика был страшным ударом для Гаде. Он отказался воспользоваться предложением отца. Попробовал обратиться к друзьям, — как будто подтвердились слова Наполеона на острове св. Елены: «У человека друзей не бывает, друзья бывают у его счастья». Многие сочувствовали жирондистам, но идти из-за них на эшафот не желал никто. При той моральной программе минимум, которую, собственно, надлежит применить в подобной обстановке, можно с некоторым признанием отметить, что никто на них и не донес по начальству. Как мы знаем, бывает и хуже.

— Минокс со вспышкой.

Отец не помог, не помогли друзья, помогла, в сущности, чужая женщина. Я говорил в предыдущей главе о доме XVII века, расположенном на вершине Сент-Эмилионского холма. Этот дом выходит фасадом в небольшой сад. В саду и сейчас можно увидеть некоторое подобие колодца. Колодец, очень узкий и глубокий, ведет на дно одного из тех сент-эмилионских подземелий, о которых говорилось в начале настоящего очерка. В стенах колодца сделаны выемки, в них можно вставить ногу. Человек, не слишком неловкий и не страдающий головокружением, может таким образом спуститься на дно подземелья. Но если опуститься по колодцу лишь метров на десять, то сбоку в стене внезапно открывается большая дыра, размером несколько меньше человеческого роста. Дыра эта ведет в большую пещеру. Ее происхождение так же неизвестно, как происхождение подземелий. Быть может, здесь была когда-то келья одного из монахов, последователей св. Эмилиана?

— Снотворное?

— У меня с собой упаковка аспирина — там две таблетки чуть поменьше остальных. Их надо измельчить и растворить. Действует минут через сорок — в зависимости от веса пациента. Десять таких таблеток — смерть. Две часов на шесть усыпляют.

Дом принадлежал в пору революции чиновнику Роберу Буке. Сам он временно находился в Фонтенбло; в доме жила его жена Тереза. Она была в свойстве с Гаде, но едва ли принадлежала к числу его друзей. Беглецы к ней и не обращались; ей стало известно об их бедственном положении случайно. Конечно, она знала, что люди, укрывающие государственных преступников, подлежат смертной казни. Это ее не остановило: госпожа Буке дала знать Гаде, что может укрыть его и его товарищей, если они согласятся поселиться в пещере. Они согласились с радостью. Беглецы прокрались ночью в дом и по колодцу спустились в пещеру. Госпожа Буке доставила им туда матрацы, одеяла, стол, стулья, фонарь (до нас дошла опись вещей, впоследствии в пещере найденных). Были у них и книги, и газеты.

— Передай их мне под столом.

*

Человек возле двери читал свою газету. Если он из службы безопасности, то тут где-нибудь и второй должен быть — эти всегда парами действуют, по одному им не доверяют. Эссат огляделся будто в поисках официанта. Ага, вот он, голубчик, за столиком справа от них. Прямо на лбу написано, что сыщик. Узнать бы, кем интересуется здесь эта парочка. Вообще в таких местах слежка — не редкость, зря сюда пришли.

Вероятно, они находились во власти вечной иллюзии революционных времен: это долго держаться не может, обманутый народ очень скоро свергнет иго «узурпаторов» и призовет к власти людей, которые всегда верно ему служили. Надо отдать должное мужеству и энергии жирондистских беглецов: после разгрома их партии, после провала поднятого ими восстания, в каторжных, вот уж истинно «подпольных» условиях жизни они тотчас взялись за работу. В пещере было холодно, разводить огонь не решались: выходящий из колодца дым могли бы заметить соседи госпожи Буке. Разговаривать полагалось только шепотом: в подземельях очень сильно эхо. Трудно было даже дышать: воздух поступал через колодец и боковую дыру довольно плохо. Но при свете фонаря можно было работать.

— Какая у тебя легенда?

Один из них занялся составлением «Воззваний к друзьям Правды» — слово «правда» они продолжали писать с большой буквы. Некоторые принялись за мемуары — другое вечное утешение изгнанников. Все, что было ими написано в пещере, до нас дошло — по случайности, через семьдесят лет! Нельзя без волнения читать эти страницы, дышащие гневом и жаждой мести. «Чем были бы человечество, нравы, добродетель, если б Робеспьер, Барер и Дантон спокойно скончались в своих постелях?» — спрашивает в своих воспоминаниях Бюзо. Быть может, строки эти были им написаны в тот день, когда из газет ему стало известно о казни парижских товарищей или о казни госпожи Ролан. С ней, как мы теперь знаем, он был в близких отношениях; тогда этого не знал почти никто из его друзей.

— Я журналист из Алжира, на вольных хлебах, — ответил Юсеф. — Собираюсь написать серию статей о том, как столицы арабских государств готовятся к возможной агрессии сионистов. С Дамаска начну.

— Тут двое сыщиков, — предупредил Эссат. — Уходим вместе. Если что — мы старые знакомые, встретились случайно, не виделись с семьдесят девятого, я в тот год был в Алжире, познакомил общий приятель, потому что тогда ты интересовался освободительным движением и собирался о нем писать.

В Кане к одному из них приходила молодая девушка, в ту пору еще никому не известная, — Шарлотта Корде явилась к Барбару с вопросом: кто главный виновник бедствий, постигших Францию? У Барбару ее видели Луве и, вероятно, другие жирондисты. Через месяц после того ее имя повторял весь мир, и на всех языках Европы слагались поэмы в честь женщины, убившей Марата. Надо ли говорить, что на жирондистов этот знаменитый террористический акт произвел особенно глубокое впечатление. Среди них были два профессиональных писателя: Саль и Луве. Но по-дилетантски, в свободное время писали, кажется, они все. До нас дошли стихи Гаде, написанные о Шарлотте: «Корде! Справедливо наказуя смертью Марата, ты свергаешь убийцу Добродетели. Ты умираешь, но потомки напишут на твоем памятнике: «Величием она превзошла Брута...»

— И где опубликована моя статья?

Дошла до нас и длинная трагедия Саля «Шарлотта Корде». Она очень плоха, но остановиться на ней следует: вероятно, ни одна пьеса в мировой литературе не была создана в такой обстановке, под землей, в повисшей над пропастью пещере, при свете глухого фонаря, в ежеминутном, сбывшемся ожидании казни. Пьеса Саля написана корнелевским стихом, с соблюдением трех «единств», по всем правилам классической французской трагедии, — эти революционеры готовы были посягнуть на что угодно в мире, но никак не на литературный авторитет Никола Буало («Не трогайте Никола, это приносит несчастье», — говорил Вольтер, человек в политике и в философии тоже достаточно смелый). К сожалению, указаниям Буало, в частности, главному из них, требованию здравого смысла в литературе, Саль следовал весьма неудачно. Ему пришла в голову несчастная мысль: сделать Шарлотту Корде героиней вымышленного любовного романа.

