Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

IX

Прежде чем уйти, Аввакум попросил Смолянское управление вызвать под каким-нибудь предлогом обоих милицейских старшин, охраняющих военно-геологический пункт в Момчилове, и на их место прислать других. Новые постовые должны в любое время пропускать его в Илязов двор. Он сообщил пароль и положил трубку.

Порывшись в картотеке адресного бюро, Аввакум выписал себе какой-то адрес. Около двух часов дня он покинул управление.

13 вандемиера в четыре с половиной часа дня в Париже загремела канонада: как говорит один французский писатель, «это входил в историю Бонапарт». Баррас поручил 26-летнему офицеру подавить восстание роялистов, что и было сделано. Бонапарта в ту пору действительно не знал никто. После вандемиера французские эмигранты с недоумением спрашивали друг друга: что за Буонапарте? Кто такой? «Террорист-корсиканец, правая рука Барраса», — писал осведомленный эмигрант Малле дю Пан. Бонапарт, вероятно, предпочел бы войти в историю иначе: он не выносил лавров гражданской войны. Но его карьера была сделана: Баррас назначил его командовать армией.

Дом, который он разыскивал, стоял в средней части улицы, проходившей за городским театром. Это был массивный двухэтажный особняк, близкий по стилю к барокко, с жалюзи на окнах и лепными карнизами под двумя балконами.

Власти предписали населению Парижа сдать оружие. Полиция стала обходить дома, зашла и к Жозефине. Оружия у нее было немного: шпага ее казненного мужа, составлявшая собственность Евгения. Мальчик взмолился: нельзя ли оставить ему шпагу отца? Полицейский комиссар ответил, что для этого необходимо разрешение генерала Буонапарте. Евгений побежал к генералу. Разумеется, тот немедленно выдал разрешение. Жозефина сочла нужным заехать к Буонапарте и лично его поблагодарить. Генерал отдал визит — и стал часто бывать в особняке на улице Chantereine: он влюбился в Жозефину. Так, по крайней мере, со слов самого Наполеона, рассказывают (с легкими вариантами) историки. Баррас все это начисто отрицал: не было ни полицейского комиссара, ни шпаги, ни визита, ни влюбленности. Было, по его словам, холодное, заранее обдуманное намерение ни перед чем не останавливающегося честолюбца: посредством женитьбы на его, всемогущего Барраса, любовнице войти к нему в милость!

Открыла ему пожилая женщина в темном пеньюаре, с худым нежным лицом, которое, несмотря на морщины, хранило следы былой красоты.

Баррасу ни в чем верить нельзя. Вся написанная им картина (выпускаю ее циничные подробности) лжива и неправдоподобна. Заметим, однако, следующее. Многие из современников, знавших генерала Бонапарта, совершенно не верили в его влюбленность в Жозефину. Одни думали, что он по ее образу жизни считал вдову виконта Богарне очень богатой женщиной. По мнению других, его соблазнила ее сомнительная знатность. Но в 1833 году были опубликованы письма Наполеона к Жозефине, и с той поры все подозрения рассеялись: письма эти написаны со страстью необычайной, их иначе нельзя назвать, как излияниями человека, влюбленного без памяти. «Тысяча поцелуев, столь же пламенных, как мое сердце, столь же чистых, как ты!» — вот стиль писем Наполеона к Жозефине. Вопрос был признан разрешенным совершенно.

— Госпожу Ичеренскую? — спросила пожилая женщина. Она помолчала немного, потом добавила: — А кто ее просит?

Совершенно ли? Теперь я не ответил бы утвердительно с полной уверенностью. В 1935 году появились в печати письма Наполеона к его второй жене Марии Луизе, пролежавшие сто лет в ящике у ее потомков, князей Монте-Нуово. Не может быть сомнения в том, что второй брак императора был продиктован исключительно расчетом: Наполеон вдобавок женился заглазно, par procuration. И с некоторым изумлением убедились мы, что письма его к Марии Луизе, которой он отроду не видел, тоже дышат страстью! Правда, стиль их несколько иной: теперь пишет не молодой, никому не известный офицер, а пожилой, правящий миром император. Но стиль сущности дела не меняет, и письма к Жозефине должны потерять характер решающего аргумента. Психологическая сторона первой женитьбы Наполеона была менее груба, чем уверял Баррас. Но она, быть может, и не так возвышенна, как сто лет казалось биографам после выхода в свет издания 1833 года.

— Коллега ее мужа, — ответил, улыбаясь, Аввакум.

Некоторые сомнения были и у самой Жозефины. В одном из первых писем к ней Бонапарт пишет: «Я покинул вас с тяжелым чувством... Мне казалось, что уважение к моему характеру должно было отдалить от вас ту мысль, которая вчера вечером вас волновала... Так вы думали, что я люблю вас не ради вас?! Ради кого же?.. Как столь низменное чувство могло возникнуть в столь чистой душе? Я все еще изумлен... В чем же твоя странная власть, несравненная Жозефина?» и т.д.

Она ввела его в небольшой холл, отделанный красным деревом, с лепным орнаментом на потолке. Эта красивая комната была загромождена обветшалой мебелью и казалась покинутой и старой, как и эта женщина.

— Я прихожусь тетей госпоже Ичеренской, — сказала она. — Тут живут наши квартиранты, а мы ютимся наверху, на втором этаже.

По-видимому, Жозефина имела в виду свое «богатство». К этому времени благодаря протекции Барраса и Тальена ее дела и в самом деле стали много лучше. Как водится во Франции, у нее появился свой нотариус, некий Рагидо, и, тоже как водится, нотариус посвящался в интимные дела, поскольку они могли повлечь за собой брак. Барон Менневаль в своих воспоминаниях рассказывает, что нотариус слышать не хотел о браке своей клиентки с каким-то экзотическим офицером Наполионе де Бюонапарте. «Зачем вам за него выходить? — убежденно доказывал он Жозефине. — У вас 25 тысяч годового дохода, вы виконтесса, а у него ни гроша, и положения никакого, и он моложе вас, да еще убьют его в первом же сражении!..» Это было совершенно справедливо, и Жозефина явно колебалась. Впоследствии, после коронации, Наполеон будто бы спрашивал нотариуса Рагидо, все ли он еще сердится. Но, может быть, и не спрашивал, — у него были и более важные дела.

Она указала ему на внутреннюю винтовую лестницу, тоже отделанную красным деревом, с колонками и полированными перилами.

X

Ступеньки, покрытые потертой, местами рваной плюшевой дорожкой, скрипели, но, как показалось Аввакуму, как-то сдержанно, с подчеркнутым благородством и достоинством.

Влюблен ли пушкинский Германн в Лизавету Ивановну? Недавно критик Дерман указал на ошибку известнейших пушкинистов: Гершензон и Лернер неоднократно упоминают о страстной любви Германна к Лизе; между тем из пушкинского текста, напротив, следует, что он нисколько в нее влюблен не был.

Тетка Ичеренской ввела Аввакума в гостиную, предложила ему сесть и сказала, что сейчас же пришлет племянницу, которая не ждала гостей и была неглиже. Гостиная, как и холл на первом этаже, была заставлена всевозможной мебелью; некоторые вещи, например, круглый столик с коричневыми ножками и плюшевое кресло на колесиках, носили на себе печать позднего барокко начала века.

