Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Генерал Пишегрю против Наполеона

В серых запыленных коробках лежат папки с делами. Исписанная бумага покрыта пометками, штемпелями, печатями. Дата прибытия, число отправки, иногда резолюция властей на полях. Обыкновенные «входящие» и «исходящие», — что с того, что они как бы писаны кровью? С некоторыми из этих бумаг серии F-7 так или иначе связаны убийства, расстрелы, гильотина, пытка. Это полицейский архив времен Французской революции. Трудно поработать здесь месяц-другой — и не стать на всю жизнь мизантропом.

Некоторые «досье» в этом архиве терпеливо составлялись десятилетиями. Но с первого взгляда на документ по обращению и приветствию сразу видишь, в какую эпоху попал. В серии есть бумаги, оставшиеся еще от дореволюционного строя. Тогда выражались цветисто: «Остаюсь, господин маркиз, совершенно преданным и послушным вашим слугой...» Через несколько лет та же рука пишет: «Привет и братство» (революционные ухари писали сокращенно: «Sal. et frat.»). Еще десятилетие: «Его Величеству Наполеону Великому...» Дальше читать не надо, будет опять: «Et je suis, Monsieur le Marquis...» Все кончилось нашей эпохой «дорогой (или «уважаемый») господин» — и слава Богу. Но документы нашего времени здесь никому не показываются{1}.

Много сохранилось от революционной эпохи и шифрованных документов. Есть также бумаги, побуревшие от огня. Люди, которые их писали, имели основания скрывать свои сообщения. И другие люди имели основания этими сообщениями чрезвычайно интересоваться. Одни писали невидимыми симпатическими чернилами, другие проявляли перехваченные письма огнем. Попалась мне папка (6146, № 7), которая вся состоит из таких документов. К ней и прикоснуться невозможно: обожженная бумага так и рассыпается в руках.

Коробки, связанные с настоящим рассказом (6144—6, 6271—6 и 6391—6405), относятся к очень мрачной кровавой драме. В ней некоторые страницы изучены историками превосходно, другие почти вовсе не изучены. Психологическое же ее содержание нам гораздо понятнее, чем современным французам. В нас она рождает весьма близкие сопоставления. Предоставляя их читателям, я по возможности кратко расскажу самую трагическую жизнь революционного времени.

I



Родители Шарля Пишегрю, как и все его предки, были небогатые крестьяне. При чьей-то поддержке его удалось определить в среднюю школу. Он обнаружил там большие способности, особенно к математическим наукам, и, окончив курс, получил место репетитора в Бриеннском военном училище, где в числе его учеников был, правда очень недолго, Наполеон Бонапарт. Определенного призвания молодой Пишегрю в себе не чувствовал. Педагогическая деятельность его не соблазняла; хотел он было стать монахом, но не стал и неожиданно для своих близких двадцати лет от роду пошел в солдаты. Пишегрю поступил в артиллерию и прослужил нижним чином десять лет. Начальство очень его отличало, он храбро сражался в Америке с англичанами, но выйти в офицеры при старом строе не мог, не будучи дворянином. Революция застала Пишегрю сержантом и очень изменила его карьеру.

Он стал делать то, что делали в ту пору все: выступал на митингах, говорил горячие речи. На него обратили внимание. Начиналась революционная война. Батальон безансонских добровольцев избрал Пишегрю своим командиром. Он мог наконец себя показать: через два года сержант стал дивизионным генералом. Ему было поручено командование армией, затем группой армий. Пишегрю шел от победы к победе. С революционным правительством он ладил недурно. Сам Робеспьер оценил его «цивизм», Сен-Жюст очень его любил. Но и с людьми, которые отправили Робеспьера и Сен-Жюста на эшафот, у Пишегрю тоже установились добрые отношения. Не слишком ненавидели его и в противоположном, роялистском лагере. До нас дошли, кажется, только два указания (и то не очень злобные) на «зверства», якобы совершенные Пишегрю. Из этого обстоятельства почти безошибочно можно сделать вывод, что никаких зверств он не совершал: в противном случае, при полемических нравах гражданской войны, обличения встречались бы десятками. Есть и прямые указания (даже со стороны врагов) на то, что Пишегрю вел себя в походах как культурный и порядочный человек. Ему, например, предлагали не брать в плен англичан, — он отказался последовать этому предложению. У населения завоеванных им земель Пишегрю тоже оставил добрую славу.

Сен-Жюст, который предписывал революционным генералам «спать, не раздеваясь», и сам для примера питался на фронте сухарями, очень ценил спартанский образ жизни Пишегрю. Эта оценка, по-видимому, не делает чести проницательности революционного комиссара. У нас есть свидетельства о том, что Пишегрю не так уж блистал спартанскими добродетелями. Один из его сослуживцев, генерал Тибо, говорит с восторгом, что Пишегрю выпивал за столом «без бравады» от пятнадцати до восемнадцати бутылок вина (может, все-таки стаканов?), — насчет того, сколько он мог выпить «с бравадой», остается только делать предположения. Очень любил генерал и женщин. О многих дамах того времени в разных мемуарах упоминается: «была, по слухам, любовницей Пишегрю». Один исследователь откопал даже газетное объявление, при помощи которого главнокомандующий подыскивал себе подруг «в возрасте от пятнадцати до двадцати лет». Генерал Сен-Сир упоминает «постыдные выходки Пишегрю». Сам Пишегрю как-то в ответ на вопрос, для чего люди воюют, философски сказал: «Для удовольствий плутовства».

Спартанцем Пишегрю, конечно, не был, однако отнюдь не должно представлять себе его буйным кутилой, весельчаком или пьяницей. Это был человек сдержанный, холодный и замкнутый. Отличаясь природным умом, он выделялся среди своих сослуживцев и образованием. Он много читал, в особенности, конечно, древних классиков: это тогда было так же обязательно, как, например, теперь читать Пруста или у нас когда-то «Что делать?».

О военных талантах Пишегрю некоторые из его сверстников (и конкурентов) отзывались довольно пренебрежительно. Но если бы о выдающихся людях судить по тому, что о них говорили их сверстники и конкуренты!.. Напротив, Наполеон, которого очень трудно заподозрить в симпатиях к Пишегрю, ставил его чрезвычайно высоко: по-видимому, как тактик, он был предшественником Бонапарта. Очень ценили Пишегрю и в английской, и в русской, и в австрийской армиях. Не подлежит сомнению, что он был человек исключительно храбрый, — храбрость свою он доказал всей жизнью. Добавлю, что Пишегрю был атлетического телосложения и обладал огромной физической силой; это он также доказал в свой роковой день.

На вершины славы подняла Пишегрю кампания 1794— 1795 годов. В течение нескольких месяцев он завоевал Голландию, занял Утрехт и Амстердам и — что всего эффектнее — завладел голландским флотом: в этот год стояла очень холодная зима, реки и каналы замерзли, замерз и залив Зёйдерзее, в котором застряла голландская эскадра, собиравшаяся перед приближением неприятеля уйти в Англию. По приказу Пишегрю высланная вперед кавалерийская дивизия в конном строю по льду атаковала неприятельскую эскадру и заставила ее сдаться. Это, вероятно, единственный случай в военной истории, когда флот был взят в плен кавалерийской атакой. Пишегрю стал популярнейшим из французских генералов. Конвент осыпал похвалами победоносного полководца. Называли его и героем, и римлянином, и спасителем отечества.