— А она не опубликована, причину сам придумай.

— Ладно.

Героем пьесы Саля оказался Эро де Сешель, один из самых интересных людей революции, человек большой культуры, по рождению принадлежавший к знати, пользовавшийся в свое время вниманием и покровительством королевы Марии-Антуанетты, написавший в несколько вечеров, за бутылкой вина, знаменитую конституцию 1793 года. В сущности, по основным политическим идеям этот ожесточенный враг жирондистов был жирондистом сам, хотя, в отличие от них, быть может, не очень верил в те идеи, которые отстаивал — в форме обычно довольно двусмысленной. Эро де Сешель председательствовал в Конвенте в тот день, когда произошла «вспышка народного гнева», погубившая партию Жиронды. У Саля были основания его ненавидеть. Героем же своей трагедии Саль, вероятно, избрал его потому, что Эро де Сешель был очень красивый человек, имевший огромный успех у женщин.

Они поднялись и не спеша направились к выходу. Человек с газетой проводил их взглядом, но интереса не проявил. Того, что сидел в глубине зала, им видно не было. Они еще постояли на улице перед кафе, тряся друг другу руки и обмениваясь выражениями приятельских чувств, — может, чуть громче, чем следовало. Ни один из сыщиков вслед за ними не двинулся.

Очень кратко изложу содержание этой пьесы. На сцене заседание Комитета общественного спасения: совещаются Робеспьер, Дантон, Эро де Сешель и другие лица. Вестник приносит горестное сообщение: какая-то женщина только что убила Марата. В ужасе и отчаянии Комитет приказывает привести злодейку и обменивается с ней длинными тирадами в стихах. Во время этого философско-политического спора Эро де Сешель, как видно из его реплик «в сторону», влюбляется в Шарлотту Корде. После ухода преступницы Робеспьер и Дантон поручают ему соблазнить Шарлотту и выведать у нее все ее тайны. Он принимает поручение. Но в минуту решительного объяснения с Шарлоттой Эро де Сешель внезапно прозревает правду жирондистов, падает на колени и раскаивается в своих преступлениях:

— Вроде все в порядке, но ты все же поосторожней, — сказал Эссат. — В половине двенадцатого ночи встретимся вон там, на той стороне улицы, там всегда какой-то народ толчется. Если что неладное заметишь, то через полчаса ступай к мечети, жди возле северной стены. Пока.

Сешель:

Они расстались. Эссат не спеша покатил на своем мопеде по направлению к кварталу Шагхур Жувани. Не доехав до базара Мадхат Паша, свернул в узкую улицу и очутился в настоящем лабиринте переулков, путь ему то и дело преграждали: старик с тележкой, велосипедисты, тетки с тяжелыми сумками — идут с базара. Возле небогатого, с замызганными окнами дома он остановился. Металлическая дощечка на двери, выходящей в затхлый проулок, сообщала: «Алеппо Экспорт — импорт. И.Халил». Буквы были почти неразличимы из-за грязи. Ребенок на пороге — сопли до верхней губы, к лицу прилепились мухи — бессмысленно стучал щепкой об ступеньку. Чтобы пройти, Эссату пришлось осторожно приподнять и передвинуть его, но малыш будто ничего и не заметил. Дойдя до лестницы в конце коридора, Эссат поднялся на второй этаж. Из-за двери доносились оглушительные звуки радио, включенного на полную мощность: передавали новости. Эссат толкнул дверь и вошел.

О! Узнайте же, наконец, наибольшее из моих преступлений;

В комнате стоял письменный стол и канцелярский шкаф. Вдоль стены выстроились стулья с жесткими спинками. На одном из них сидел парнишка в военной форме, на соседний он пристроил радиоприемник. На полу рюкзак, к стене прислонен автомат. Парнишка чистил ногти. Завидев Эссата, он тут же выключил радио.

Передо мной эти убийцы считали свои жертвы;

Пришедший уселся за стол:

Они повязаны мерзкими узами;

— Это ты еду охранникам носишь?

И я произнес их ужасную клятву,

Мальчик кивнул. У него были тонкие черты и гладкая кожа, свойственные жителям пустыни. Улыбка обнажила ровные белые зубы.

Храня в сердце ваш возвышенный образ!

— Давай-ка глянем, что там у тебя.

Отомстите, мадам, накажите за это оскорбление!

— Да чего смотреть — как всегда: хлеб, колбаса, всякое такое — что они сами просят.

(протягивает ей кинжал) Возвеличьте вашу руку еще одной жертвой: Уничтожьте тирана, раздавите убийцу!

— А питье какое?

Шарлотта:

Парень явно смутился, но усмехнулся:

Поднимись, будь мужчиной, отныне этот

— Лимонад, ничего спиртного, я же правила знаю…

Кинжал отмщения в твоих руках принадлежит Франции.

— Покажи.

Иди же спасать свою Родину и будь достойным меня!

— Да нечего там смотреть.

Сешель:

Эссат встал, поднял с пола рюкзак и открыл. Он знал, что найдет там пару бутылок с пивом, и вот они, тут как тут.

Ну, что же, я иду; я спешу отомстить за Закон!..

— А это что?

О предательстве Эро де Сешеля вследствие подслушанного монолога узнает Комитет общественного спасения. Он подсылает к предателю убийцу. Убийца отравляет предателя. Эро де Сешель умирает от яда в ту самую минуту, когда Шарлотту уводят на эшафот.

Мальчишка снова неловко засмеялся:

Все это было в высшей степени нелепо, смешно и не очень достойно по характеру вымысла, хотя бы продиктованного справедливой злобой. Никакого романа у Шарлотты Корде с Эро де Сешелем не было; Комитет общественного спасения никому не поручал соблазнять женщин; Робеспьер никого тайно не отравлял; и погиб Сешель — значительно позднее — не от яда, а на эшафоте, «как все». Но исторической правды тут ждать не приходилось.

— Ребята просили, от пива какой вред? Они сказали, что отметелят меня, если пива не принесу.

Вскоре после окончания написанной Салем пьесы наступил и последний акт сент-эмилионской трагедии.

Эссат шагнул к парню и отвесил ему оплеуху. Голова мотнулась назад — тот только всхлипнул.

— Знаешь, какие у профессора правила? Знаешь, что бывает с теми, кто нарушает эти правила?

III

— Вы ему скажете?