Думаю, это все-таки не совсем ясно, да и ясно быть не должно (Лернер и Гершензон, конечно, поспешили со своим положительным утверждением). Германн смотрит на окна дома графини. «В одном увидел он черноволосую головку, наклоненную, вероятно, над книгой или над работой. Головка приподнялась. Германн увидел свежее личико и черные глаза. Эта минута решила его участь». Понимай как знаешь: быть может, у Германна лишь явилась мысль: вот как можно проникнуть в дом старухи и узнать тайну трех карт; а может быть, он заодно и влюбился, — ведь и слова нарочно взяты нежные: «головка», «личико». Дальше: «Лизавета Ивановна выслушала его с ужасом. Итак, эти страстные письма, эти пламенные требования, это дерзкое, упорное преследование, — все это была не любовь! Деньги! — вот чего алкала его душа!» Опять понимай как знаешь: так толкует рассказ Германна Лиза; но значит ли это, что она толкует вполне правильно? Германн ей сказал, что ему были нужны три карты. Но сказал ли он, что не любит ее?

Из соседней комнаты доносились звонкие детские голоса.

Пушкин как бы нарочно затемняет дело. Оно и естественно: все здесь в перспективе, и важен один первый план. Герой удивительного пушкинского рассказа — мономан, поглощенный своей навязчивой идеей. Быть может, душа Германна алкала и не денег, — для чего они ему сами по себе? Как и любовь (или отсутствие любви), деньги на втором, на третьем плане. Это несущественно. Не так важна и смерть старухи. Первый план иной: тайна трех карт, ее отражение в мозгу мономана. И упорно, настойчиво (казалось бы, зачем?) подчеркивает Пушкин внешнее сходство своего офицера с Наполеоном. «Этот Германн, — продолжал Томский, — лицо истинно романическое: у него профиль Наполеона, а душа Мефистофеля...» «Он сидел на окошке, сложа руки и грозно нахмурясь. В этом положении удивительно напоминал он портрет Наполеона. Это сходство поразило даже Лизавету Ивановну...»

Минут через десять вошла жена Бонна Ичеренского. Это была высокая стройная женщина лет тридцати, яркая блондинка с полными, только что накрашенными губами. Лицо у нее было удивительно белое, красивое, с мягкими чертами, но чуть увядшее, как у человека, который мало спит. На ней было коричневое платье, украшенное на груди золотой брошью.

Пушкин, много читавший о Наполеоне, не знал воспоминаний Барраса. Роман Германна не навеян воспоминанием о романе Бонапарта. Но, быть может, в самом замысле «Пиковой дамы» есть отзвук ранней наполеоновской идеи: в бесконечно увеличенном масштабе генерал Бонапарт — тот же Германн, человек, завороженный идеей, не останавливающийся ни перед чем ради ее осуществления.

Она подала руку, и Аввакум очень галантно поцеловал ее.

«Я знавала людей чрезвычайно достойных, — писала госпожа де Сталь, — знавала и людей свирепых. Во впечатлении, которое производил на меня в 1797 году Бонапарт, ничего не напоминало ни тех ни других. Мне скоро стало ясно, что характер его нельзя определить нашими обычными словами: он не был ни добр, ни зол, ни мягок, ни жесток... Он никого не любил и его не любил никто: он был больше чем человек или меньше чем человек... Я смутно чувствовала, что ничто не волнует его сердца. Он смотрит на людей как на факты или как на вещи, но не как на подобные ему существа. Он никого и не ненавидит: существует только он, все остальные это цифры. Сила его воли в безошибочном эгоистическом расчете. Это искусный шахматный игрок, играющий партию против человеческого рода и собирающийся дать ему мат... Ничто не могло преодолеть отталкивания, которое я испытывала к тому, что в нем было. В уме его я чувствовала глубокую иронию, не щадящую ничего великого, ничего прекрасного, даже собственной славы...»

— Я привез вам пламенный привет от вашего супруга, — сказал Аввакум, учтиво пододвинув к ней плетеный венский стул. — Он крайне огорчен и приносит тысячу извинений, что завтра не будет иметь удовольствия встретиться с вами.

— Вот как, — сказала Ичеренская с поразительным безразличием в голосе. Она села на стул и слегка приподняла плечи. — Очень жаль.

«Если бы цель его была хороша, то его настойчивость в преследовании этой цели была бы прекрасна», — добавляет писательница. Расценивать эту цель мы не станем. Заключалась же она в том, чтобы положить конец революции, взяв из нее жизнеспособное или необходимое. Быть может, во вполне определенной форме цель эта появилась позднее. В 1795 году необыкновенный человек, появившийся в особняке Жозефины, разрешил лишь первую часть уравнения. Надо было прийти к власти; к власти он мог прийти только путем побед над внешним врагом; удар же внешнему врагу необходимо нанести в Италии. Значит, необходимо получить командование итальянской армией. Этот пост главнокомандующего итальянской армией и был для Бонапарта тайной трех карт, заворожившей его душу.

Но и это было сказано таким же холодным и равнодушным тоном.

Аввакум заглянул ей в глаза, и, если бы не его умение сохранять спокойствие даже при самых неожиданных обстоятельствах, он воскликнул бы от удивления. У нее были глаза Ичеренского — тот же продолговатый разрез, желтые с коричневым оттенком. В это мгновение они были скорее коричневые, чем желтые.

Долго, долго мечтал он об этой должности — и чего только не делал для ее получения! Перед девятым термидора он надеялся ее получить при поддержке Робеспьера-младшего и создал себе репутацию отчаянного «робеспьериста», — не все ли равно? Он разрабатывает план кампании (впоследствии им осуществленный), представляет на рассмотрение разных военных учреждений. Безуспешно: как во всем, здесь нужна протекция. Через много лет Карно хвалился, что именно он дал итальянскую армию генералу Бонапарту. Едва ли, однако, дело обошлось без Барраса. У завороженного человека, чувствовавшего в душе силы необычайные, могла явиться мысль, что для достижения цели позволительно пойти на многое. Во всяком случае, Бонапарт не мог не знать о связи Барраса с вдовой виконта Богарне — об этом знал весь Париж. Весьма вероятно, он ею увлекся, как Германн, быть может, увлекся Лизаветой Ивановной. Но это был именно второй план.

Аввакум достал сигареты, предложил ей закурить; она не отказалась.

Денежное же подозрение ни на чем не основано: обыкновенная клевета врагов. К тому же сомнительные «25 тысяч дохода» Жозефины ровно ничего не составляли по сравнению с тем, что и в денежном отношении обещало тогда командование армией. Взгляды в ту пору были совершенно отличные от нынешних. По древней традиции, царившей до XIX века, власть должна была обогащать и в самом деле почти неизменно обогащала тех, кому она доставалась. Не везде эта традиция кончилась и в настоящее время; но, чтобы сохранить ей верность, пришлось придумать совершенно иные формы: благодаря существованию всевозможных синекур, хорошо оплачиваемых постов и биржевых связей, и теперь, как в Европе, так и в Америке, государственные деятели весьма часто в бедности рождаются, но весьма редко в бедности умирают. Однако в армии эта традиция давным-давно исчезла, тогда же она была в полной силе. Приданое Жозефины не могло иметь никакого значения для Бонапарта. Это был брак человека, быть может, влюбленного, но уже, наверное, завороженного идеей.

Поднося спичку к ее сигарете, он заметил, что указательный и средний пальцы ее руки пожелтели от табака.

Она не спрашивала, почему не приедет ее муж. Глубоко затягивалась табачным дымом и молчала.

По-видимому, Баррас был в восторге, — этот человек, кажется, искренно считал Наполеона дураком! Он всячески покровительствовал делу. Объяснение в любви между Бонапартом и Жозефиной (или одно из объяснений) произошло на парадном обеде, который Баррас давал 21 января 1796 года. Был праздник: годовщина дня казни Людовика XVI, — судьба позаботилась о внесении циничной нотки в роман будущих французских монархов. Несколько позднее Баррас, встретив Жозефину в опере, небрежно-ласково ей сообщил приятное известие: директория признала возможным назначить генерала Буонапарте главнокомандующим итальянской армией.