II

В ту пору британское правительство уже плохо верило в возможность военной победы над Францией. В борьбе с революционными войсками союзная коалиция терпела неудачу за неудачей. Французский народ, правда, тяготился войной. Но не менее тяготился ею и народ английский. В Лондоне шумные демонстрации шли под лозунгом «Долой войну! Долой Питта!..» Британский премьер не мог показаться на улицу. В октябре 1795 года при открытии парламента был освистан толпою сам король — случай в Англии весьма необыкновенный. Питт все чаще подумывал о соглашении с «более благоразумной частью разбойников». И ему, как и его товарищам по кабинету, все яснее становилась необходимость той тактики, которую старичок коллежский советник в «Капитанской дочке» выражает словами: «Не должно действовать ни наступательно, ни оборонительно, ваше превосходительство, двигайтесь подкупательно».

Это была, впрочем, издавна любимая тактика Питта. Первый министр Великобритании верил в очень немногое. Но в деньги он верил твердо. Соответственно влияли на Питта и некоторые французские эмигранты, часто предлагавшие подкупить то или другое лицо. Один из эмигрантов позднее предлагал подкупить самого Бонапарта — и притом по сходной цене: всего за 240 ливров. И британское правительство, и будущий король Людовик XVIII, и командующий армией эмигрантов принц Конде очень внимательно относились к такой информации. Для них весною 1795 года оказалось необыкновенно приятным сюрпризом сделанное им агентами в глубокой тайне поразительное сообщение о том, что главнокомандующий рейнской и мозельской армиями, завоеватель Голландии, знаменитый генерал Пишегрю очень недоволен революцией и что с ним можно поговорить. Сообщение это было верно.

III

Современники и историки не раз задавались вопросом, какие именно причины побудили генерала Пишегрю вступить в тайные сношения с Бурбонами, с британским правительством и с союзной коалицией. Указывалось, например, на то, что революционные власти как раз обошли генерала в деле, связанном со служебным производством: вместо него на должность инспектора артиллерии было назначено другое лицо. Сен-Сир утверждает, что главнокомандующий рейнской армией просто продался за деньги, нужные ему для развратной жизни. Историки-роялисты, напротив, предполагали в Пишегрю искреннюю симпатию к старому строю и к принцу Конде, который когда-то лично произвел его в сержанты. Все это довольно неправдоподобно. При старом строе Пишегрю выслужился из рядовых в сержанты за десять лет. Революция в два года сделала его из сержантов главнокомандующим. При таких условиях очень трудно объяснить переход честолюбивого полководца на сторону Бурбонов обидой за недостаток внимания со стороны революционных властей или особенной его благодарностью принцу Конде за пожалование сержантского чина. Не так просто объяснить действия генерала и корыстью. Пишегрю нельзя назвать бесчестным человеком. Не был он и жаден к деньгам, да и, наконец, в его положении при столь распространенном тогда взяточничестве и казнокрадстве он, конечно, имел более простые и безопасные способы наживы, чем получение денег от англичан. Мы знаем также, что позднее Пишегрю отказался от миллиона ливров, которые британский агент просил его принять в бесконтрольное распоряжение «для дела»{2}. Мне кажется, главнокомандующий был просто уверен в непрочности революционного строя. Сам он был сторонником конституционной монархии.

Агент принца Конде Фош-Борель в своих воспоминаниях подробно описывает, как он в августе 1795 года явился к Пишегрю с первыми предложениями Бурбонов. Генерал находился в замке Блотцгейм у одной из своих любовниц, госпожи Соломон. Фош-Борель ухитрился проникнуть к нему под видом поставщика шампанского. Дело было весьма рискованное: легко было попасть и под расстрел. Для начала Фош-Борель, волнуясь, понес ерунду то о шампанском, то о какой-то неизданной рукописи Жан-Жака Руссо, с которой он хотел бы познакомить гражданина генерала. Пишегрю слушал с благодушным недоумением. «Рукопись Руссо? Я не знал, что есть еще неизданные рукописи Руссо... Надо посмотреть... Я Руссо принимаю не целиком...» Фош-Борель наконец собрался с духом и сообщил, что, кроме шампанского и рукописи Руссо, у него есть еще важное поручение к гражданину генералу... «От кого?» — «От принца Конде!!!»

Пишегрю не отправил Фощ-Бореля на расстрел. Напротив, он очень внимательно его выслушал. Награды, выработанные принцем, были соблазнительны. Конде именем короля обещал генералу чин маршала Франции, миллион наличными деньгами, сто тысяч годовой ренты и т.д. За это Пишегрю должен был провозгласить монархию, заключить перемирие с австрийцами, сдать им в залог важную крепость и двинуть армию на Париж. «И только-то?» — спросил в первую секунду главнокомандующий. Однако выражение иронии с его стороны этим и ограничилось. Через десять дней в руках принца Конде была краткая собственноручная записка Пишегрю следующего содержания: «Z получил бумаги X и рассмотрит их, чтобы использовать при подходящих обстоятельствах. Он предуведомит об этом X».

Я видел в замке Шантильи{3} подлинник этой записки, сыгравшей столь страшную роль в жизни Шарля Пишегрю.

На неровно сложенном листе тонкой голубоватой бумаги нервной торопливой рукой набросаны три строчки... В дальнейшем главнокомандующий переписывался с Конде при помощи шифрованных записок. В продолжительной переписке, связанной с этим делом, Пишегрю называется «Батист» или «Зет», Конде — «Икс» или «Буржуа», Бонапарт — «Элеонора». Деньги именуются «патриотизмом» (в чем можно усмотреть и эпиграмму).

Требования принца казались неосуществимыми Пишегрю. Легко было сказать — «повести армию на Париж». Еще надо было знать, пойдет ли на Париж армия. Пишегрю все давал Бурбонам советы умеренности и благоразумия, которые, кажется, чрезвычайно их раздражали. Генерал постоянно высказывался в защиту конституционных принципов и ждал «эволюции общественного мнения». В связи с этими настроениями он подумывал и о том, чтобы уйти от военной деятельности: он хотел попасть в Совет Пятисот и использовать свою популярность для более или менее мирного, почти «парламентского» свержения Директории. Впрочем, Пишегрю, по-видимому, сам не знал, что следует делать. Положение его как главнокомандующего было весьма нелепое. Он должен был одинаково опасаться и побед и поражений: победа укрепила бы положение правительства, поражение подорвало бы его собственную популярность. Бездеятельность Пишегрю вызывала все большее неудовольствие Директории. Он был, наконец, с почетом и комплиментами отставлен от должности главнокомандующего. Сношения его с Бурбонами продолжались. Вскоре Пишегрю действительно прошел в Совет Пятисот, который почти единогласно избрал его своим председателем. Вокруг популярного генерала сгруппировалась правая оппозиция правительству. Левые члены Директории во главе с Баррасом ждали случая для того, чтобы свернуть ему шею. Впрочем, в этой темной игре все карты были спутаны. Личные антипатии, личная ненависть, воля случая, безыдейная борьба за власть были сильнее политических расхождений.

IV

Блестящая, разыгранная как по нотам итальянская кампания выдвинула нового человека: имя генерала Бонапарта пронеслось по всему миру, соперничая в славе с именем Пишегрю и даже его затмевая.

В мае 1797 года французские войска подошли к Венеции. Республике дожей пришел конец. Перед приближением неприятеля стали покидать город знатные иностранцы. Среди них был русский посланник Мордвинов. Вместе со всей миссией он выехал из Венеции в Россию по направлению на Триест,

В состав миссии Мордвинова входил французский эмигрант граф д\'Антрег. Этот человек сыграл в истории России\" некоторую, еще мало изученную роль{4}.