Луве в своих воспоминаниях называет женщину, которая предоставила им убежище в пещере сент-эмилионского сада, «небесным ангелом». Тереза Буке и в самом деле проявила в этом деле исключительное самоотвержение и бесстрашие. Она не могла не знать, какая участь ее ждет, если полиция выследит укрывавшихся у нее жирондистов. Риск был очень велик. В своем домике она до того жила с престарелым отцом и со служанкой. Теперь прибавилось семь лишних ртов. В городе с населением в тысячу человек каждая торговка, конечно, знала, сколько хлеба, мяса, овощей ежедневно покупает госпожа Буке. Вероятно, в сент-эмилионских лавках очень скоро заметили, что по непонятным причинам она стала всего покупать в несколько раз больше. Это должно было вызвать толки, подозрения и вопросы. Между тем террор в Жиронде усиливался с каждым днем.

— Скажу, конечно, когда он вернется.

— Меня выгонят?..

В Бордо хозяйничали три комиссара, присланные из Парижа центральной революционной властью: Тальен, Изабо, Жюльен де Пари. Из них большой известностью в истории пользуется лишь Тальен — в ту пору более или менее преданный слуга Робеспьера, впоследствии (очень скоро) злейший его враг, нанесший тяжкий удар диктатору в день девятого термидора. Это был человек довольно загадочный. Во время революции его считали продажным политическим дельцом, готовым за деньги служить кому и чему угодно. Едва ли это было верно: Ламбер Тальен умер совершенным бедняком. В последние дни свои он жил на небольшую пенсию, которую не то из жалости, не то из своеобразного щегольства Людовик XVIII платил бывшему члену Конвента, голосовавшему за казнь его брата. Политическая карьера Тальена не напоминает ничьей другой карьеры в революционной истории. Он как будто и нарочно старался не походить на других людей — вроде как Фет, который во время своего путешествия по Италии завешивал окна, «чтобы не смотреть на классические, всем нравящиеся виды».

— Сначала трепку хорошую зададут, а потом выгонят.

— Я все выдержу, любую трепку — только пусть оставят в группе. Я буду стараться. Я все выдержу!

Через всю жизнь Тальена проходит его любовь к женщине, ненадолго ставшей его женой и столь известной в истории под прозвищем «Нотр Дам де Термидор». Начало этого романа относится именно к дням и событиям, составляющим предмет моего очерка. Деятельность Тальена в Бордо может быть разделена на два периода. В течение первого из них он проявлял если не крайнюю, то, во всяком случае, немалую жестокость; им было пролито много крови. Затем, в Бордо, он встретился с политической заключенной, маркизой Фонтене. В точности неизвестно, при каких именно обстоятельствах их свела судьба. По всей вероятности, это произошло в тюрьме: Тальен, подготовлявший список новых кандидатов на эшафот, увидел маркизу Фонтене, сразу без памяти в нее влюбился, освободил ее из тюрьмы и сошелся с ней. Это был совершенный кинематограф, и говорить об этом, собственно, следовало бы в кинематографическом стиле: «Красавица маркиза стала добрым ангелом всемогущего члена Конвента». Арсен Уссе, справедливо сказавший о себе: «Я претенциозно претендую на полное неведение», — написал исторический труд, в котором очень подробно излагает любовные беседы маркизы с Тальеном, — казалось бы, эти беседы должны были происходить наедине. Как бы то ни было, оттого ли, что Тальен был страстно влюблен и счастлив, или по другой причине, после сближения с маркизой он больше не казнит никого.

— Ступай купи две бутылки лимонада. Я еще подумаю.

О втором комиссаре сказать нечего. По-видимому, Изабо заботился, главным образом, о том, чтобы не влезть в историю, — ни в прямом, ни в переносном смысле последнего слова. Сотни деятелей Французской революции только и думали, как бы уцелеть в этом пекле.

Парнишку будто ветром сдуло. Эссат встал и запер за ним дверь. Поставил на стол бутылки с пивом и, достав из ящика стола открывалку, аккуратно снял крышки. Потом высыпал на лист бумаги таблетки и, выбрав четыре — те, что поменьше, — бросил по две в каждую бутылку, приладил крышки на место и чуть прижал плоскогубцами. Он успел как раз к приходу мальчишки — когда на лестнице раздались шаги, Эссат отомкнул дверь и снова уже сидел за столом.

— Вот, лимонад…

Главным несчастьем жителей Жиронды был третий комиссар — Жюльен де Пари. Он мало известен; даже в столь ученом труде, как шеститомное «Общество якобинцев» Олара, Марк Антоний Жюльен не раз смешивается с его отцом. Между тем географическое уточнение «де Пари» он пристегнул своей фамилии именно для того, чтобы его не смешивали ни с отцом (Жюльеном де ла Дром), ни с другими политическими деятелями, носившими эту фамилию, весьма распространенную во Франции.

— Пойди-ка сюда.

Жюльен де Пари, грозный комиссар Жиронды, был 18-летний мальчик, только что окончивший коллеж Монтегю. Еще воспитанником коллежа он стал посещать общество якобинцев и выступал там с пламенными речами. Однажды ему удалось даже выступить в Конвенте как делегату якобинского клуба. Жюльен говорил о «настоящих якобинцах, личными добродетелями которых гарантируется и их политическая добродетель», говорил о «знаменитых и бессмертных мучениках народного дела», грозил «тиранам карой бессмертной памяти об их слишком долгих злодеяниях» и т.д. Речь его (от 27 флореаля II года) имела в Конвенте большой успех: «Монитер» неоднократно отмечает бурные рукоплескания. Слова «добродетель» и «бессмертие» юный оратор склонял во всех падежах, из чего (как и из некоторых других выражений) можно сделать безошибочный вывод, что он работал на Робеспьера: это был робеспьеровский стиль, личный и даже фамильный (так же выражались брат и сестра революционного диктатора). Жюльен и позднее подлаживался к Робеспьеру чрезвычайно умело и вместе с тем далеко не так грубо, как теперь юркие люди работают на Сталина. Французская революция ценила «подхалимаж» (замечательное слово) гораздо меньше, чем наша, но ценила. Старательный юноша, 18 лет от роду, был назначен комиссаром в Бордо — я другого такого случая в истории революции не знаю.

Парень приблизился и остался стоять, неловко держа по бутылке в каждой руке, но сесть не решаясь.

— Сколько тебе лет?