— Наши геологи получили срочное задание и ушли в горы, — сказал Аввакум, всячески стараясь казаться веселым. — Я тоже командирован в Момчилово, но с совершенно другой целью: изучать историческое прошлое этого интересного края. Вероятно, вы часто наезжаете в Момчилово, не так ли?

Три карты выиграли.

— Напротив, — Ичеренская покачала головой. — Я еще ни разу не была в вашем Момчилове. — И, выпустив струю дыма, добавила: — И не испытываю особого желания ехать туда.

Свадьба была назначена на 19 вантоза (9 марта). Церемония происходила в мэрии, в существующем и по сей день доме на rue d\'Antin (в нем теперь помещается Banque de Paris et des Pays-Bas), в кабинете, из которого в наши дни, по мнению суеверных людей, глава банка Орас Финали правит не то Францией, не то целым миром.

— Вы очень много теряете, — улыбнулся Аввакум. — Момчиловский пейзаж просто великолепен. К тому же в тех краях некогда подвизался воевода Момчил — вы, конечно, помните из истории этого замечательного героя? Столица его была на юге, в долине, но крепостью, вероятно, был неприступный Карабаир. Я надеюсь обнаружить там какие-нибудь его следы. Но вы не любите гор, это плохо.

«Нет, те люди не так сделаны; настоящий властелин, кому все разрешается, громит Тулон, делает резню в Париже, забывает армию в Египте, тратит полмиллиона людей в московском походе и отделывается каламбуром в Вильне; и ему же, по смерти, ставят кумиры, — а стало быть, и все разрешается. Нет, на этих людях, видно, не тело, а бронза!..»

— Да, плохо, — подтвердила Ичеренская.

Все, что перечисляется в этих знаменитых строках «Преступления и наказания», действительно было в жизни Наполеона. Но это, так сказать, ее оперная сторона. Было в ней и другое, не оперное, о чем Раскольников мог не знать и не думать; чисто оперной жизни не бывает. Не идиллией представляется нам и вся эта женитьба, если даже признать, что никаких других побуждений, кроме страстной влюбленности, не было у генерала Бонапарта. Достаточно сказать, что свидетелем он пригласил Барраса! Это поистине трудно понять.

— А ваш брат тоже не любит гор?

Свидетелем невесты был Тальен — таким образом, Термидор оказался блестяще представленным на свадьбе. Остальные же два свидетеля были люди неизвестные. Мэр был, по-видимому, человек весьма покладистый. К документам он особенно не придирался. Благодаря Буррьену, Обена, Массону и особенно Ленотру нам известно точное содержание всех этих документов. Генерал Буонапарте сначала честно показал, что никакого имущества не имеет, «кроме гардероба и военного снаряжения». Потом это, очевидно, показалось ему неудобным, и он зачеркнул весь пункт о своем имущественном положении. Обещал, впрочем, жене пенсию на случай своей смерти — правда, небольшую: всего 1500 франков в год. И жених, и невеста, естественно, хотели сократить разницу в возрасте, — Жозефину сделали на четыре года моложе, Наполеона на два года старше. Последнее обстоятельство было очень неудобно: Генуя уступила Корсику Франции в 1768 году, за год до рождения Бонапарта. Таким образом, изменив возраст, он, собственно, становился иностранцем. Во избежание этого в документах объявлено, что жених родился в Париже. Может быть, нотариус и мэр всего этого и не знали. Но скорее их загипнотизировало имя свидетеля: шутка ли сказать, сам великий Баррас! Имя жениха (он расписался: Наполионе Буонапарте) производило, вероятно, на французов скорее комический эффект.

Брови ее дрогнули, она посмотрела по сторонам.

Через два дня генерал со смешным именем отбыл в армию.

«Солдаты! У вас нет одежды, вас плохо кормят. Правительство должно вам деньги и ничего не может вам заплатить. Ваше терпение, ваше мужество достойны восхищения, но они славы вам не приносят. Я вас поведу в плодороднейшие долины мира; богатые земли, большие города будут в вашей власти; вас ждут честь, слава и богатство...»

— У меня нет брата.

«Солдаты! В течение двух недель вы одержали шесть побед, захватили двадцать одно знамя, пятьдесят пять орудий, взяли несколько крепостей, завоевали богатейшую часть Пьемонта... Вы выигрывали сражения без пушек, переходили реки без мостов, делали огромные переходы без сапог, ложились спать без водки, а часто и без хлеба. Да будет же вам благодарность, солдаты!.. Но помните: вы ничего не сделали, так как главное дело еще остается: вы еще не взяли ни Турина, ни Милана...»

Эти первые приказы по армии генерала Бонапарта остаются, конечно, непревзойденным образцом военного красноречия: каждое слово в них свидетельствует о глубоком понимании человеческой души. В армии, во Франции, в Париже их читали с упоением, — так никто не говорил ни во время революции, ни до нее. Вести о победах шли одна за другою. Из Италии в казну директории поступали миллионные контрибуции. Привозились картины Леонардо, Рафаэля, Тициана. К концу года генерал Бонапарт был знаменитейшим человеком в мире.

После некоторой паузы Аввакум усмехнулся.

Жозефина была удивлена, приятно удивлена, чрезвычайно приятно удивлена. Баррас — тот совершенно не мог прийти в себя от изумления: так до конца своих дней и не пришел, — это ясно чувствуется в его воспоминаниях.



— Вы бы хоть в детях своих воспитывали любовь к природе, — сказал он и посмотрел ей в глаза.

Жозефина Богарне 1801 год

Зрачки ее вдруг расширились, словно она увидела перед собой что-то ужасное. Она отпрянула назад, как будто ей грозил удар по голове. — У меня нет детей, — прошептала она. — Гражданка Виктория, — Аввакум запнулся, — как звали вас по отцу? Извините, но я люблю называть дам полным именем.

XI

— Стефанова Стратева, — впервые улыбнулась Ичеренская.

20 мая 1804 года утром по улицам Парижа проходила странная процессия. Впереди, верхом на конях, ехали двенадцать мэров. За ними, в сопровождении трубачей и музыкантов, следовали разные сановники, префекты, сенаторы, генералы, тоже все верхом. Посредине находился знаменитый математик Лаплас, исполнявший тогда обязанности канцлера сената. Процессия останавливалась на главных площадях столицы. Лаплас громким голосом читал следующий сенатус-консульт{4}: «Управление республики поручено императору. Он принимает титул императора французов».

Гражданка Виктория Стефанова Стратева, — торжественно возгласил Аввакум. — Господь милостив, не отчаивайтесь. Вы еще так молоды! У вас наверняка еще будет полдюжины детей! Она пожала плечами и снова замолчала. Аввакум встал.

Едва ли эта процессия была очень величественной. Мэры, префекты и сенаторы не обязаны были хорошо ездить верхом. Сам Лаплас, вероятно, сел тогда на коня в первый и в последний раз в жизни. Талантом чтеца он тоже не отличался; да и при наличии таланта многократное повторение все одного и того же текста могло подорвать впечатление от исторической сцены. Должно быть, Лаплас посмеивался, — он был человек, настроенный весьма иронически. Может быть, не слишком серьезно относились к собственному делу и многие другие участники процессии. Враги говорили злобно: прежде он был просто петухом, а теперь он стал священным петухом. В публике же рассказывали всевозможные анекдоты. До нас дошло от того дня немало шуток и острот. Из слов: «Наполеон, император Франции» сделали анаграмму: «Эта сумасшедшая империя не просуществует и года». На одной из улиц шутники вывесили театральную афишу, извещавшую о постановке новой пьесы: «Император вопреки всем на свете».

— Будет ли от вас какое поручение? Может, что-нибудь передать вашему супругу?

— Нет, не будет, — прошептала Ичеренская.