За несколько лет до того он имел возможность оказать услугу русским властям. Французское революционное правительство хотело организовать новую пугачевщину в России. Каким-то образом этот проект стал известен д\'Антрегу. Он не замедлил сообщить о нем в Петербург. В награду граф желал получить «то, что дают государи спасителям своей страны», — портрет императрицы Екатерины. Однако русское правительство, по-видимому, значительно скромнее расценило услуги графа. Никакого портрета он не получил, но несколько позднее был принят на русскую службу и причислен к венецианской миссии. Должность его при Мордвинове была, собственно, фиктивной; вероятно, она сводилась к получению жалованья: в действительности д\'Антрег был в Италии агентом Бурбонов. В результате стечения обстоятельств, о котором я здесь рассказывать не буду, в портфеле графа хранилась бумага, подробно излагавшая всю историю сношений генерала Пишегрю с принцем Конде. Рассчитывая на свою дипломатическую неприкосновенность, граф д\'Антрег, человек довольно легкомысленный, выезжая с русской миссией из Венеции, не уничтожил этого документа.

Триест уже был занят авангардом армии Бонапарта. Командовал авангардом генерал Бернадот, впоследствии шведский король Карл XIV. По его приказу русская миссия была в Триесте задержана. Мордвинов заявил резкий протест против нарушения международных обычаев. Бернадот ответил, что сам посланник и все сопровождающие его русские могут беспрепятственно продолжать путь. Но отпустить на свободу активного роялиста — этого никак не мог потерпеть будущий шведский король. Д\'Антрег был арестован и отправлен в главную квартиру генерала Бонапарта. Портфель графа был вскрыт. Вероятно, французская разведка рассчитывала там найти имена каких-либо роялистских агентов. Того, что искали, не нашли. Нашли то, чего не искали. Легко себе представить сенсацию в ставке Наполеона: Пишегрю ведет переговоры с Конде! Пишегрю получает деньги от Англии!

Генерал Бонапарт, как почти все полководцы того времени, ненавидел и презирал правительство. Идея военного переворота его самого и тогда, надо думать, очень мало смущала. Но он никак не собирался производить переворот в пользу Пишегрю или Бурбонов, да еще при помощи внешнего врага. Гражданский долг предписывал командующему армией немедленно донести в Париж о замыслах Пишегрю. Есть все основания думать, что этот долг не казался особенно тягостным генералу Бонапарту: Пишегрю был главным его соперником. До д\'Антрега Наполеону, разумеется, не было ни малейшего дела. Графу была обещана жизнь{5}. Он дал довольно откровенные показания. Гонец генерала Бонапарта отправился в Париж с документом, уличающим Пишегрю.

Это было именно то, чего не хватало Баррасу. Бонапарт присылал Директории из Италии знамена, деньги, статуи, картины. Но такого подарка он еще никогда не делал: бумага д\'Антрега была лучше всяких Рафаэлей. Теперь успех дела мог считаться обеспеченным. Воинская сила была подготовлена, главным образом, при содействии того же Бонапарта. Переворот, известный в истории под именем 18 фрюктидора, прошел весьма гладко. На всех столбах Парижа появилась афиша, излагавшая измену Пишегрю, — в ней было все: и чин маршала, и миллион, и годовая рента и т.д. Одновременно сам генерал был арестован в Тюильри.

Дело его казалось ясным. Правительство, однако, не решилось казнить завоевателя Голландии: вероятно, его имя все же пользовалось слишком большой популярностью в армии. Но был и другой способ устранения неподходящих людей. Ссылка в Гвиану в те времена с полным основанием считалась почти равнозначной казни — ее так и называли «сухой гильотиной». Пишегрю с другими жертвами 18 фрюктидора в железной клетке был отвезен в Рошфор и оттуда в трюме корабля отправлен в Синнамари.

Событие это произвело ошеломляющее впечатление в кругах эмигрантов и в Англии. Достаточно сказать, что британский военный министр Уиндгэм в письме к Гренвиллю (от 12 сентября 1797 года) предлагал послать эскадру для того, чтобы в море отбить Пишегрю у тюремщиков, перевозивших его в Южную Америку. Из этого ничего не вышло. В ужасных условиях Пишегрю был перевезен в Синнамари.

V

Гвиана, с которой когда-то так удачно связывался миф о земном рае Эльдорадо, была Соловками Французской революции. Жить там в те времена было невозможно, и ссылавшиеся туда люди обычно очень скоро умирали от всевозможных лишений и от болотной лихорадки{6}. Более энергичные пытались спастись бегством — и тоже погибали. В Синнамари почти немыслимо жить. Но из Синнамари почти немыслимо и бежать. До голландской колонии Суринам оттуда сравнительно недалеко. Однако люди, пытавшиеся уйти в Суринам по суше, через девственные леса и болота, в громадном большинстве случаев становились добычей диких зверей, удавов, а чаще всего страшных гвианских насекомых, которые массами облепляли беглецов и съедали их заживо. Другие, избиравшие бурный морской путь, тоже обычно гибли: волны неизменно опрокидывали самодельные лодки, и беглецы доставались акулам, которыми кишит море в этой благословенной стране.

После непродолжительного знакомства с Синнамари Пишегрю принял твердое решение бежать. Он так и говорил: «Лучше акулы, чем медленная смерть здесь».

Случай скоро представился. Кайеннский корсар захватил в плен и привел в Синнамари судно с 40 тыс. бутылок вина. Местные власти перепились. Эту ночь надо было использовать. Пишегрю убил часового, завладел какой-то жалкой пирогой и вместе с несколькими товарищами по ссылке поплыл вдоль берега по направлению к Суринаму. Акулы стадами плыли следом за ними.

Беглецы плыли долго, днем и ночью, вычерпывая шапками воду из дырявой пироги и отбиваясь от нападавших на пирогу акул. Суринам уже должен был быть недалеко, когда случилось то, что обычно случалось: поднялась буря, их выбросило на берег, пирога разбилась, жалкие припасы исчезли. Идти дальше по берегу у беглецов не хватало сил. Они зажгли огонь. В ту же секунду их облепили насекомые. Прошла ужасная ночь. На рассвете они увидели шедший вдоль берега корабль. Из последних сил они заметались по берегу. Корабль прошел мимо, не заметив их отчаянных сигналов. Процесс медленного умирания возобновился. Вдруг они увидели проходивших солдат: пирогу Пишегрю выбросило на берег вблизи голландского форта... Это могло быть спасением. Но это могло означать и гибель. У беглецов не было никакой уверенности, что их не схватят и не вернут в Синнамари. Судьба потешалась над Пишегрю: именно благодаря его победам Голландия находилась в полной зависимости от французского правительства. Он рассказал приготовленную заранее сказку: они, бедные кайеннские купцы, плыли с товарами в Суринам, потерпели крушение, их товары погибли... В полуголом, не евшем 5 дней, страшно распухшем от укусов человеке трудно было узнать знаменитого полководца. Однако голландский офицер скоро понял, какой перед ним бедный кайеннский купец: ссылка Пишегрю наделала много шума в мире.

Опасения беглецов оказались неосновательными. Голландцы не любят выдавать людей, ищущих у них убежища, — они это доказали на очень многих примерах: от маранов{7} XVI века до императора Вильгельма II. К тому же Пишегрю оставил доброе имя в Нидерландах. Несмотря на свое трудное положение, суринамские власти, прибегая к разным хитростям, сделали все для того, чтобы спасти беглецов. Через некоторое время на британском судне Пишегрю плыл в Англию. Враги считали его похороненным заживо. Он возвращался — «вновь живой и мститель».