Молодость может послужить для него некоторым смягчающим обстоятельством. Однако и дальнейшая его карьера свидетельствует, что это был (вопреки мнению весьма авторитетного историка) очень скверный и бессовестный человек, типичнейший карьерист революции, готовый решительно на все. Его политическая добродетель была не вполне гарантирована личными добродетелями. Жюльен отправил на эшафот очень большое число людей — трудно сказать в точности, сколько именно. В подобных случаях у историков и мемуаристов принято говорить о садизме. Думаю, что никакого садизма в нем не было, как не было и никакого «фанатизма» (другое затасканное слово): он просто делал карьеру. В 1794 году для карьеры надо было казнить в большом количестве контрреволюционеров — или, по крайней мере, ему так казалось (в звезду Робеспьера Жюльен верил твердо), — он их и казнил без счета. А если б для карьеры нужно было тех же контрреволюционеров увенчивать лаврами, Жюльен делал бы это не менее усердно. История полна таких людей, — думаю, история учреждений, подобных НКВД или гестапо, в особенности. Ровно через пять дней после казни Робеспьера Жюльен заявил, что всегда мечтал об убийстве этого злодея.

— Шестнадцать.

— Знаешь, ты красивый малый. Небось, уже трахнул какую-нибудь девчонку?

В пору своего назначения на пост комиссара он еще об этом не мечтал. Прибыв в Бордо, он первым делом донес Робеспьеру, что Тальен и Изабо проявляют слишком большое снисхождение в отношении врагов свободы. Между тем «свобода должна иметь ложе из трупов» («des matelas de cadavres»): «К стыду народов, кровь есть молоко рождающейся свободы».

В ответ смущенный кивок и неуверенное: ну, было.

Успех был отличный. Робеспьер скоро отозвал и Изабо, и Тальена; Жюльен де Пари остался полным и единственным хозяином Жиронды. Жизнь сотен тысяч людей теперь зависела исключительно от его прихоти. «Молоко рождающейся свободы» полилось рекой. За один июль 1794 года Жюльеном было казнено 129 человек. Паника в Жиронде стала беспредельной. Местный поэт Депоз написал о Жюльене стихи:

— Врешь, не верю.

Он играет в убийства, а отрубленные головы

— Правда, спросите у моего брата — он знает.

Служат этому жестокому ребенку вместо кукол...

— Ну и понравилось?

Жил он в Бордо, где имел некоторое подобие двора: имел фаворитку, имел советников, имел придворных. Кто-то из этих людей обратил его внимание на Сент-Эмилион: что, если Гаде скрывается в своем родном городе? Парижские жирондисты уже были казнены; поимка семи последних вождей разгромленной партии обещала славу и милость начальства. Вероятно, из Сент-Эмилиона уже стали поступать доносы и на Терезу Буке. Трактирщик Hадаль внес ценное предложение: не использовать ли полицейских собак для большой облавы в Сент-Эмилионе?

— Конечно.

— А мне кажется, тебе бы больше понравилось, если бы тебя самого кто трахнул.

Тем временем над беглецами стряслась новая беда. Ее подробности в точности неизвестны, дошедшие до нас сведения несколько противоречивы. По-видимому, к Терезе Буке неожиданно приехал ее муж, проживавший в Фонтенбло. Разумеется, от него нельзя было скрыть, что в пещере сада живут опасные политические преступники. Робер Буке пришел в ужас: он нисколько не желал идти на эшафот без всякой вины и причины. Кажется, кто-то вдобавок грозил Терезе Буке доносом. Ей не оставалось ничего другого, как сообщить обо всем этом Гаде и его товарищам.

— Ну уж нет!

— А я вот уверен — понравилось бы.

Разумеется, они не колебались ни минуты: нельзя было подводить женщину, которая столько для них сделала. Уйти было необходимо. Но куда же?

— Ну, значит, так оно и есть.

После недолгого совещания они решили разделиться. Луве сказал, что вернется в Париж. Маркиз Валади надеялся найти приют у какого-то своего родственника в Периге. Гаде и Саль отправились к Гаде — отцу, который, как помнит читатель, соглашался приютить у себя на чердаке двух беглецов из семи. И, наконец, трех последних, Петиона, Бюзо и Барбару, устроила опять-таки Тереза Буке: она уговорила сент-эмилионского парикмахера Трокара дать им приют — у него тоже было какое-то надежное убежище. Но, в отличие от госпожи Буке, Трокар это сделал за деньги, причем взял с нее обязательство, что снабжение укрывающихся у него людей пищей возьмет на себя она.

Парень все еще переминался с ноги на ногу, не зная, как быть с бутылками.

Они дошли до последнего предела несчастья, за которым могло наступить и предельное отчаяние. Однако по немногим дошедшим до нас документам видно, что эти замечательные люди сохранили спокойствие и душевную бодрость. Дошли до нас полусерьезные-полушутливые рецензии, написанные Бюзо, Петионом, Барбару о трагедии Саля; она, видимо, очень им не понравилась. Один из рецензентов с юмором замечает, что Саль напрасно «отравил» Эро де Сешеля: что, если трагедию со временем поставят в театре — зрители увидят на сцене трагическую кончину главного действующего лица, а в партере будет смотреть на это — и хохотать — живой Эро де Сешель. Петион нашел, что Саль в слишком выгодном свете изобразил Робеспьера и Дантона: так, у него Робеспьер говорит: «Я сумею умереть», — нет, где уж такому негодяю произносить столь благородные слова! Мы должны беспристрастно признать, что упрека в слишком бережном, рыцарском отношении к врагам автор трагедии никак не заслуживал.

— Давай это дело проясним, а? Что скажешь, красавчик?

— И тогда меня не выгонят?

Госпожа Буке посылала им в их тайники то цветы, то ставшие редкими блюда (во Франции уже начинался голод) — протокол процесса как-то отмечает баранину. Однажды они с истинно безумной смелостью вечером вышли из своих убежищ и явились к госпоже Буке в гости, на ужин; вероятно, ее муж отлучился...

— Не выгонят, если мне угодишь.

Красавчик просиял — широкая улыбка означала согласие и даже некоторый призыв, но главным образом облегчение: проблема решилась, а каким образом — неважно.

Эти люди на что-то еще надеялись — Жюльен де Пари уже собирал собак для своей облавы.

— В рюкзак их положить? — спросил он наконец насчет своих бутылок.

IV

— Да ладно, пусть уж пива выпьют. А то если с лимонадом явишься, они решат, что тут что-то не так.

— Это точно.

«Мудрее всех тот, кто ничего не предвидит», — говорит знаменитый баснописец. Из семи жирондистов, покинувших пещеру в саду госпожи Буке, один — Луве — принял решение, которое должно было казаться безумным его товарищам по несчастью: он решил вернуться в Париж! Вероятно, они долго его отговаривали: как ни ужасно было их положение в Сент-Эмилионе, хуже Парижа, с их точки зрения, не могло быть ничего. Между тем из них из всех спасся только Луве! Благополучно добравшись до столицы, беспрестанно меняя в ней убежища, он счастливо укрывался до 9 термидора, уцелел и прожил — очень нерадостно — еще года три. Этот столько видевший, столько переживший на своем недолгом веку человек умер, разочаровавшись во всех и всем. Такова была участь не одного из деятелей Французской революции. «Я пьян от людей», — сказал незадолго до смерти Дантон.

