Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Именем закона. Сборник № 1





ИМЕНЕМ ЗАКОНА!

Мы живем в напряженное, мгновенно изменяющееся время. Еще вчера подобострастно произносимый титул «вождя» звучал дольше века, и сам он, «отец нации», поднимался на трибуну, сгибаясь под тяжестью золотых украшений, и вещал нечто тягучее и бессмысленное. А в стране наступило безвременье, она катилась в пропасть…

Апрель 1985 года вывел нас из летаргического сна, возродил здоровые силы народа. Ясные мысли о прошлом, столь же ясные о будущем рождают и утверждают надежду. Мы становимся другими, мужаем на глазах и уже не узнаем себя, вчерашних. Разогнулась спина, очистился мозг, руки ищут и просят дела, и оно уже совершается — сегодня, сейчас.

Есть старый афоризм: у каждого времени свои песни. Я не буду рассказывать о благотворных изменениях, которые происходят в нашей литературе, — они очевидны.

Поэтому несколько слов о том, как меняется (надеюсь!) тот жанр, который представляет читателю (в который уже, бесчисленный раз — ведь у нас много предшественников) наш сборник. Сколь ни странно, но советский детектив всегда отражал то время, в которое возникал. Отражал чутко, открыто, плакатно. Он, как никто другой, проводил современные ему «идеалы» и политические амбиции, безысходную тупость и бессмысленность бытия и делал это с искренним, возвышенным до невероятного эмпирея охранительным пафосом, утверждая «товарища начальника» всех уровней и степеней.

У Добролюбова есть фраза:


«Мерою достоинства писателя или отдельного произведения мы принимаем то, насколько служат они выражением естественных стремлений известного времени и народа».


Будем справедливы: «традиция» советского детектива заключалась до сего времени в том, чтобы обслуживать «естественные» амбиции известных лиц и организаций. Особенно последних. Не секрет, что и сегодня надзирающие за детективом чиновники этих ведомств пытаются диктовать — как и в былые годы диктовали, — кто и кого в придуманном писателем произведении должен любить и как поступать. Такова суровая действительность, и мы, получившие наконец возможность говорить правду, обязаны сказать ее нашим читателям.

Вспомним знаменитого майора Пронина, чье сверхискусство, сверхопытность, сверхпреданность и сверхубежденность, а также многие и многие другие, столь же сверхнеобходимые советскому человеку качества позволяли ему всегда и безусловно выигрывать бесконечные сверхсхватки с разведками и контрразведками всех стран и народов!

Время продиктовало писателю «светлый образ» чекиста-милиционера-следователя и т. д. и т. п., и писатель, словно не видя, не зная, не понимая того, что происходит в многострадальной Родине, утверждал своего голубого героя.

Это не упрек, вернее, не только упрек. Что мог сделать создатель сих пресловутых «Записок»? Рассказать о том, как Пронин спасает от гибели ни в чем не повинных делегатов XVII съезда партии? Или совсем не писать, выражая этим свой гражданской протест? А кто выражал и много ли таких было? Не знаю.

Не суды нужны сегодня, а опора на то достойное, великое, что всегда сохраняла и приумножала советская литература, несмотря ни на что! Но, к сожалению, в жанре детектива опереться нам не на что. Вот «Записки следователя» Льва Шейнина, не самый худший вариант отражения действительности, но как она отражается? Словно в кривом зеркале…

Здесь и бывший чекист Ленька Пантелеев превращается из соображений охранительных в «телеграфиста» — нельзя «очернять» славный отряд, верой и правдой служащий тирану и его уполномоченным: Ягоде, Ежову, Берии, Абакумову и прочим.

Все радостно, трижды проверено и семижды перепроверено — народ должен знать тех, кто утверждает: «вождь-принцип».