VI

По-видимому, жажда мести была главным побуждением во всех действиях Пишегрю после его возвращения из Гвианы. Английское правительство встретило генерала с почетом. Его имя часто встречается в переписке руководящих людей того времени. Союзники очень хотели использовать в борьбе с Францией военный опыт и таланты Пишегрю. То предполагалось поручить ему командование новой армией, то обсуждались проекты создания, под его начальством, особого легиона из французских дезертиров. В разгар войны 1799 года мы застаем Пишегрю в главной квартире эрцгерцога Карла. В день столь несчастной для русского оружия битвы при Цюрихе, когда поражение Корсакова сразу уничтожило плоды всех суворовских побед, Пишегрю находился в русском штабе. По его свидетельству, он тщетно убеждал Корсакова изменить неудачный стратегически замысел сражения. Бывший французский главнокомандующий теперь откровенно предлагал свою шпагу для борьбы с теми самыми армиями, в создании которых он когда-то принимал близкое участие.

Выход императора Павла из коалиции сделал несбыточными планы усмирения революционной страны силой оружия. Возвращение из Египта генерала Бонапарта и последовавший за этим государственный переворот в Париже изменили и самый характер французской революции.

18 фрюктидора в борьбе Директории с Пишегрю победила Директория. 18 брюмера в ее борьбе с Бонапартом победил Бонапарт. Отныне на долгие годы во Франции закрепилась единоличная диктатура. В «интервенцию» Пишегрю больше не верил. Ему оставалось верить в другое. Он имел все основания ненавидеть Директорию. Но не меньше оснований имел он ненавидеть и Бонапарта. Что с того, что первый консул пытался установить «порядок», о котором мечтал сам Пишегрю, входя в соглашение с Бурбонами? Беспристрастия от бывшего гвианского поселенца ждать было нечего. Картина упрощалась: революция облеклась в образ одного человека. И философский силлогизм «Кай человек, Кай смертен» отныне как бы принимал характер политического силлогизма.

VII

Мысль об убийстве Наполеона, конечно, нельзя назвать особенно оригинальной. В течение почти двадцати лет об этом думали сотни и тысячи людей. Недаром у Толстого такая мысль приходит кроткому русскому барину, мечтателю, масону и филантропу. Но были люди, бесспорно, более предназначенные для этого дела и ближе к нему подошедшие, чем Пьер Безухов. Так, в ту пору, на пороге XIX столетия, убийство первого консула было главной жизненной целью Жоржа Кадудаля — вероятно, самого замечательного из всех партизанских бойцов и террористов истории.



Это был очень страшный человек, — страшный и по своему внешнему виду{8}. Колоссальная фигура, свидетельствовавшая о нечеловеческой силе, очень короткая толстая шея, чудовищной величины голова с тяжелым лицом, густые рыжие волосы, неподвижный взгляд маленьких глаз, огромные руки с короткими тупыми пальцами.

Кадудаль был фанатик в самом настоящем смысле слова. Для него существовал только принцип монархии. Живых носителей этого принципа он недолюбливал — особенно за то, что они, и сам Людовик XVIII, и все французские принцы, жили спокойно за границей, не принимая прямого участия в борьбе с революцией{9}. Ни на какую награду Кадудаль не рассчитывал; он, по-видимому, понимал, что погибнет до восстановления монархии: при его ремесле насильственная смерть была простой математической необходимостью. В борьбе он не останавливался ни перед чем. Будучи лично человеком совершенно бескорыстным, он принимал английские деньги, хотя отлично знал, по каким соображениям Англия эти деньги дает. Когда английских денег не хватало, Кадудаль грабил почтовые дилижансы. Философия идеалиста Бональда в нем сочеталась с приемами Стеньки Разина. Исключительная храбрость, энергия и жестокость создали Жоржу шумную известность с первых лет гражданской войны. Попытки революционных генералов пойти с ним на соглашение неизменно кончались неудачей. В краткий период мира Бонапарт при личном свидании с Кадудалем тщетно предлагал ему службу в регулярной армии и чин дивизионного генерала. Кадудаль потом высказывал сожаление, что при этом свидании наедине не задушил первого консула. По словам Наполеона, Жорж был чрезвычайно опасен именно ввиду соединения в одном человеке необыкновенной воли и мужества с полным отсутствием политического кругозора. «Невежественное животное!» — со злобой говорил первый консул.

С этим человеком генерал Пишегрю вступил в 1800 году в тесную связь.

Здесь мы подходим к самому таинственному периоду жизни Пишегрю. У нас нет неопровержимых доказательств того, что он уже тогда принял близкое участие в заговоре, ставившем себе целью убийство Наполеона. Однако британский военный министр Уиндгэм в своем дневнике (16 сентября 1800 года) вполне ясно пишет, что Пишегрю говорил с ним о «плане устранения Бонапарта посредством убийства». О том же плане Жорж Кадудаль разговаривал с самим Питтом. Наполеон прямо утверждал, что английское правительство подсылало к нему убийц. Неопровержимых доказательств мы не имеем и для этого. Насколько можно понять краткие записи дневника Уиндгэма, британские министры слушали речи Кадудаля и Пишегрю, ничем не свидетельствуя своего одобрения их планам.

Новейший английский историк сэр Джон Холл признает, что обвинения, возводившиеся Бонапартом на правительство Питта, нельзя считать совершенно необоснованными. Кадудаль в своей переписке с британским министерством иностранных дел часто упоминает о «главном ударе», который им подготовлялся в Париже. В значении этих двух слов сомневаться довольно трудно. Едва ли сомневался в их значении и Питт — он наивностью отнюдь не отличался. Питт сам как-то сказал, что весь французский государственный порядок находится в зависимости от одного пистолетного выстрела. В подобных делах неопровержимые доказательства, которых требуют «беспристрастные историки», вообще встречаются не так часто. Мы находимся здесь в области догадок. Однако с очень большой степенью вероятности можно предположить, что событие, произошедшее в Париже в вечер 24 декабря 1800 года, было организовано агентами Кадудаля{10} не без ведома генерала Пишегрю, который в Лондоне не раз обсуждал с Жоржем планы спасения Франции.

VIII

Известнейший русский террорист говорил мне: «Вы думаете, так легко совершить террористический акт? Взял бомбу и бросил, да? Бросить-то бомбу легко, но надо еще попасть... В терроре необходимо специализироваться, все равно как в химии или в медицине...» Может быть, это и верно. Однако немало известных политических убийств было в истории совершено людьми, не имевшими «специального образования». Линия непрофессионалов ведет от Равальяка и Шарлотты Корде к Фридриху Адлеру и Леониду Каннегиссеру. Не были профессионалами, в узком смысле слова, и те люди, которые в 1800 году должны были совершить «coup essentiel». Их было несколько человек. Руководил ими Пьер Сен-Режан, бывший морской офицер, один из близких сотрудников Кадудаля по гражданской войне.

Убить первого консула было не так просто. Он появлялся в Париже всегда в сопровождении телохранителей и ездил, как говорили, в блиндированной карете, которая неслась по улицам с чрезвычайной быстротою. На пистолетный выстрел тут рассчитывать не приходилось. Сен-Режан придумал более действительный способ работы.

24 декабря первый консул должен был присутствовать на первом представлении «Саула» в опере, которая тогда помещалась на улице Ришелье. Недалекий путь в театр из Тюильрийского дворца шел по улицам, занимавшим часть нынешней площади Карусели. Одна из них, улица Сен-Никез, оживленная, небольшая и узкая, показалась весьма подходящей Сен-Режану. Карета первого консула, очевидно, должна была проехать по улице за несколько минут до начала спектакля, назначенного на 8 часов. Незадолго до того на улицу Сен-Никез выехала покрытая парусиной телега, запряженная старой клячей. На телеге находилась бочка, наполненная взрывчатыми веществами. От нее из-под парусины спускался фитилек, совершенно незаметный в темный зимний вечер, — в те времена даже центральные улицы освещались довольно плохо. Клячей правил сам Сен-Режан, переодетый ломовым извозчиком. Он остановился у кофейни и повернул лошадь так, чтобы загородить возможно большую часть улицы, затем слез с тележки. Кляча, однако, могла сдвинуться с места.