— Ты им все время пиво таскал — эти дурни бутылки через стену кидают, их там целая куча на улице. Думают, у меня глаз нет.

С уходом в Париж Луве отпадает и наиболее ценный источник наших сведений о сент-эмилионской трагедии: при ее финале он не присутствовал и писать финала как очевидец в своих воспоминаниях уже не мог. Настоящего, подробного рассказа о произведенной в городке облаве мы так и не имеем. До нас дошли только официальные документы — источник очень важный, но сухой и односторонний — да еще несколько свидетельских показаний, неполных и весьма кратких.

— Господи!

Сохранились также письма Жюльена де Пари к Робеспьеру. Они очень интересны, особенно для современного русского человека.

— Если хоть слово кому скажешь — профессору все станет известно, имей в виду. У него повсюду осведомители.

— Клянусь, буду молчать.

Франция переживала время, во многих отношениях близкое к тому, какое сейчас переживает Россия (с огромной, однако, разницей: тогда была война). Робеспьер рубил головы то одним, то другим деятелям революции; очень трудно было понять, чего, собственно, он хочет и чем руководится. Можно с большой вероятностью предположить, что он и сам этого хорошо не знал. «Подозрительность доводит до сумасшествия и людей со светлой головою», — сказал французский классический писатель; а у Робеспьера и голова была не из самых светлых. В 1794 году уже трудно было сказать, он ли руководит террором или им руководит террор, расстроивший вконец его душевные силы. Для подозрительности у него вдобавок были достаточные основания; но и нервы его не выдержали страшного напряжения. Заговоры против него были — он мог думать, что на заговорщиков ему доносят другие заговорщики, и казнил он людей почти наудачу, понемногу из каждого лагеря. Казни подвергались то люди чересчур умеренные, les tiedes, то люди крайние, les exagères (по нашей нынешней терминологии, «троцкисты»). Надо было напугать всех. Он всех смертельно и напугал, — в конечном счете на собственную гибель.

— Вечером в десять встретимся и разберемся, что тебе больше нравится. А пока делай свое дело.

Парень сунул бутылки с пивом в рюкзак, перекинул лямку через плечо, подхватил автомат и, обернувшись в дверях, послал Эссату еще одну ослепительную улыбку, на сей раз уж точно призывную.

История повторяется далеко не во всем. Ветер не всегда возвращается на круги свои. Но скверный ветер на скверные круги возвращается очень часто. С жутким чувством мы читаем об обвинениях, возводившихся против подсудимых того времени, в частности против генералов, казненных в пору Французской революции. Обвинения неизменно одни и те же: сношения с внешним врагом. Для разнообразия имя главного врага иногда менялось: генерала Кюстина обвинили в сношениях с Пруссией, маршала Люкнера — в сношениях с Англией. Позднее была найдена общая формула: «Pitt et Kobourg» (т.е. Англия и Пруссия) или просто «l\'оr de l\'étranger» («иностранное золото»). За самыми редкими исключениями, обвинения были совершенно бессмысленны. Случаи подкупа неприятельских генералов в новейшей истории чрезвычайно редки. Если б так просто было подкупать командующих армиями, то войны стали бы невозможны: в пору великой войны союзники, вероятно, не пожалели бы никаких миллиардов, чтобы подкупить Гинденбурга или Людендорфа. Элементарные, рассчитанные на человеческую глупость обвинения, конечно, прикрывали более основательное подозрение: подозрение в «бонапартизме», который тогда — до Бонапарта — назывался «кромвелизмом» или «монкизмом». Впрочем, Кюстин, Люкнер, де Флер, многие другие казненные генералы и в этом не были повинны: чаще всего генералы становились в пору революции жертвой личных счетов, интриг и доносов со стороны своих же товарищей (весьма возможно, что такие явления наблюдались и в московском деле 11 июня){3}.



Несчастье же ловких людей того времени заключалось именно в том, что они никак не могли понять, так сказать, генеральную линию робеспьеровских казней. Это и в самом деле было нелегко. Иногда людей казнили за близость к священникам и роялистам; иногда за неуважение к вере и к национальному прошлому. Шометту, например, Робеспьер ставил в вину и то, что он называл церковные колокола «брелоками Господа Бога» — это была аморальность, — и то, что он из цинизма предлагал парижанам носить грубую крестьянскую обувь — это была чрезмерность. Если б все деятели революции знали точно, чего хочет Робеспьер (и если б сам он знал это), он, быть может, и не погиб бы. Но когда ни один видный деятель не может поручиться, что угадал генеральную линию и что за недогадливость ему не отрубят головы, для диктатора настает очень опасное время.





Вечером они встретились на узенькой улочке — Эссат подъехал на японском пикапе, кивком велел парнишке забраться в кабину. Тот послушно уселся рядом, и они долго ехали молча, оставляя позади одну за другой городские улицы. Наконец пошло загородное шоссе с ровными рядами кипарисов по обе стороны.

Максимилиан Робеспьер

— Ну как там, на вилле?

— Нормально.

Жюльен де Пари, юноша весьма неглупый и практичный, можно сказать, из кожи лез. Письма его (сколько таких писем найдут будущие историки в московских архивах!) в высшей степени поучительны во всем, начиная с мелочей. В письме надо поставить дату — во Франции введен революционный календарь, — но кто же знает, как неподкупный Робеспьер в душе относится к новому календарю, что, если это неуважение к прошлому? Жюльен пишет: 22 октября, — и на всякий случай осторожно добавляет: по прошлому времени. Несколько позднее окончательно переходит на мессидоры и прериали. В первых письмах он еще обращается к Робеспьеру на «вы». Затем, по мере роста братских чувств в заливавшейся кровью Франции, начинает писать на «ты» и даже заканчивает письма словами: «Обнимаю тебя!» Отношения были, казалось бы, самые что ни есть братские; однако в восторженных излияниях молодого Жюльена чувствуются и величайшая осторожность, и смертельный страх. Людей, заведомо неприятных Робеспьеру, он поносит как может или доносит на них. Но кого хвалить, Жюльен, видимо, совершенно не знает: вдруг вчерашний любимец уже перестал быть любимцем? В одном из писем он вскользь сообщает, что посадил в Жиронде дерево, посвященное памяти Марата, однако особенно об этом не распространяется — и очень хорошо делает: Робеспьер похвалы Марату уже принимал довольно кисло.

— Ничего им не сказал?

— Клянусь.