«Вопреки всем» это было сказано слишком сильно. Французы не могли не посмеиваться над тем, что было смешного в действиях правительства. Кавалькада мэров с сенаторами их веселила, да и многое было смешно в новых формах, в наспех вырабатывавшемся новом церемониале. Люди отчасти смеялись и сами над собою. Кто только за истек шие пятнадцать лет не клялся сто раз в вечной верности республиканскому строю? Теперь восстанавливалась монархия, какая-то мудреная, с непривычным титулом, с новой династией. Вдобавок за эти годы все так много слышали о «революционной сознательности народа» и так много о ней говорили, что сами серьезно в нее поверили. Что скажет «революционный пахарь»? Что скажет «революционный рабочий»? Новый император непременно желал, чтобы народ утвердил посредством плебисцита принцип наследственной империи. Что, если пахарь и рабочий не утвердят? Давно ли Робеспьер был кумиром.

На прощание он снова поцеловал ей руку, засмеялся, хотя чувствовал, как что-то сдавило ему горло, а в ушах, казалось, рокотал водопад.

Аввакум погнал мотоцикл к управлению, а когда вошел туда, сразу же попросил срочно доставить ему сведения о пловдивском семействе Стратевых.

Пахарь и особенно рабочий{5} утвердили. За империю было подано 3 572 329 голосов, против нее 2569! Сам Наполеон в успехе не сомневался. Он нашел ту среднюю линию, которая должна была привлечь наибольшее число французов. Одаренный от природы характером непреклонным и почти бешеным, он обуздал сам себя, пошел навстречу противникам справа и слева. Все его действия как будто исходят из одного общего принципа: предоставлением тех или иных выгод привлекать на свою сторону людей, каково бы ни было их прошлое. Иронически относясь к эмигрантам, он дает им возможность вернуться во Францию и охотно принимает на службу. Ненавидя якобинцев и террористов, осыпает их наградами. Будучи неверующим человеком, заключает конкордат с папой. Историки установили почти бесспорно, что он вступил в сношения с Людовиком XVIII и предлагал ему возмещение за отказ от прав на корону. Он был убежден, что разрешил уравнение: из революции взято все то, чем могли дорожить французы{6}; гражданское равенство обеспечено, «карьера открыта талантам»; и после пятнадцати лет хаоса — порядок, при твердой, совершенно уверенной в себе власти.

Через полчаса, прикуривая сигарету от сигареты, Аввакум внимательно листал небольшую стопку бумаг.

Шли подготовления к коронации. По пышности она должна была затмить все, что видел до того Париж. Костюмы изготовлялись по рисункам Изабе. Давид должен был изобразить церемонию в Нотр-Дам. Разработку церемониала император поручил сановнику старого двора графу Сегюру, бывшему послу Людовика XVI в России. Признавалось нежелательным во всем подражать Бурбонам. Наполеон восстанавливал империю Карла Великого и, по-видимому, желал следовать этикету своего предшественника. Но так как о церемониале VIII столетия Сегюр, как и все, имел весьма смутное понятие, то он больше сочинял, отчасти руководясь тем, что видел при дворе императрицы Екатерины{7}.

Стефан Стратев, уроженец Пловдива, долгие годы был комиссионером и представителем английских фирм сельскохозяйственных машин. Жена его, Иллария Печеникова, тоже уроженка Пловдива, в тысяча девятьсот двадцать втором году бежала с каким-то чиновником английского консульства, взяв с собой четырехлетнего сына Иллария. Шесть лет спустя Стефан Стратев вступил вторично в брак; от второй жены у него родилась дочь Виктория. Перед самым началом второй мировой войны мать Виктории умерла, а в конце тысяча девятьсот сорок четвертого года умер и сам Стефан. По непроверенным сведениям, Иллария, брошенная своим английским другом, нашла в Англии какого-то болгарина, за которого вышла замуж, но это только слухи…

Для церемониала прежде всего необходимы традиция и вера в церемониал. Откуда им было взяться у наполеоновских сановников, среди которых немалый процент составляли отставные якобинцы. Непримиримая часть родовой аристократии потешалась. Но для нее тяжелым ударом оказалось то, что папа Пий VII после долгих переговоров согласился приехать в Париж и короновать нового императора. Получив это известие, вождь и теоретик католической партии Жозеф де Местр писал из Петербурга Росси: «Не нахожу слов, чтобы выразить горе, которое вызывает у меня решение папы. От всей души желаю Пию VII смерти, как я сегодня пожелал бы смерти своему отцу, если бы он хотел завтра себя опозорить!»

Часов в пять вечера Аввакум отправился обратно в Момчилово.

Приезд папы сошел не гладко. Подробный рассказ об этом можно найти в исчерпывающих работах Массона, посвятившего около двадцати томов жизни Наполеона и его семьи, у Слоана (том II), в воспоминаниях современников. После первого парадного обеда во дворце церемониймейстер приготовил в честь Пия VII балетный спектакль, — мысль довольно неудачная: папа, к общему смущению, немедленно покинул зал. Император Наполеон нервничал и вел с кардиналами весьма мелочный торг; он отказался выехать навстречу папе, отказался стать на колени, не желал, чтобы папа возложил на него корону, не соглашался, чтобы папу внесли в собор на носилках. Церемониймейстеры кое-как находили компромиссы: встреча императора с папой в лесу Фонтенбло произошла «случайно», — Наполеон выехал «на охоту», как только было получено сообщение, что к лесу приближаются экипажи папы. На колени встала в соборе императрица. В вопросе о короне Пий VII уступил, — и император возложил ее на себя сам. Что до sedia gestatoria, то папе было объявлено: на носилках в Нотр-Дам в 1793 году внесли Марата, поэтому у зрителей могло бы родиться оскорбительное для папы воспоминание. Объяснение было странное (да и никогда Марата в собор на носилках не вносили). Но Пий VII признал его удовлетворительным и не настаивал.

25

Балабаница встретила его у порога — улыбающаяся, веселая, с засученными рукавами.

Гораздо важнее было другое. Наполеон и Жозефина женились в 1796 году в мэрии. Церковного брака не было. Ни папа, ни кардиналы совершенно этого не знали. Как ни странно, в Ватикане и вообще почти ничего не было известно о семье и семейных отношениях Наполеона. Достаточно сказать, что Пий VII вначале не знал даже имени новой императрицы: в первом своем послании он почему-то называл ее Викторией! Между тем император желал, чтобы папа короновал не только его, но и Жозефину. Сановники предупреждали Наполеона, что он идет на скандал: не может папа короновать женщину, которая с церковной точки зрения не есть жена императора. Наполеон стоял на своем: папа не знает, не надо ничего ему и говорить.

— Эй, человек божий, да ты совсем с глаз пропал! — сказала она, преданно глядя на него. — Где ты скитался целый день?

Жозефина была совершенно иного мнения. Она и вообще не сочувствовала тому, что происходило. Ей нисколько не хотелось становиться императрицей. Честолюбие ее не мучило, Жозефина желала просто жить в свое удовольствие: зачем престол? — только возбуждать зависть и ненависть, могут легко и убить (в Париже шли упорные слухи о заговорах против нового императора). А главное, она женским чутьем понимала, что для нее трон связан с особым риском: детей у них не было, при наследственном же образе правления, естественно, понадобится наследник. Церковный брак был некоторой гарантией против развода.

— Слонялся по окрестностям, — ответил Аввакум. — Такова моя работа — колесить по дорогам да выискивать старину!

— Старину! — громко рассмеялась Балабаница. — Нашел за чем ездить! Старина у тебя дома, вот перед тобой. Я-то для чего? Она стояла в сенях и лукаво глядела ему в лицо.