Сен-Режан, проделавший гражданскую войну, не был сентиментальным человеком. По улице проходила какая-то девчонка лет 14-ти — он подозвал ее, сунул ей монету, сказал, что ему нужно ненадолго отлучиться, и попросил подержать тут лошадь. Девочка согласилась: щедрый извозчик дал ей целых шестьдесят сантимов, да и стоять, верно, было не скучно на улице, особенно оживленной в этот рождественский вечер, — все три ее кофейни были битком набиты людьми. Сен-Режан взял конец фитилька и отошел от телеги поодаль. Сообщники, расставленные по дороге к Тюильри, еще не подали условленного сигнала о выезде кареты из дворца. В ожидании сигнала Сен-Режан стал закуривать трубку — и вдруг с изумлением увидел несущийся на него конвой первого консула{11}. Конь скакавшего с краю телохранителя толкнул на ходу Сен-Режана, — быть может, этот толчок немного его оглушил. Сен-Режан поджег фитилек. Раздался страшный взрыв, потрясший самые отдаленные кварталы Парижа. Дома улицы Сен-Никез обрушились, от девочки, от лошади не осталось буквально ничего. Десятки людей в кофейне, на улице, в домах были разорваны на части или искалечены. Коляску первого консула, унесшуюся далеко вперед, подбросило взрывом уже на улице Ришелье.



Через минуту глава государства, под бурные рукоплескания догадавшейся о покушении публики, появился в своей ложе и, спокойно садясь в кресло, потребовал либретто «Саула». Ему так полагалось поступать как «человеку судьбы». Иначе он, вероятно, осведомился бы, спаслась ли его жена, которая ехала в следующей карете со своей дочерью Гортензией. Но какая-то неприятность с туалетом Жозефины задержала на одну минуту ее выезд. Таким образом, в ее карете лишь вышибло взрывом окна и осколки стекла слегка ранили Гортензию.

Отчего не удалось покушение? Демаре, а также Тьер утверждают, что конвой первого консула, вопреки ожиданиям Сен-Режана, несся не впереди, а позади кареты, вследствие чего в расчете террориста произошла ошибка в несколько секунд, погубившая его дело. Это объяснение не может быть верно: один из телохранителей, Дюран, дававший показания на суде, ясно говорит, что скакал приблизительно в двадцати шагах впереди коляски первого консула. Из расчета расстояний можно заключить, что Сен-Режан потерял не несколько секунд, а значительно больше времени. Что с ним произошло, мы не знаем. Человек он был бесстрашный, но в такие минуты и профессионалы и непрофессионалы находятся в состоянии, близком к умопомешательству. В воспоминаниях различных террористов, в особенности русских, есть страницы в этом отношении поразительные. По словам Демаре, Сен-Режан в последнюю секунду, зажигая фитиль, высказал мысленно пожелание: если он заблуждается, если Бонапарт нужен Франции, то пусть же Господь Бог убережет его от взрыва! Это Сен-Режан будто бы сообщил на исповеди священнику. Каким образом начальник полиции мог выпытать тайну исповеди, он в своих воспоминаниях не говорит.

Виновник взрыва уцелел и был арестован лишь через месяц. У него было найдено письмо Жоржа Кадудаля, который писал ему: «Мы возлагаем на тебя все наши надежды» (но и эта фраза ведь не является неопровержимым доказательством). Очень скоро Сен-Режан «заплатил свой долг обществу», — если не ошибаюсь, это на редкость глупое выражение, означающее смертную казнь, именно тогда обогатило собой газетный словарь.

IX

Автор обвинительного акта по делу Сен-Режана очень красноречиво описывал, как французская республика уже было совсем почти достигла «постоянного и прочного счастья» (une félicite constante et inaltérable), но помешали ей внутренние и внешние враги, — «англичане, которые не переставали порождать и лелеять все преступления, которые могли бы погубить французскую республику», и т.д. Казенная словесность, к счастью, забывается в тот самый день, когда создается. Иначе этот человек с языком без костей, быть может, очень скоро почувствовал бы себя неловко: через несколько месяцев между Англией и Францией, после девяти лет войны, был подписан мир.

Мы и сами видели много взрывов восторга по случаю окончательного примирения народов. Но даже энтузиазм, вызванный договором Келлога или первой встречей Бриана с Штреземаном, не идет в сравнение с той бурной радостью, которую вызвало в Европе мирное соглашение 1801 года. Локарнский дух никогда не веял над Европой так шумно, как накануне наполеоновских войн. Лучшие цветы нынешнего женевского красноречия на тему о вечном мире вянут рядом с речами того времени. Октябрьские газеты 1801 года полны корреспонденции с описанием повсеместного народного энтузиазма. При первом известии о мире в Лондоне толпы народа выпрягли лошадей из кареты французского уполномоченного Лористона и с криками: «Да здравствует Франция! Да здравствует Бонапарт!» — повезли карету по улицам (Штреземана в Париже хоть возили спокойно в автомобиле).

В том же Лондоне, в Ковент-Гарденском театре, шла 3 октября 1801 года пьеса «Ревнивый муж», в которой два действующих лица, Франкли и Беллами, вследствие какого-то недоразумения дерутся на дуэли. Как только Франкли и Беллами скрестили шпаги, один из актеров бросился к ним на авансцену и остановил их страстной речью: «Не стыдно ли вам драться теперь, когда наступил вечный и всеобщий мир! Да знаете ли вы, что люди — братья и что на всей земле сейчас только вы двое думаете о резне!..» Пристыженные Франкли и Беллами немедленно опустили шпаги и крепко стиснули друг другу руки. Публика Ковент-Гарденского театра повставала с мест и разразилась бешеной овацией по адресу ловкого актера{12}. Если так себя вели сдержанные англичане, то легко понять, что делалось на континенте. В Париже был назначен праздник вечного мира — и народное скопление на улицах было настолько велико, что правительство запретило на этот день езду в экипажах: единственное исключение было сделано в пользу дорогого гостя, английского уполномоченного лорда Корнуаллиса.

Пацифистские речи произносились всеми. Но главным пацифистом был генерал Бонапарт. Он говорил даже не как Бриан или Штреземан, а прямо как Брейтшейд либо Поль-Бонкур. Первый консул рассыпался в комплиментах английским, русским государственным деятелям. В Лондоне не оставались в долгу: вчерашний корсиканский злодей был героем из героев.

Нас не может особенно удивить и то, что дружба англичан с правительством первого консула немедленно отразилась на положении французских эмигрантов в Англии. Они были явно в загоне. Сведения о Пишегрю за этот период чрезвычайно скудны. Но есть основания думать, что он не разделял того восторга, который вызывал в мире его бывший воспитанник по бриеннской школе генерал Бонапарт.

Вечный мир продолжался полтора года. Военные приготовления закончились, началась новая война. Питт, ушедший в отставку в 1801 году, вернулся к власти. На Пишегрю и Кадудаля опять полился золотой дождь. Они взялись за работу с новой энергией. Но на этот раз, по-видимому, эти отважные люди решили действовать лично. Того дела, которое было ими намечено, они не могли и не хотели поручать агентам.