Большие колебания, по-видимому, Жюльен испытывал и в вопросе об общем тоне своих донесений: хороша ли в самом деле жизнь или нет? Лучше было перестраховаться на все стороны: кто же разберет, оптимист Робеспьер или пессимист? Порою его тон чрезвычайно жизнерадостен: Жюльен настроен бодро, Жюльен счастлив, весело служит революции. Он сообщает о революционном энтузиазме граждан Жиронды, о мерах, им принимаемых для увеличения этого энтузиазма: он старается «издавать добродетельные законы, касающиеся гражданских установлений, заключения браков», он «приобщает женщин к любви к родине»; он устраивает для своего доброго народа разумные революционные развлечения; он даже берется за перо художника и пишет для граждан и гражданок небольшую пьесу, заканчивающуюся «республиканским балетом» «Обязанности гражданок». Но порою характер его сообщений совершенно меняется: ах, граждане и гражданки ведут себя очень недостойно; везде измена, обман, контрреволюция! Если б не его бдительность, все кончилось бы очень плохо. «За исключением девяти или десяти определенных республиканцев, все от меня отворачиваются». И сам он уже больше не добрый отец области, развлекающий народ добродетельными зрелищами, — нет, он замученный, тяжело больной человек, он больше не в силах ни писать, ни говорить, ему надо бы уехать лечиться в Пиренеи, его дни сочтены.

Пикап свернул с шоссе на дорогу, петлявшую меж каштанами. Через полмили Эссат затормозил. Здесь, он знал, слева заброшенный карьер, а справа пустырь до самого горизонта — с той стороны стояло зарево городских огней.

— Пошли в кузов, — сказал он. Парнишка спрыгнул на землю, оставив автомат в кабине, а Эссат нащупал пистолет в кармане куртки — уже с глушителем, и, пока обходил машину, снял предохранитель. Его всего трясло — не испытывал он ни гнева, ни злобы, и вовсе не хотелось ему убивать несчастного малого. В сотый раз он напомнил себе: или мы, или они. Чем провинились те красивые девочки из авиакомпании «Эль Аль» — за что их изрешетили пулями? И вот теперь еще этот подросток, который хотел служить своему народу, а ему предстоит умереть вот здесь, и всей-то его вины — что он единственный свидетель…

Действия же его не менялись ни при оптимистическом, ни при пессимистическом отношении к жизни. Гильотина в Жиронде работает беспрерывно. В одном и том же письме он с одинаковой деловитостью, одинаковым тоном сообщает и о казнях, и о спектаклях. Надо ли добавлять, что никакой болезни у него не было. Он после того, слава Богу, прожил в добром здоровье еще 55 лет, и переутомление его от казней не мешало этому 18-летнему комиссару-балетоману жить в 1794 году довольно весело. Из некоторых документов видно, что бордоских женщин он приобщал не только к любви к родине.

Мальчишка в нерешительности стоял возле задних дверей.

К сожалению, доклад Жюльена об аресте сент-эмилионских жирондистов до нас не дошел. Конечно, такой доклад был — его не могло не быть. Но очень много разных людей по-разному были заинтересованы в исчезновении некоторых бумаг, оставшихся после Робеспьера. Комиссия же, производившая выемку документов в кабинете казненного диктатора, к Жюльену отнеслась с не совсем понятной снисходительностью...

— Туда лезть, внутрь?

Мы не знаем в точности, какие обстоятельства предшествовали облаве в Сент-Эмилионе. Облава эта была произведена с собаками, но, кажется, в собаках большой надобности не было. Человек весьма опытный в полицейском деле говорил мне когда-то, что 75 процентов успеха полицейской работы строится на доносах, в большинстве на доносах «любительских». Во всяком случае, протоколы сент-эмилионской облавы оставляют вполне определенное впечатление: полиция твердо знала, где именно надо искать жирондистов.

Ответом стал выстрел — Эссат выстрелил почти в упор, пуля вошла между глаз. Слава Богу, темно, мальчику не суждено было увидеть свою смерть. Склонясь над беззвучно опустившимся в пыль телом, Эссат выстрелил еще раз, в голову. Потом оттащил его к краю карьера и оно сползло и покатилось вниз по каменистому склону. Эссат вернулся к пикапу, достал автомат и сбросил вслед за недавним владельцем. Потом сел за руль и направился к шоссе, ведущему в город.

Двадцать девятого прериаля отряд из 600 человек солдат и полицейских, под начальством комиссаров Лэя и Оре-старшего и генерала Мерзье, прибыл из Бордо в Сент-Эмилион и прямо направился к дому Гаде — отца. Читатель помнит, что у старика скрывались его сын и поэт Саль. Их тайник (чердак в полтора метра высотой) был обнаружен очень скоро. Комиссары арестовали обоих жирондистов, а с ними и всю семью Гаде, за исключением маленького внука Жозефа. Сцена, по-видимому, была страшная. Лет через шестьдесят после этого о ней с ужасом вспоминал один из солдат, принимавших участие в обыске. Бывший председатель Конвента, выйдя из тайника, бросился к своему престарелому отцу с криком: «Отец мой, я ваш убийца!..» Он понимал, конечно, что и отец его будет казнен за укрывательство.

В назначенное время он был на Индепенденс сквер и сразу заметил Юсефа в вечерней суетливой толпе. Тот стоял возле витрины, где была выставлена таблица с сегодняшним курсом обмена денег, и без особого интереса изучал ее. Внимание Эссата привлек другой человек, который столь же равнодушно обозревал витрину соседнего магазина, и подошел он к Юсефу только после того, как незнакомец затерялся в толпе.

Из дома Гаде отряд отправился к дому госпожи Буке — это неопровержимо свидетельствует, что к властям поступили доносы: какие основания иначе могли быть для обыска в доме мирной обывательницы, не имевшей никогда никакого отношения к политике? У госпожи Буке никого найти не могли: Гаде и Саль давно перешли от нее к старику Гаде. Петион, Барбару и Бюзо прятались у парикмахера Трокара, а Луве и Валади покинули Сент-Эмилион. Пещера, в которой прежде укрывались семь бежавших жирондистов, была обнаружена в саду Буке лишь несколько позднее. В ней были найдены тюфяки, утварь, книги (в их числе «Дух законов» Монтескье). Это доказывало, что здесь укрывались люди. Но властям доказательства не понадобились и при первом обыске. Госпожа Буке была арестована, так же как ее 77-летний отец и ее служанка.

— Иди за мной до следующего угла.

Когда Юсеф свернул за угол, он предложил:

Все арестованные под конвоем были тотчас отправлены в Бордо к Жюльену. Шествие прошло по главной улице, на которой находилась парикмахерская Трокара. Таким образом, Петион, Барбару и Бюзо в своем тайнике, конечно, слышали (а может, и видели через какую-нибудь щель), как ведут на казнь их товарищей и людей, их приютивших.