Биографы и до сих пор спорят о том, какие чувства испытывала Жозефина к своему мужу. Не разрешил этого вопроса и Фредерик Массон. По-видимому, в чувствах императрицы преобладал теперь страх, смешанный с благоговением. Жозефина смертельно боялась Наполеона и даже при инцидентах менее важных, например, когда дело шло о сверхсметных ее долгах поставщикам, твердила придворным дамам: «Увидите, он убьет меня, он способен меня убить!..» (Наполеон по ее виду тотчас о новых долгах догадывался и лишь говорил мрачно Дюроку: «Пойдите, постарайтесь у нее узнать, сколько».) Но на этот раз, вопреки категорическому запрещению, императрица, оставшись наедине с папой, сообщила ему, что не венчана с мужем. Разразилась та самая буря, которую предвидели благоразумные сановники: папа признал себя тяжко оскорбленным и наотрез отказался участвовать в коронации. Остановившись перед скандалом на всю Европу, Наполеон с яростью уступил. 7 фримера был совершен религиозный брак. Но и в отношениях между супругами, и в отношениях императора с папой создался холод.

— Такой старины, как ты, я боюсь как огня, — сказал Аввакум. — Того и гляди загорюсь!

Со всем тем церемония сошла превосходно. 2 декабря из Тюильрийского дворца двинулись к Нотр-Дам карабинеры, гренадеры, егеря, мамелюки. В великолепной золотой карете за ними следовали император с императрицей. На Жозефине были отделанное золотом белое платье, обошедшееся в восемьдесят тысяч нынешних франков, белое бархатное манто, диадема стоимостью в девять миллионов. Современники говорили, что она никогда не была так хороша, как в тот день, хоть шел ей пятый десяток. Мюрат нес перед ней корону; шлейф императрицы несли ненавидевшие ее сестры Наполеона (согласившиеся на это, после бурных сцен и слез, только в результате ультимативного требования брата: либо нести шлейф, либо тотчас покинуть Францию). Журнал «Moniteur» писал: «Нельзя описать величие этого зрелища».

— Да ведь я же тебе в матери гожусь, бог с тобой! — хохотала Бала-баница, подбоченясь.

— Мамулечка, роднулечка, — засмеялся Аввакум и положил ей на плечо руку, — найди-ка мне какую-нибудь дерюгу накрыть мотоцикл, а то, пожалуй, ночью опять дождь пойдет.

Сам император был мрачен{8}. Говорили, что он все время зевал во время коронационного обряда. Говорили, что при выходе из собора он со злобой толкнул скипетром кардинала, по случайности загородившего ему дорогу. Говорили, что один из генералов в ответ на вопрос Наполеона, как ему понравилась церемония, сказал: «Ваше Величество, не хватало только миллиона людей, которые погибли, чтобы уничтожить все то, что вы сегодня восстановили»... Но чего только не говорили и не выдумывали в Париже 2 декабря 1804 года, в день коронации императора Наполеона, после двенадцати лет республики, «единой, нераздельной и вечной»!..

— Об этом не беспокойся, — ответила Балабаница, делая вид, что не замечает его руки. — Ступай в дом да согрейся и обсушись, а то промок весь, как мышь. Смотри, как бы не оставил вдову с шестью сосунками.



— Сохрани господь! — со вздохом воскликнул Аввакум. — А за твою доброту, Балабаница, я от всего сердца тебя благодарю, но мне первым долгом необходимо заглянуть к бай Гроздану, так мы с ним условились.

Коронация Жозефины

Балабаница слегка отодвинулась и нахмурила брови.

XII

— Вчера друзья, сегодня бай Гроздан, а завтра еще кто-нибудь! — погрозила она ему пальцем.

Всякая перемена государственного строя, независимо от своего социально-политического смысла, означает великое перемещение всевозможных житейских благ и выгод. С приходом к власти Бонапарта, еще задолго до коронации, навсегда покинул историю его «покровитель», друг и шафер Баррас: ему предписано было выехать из Парижа в имения. Остряки шутили: «On a débarrasse la France»{9}. Другие видели в этом «признак морального оздоровления страны». В числе новых сановников были люди, вполне стоившие в моральном отношении Барраса. Перемещение житейских благ определялось главным образом государственной целесообразностью.

Из дома доносился запах горячих хлебцев. Аввакум проглотил слюну — с самого утра у него крошки не было во рту.

Так было на верхах власти. Внизу же все определялось личными связями, знакомствами, протекцией: каждый из сановников нового государства имел своих людей, которые политикой интересовались мало, но житейскими благами интересовались чрезвычайно. Сановник по мере возможности помогал своим людям. Наполеон прекрасно это понимал и считал явлением вполне естественным. Не возражал он вначале и против того, что его жена всячески покровительствовала мадемуазель Ленорман.

— Ничего, зато проголодаюсь как следует, — сказал Аввакум, направляясь к калитке. — Сейчас у меня что-то нет аппетита!

Вечер был ветреный, холодный, мрак стоял непроглядный.

Перед Сибиллой теперь открылись новые профессиональные возможности: к хиромантии, рабдомантии, орнитомантии присоединилась еще — Жозефина. Как ни неохотно посвящал Наполеон свою жену в государственные дела, она все-таки, проводя вечера в обществе сановников, знала многое из того, что намечалось правительством. Как было не делиться иными сведениями с милой мадемуазель Ленорман? Сибилла немедленно «предсказывала» это заинтересованным лицам. Слава Ленорман все росла. Со свойственной ей скромностью она писала: «Мною интересуются в Америке, я имею тысячи клиентов в Африке, дивное мое волшебство служит компасом для правительств; в Европе среди обращающихся ко мне значатся все выдающиеся и умные люди». Росло и ее благополучие; она обзавелась дорогой мебелью, картинами, — на стенах двух ее гостиных висели произведения Миньяра, Греза, Ван Дейка и Рембрандта!

Он шел по окраинным улочкам и несколько раз чуть не поскользнулся. До Илязова дома было меньше километра, но, чтобы дойти, ему потребовалось минут сорок. Когда наконец он добрался до высоких ворот, фосфоресцирующие стрелки его часов показывали десять.

XIII

Он сделал глубокий вдох, провел рукой по лицу и немного постоял. Кровь стучала в висках; казалось, земля убегала из-под ног.

Аввакум подумал: «Сменили ли охрану?»

По-видимому, дела Ленорман и особенно ее близость к Жозефине со временем стали раздражать Наполеона. Она, правда, утверждала, что он и сам был ее клиентом. Однажды, рассказывает Сибилла, к ней явилась какая-то деревенская женщина, оказавшаяся глухой и неграмотной. Она принесла записку: одно лицо желает получить гороскоп... Не буду утомлять читателя однообразными подробностями — были получены необходимые сведения, день и месяц рождения, любимый цветок, любимое животное и т.д. Звезды сразу открыли Сибилле, какое лицо послало к ней глухую, не умеющую читать деревенскую женщину. Сибилла составила изумительный гороскоп и присоединила к нему несколько политических советов: не надо воевать с Испанией, не надо задевать папу. «Император был поражен». Он, собственно, и погиб оттого, что не послушался советов Ленорман. Гороскоп же 11 декабря 1809 года поступил в архив парижской полиции. Столь удивительная точность — 11 декабря 1809 года — действует на воображение и теперь: пишущий эти страницы рылся в полицейском архиве F-7: вдруг и в самом деле там есть гороскоп Наполеона? Никакого гороскопа не оказалось; в F-7 вообще очень мало относящихся к Сибилле документов, да и они особого интереса не имеют. Ремесло Ленорман, очевидно, не прошло для нее даром. Под конец жизни ей просто стало трудно говорить правду{10}.

Он кашлянул и тихо открыл калитку. В нескольких шагах раздался зычный голос:

— Кто идет? Голос был незнаком.