Какое это было дело? Кадудаль будто бы предполагал собрать отряд в 50 человек и с ними, улучив момент, дать честный бой первому консулу и его 50 телохранителям. Племянник роялистского партизана, историк Жорж де Кадудаль, впоследствии совершенно серьезно отстаивал эту версию. О ней и говорить как-то неловко. Жорж Кадудаль, опытный террорист, проливавший кровь потоками, убивавший и казнивший людей без счета, не был романтическим юношей вроде героев Виктора Гюго. На суде он следовал особой системе показаний, — он отрицал, например, и свое участие в заговоре Сен-Режана, очевидно, для того, чтобы не компрометировать партию делом, которое вызвало общее негодование во Франции. Однако не может подлежать сомнению, что целью Кадудаля было «устранение» Наполеона, — в тех технических условиях, в каких оно окажется возможным, в случае надобности и без честного боя. Вероятно, в этом деле должен был принять участие и Пишегрю. Но он поставил себе еще и другую задачу. Пользуясь своими старыми военными связями, он предполагал привлечь к заговору генерала Моро, вокруг которого собрались офицеры, недовольные первым консулом. План военного переворота, по-видимому, сливался с планом террористического акта.

Работать в 1804 году было много труднее, чем прежде. Полиция первого консула сделала большие успехи. Система шпионажа, очень хорошая и прежде, достигла высокого совершенства. Теперь нелегко было даже проникнуть на территорию Франции. Вся пограничная и береговая линия находилась под строжайшим наблюдением.

X

В музее Карнавале есть мрачная акварель. В серо-черных тонах в ночном освещении она изображает голую, очень высокую отвесную скалу. Внизу бьются волны. От скалы отплывает, качаясь, лодка. Где-то высоко на скале по канату ползут вверх вооруженные люди. Другие смотрят на них снизу, стоя в воде у подножия скалы, очевидно, ожидая своей очереди. Это Бивильский утес на побережье Ла-Манша между Дьеппом и Трепором. Какая-то нора, открытая или прорытая контрабандистами, дает возможность проникнуть с его вершины в глубь страны. Над утесом, вероятно, вследствие его неприступности (в нем около ста метров вышины), наблюдение было слабее, чем над всем остальным побережьем (впрочем, сторожевой пункт находился от утеса всего лишь в какой-либо версте).



Акварель, о которой я говорю (ном. 2187){13}, написал по памяти граф Арман де Полиньяк. Он в ту пору вместе со своим братом принимал участие в заговоре Пишегрю{14}. Зимней ночью английское судно доставило их к подножию Би вильского утеса. По условному сигналу соучастник сбросил им сверху канат. Поднявшись на вершину скалы, они дорогой контрабандистов прокрались к уединенной ферме, где их встретил Жорж Кадудаль, он тем же путем прибыл во Францию раньше. Оттуда, путешествуя по ночам, тщательно прячась днем, они прибыли в Париж, расселились по конспиративным квартирам, которых Жорж имел в столице довольно много, и принялись за свою таинственную работу.

Полиция — по крайней мере главная (их было несколько) — ничего не знала о прибытии Жоржа и Пишегрю. Но она все время находилась в состоянии напряженной тревоги. «Воздух насыщен кинжалами», — писал первому консулу Фуше.

Произвол в эти годы бонапартовского порядка был не намного меньше, чем в пору королей, Конвента или Директории. Полиция хватала людей наудачу, военные суды почти наудачу выносили приговоры. В числе лиц, приговоренных более или менее случайно к смертной казни в январе 1804 года, был человек, имевший отношение к делам Жоржа. Чтобы спасти свою жизнь, он дал первые сведения о заговоре. Удалось схватить и других второстепенных участников дела. Они знали немного, но того, что они знали, было достаточно: Жорж Кадудаль в Париже! Потом выяснилось, что в Париже и Пишегрю! В полицейских и правительственных кругах началась настоящая паника. О ней людям, бывшим в Москве в 1918 году, может дать некоторое понятие травля «человека в красных гетрах» (Б.В.Савинкова).

Революция отменила во Франции пытку приблизительно так, как в России императрица Елизавета отменила смертную казнь. Несмотря на «постоянное невозмутимое блаженство», пытка в разных формах применялась, — правда, не так часто и не с такой жестокостью, как при дореволюционном строе. Обвиняемые на суде говорили, что давали свои показания под пыткой, и судьи относились к этому вполне равнодушно. Пико, лакея Кадудаля, поджаривали на огне и дробили ему пальцы до тех пор, пока он не сообщил адреса одной из конспиративных квартир. По приказу первого консула были приняты совершенно исключительные меры розыска. Все заставы Парижа были закрыты. Войска оцепили город. Полицейские отряды производили повальные обыски на улицах, в гостиницах, в частных домах{15}. Облавы шли и в окрестностях, и в лесах вокруг столицы. Дозоры были расставлены на всех перекрестках. На столбах Парижа, как и в газетах, появилось подробное описание примет Жоржа и Пишегрю. За укрывательство их правительство грозило смертной казнью.

XI

Об охоте, организованной в Париже на Жоржа и Пишегрю, написано довольно много — от отчетов по их процессу на суде до новейших исследований Барбе, Гразилье, Ленотра. До нас дошел и богатый, хоть не слишком ценный, архивный материал. Казалось бы, факты можно установить точно. Есть, однако, во всей этой истории что-то таинственное, необъясненное и необъяснимое. Сказать с уверенностью, что в ней не было провокации, едва ли возможно.

Много лет спустя некий Франсуа Жоликлер, начальник полиции в Генуе, в личном письме императору Наполеону, говоря о своих заслугах, напоминал, что именно он, как хорошо известно его величеству, дал когда-то возможность арестовать в Париже Жоржа и Пишегрю (его письмо было напечатано Гразилье). Этот Жоликлер перед экспедицией 1804 года вращался в Лондоне в наиболее активно настроенных кружках эмиграции и призывал к самым решительным действиям против первого консула. В пору ареста заговорщиков Жоликлер находился, по странной случайности, в Париже и тотчас после их ареста бежал в Англию, где в качестве уцелевшего героя приобрел в лагере роялистов еще большую популярность.

Какие выводы можно сделать из этих фактов? Не подлежит сомнению то обстоятельство, что паника в правительственных и полицейских кругах при известии о появлении в Париже Кадудаля и Пишегрю была не притвор ной, а самой настоящей. Это не согласуется с предположением провокации в деле. Повторяю, я не берусь разрешить загадку. Быть может, Жоликлер, имевший личный доступ к Наполеону, не обо всем оповещал органы государственного сыска? С большей вероятностью, по-моему, можно предположить, что он и сам не имел сведений о планах заговорщиков, — Кадудаль был очень опытный конспиратор. Но личные связи и знакомства Жоликлера при его репутации крайнего роялиста дали ему возможность после раскрытия заговора государственной полицией облегчить ей розыск участников дела.

Последние дни пребывания Пишегрю на свободе были настоящей агонией. На успех заговора больше рассчитывать не приходилось. Трудно было надеяться и на собственное спасение. Петля вокруг затравленных заговорщиков затягивалась. Пишегрю метался по Парижу, меняя квартиру чуть ли не каждый день. Есть указания (вероятно, преувеличенные), будто он за ночевку платил хозяевам квартиры до пятнадцати тысяч франков в сутки{16}. Если это верно, то подобной платой он, собственно, прямо называл свое имя: весь Париж в те дни говорил о Кадудале и Пишегрю, афиши с описанием их примет висели на каждом столбе. Конечно, пятнадцать тысяч франков были деньги, — но правительство, по-видимому, обещало гораздо большую сумму за выдачу Пишегрю. Он, таким образом, каждую ночь ставил свою жизнь на новую карту...

Покойный Джолитти, имевший огромный политический опыт (правда, при мирном парламентском строе, но в стране Макиавелли и Борджиа), советовал: «Важный секрет сообщайте только одному человеку, — тогда вы будете знать, кто именно вас предал». Пишегрю этому правилу не следовал и так и умер, не зная, кем он был предан. Предан он был своим последним хозяином квартиры. После нескольких ночевок у честных людей генерал попал в дом некоего Блан-Монбрена. Пишегрю особенно не повезло, — этот Блан-Монбрен был продажный делец, специалист по «деловым женщинам» и вдобавок приятель Жоликлера (неужели простая случайность?)