— Времени у нас больше часа, но лучше давай подождем поближе к месту.

V

Они взгромоздились вдвоем на мопед и двинулись в сторону западных окраин. Остался позади центр — огни неоновых реклам, доносящаяся из-за всех дверей музыка, теперь они ехали по обсаженным деревьями богатым и спокойным улицам и остановились, наконец, возле пустого участка, где на месте снесенного дома стояла деревянная времянка в ожидании нового строительства, — она была пуста. Эссат завел мопед на участок, поставил позади хибары, чтобы не видно было с улицы, поманил за собой Юсефа и толкнул дверь. Ржавые петли заскрипели. Он вынул из кармана фонарик и чуть посветил:

Как это ни странно, под протоколом ареста Гаде и Саля значится русская фамилия, хотя и звучащая не вполне естественно: Россеев. Это имя мне никогда в трудах по истории Французской революции не попадалось. Маловероятно, чтобы участником революционного движения в Бордо мог в 1794 году оказаться русский. С другой стороны, зачем француз в те времена избрал бы для себя русский псевдоним? Не знаю, как разрешается эта небольшая историческая загадка. В дальнейшем подписи под допросами французские.

— Садись вот сюда, на ящик, побудем в темноте, риску меньше. Время надо скоротать, я пока опишу тебе тот дом. С сигнализацией справлюсь сам, а ты поможешь открыть замки. Двое охранников дежурят в холле со стороны улицы — по идее снотворное уже подействовало, но кто его знает, ко всему будь готов. В случае чего пристрелим. Но вообще-то задача в том, чтобы прийти и уйти, не оставив следов. Тогда добытым сведениям цены больше.

Все без исключения арестованные проявили величайшее достоинство. С ними никак не приходится сравнивать героев сенсационных политических процессов СССР. Гаде и Саль не отрицали фактов, дела свои ставили себе в заслугу и высказывали уверенность в том, что жирондистские идеи восторжествуют в истории. В выражениях они с комиссарами не церемонились; Гаде одного из них прямо назвал мерзавцем. На вопросы, которые могли бы навести власть на следы других жирондистов, арестованные категорически отказывались отвечать. «Допрашивающий гражданин слишком порядочный человек, чтобы думать, что я выдал бы ему местопребывание моих товарищей, если б оно и было мне известно», — с явной насмешкой отвечает Саль на один из таких вопросов. «Ты ошибаешься на мой счет», — смущенно отвечает допрашивающий гражданин. В большинстве случаев протокол просто отмечает, что допрашиваемый ответить отказался. Фамилия Саля в протоколе была написана с ошибкой, — он потребовал ее исправления: «Умереть за свободу — дело слишком прекрасное, и я не могу пойти на то, чтобы меня по ошибке смешали в истории с кем-либо другим». («В зале глубокое молчание», — говорит современник.) Протоколы ответов Саля и Гаде — это документы, которых человечеству стыдиться никак не приходится. Кончаются они словами: «Более не допрашивался».

— Сейф где находится?

В самом деле, разговаривать было не о чем: Саль и Гаде были в свое время объявлены Конвентом вне закона, следовательно, судить их не требовалось. Они были казнены 4 мессидора в Бордо, на площади Революции. Оба сохранили совершенное спокойствие. Если верить рассказу современника, гильотина в этот день почему-то работала неисправно — Саль за две минуты до смерти объяснял палачу, как надо исправить механизм.

— На втором этаже.

Гаде пытался сказать слово на эшафоте. По приказу начальства тотчас загремели барабаны. Бывший председатель Конвента успел только прокричать: «Народ, вот единственное оружие тиранов: они заглушают голос свободных людей!..»

Они посидели некоторое время в молчании, наконец, Эссат поднялся:

Отрывок из другого протокола:

— Пора. Пошли.

«4 мессидора II года республики. Умерли: № 1516, Маргарит-Эли Гаде, 36 лет... № 1517, Жан Батист Саль, 34 лет...»

Вышли в кромешную тьму — ночь была безлунная. Оставшееся до цели расстояние проехали за несколько минут. Мопед оставили на пустыре рядом с виллой. Эссат прихватил велосипедную сумку:

— Не отставай!

Номеров последовало еще много: до 9 термидора оставалось тридцать пять дней.

Виллу профессора окружала низкая стена, поверх нее тянулась чугунная решетка, а еще выше, на высоте двух метров — колючая проволока. Обойдя участок так, чтобы дом оказался между ними и улицей, Эссат достал из сумки кусачки и моток провода. При слабом свете фонарика, который держал Юсеф, он прикрепил один конец к основанию решетки, а второй — на метр выше. Потом кусачками перерезал колючую проволоку, образовался проход.

Раньше Гаде и Саля погиб их товарищ по сент-эмилионской пещере Валади. Как, быть может, помнит читатель, он ушел из Сент-Эмилиона одновременно с Луве, но не в Париж, а в Периге, где рассчитывал найти убежище. Там его опознали и арестовали, подробных сведений о его аресте я нигде не мог найти. Известно только, что он сослался на старый закон, согласно которому кадровые офицеры, в случае вынесения им смертного приговора, подлежали расстрелу. Как это ни странно, требование Валади было исполнено. Быть может, в этой глухой провинции революционным властям не было ясно, отменила ли революция декреты об офицерстве, изданные в XVI веке. Валади был расстрелян.

Это был замечательный человек, — один из наиболее привлекательных и наименее известных деятелей Французской революции. Писатель Обер де Витри, слышавший всех знаменитых ораторов революционной и последовавшей за революцией эпохи, говорит, что никого из них нельзя было и сравнивать по блеску красноречия (особенно при беседах в тесном кругу) с этим 27-летним маркизом, бывшим адъютантом Лафайета, примкнувшим к партии жирондистов. «Вот кто мог бы послужить Франции и делал бы ей честь своим талантом и своими высокими моральными качествами...»

— Будем уходить — заделаем как было. Тогда хоть сто лет пройдет — никто ничего не заметит.

Петион, Барбару и Бюзо, скрывавшиеся у парикмахера Трокара, в день сент-эмилионской облавы поняли, что им оставаться в городе больше нельзя. По-видимому, потребовал их немедленного ухода и смертельно напуганный парикмахер. Они покинули Сент-Эмилион в ту же ночь.

Возле двери, ведущей в дом, Юсеф провозился минут десять. Замков оказалось два. Очутившись в доме, ночные гости прикрыли за собой дверь, и Эссат осторожно пошел вперед, освещая путь фонариком. Из холла доносилось тяжкое дыхание и храп — стража спала.

— Поглядим на всякий случай.