В 1803 году мадемуазель Ленорман была арестована, — по ее словам, за то, что высказалась против высадки в Англию. Через некоторое время ее выпустили на свободу. Колдовство за деньги можно было бы подвести под ту или другую статью уголовного закона, да с законом и не очень тогда считались. Вероятно, у Сибиллы нашлись влиятельные покровители. Позднее Наполеон запретил Жозефине встречаться с Ленорман — и тоже не достиг цели: они продолжали встречаться тайно. В 1809 году 11 декабря «в понедельник, посвященный «Диане», Сибилла была арестована вторично. Этот свой арест она впоследствии описала в самой драматической форме{11}. Сбиры, в числе которых было лицо, занимавшее высокий пост в полиции, долго ее допрашивали. Она держалась необычайно мужественно. Объяснила, что ей было заранее известно об ожидающем ее аресте. Высокопоставленное лицо, видимо, заинтересовалось: откуда же это ей было известно? Ленорман пояснила: ей все заранее сообщает «гений Ариель, дух сверхнебесный и весьма могущественный» («esprit super-céleste et très puissant»).

— Я хочу проверить часы, — сказал Аввакум. — Который час?

Высокопоставленное лицо сразу увяло: вероятно, оно предполагало, что сведения могли поступать к Сибилле от существа более земного. Сбиры отвезли Ленорман в тюрьму, отобрав у нее четыре тома «Физиогномонии» Лафатера, магическую палочку, талисман, тридцать три греческих жезла, огненное зеркало и другие предметы первой необходимости.

— Проходи, — ответил более мягко постовой.



Приходилось работать без света, поэтому время, пока он возился с наружным замком, показалось ему вечностью.

Арест госпожи Ленорман

Войдя наконец в мрачную каменную прихожую, он опустился на пол, чтобы отдохнуть минуту-две. Опершись головой о стену, он закрыл глаза и испытал невообразимое блаженство. «Как хорошо!» — со вздохом подумал он. И тут же почувствовал, что погружается в тихое, спокойное море тьмы, расцвеченное тут и там зелеными и лиловыми пятнами.

Ленорман уверяла, что второй ее арест был связан с разводом императора: она открыла Жозефине, что Наполеон хочет ее покинуть. Императрица бросилась к мужу. Наполеон разгневался: «Какой предатель сообщил вам это? Пусть же он трепещет!» «Нет предателя, но я все знаю, — ответила Жозефина, — мне все сказала мадемуазель Ленорман!» и т.д. Небольшая (очень небольшая) доля правды в этом рассказе не исключается. О возможности развода императорской четы в Париже поговаривали давно. Не было бы ничего удивительного, если бы Сибилла и в самом деле сообщила что-либо об этом Жозефине. Имел ли отношение к этому делу арест гадалки, не берусь сказать.

Открыв глаза, Аввакум испугался: неужели он проспал самое подходящее для работы время? Было такое ощущение, будто он провел во сне много часов, столько видений промелькнуло перед глазами.

XIV

Взглянул на часы — двадцать минут одиннадцатого.

Император действительно давно подумывал о разводе — главным образом по соображениям династическим: Жозефина не дала ему детей; это было главным горем всей ее жизни. При дворе образовалась партия, стоявшая за развод и за новый брак либо с русской великой княжной, либо с австрийской эрцгерцогиней. Наполеон то внимательно выслушивал соображения руководителей этой партии, то внезапно приходил в ярость: как они смеют вмешиваться в его интимные дела? Он сам не знал, как быть.

Как он и предполагал, огромный замок складского помещения только пугал своими размерами, на самом деле это был весьма примитивный механизм. Аввакум, который не испытывал удовольствия от легких побед, даже нахмурился. Прежде всего он завесил окошко своим пиджаком, а поверх его пристроил еще плащ. Потом зажег фонарик, нашел в карманах две булавки и приколол края «занавесок» к раме, чтобы не было просветов.



После этого зажег лампу.

Жозефина Богарне 1808 год

Посреди комнаты были свалены в беспорядке всевозможные инструменты: большие и малые кирки, треноги с приборами для измерений и нивелировки, секстанты, рулетки, отвесы. Тут же лежали готовальни, бутылочки с тушью, логарифмические и прочие линейки. Против окна находился стеллаж. На средней полке лежало несколько папок, они-то и привлекли внимание Аввакума. Он протянулся к самой большой и не ошибся: в ней был маршрутный дневник группы. Аввакум уселся на пол и начал листать его. Восьмого августа геологи вместе с капитаном Калудиевым в четвертый раз отправились исследовать местность юго-восточнее Карабаира. Указывались координаты нескольких пунктов. Последний пункт и по долготе и по широте был в непосредственной близости — с разницей в несколько десятых градуса — с пунктом, в котором пеленгаторы засекли передачу тайной ультракоротковолновой радиостанции.

Аввакум усмехнулся, полез было за сигаретами, но опомнился: курить ему не придется. Он взглянул на дату под последней записью; ниже подписи майора Инджова было отмечено красным карандашом десятое августа.

Итак, десятого августа в заштрихованном секторе, где группа вела изыскания, или, точнее, на восточной границе этого сектора, неизвестная радиостанции передала в эфир шифрованную радиограмму.

Наполеон любил Жозефину, хоть она порою чрезвычайно его раздражала и хоть относился он к ней, как к странному существу непонятной ему породы. Жозефина вела образ жизни, вызывавший изумление у императора. Госпожа де Ремюза оставила нам подробное описание дня Жозефины. Она по утрам ежедневно посвящала туалету около трех часов, затем много раз переодевалась и три раза в день меняла белье. У нее было четыреста шалей и несметное число платьев, стоивших по 40, 50 и по 100 тысяч франков. Целый день в ее апартаментах сменяли друг друга какие-то поставщики, портнихи, модистки, с которыми она обращалась, как с лучшими друзьями; никакого этикета Жозефина не признавала: зачем эта ерунда? Модисткам и портнихам она неизменно рассказывала все свои семейные дела и огорчения; не имела секретов и от горничных. Жозефина не читала ни книг, ни газет — там одни неприятности, — ничего не делала целый день и нисколько не скучала. Наполеону было жаль Жозефину. Вдобавок он опасался, что народу его развод не понравится. В этом он и не ошибся. Народ и в особенности старая гвардия были разводом возмущены: он не должен был бросать «свою старуху» ради какой-то иностранной принцессы! Простые люди любили Жозефину за ее простоту. Император колебался мучительно и долго, обдумывал самые невероятные планы, вплоть до возможности симулировать беременность Жозефины и объявить подкидыша ее сыном и наследником престола!

Аввакум начал прослеживать миллиметр за миллиметром картографическую схему. Радиостанция находилась у восточной границы заштрихованного сектора. От этой границы был обозначен пунктирной линией обратный путь группы, следовавшей в северо-западном направлении, он кончался в котловине между Момчиловом и Луками.

Картина была весьма странная. Наполеон был женат, официально никто о разводе не заикался. Но в то же время, в порядке дипломатических переговоров, ему спешно подыскивалась подходящая невеста. При дворе об этом знали многие; не могла в конце концов не узнать и сама Жозефина. Руководители партии развода становились все смелее. Как на беду, за несколько лет до того, в марте 1806 года, император издал закон, по которому принцы царствующего дома лишены были права на развод. Знаменитый юрист Камбасерес любезно взял на себя юридическую сторону дела. Были найдены в истории прецеденты: развелся с женой Генрих IV, развелся Филипп Август, развелся, наконец, сам Карл Великий!

Аввакум закрыл папку и положил ее на место. Теперь он знал, что находящийся в составе группы неизвестный X., идя позади своих товарищей, отстал от них и, задержавшись минут на тридцать, успел связаться с заграничным центром и передать в эфир шифрованную радиограмму. Учитывая, что передача велась в ночное время, Аввакум был уверен, что X. либо помнил шифр наизусть, либо пользовался им с помощью фонаря, либо же сам шифр был светящимся.