Блан-Монбрен жил на улице Шабанэ в мрачном, грязном шестиэтажном доме, который существует и по сей день (теперь одиннадцатый номер). Улица эта в ту пору имела такую же репутацию, как в наши дни. Маленькая квартира Блана находилась во втором (по русскому счету, в четвертом) этаже. Блан, которому с непостижимой доверчивостью рекомендовали Пишегрю его предыдущие хозяева, очень охотно согласился оказать гостеприимство знаменитому человеку; он сказал, что считает это предложение великой для себя честью, и вообще рассыпался в любезностях. Необычайно любезен он был и устраивая у себя на ночь Пишегрю. В квартире была всего одна кровать. Хозяин радушно уступил ее гостю, заверив его, что сам он имеет возможность переночевать у знакомых. Затем Блан-Монбрен позвал свою горничную, которая, по парижскому обычаю, жила под крышей дома, велел ей на следующее утро приготовить завтрак для ночующего у него родственника, дал ей ключ от квартиры, на прощание крепко пожал «родственнику» руку — и пошел поднимать на ноги полицию{17}.

Через некоторое время глубокой ночью отряд полицейских в сопровождении Блана появился на улице Шабанэ. Люди, вооруженные с ног до головы, бесшумно проникли в дом, на цыпочках прошли по лестнице на шестой этаж, разбудили горничную, потребовали у нее ключ и с величайшей осторожностью спустились вниз к двери квартиры Блан-Монбрена. За дверью светился огонек.



Заговорщики Кадудаля на конспиративной квартире.

Начальник отряда знал, что имеет дело с очень храбрым и сильным человеком, которому вдобавок терять нечего. Вероятно, Пишегрю дремал: насколько я могу судить, побывав в доме номер 11, десять жандармов все-таки не могли совершенно бесшумно пройти по этой узкой деревянной лестнице перед крошечной квартирой Блан-Монбрена.

Полицейские тихо повернули ключ в замке, — дверь не поддавалась.

Показалось ли Пишегрю подозрительным что-либо в лице, в манерах, в поступках Блана, или он, устраиваясь на ночлег, так поступал всякий раз, но для верности генерал забаррикадировал дверь комодом. Под подушкой у Пишегрю лежали заряженные пистолеты и кинжал.

Рассчитывая взять быстротой натиска, полицейские налегли с силой на дверь, опрокинули комод, ворвались в квартиру и бросились прямо к кровати.

Пишегрю вскочил и рванулся к пистолетам. Он не успел, однако, схватиться за оружие, — в него вцепилось сразу несколько человек. В комнате погас свет. Завязалась отчаянная борьба одного человека с десятью. Странно сказать, она продолжалась более четверти часа. От страшного шума, несшегося из квартиры, от ругательств и проклятий Пишегрю проснулся дом, улица, весь квартал. За дверью столпились люди, горничная растерянно металась с фонарем. Один из полицейских бросился наконец под ноги Пишегрю, «сильно сдавив ему половые органы». Генерал вскрикнул и свалился на пол. Его связали и связанным на носилках понесли на допрос.

XII

Несколькими днями позднее в еще более трагических условиях был арестован и Жорж Кадудаль. Полиция выследила одного из приближенных Жоржа. Ей стало известно{19}, что этот человек зачем-то нанял закрытый кабриолет под номером 53 (в нем Кадудаль должен был переехать на самую надежную из своих конспиративных квартир). 9 марта, около семи часов вечера, полицейский надзиратель Каньоль увидел на площади Мобер кабриолет номер 53. В кучере по приметам сыщик тотчас узнал Леридана, одного из участников заговора. Каньоль последовал за ним, условными сигналами поднимая сыщиков и надзирателей, которыми буквально был насыщен весь квартал. Недалеко от Пантеона около кабриолета откуда-то выросло пять человек. Один из них на ходу отворил дверцы и вскочил в кабриолет, — Каньоль так и замер: это был Жорж. В ту же секунду сыщиков заметили спутники Кадудаля. Один из них, чтобы обратить внимание вождя, вскрикнул не своим голосом: «Что это? Что это?» Кабриолет полным ходом понесся по улице.

Было безумием в одиночку нападать на Жоржа. Но в такие минуты инстинкт охотника преодолевает чувство самосохранения. Каньоль бросился вперед и вскочил на задние рессоры кабриолета. Жорж его не видел. Вся орава полицейских ринулась в погоню за кабриолетом. Дело пошло начистоту. По мостовой, по тротуарам, со свистом, с криками: «Держи! Держи! Это Жорж!..» — неслись сыщики. Легендарное имя производило должное действие: из прохожих одни бросались в подворотни, другие присоединялись к погоне. По словам очевидцев, это было страшное зрелище. На улице Monsieur le Prince сыщик Бюффе отчаянным усилием обогнул мчавшийся кабриолет и повис на узде лошади. Жорж с пистолетом в каждой руке выскочил из кабриолета и размозжил голову сыщику. На выручку к товарищу, сорвавшись с рессор, бросился Каньоль. Геркулес мгновенно разделался и с ним. Но уже подбегали другие. Жорж был схвачен. С заговором было кончено.



Кадудаль сохранил полное спокойствие. Один из следователей, рассматривая его кинжал, заметил клеймо на лезвии. «Это клеймо английской контрольной палаты!» — сказал глубокомысленно следователь. «Очень возможно, во французскую контрольную палату я его, во всяком случае, не отдавал», — равнодушно ответил Жорж. «Вы убили полицейского, у него остались жена, дети!» — укоризненно воскликнул префект полиции. «Отчего же вы не поручили арестовать меня холостякам», — так же хладнокровно возразил Кадудаль. Совершенное самообладание Жорж проявлял во все время судебного процесса. Оно нисколько не изменило ему и на эшафоте.



XIII

В старинной тюрьме Тампль Пишегрю была отведена большая камера в первом этаже. У дверей ее постоянно находился часовой. Генерала не раз допрашивали. Так же как Кадудаль, он отвечал с большим достоинством. Пишегрю никого не выдал. На вопросы по существу дела он вообще отвечал кратко: «Это ложь!» — больше ничего. Отказался он и подписать протоколы допросов.

Допрашивали его вежливо, даже почтительно. Намекали, что для него, в отличие от Кадудаля, дело, пожалуй, кончится сравнительно благополучно, что он может быть назначенным на службу в какую-нибудь далекую колонию, например в Гвиану. Вероятно, это был обман, принятый в таких случаях для получения откровенных показаний. Цель, однако, достигнута не была.

5 апреля вечером Пишегрю поужинал, выпил вина и лег в обычное время спать. На следующее утро в семь часов сторож Попон вошел в его камеру. Генерал спал, лежа на боку, подложив под голову руку. Сторож затопил камин и удалился. Но, по-видимому, что-то показалось ему странным: то ли, что генерал не проснулся, или уж очень тихо, странно тихо, было в полутемной камере. По крайней мере, через полчаса Попон решил снова войти в камеру. Пишегрю по-прежнему спал столь же неподвижно, в том же положении, все так же заложив за голову руку. Сторож приблизился к койке...

Генерал Пишегрю был мертв. Изо рта у него торчал язык. Вокруг шеи обвивалась затянутая черная петля. В другой конец петли была вставлена деревяшка.