Об их намерениях мы ничего не знаем. Возможно, что они хотели покинуть родину. Испанская граница была не так далеко. В ту пору многих соблазняло «бегство из залитой кровью Франции в тихую, мирную, гостеприимную Испанию», — тема для философских размышлений о зигзаге истории. А может быть, Петион, Бюзо и Барбару уже сами не знали, куда идут, зачем и для чего. Страшные несчастья, так быстро на них обрушившиеся, могли несколько помрачить их рассудок.

На низком столике — две пустые пивные бутылки и остатки ужина.

Судьба, по принятому выражению, продолжала над ними подшучивать. Пробродив всю ночь, они вышли из леса и на опушке уселись под деревом, на некотором расстоянии от большой дороги. У них были съестные припасы. Но позавтракать им не удалось. По дороге случайно проходил какой-то отряд солдат. Другая случайность: отряд шел с барабанным боем. Измученному Барбару показалось, что к ним приближается высланная за ними погоня. Он выхватил пистолет и выстрелил себе в ухо. Бюзо и Петион, считая своего товарища мертвым, бросились в лес.

— Если твое снотворное надежное, то эти нам хлопот не доставят. Пошли. Надо обыскать две комнаты.

Услышав выстрелы, солдаты направились к дереву. Барбару перенесли в соседнее селение, были вызваны власти, крестьяне сбежались поглазеть на редкое зрелище.

— Слуг в доме нет?

Через несколько дней после этого в Париже стало известно, что на юге Франции арестован Барбару. Член Конвента Жэй получил об этом частное письмо из Жиронды и, по требованию собрания, огласил его с трибуны. Вот что писал корреспондент Жэя:

— Есть, но тут не ночуют. Приходят к шести утра.

Замок на двери, ведущей в кабинет профессора на первом этаже, оказался крепким орешком. Юсеф копался долго, сыпля сквозь зубы проклятиями и поминая оставшийся дома свой инструмент:

«Позавчера утром добровольцы, проходившие в полумиле от Кастильона, услышали пистолетный выстрел и увидели, что в чащу леса бросились два каких-то человека. Они направились на место происшествия, увидели человека в луже крови и перенесли его в Кастильон. Лагард (местный полицейский чиновник) тотчас туда отправился и, разобрав на белье раненого буквы Р.Б., спросил: «Вы — Бюзо?» Тот не мог говорить, так как пуля раздробила ему челюсть, но сделал отрицательный знак головой. Лагард спросил тогда, не Барбару ли он. Он ответил утвердительным знаком. Тотчас был отправлен нарочный к Жюльену...»

— Вот зараза, я бы его за три секунды…

Он пытался подобрать ключ, замок не поддавался, но вдруг что-то в нем щелкнуло, и упрямец сдался.



— Я тут пока пошарю, — обрадовался Эссат. — А ты попробуй еще один, похожий с виду на этот, той же системы. Второй этаж, дверь справа. Без фонарика обойдешься?

Шарль Барбару

— Обойдусь.

Конвент в ту пору по степени порабощения и потери стыда уже не очень отличался от какого-нибудь ЦИКа: отчет в «Монитер» отмечает, что члены собрания покрыли рукоплесканиями прочитанное Жэем письмо об их бывшем товарище.

Оставшись один в кабинете профессора, Эссат занялся письменным столом. Выдвинул один за другим все ящики — они оказались незапертыми, и в них не нашлось ничего, что стоило бы внимания. Только в самом нижнем профессор хранил две книги о движении Нетуореи Карта и Сатмарера. Эссата это удивило — с чего бы профессору интересоваться еврейскими экстремистами? Под книгами лежал план Иерусалима и карта Израиля. Поднявшись на второй этаж, он застал Юсефа уже в комнате — той, в которой работала Расмия. У стены стоял сейф.

Другое свидетельство о деле дошло до нас от очевидца — через 73 года! Престарелый крестьянин, которому в 1794 году было 14 лет, рассказывал историку Вателю: «Одни говорили, что это какой-то парижский изменник; другие утверждали, что это Петион или Бюзо. Потом стало известно, что это Барбару. Помощи ему никакой не оказали, не дали ни воды, ни вина, ничего. Люди в те времена были так возбуждены! Рана у него, помню твердо, была повыше уха. Я сам ее потрогал...»

— Давай ключ. Интересно, как это его раздобыли.

Умирающего отправили в Бордо; там возобновилось все то же: допрос, установление личности, формальности, предшествовавшие эшафоту. По-видимому, Барбару едва мог говорить и скоро впал в полусознательное состояние — протокол отмечает: «Из-за безумного состояния, в котором он находится, допрос прерван...» Но держал он себя до последней минуты точно так же, как Саль и Гаде: с совершенным достоинством и мужеством. Из документов видно, что местные власти были очень озабочены тем, как бы Барбару не умер до казни: он уже находился в состоянии, близком к агонии. Ему заботливо оказали медицинскую помощь — и затем отрубили голову.

— Понятия не имею — самому интересно. Старик сунул его мне перед самым вылетом.

Ключ подходил идеально — он легко повернулся, и дверца услужливо распахнулась.

Через неделю после ареста Барбару недалеко от того места, где он в себя выстрелил, были найдены два трупа, наполовину съеденные не то волками, не то собаками. Крестьяне из соседней фермы показали, что за семь дней до того ночью слышали два пистолетных выстрела, последовавшие почти одновременно. Тела совершенно разложились и были наполовину съедены. О вскрытии не было и речи. Но не могло быть никакого сомнения в том, кто эти люди. Нам остается лишь догадываться, что случилось с двумя последними героями сент-эмилионской трагедии. Быть может, Петион и Бюзо покончили с собой, увидев, что к ним приближаются волки? Быть может, они поняли, что им все равно не спастись, и предпочли самоубийство гильотине? Быть может, убили друг друга в отчаянии, в припадке исступления? Этого мы никогда не узнаем.

— Надо доставать бумаги одну за другой и в том же порядке складывать обратно. Чтобы никто не заметил, что тут чужие побывали.



Эссат вынул из сейфа пухлый конверт, в нем оказались расшифровки — шифр состоял из пяти цифр.

Франсуа Бюзо

— Это надо сфотографировать.

Разложившиеся трупы были зарыты в землю тут же. Жюльен выражал желание, чтобы на месте их смерти была помещена «позорящая надпись», но, по-видимому, это не было приведено в исполнение, как не было приведено в исполнение другое его намерение: «срыть с лица земли дома в Сент-Эмилионе, в которых скрывались Гаде, Саль, Бюзо, Петион, Барбару». Об их смерти, о том, что они «освободили родину от своего зловредного существования», он сообщил Комитету общественного спасения и кратко Робеспьеру (подробного, откровенного письма его об этом, повторяю, в бумагах диктатора не оказалось).