Сцены развода много раз описывались историками. 30 ноября 1809 года император обедал с императрицей. «За обедом было ледяное молчание». Затем Наполеон приказал всем выйти. Через несколько минут из комнаты донеслись страшные, раздирающие душу крики. Дворцовый комендант де Боссе вбежал в кабинет. Императрица в истерике каталась по ковру. Придворные бросились за лейб-медиком. Вдруг Жозефина лишилась чувств. При всей своей простоте и непосредственности, она в некоторых отношениях превосходила Сару Бернар. Дворцовый комендант с Наполеоном подняли императрицу и бережно перенесли ее на диван. Не открывая глаз, она сердито прошептала Боссе: «Не давите так крепко...»

Чтобы утешить Жозефину, Наполеон подарил ей Рим! Из Рима будет сделано особое владение, оно отдается императрице. Не всякий муж, конечно, мог при разводе сделать такой подарок жене; однако Жозефина слышать о нем не хотела: зачем ей Рим? что ей делать в Риме? она предпочитает остаться в Париже. Император согласился и на это: вместо Рима Жозефине были подарены Елисейский дворец, Мальмезон, охотничий замок Наварр. Ей назначили пенсию в три миллиона франков в год. Долги ее были уплачены. За ней оставался императорский титул, и даже было обещано, что на придворных церемониях она будет иметь преимущество в ранге перед новой императрицей. Наполеон, по-видимому, был чрезвычайно доволен, что отделался. На радостях он объяснял Жозефине, что их отношения останутся прежними: ведь он будет часто ее навещать.

Он погасил свет и, когда стал одеваться, вдруг почувствовал ужасную усталость.



Поднявшись на галерейку, Аввакум увидел возле своей комнаты стульчик, а на нем ломоть остывшего хлеба и кусок брынзы; все это было завернуто в белое холщовое полотенце.

Развод 15 декабря 1809 года.

Он переложил еду на стол, даже не попробовав ее, достал радиопередатчик и погасил свет. Насвистывая, чтобы не было слышно, как стучит ключ, он передал в Софию короткую зашифрованную радиограмму:

XV

«Проверьте, есть ли среди болгар, живущих в Англии, человек по фамилии Ичеренский. Жду сведений о нем и о его семье. Экстренно Точка».

После развода с Жозефиной произошло странное явление: она по-настоящему влюбилась в Наполеона. В пору их брака в ее чувствах к мужу, повторяю, преобладали благоговение и страх. Теперь чувства Жозефины нельзя было назвать иначе, как страстной влюбленностью. Вскоре после семейной сцены император посетил ее в их Мальмезоне. Она плакала в течение всего визита. Посещал он ее и позднее, вначале чаще, потом реже, — все, как бывает. Перед каждым свиданием, во время свидания, после свидания были слезы; за ними следовали мечты о новой встрече.

Спрятав радиопередатчик, он присел на кровати, чтобы составить план действий на завтра.

Многое в психологии Жозефины так же непонятно, как трогательно. Она сама советовала Наполеону жениться на Марии Луизе; вела даже об этом, по своей инициативе, переговоры с госпожой Меттерних! Когда у Наполеона родился сын, страстное желание Жозефины: увидеть его. Ценой больших усилий она устраивает встречу: маленького римского короля привозят в колясочке в Багателль. Наполеон все это принимал как должное. В письмах к Жозефине он сообщает разные сведения о своем сыне. В одном из писем считает даже нужным уведомить ее: «Императрица (т.е. Мария Луиза) очень меня любит!» Быть может, он думал, что известие это должно крайне обрадовать Жозефину. А скорее написал первое, что пришло в голову: он был очень занят, ему некогда было размышлять о чужой душе.

За окном завывал ветер, ветки суковатой сосны тихо постукивали по стеклу. Проснулся Аввакум в той же позе — прислонившись к стене, одетый, в ботинках. Посмотрел на часы — скоро два. Найдя ощупью плащ, он приоткрыл створки окна и осторожно забрался на толстые ветки сосны. Затем прикрыл окно и, защищая глаза от колючей хвои, потихоньку спустился на землю.

Жозефина показывалась в обществе, но ее появление, естественно, вносило холодок. Она это замечала — и плакала. Плакала она вообще беспрестанно. После приезда в Париж Марии Луизы присутствие двух императриц стало вызывать многочисленные неудобства. Наполеон позаботился о том, чтобы Жозефина бывала в столице возможно реже. Она путешествовала, жила в Мальмезоне, в охотничьем замке — и плакала.

Он пошел не к калитке, а зашагал по тропке, которая вела к плетню.

Не надо, впрочем, думать, чтобы горе отражалось на ее образе жизни. Поставщики от нее не выходили. Несмотря на свой огромный доход, Жозефина еще ухитрилась заново задолжать до двадцати пяти миллионов франков. Между тем прожила она после развода лишь пять лет (пережив крушение империи); умерла скоропостижно, проболев всего два дня. Мадам де Ремюза рассказывает, что за несколько часов до своей кончины императрица была очень озабочена: какой пеньюар надеть? — в этот день ее должен был посетить в Мальмезоне император Александр: «Она отошла в мир иной вся в лентах и розовом атласе...»

Выбравшись на улицу, Аввакум немного постоял, напряженно прислушиваясь. Он улавливал лишь шум да посвистывание ветра в плетнях и у безмолвных домишек. Припомнив, что бай Марко Крумов рассказывал ему про дом, где жил Боян Ичеренский, Аввакум сделал шагов двадцать в южном направлении и оказался в широком проулке, который огибал старую корчму и выходил на дорогу, ведущую в Луки. Отсчитав четыре дома с правой стороны, он приблизился к пятому. В этом доне за высокой кирпичной оградой жил Боян Ичеренский. По словам Марко Крумова, геолог один пользовался этим жилищем — хозяева его еще в минувшем году переселились в Мадан.



Подойдя к дому, Аввакум замер: у его ограды, словно бы выплыв из мрака или выскочив из-под земли, стояла автомашина. Вокруг разносился едва уловимый запах нагретых шин и бензина.

Жозефина принимает в Мельмозене Александра I.

XVI

Аввакум крадучись приблизился к машине. Это был открытый четырехместный «виллис».

Ленорман и во второй раз оставалась в тюрьме недолго. Но для нее, как и для ее покровительницы, началось время упадка. Предсказывать было трудно, Жозефина больше ничего не знала. Как будто стала проходить на гадание и мода. Из-за этого ли или из-за ареста Сибилла стала врагом существовавшего строя. По крайней мере, когда союзники вступили в Париж, Ленорман, с эмблемой Бурбонов, вышла навстречу казакам, которых она почему-то именует «возлюбленными сынами Меркурия». По ее словам, публика немедленно ее узнала и устроила ей овацию: «Да здравствует король и мадемуазель Ленорман! Она предсказала 1814 год!»

Сибилла всячески старалась войти в милость к Бурбонам. Но это ей не удавалось. Мода не желала возвращаться. Ленорман ушла в литературу. Большая часть ее книг написана после Реставрации. Немногим известно, что она написала первую биографию императрицы Жозефины. О ее произведениях у историков вспоминать не принято — и напрасно. Разумеется, врала Ленорманша очень много, но если уметь читать книги, то можно выудить правду и из этой. А едва ли кто лучше знал Жозефину, чем Сибилла. Книгу свою она посвятила императору Александру, к которому ездила в Аахен, — там тоже гадала. Царь относился к ней благосклонно. В предисловии к книге Сибилла напечатала письмо за подписью князя «Валкуского» (очевидно, П.М.Волконского), помеченное 6/18 октября 1818 года и извещающее ее о том, что царь принимает посвящение и жалует ей бриллиантовое кольцо. В предисловии же ко второму выпуску сообщалось, что Наполеон на острове святой Елены заливался слезами умиления, читая книгу госпожи Ленорман, и в частности посвящение императору Александру: «Слезы лились из глаз великого человека» и т.д. Наполеон скончался незадолго до выхода второго выпуска, и не использовать его в рекламных целях было, конечно, грешно. Дружба г-жи Ленорман с Жозефиной продолжалась и после развода. Получив известие о внезапной болезни императрицы, Сибилла бросилась в Мальмезон, — «могла лишь поцеловать мертвое тело».