Мемуары Фош-Бореля{20} дают ясное представление о суматохе и волнении, поднявшихся в это утро 6 апреля. Тюрьме скоро стало известно, что Шарль Пишегрю ночью покончил самоубийством, и притом самым необыкновенным образом: он удавил себя собственным галстуком, затянув петлю на шее вращательным движением рычага, которым ему послужил обрубок полена из камина. Одновременно с этой официальной версией шепотом передавали другую, еще гораздо более страшную. Она в то же утро выползла из тюрьмы в Париж и распространилась по всему миру: генерал Пишегрю не удавился — его удавили по приказу первого консула. Кто удавил — об этом шептали разное. По словам одних, четыре мамлюка были ночью введены в тюрьму. По словам других, дело выполнил парижский палач.

Мы здесь подходим к одной из «неразрешенных загадок истории». Столько разных людей, публицистов, политических деятелей, историков, людей серьезных и далеко не всегда заинтересованных, верило в убийство генерала Пишегрю, что психологически довольно трудно просто отмахнуться от этой версии. Главным, если не единственным, доводом в ее пользу является то обстоятельство, что покончить с собой указанным выше способом почти невозможно. Паралич воли и сознания, казалось бы, должен был в известный момент положить конец процессу самоудушения, — рука Пишегрю не могла вертеть рычаг до наступления смерти. Это, бесспорно, очень серьезный довод. Но он, собственно, бьет — правда, с разной силой — по обеим версиям: если Пишегрю был задушен, то почему же столь хладнокровные, заранее тщательно все обдумавшие убийцы решили симулировать самый неправдоподобный из всех способов самоубийства?

Очень многое говорит решительно против предположения об убийстве. Такого атлета, как Пишегрю, очевидно, нельзя было удавить без отчаянной борьбы, без сильного шума. Если бы генерала хотели убить, то его, наверное, перевели бы в менее людное место, чем Тампль: по соседству с Пишегрю жили другие заключенные, — камера Кадудаля была расположена от него в двух шагах. Затем в дело по необходимости должно было быть посвящено много людей, — правительство не могло рисковать оглаской такого злодеяния. Самым же сильным доводом надо признать совершенное отсутствие сколько-нибудь понятных целей убийства, — каких «разоблачений на суде» мог бояться первый консул? Разоблачения могли быть сделаны Пишегрю и на допросах; могли быть они сделаны и на суде другими заговорщиками. Сам Наполеон впоследствии на острове св. Елены подчеркивал именно этот довод.

Добавлю еще следующее. На камине в камере Пишегрю лежала корешком вверх книга Сенеки. Она была раскрыта на той странице, в которой древний мудрец говорит, что Божество умышленно, «для красоты зрелища», заставляет великих людей бороться с тяжелой судьбою. При этом Сенека описывает, как вслед за победой Юлия Цезаря, вслед за гибелью дела свободы покончил с собой, надев траур по родине, «последний римлянин» Катон Утический. Таинственная химия слова, сказавшаяся в этих удивительных фразах на самом благородном из языков, вероятно, в мрачной башне Тампля хватала за душу сильнее, чем в обычной обстановке: «Нет, ничего прекраснее не видел на земле Юпитер, чем Катон, не согнувшийся и не побежденный на развалинах республики. «Пусть, — сказал он, — пусть все уходит под власть деспота, пусть владычествуют на земле легионы Цезаря, а на водах его корабли, пусть к дверям моим приближаются его солдаты, — я найду для себя верный путь к освобождению. Меч Катона не мог дать свободу родине, но он даст свободу Катону...»

XIV

В настоящее время большинство историков, склоняясь к официальной версии наполеоновского правительства{21}, признают, что Пишегрю удавился от стыда, от угрызений совести, дабы избежать суда, грозившего ему позором. По всей вероятности, он и в самом деле покончил с собою, обнаружив в последние мгновения нечеловеческую силу воли. Но приводимые историками мотивы его самоубийства вызывают очень серьезные сомнения. Если Пишегрю решил удавиться от стыда, то книга Сенеки, история кончины Катона Утического, была довольно неподходящим для него чтением. Что с того, что мечом послужила для него деревяшка? Пишегрю, конечно, видел в своей судьбе сходство с судьбой Катона: «Не мог дать свободу родине, но он даст свободу Катону». Новый Цезарь шел к окровавленному престолу, — в нем Пишегрю мог признавать только счастливого соперника: их цели были приблизительно равноценны. Людей свиты он достаточно хорошо знал — они, во всяком случае, были ничем его не лучше. Перед кем должен был чувствовать стыд Пишегрю? Кто были судьи? Его допрашивал Тюрио, один из самых низких людей революционной эпохи. Он был сторонником Робеспьера и своевременно его предал, переметнувшись на сторону термидорианцев. Десятью годами раньше он в качестве председателя Конвента произносил страстные речи о свободе, равенстве и братстве, а теперь, на ролях следователя при правительстве «тирана», подвергал пыткам людей, не желавших выдавать сообщников. В том же роде были и другие, — все эти Савари, Демаре, Дюбуа, Реали, стоявший за ними в отдалении Фуше, — моральная чернь, возводившая на престол Бонапарта после тысячи клятв в вечной верности республике...

Правда, Пишегрю был «изменником». Он поднял оружие против родины. То же самое, однако, сделала вся французская эмиграция, которую теперь привлекал в свой лагерь новый Цезарь. То же самое позднее сделали Бернадоты, Мармоны, Фуше, Талейраны, принцы, герцоги, короли, так и умершие герцогами и королями. В бурные периоды истории подходить к людям с обвинением в измене надо очень осмотрительно. Формальная сторона дела не всегда имеет решающее значение. Что сказали бы мы об историке, который, например, подошел бы к деятелям Февральской революции с точки зрения 102-й статьи? Это, конечно, другая область, но и по вопросу об измене мы видели много удивительных метаморфоз в наши дни. Если бы сэр Роджер Кэзмент не был повешен за измену в 1916 году, он, вероятно, был бы теперь главой ирландского государства. Русский подданный Пилсудский назывался изменником в союзной печати 1914 года, когда он принял участие в войне на стороне австро-германской армии. Пятью годами позднее официальный представитель союзников горячо приветствовал маршала Пилсудского, дивизии которого «покрыли себя славой, завоевали Галицию и боролись с врагом на берегах Березины и Двины». Можно было бы привести и другие примеры. Но роль «обстоятельств места и времени» и особенно обстоятельства успеха в оценке всех таких дел, собственно, не нуждается в доказательствах. Генерал Пишегрю был человек умный, беззастенчивый и смелый, — «сильная душа», — назвал его на острове св. Елены Наполеон. Едва ли он покончил с собой от стыда и угрызений совести. Думаю, что причину его самоубийства следует искать в непреодолимом отвращении от жизни, — Пишегрю всего насмотрелся сверх меры. В этом только смысле он и мог повторить вслед за Катоном: «Исполни же ныне то, что давно было задумано тобою: уйди от человеческих дел...»

Его похоронили вечером в общей яме, около Ботанического сада. Два пристава уголовного суда и муниципальный чиновник составляли «кортеж», — больше никого не было. Шли подготовления к пышной коронации Наполеона. Казенные люди обильно покрывали грязью изменника, который покушался на жизнь великого человека.

Прошло двадцать пять лет. С пышными церемониями, с большой торжественностью открывался памятник Пишегрю. На престоле были Бурбоны. Казенные люди поливали грязью корсиканского злодея за то, что он по злобе и зависти удавил в тюрьме доблестного французского полководца... Потом Наполеон снова стал кумиром, и памятник Пишегрю был разбит вдребезги. Потом — потом миновал тот недолгий срок времени, в течение которого еще вызывает страсти жизнь ушедших политических деятелей. Никому больше не было дела до Пишегрю.

Теперь все это — документы фонда F-7.