В кирпичной ограде зиял проем — человек, вышедший из «виллиса», оставил калитку открытой настежь.

Ленорман пережила Жозефину почти на тридцать лет. О старой гадалке больше никто в Париже и не говорил. Она была богата, занималась какими-то спекуляциями. Но, по-видимому, ее пророческий дар терял силу на бирже: она потеряла на спекуляциях значительную часть того, что дало ей человеческое легковерие.

«Опередили меня», — с горечью подумал Аввакум. В ту же секунду он шмыгнул во двор и увидел, что на верхнем этаже, опоясанном узеньким балкончиком, светилось окно.

На чужом легковерии была построена вся ее жизнь, — в этом, собственно, единственный интерес ее. Госпожа Ленорман жила в ту эпоху, для которой считается особенно характерной вера в разум, в его мощь, в его права. Клиентами же ее были самые известные люди мира! Я сопоставил жизнь Сибиллы с жизнью Жозефины Богарне. Это, конечно, область «малой истории». Но сопоставление казалось мне занимательным именно потому, что так ясно на нем проявляется тесная связь между малым и большим. Все здесь было торжеством случая. «Случай — это псевдоним Господа Бога, когда он не хочет подписывать свое имя», — говорит французский поэт. Верховному Промыслу и в самом деле нечего было бы подписывать в делах этих двух женщин, довольно близко стоявших и к большой истории—к настоящей.

Друзей и близких у мадемуазель Ленорман не было. После ее кончины наследники сообщили официальному биографу, что она «умерла девственной, как Ньютон»! Тот же официальный биограф говорит, что скончалась Сибилла 25 июня 1843 года. Но, кажется, это не совсем точно. По крайней мере, в номере «Journal des Débats» от 28 июня 1883 года мне попалась следующая заметка:

Вспомнив про запах нагретой резины и бензина на улице, он подумал: «Этот приятель только что вошел сюда».

«Вчера, 72 лет от роду, умерла женщина, о которой много говорили, знаменитая гадалка, мадемуазель Ленорман. Она, говорят, оставила 500 000 франков племяннику, офицеру нашей армии в Африке».



Все так же крадучись, он проскользнул к входной двери, слегка нажал на дверную ручку и выругался про себя: дверь оказалась запертой изнутри.

Единственный портрет госпожи Ленорман.

Он отступил на несколько шагов назад и от досады скрипнул зубами. Ногти впились в ладони, сердце, казалось, вот-вот разорвется. Но так продолжалось только одну-две секунды. Овладев собой, Аввакум сунул руку в бездонный карман плаща и извлек оттуда пятиметровую веревку со стальным крючком. Подбежав к балкончику, он забросил конец веревки вверх — крючок зацепился за тонкую планку перил. Аввакум снял ботинки, ухватился за веревку и, упираясь ногами в стену, взобрался на балкон. Пригнувшись, он подкрался к окну и заглянул в него.

Поистине это была ночь больших неожиданностей.

В комнате стояла Виктория Ичеренская, на ней была зеленая куртка, а выбеленные перекисью волосы покрывал платок. Она лихорадочно шарила в ящике кухонного стола. Вытащив оттуда кучу вилок и ножей, она швырнула их на пол и, засунув руку еще глубже, вынула оттуда большую серебряную чашу. Пододвинув стул, Ичеренская уселась возле стола и, поставив чашу на колени, затеяла какую-то странную возню. Похоже было, она чистила верхний край чаши. Но что она делала в действительности, Аввакум не мог видеть, так как Ичеренская сидела к нему вполоборота. Но вот она схватила со стола ручку и листок бумаги и, опуская ручку в какой-то маленький пузырек и все время поглядывая к себе на колени, написала несколько строк. Отшвырнув ручку и выплеснув содержимое пузырька на пол, она взяла карандаш и написала на том же листке еще несколько строк. Листок сунула в толстую книгу, лежавшую на столе, и снова принялась чистить верхний край чаши.

Все это длилось около пяти минут.

Затем Виктория Ичеренская встала, сняла с головы платок, расстелила его на полу и сложила в него разбросанные ножи и вилки. Сверху положила серебряную чашу. Завязав все это в узел, она сунула его в кожаную сумку, которую Аввакум только сейчас заметил на полу возле стола. Взяв сумку в левую руку, правой она потянулась к лампе.

В тот же миг Аввакум отскочил к перилам, перемахнул через них, повис на веревке и спрыгнул, сильно ударившись при этом о землю. Несмотря на острую боль в ступнях и щиколотках, он не задержался ни на секунду, а, перебежав двор, юркнул в калитку. Оказавшись на улице, оглянулся, лихорадочно соображая, что предпринять дальше, еще раз оглянулся. Во дворе послышались шаги. Он быстро забрался сзади под машину.

По-прежнему выл ветер, ветки фруктовых деревьев стонали, как будто просили сжалиться над ними.

Виктория поставила сумку между передним и задним сиденьем, села за руль и на жала на стартер. Стартер взвизгнул и затих. Она пробовала еще и еще — мотор не заводился. Она выскочила из машины, подняла капот и, как по звукам догадался Аввакум, стала подкачивать бензин в карбюратор.

Тем временем Аввакум выбрался из-под машины и ухватился руками за запасное колесо.

Виктория снова нажала на стартер: на этот раз мотор загудел. Пока она выжимала сцепление и давала газ, Аввакум встал, а в момент, когда машина тронулась с места, навалился животом на спинку заднего сиденья, протянул руку и схватил кожаную сумку. Виктория включила вторую скорость, и Аввакум благоразумно откинулся назад. Он упал ничком , зарылся лицом в грязь, но кожаную сумку из рук не выпустил.

«Виллис» скрылся в темноте, Аввакум поднялся весь исцарапанный, перепачканный в грязи, но с радостным чувством в душе.

26

Он вернулся той же дорогой и попал к себе в комнату, взобравшись по стволу старой сосны. Хотя было уже около четырех часов, мрак был такой глубокий, словно близилась полночь, а не рассвет.

Он зажег лампу, взглянул на себя в карманное зеркальце и рассмеялся. Положив кожаную сумку на стол, он принялся вытаскивать из необъятных карманов своего плаща другие трофеи, захваченные в доме Бояна Ичеренского: пустой пузырек, содержимое которого Ичеренская вылила на пол. два других пузырька, наполненные красной жидкостью, и листок бумаги с несколькими торопливо написанными цифрами.

В створке окна, через которое он наблюдал за Викторией Ичеренской, не хватало одного стекла. Как видно, оно было вынуто специально, и притом осторожно — в пазах рамы не было ни единого гвоздика, все они были выдернуты. Рама была без замазки, и дырочки от гвоздиков казались совсем свежими. Аввакум измерил длину и ширину вынутого стекла и записал размеры на листочке, лежащем теперь у него на столе. Он и воспользовался этим отверстием в окне, чтобы, просунув руку, открыть задвижку и забраться в комнату.

Два пузырька он нашел в кухне, среди множества других пузырьков. А жидкость, содержавшуюся в них, — вероятно, вино, налил из двух совершенно одинаковых бутылок, которые он обнаружил в нижнем отделении кухонного шкафа. Обе бутылки были наполовину пусты, имели одинаковые этикетки «Болгарское шампанское», и он, вероятно, не обратил бы на них особого внимания, если бы на этикетке одной из них не заметил маленького кружочка, выведенного химическим карандашом.