Я думаю, достаточно. Действительно, оглядываясь на обильную детективную ниву прошлых лет, мы практически не найдем на ней ничего заслуживающего внимания и уважения: она, эта нива, ровна, накатанна, лжива и восторженна. Немногие исключения, увы, подтверждают всеобщее печальное правило…

И еще. До сего дня произносят в наших судах известную формулу: «Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики…» или какой-нибудь другой республики, — смысл от этого не меняется. Республика — «общее дело» (таков перевод с латинского) — определяет правосудность судебного решения, приговора. «Общее дело», а не закон, и разница здесь существенная. Ошибаются все: люди, группировки, сообщества, партии и даже народы — безвластные и обладающие властью. Не ошибается один лишь закон, если, конечно, он закон, опыт поколений, нравственность, а не подогнанный под волю и желания одного человека и даже социальной группы безликий сборник безликих положений, охраняющий от народа охранительные органы системы и забывающий (незаметно и ненавязчиво) о суверене власти — народе.

Вспомним Пушкина: «Владыки мира, власть и трон дает закон, а не природа, стоите выше вы народа, но вечный выше вас закон!» Закон, и этим сказано все!

Мы решили возродить старинную формулу, некогда исчезнувшую, со всеми вытекающими отсюда последствиями из нашей жизни, из нашего обихода: именем Закона!

Подчинимся Закону все — от Генерального секретаря ЦК КПСС до скромного врача районной больницы, от первого секретаря Союза писателей до начинающего члена литобъединения, от министра внутренних дел до рядового милиционера. И благо нам будет!

В этот первый сборник осторожно и взвешенно (что делать, это словечко из торгового обихода все еще властвует в идеологии) собрали мы произведения, показавшиеся нам интересными: по форме, по содержанию, по типичности образов и яркости предметной детали, а также по тому несомненному качеству, которое зовется подтекстом. Оговорюсь: ни на какие «открытия» мы не претендуем. Мы просто хотим (по нарастающей!) говорить правду.

Но прежде нежели мы перейдем к краткой аннотации произведений, включенных в этот первый сборник, несколько слов о его задачах, точнее — сверхзадаче.

Я уже изложил всеобщее и нравственное правило, коим руководствуется каждый детектив: утвердить героя положительного вопреки герою отрицательному, утвердить достойное вопреки бесчестному, хорошее вопреки плохому.

Но…

Недавнее прошлое утверждало свои идеалы исходя из «утвержденных» свыше «норм», «принципов», «достоинств» и «недостатков», и все это оборачивалось воспеванием, возвеличиванием и прочее, и прочее, и прочее — совсем не достоинств и идеалов, а прямо противоположного.

Работник милиции преследует расхитителя, а мы знаем, что сплошь и рядом преследуется честный человек.

Следователь распутывает тончайшую сеть, сплетенную преступной группой, а мы знаем, что под топор подводятся хорошие люди, — все это стало печальной традицией правоохранения недавнего еще прошлого, она только теперь, на наших глазах, начинает давать первые, едва заметные трещины.

И возникает вопрос: что же призван утверждать и что осуждать этот новый сборник детективных произведений и каким образом он намерен достигать своей цели?

Несомненно, традиционным методом реализма, то есть проповедуя доброго, прекрасного героя из (в том числе) и правоохранительных органов и добавляя реалий из окружающей действительности, стремясь к тому, чтобы эти реалии были узнаваемы во всех своих ипостасях. Это — во-первых. Во-вторых, отрицая коррупцию, разложение, гниль, кои не просто коснулись нашего общества, но в значительной степени разъели его, породив социальную апатию, уныние, пессимизм. И это касается тех, кто ведет расследование, в столь же большой степени, как и тех, против кого это расследование ведется.

И это означает, что мы намерены проповедовать и утверждать любовь враждебным словом отрицания, как заповедано нам великими из века XIX…

А теперь несколько слов о составе сборника.

Его открывает повесть Ярослава Карповича, безыскусно и честно рассказывающая о трагической судьбе поколения «роковых» и «пороховых сороковых» — о судьбе юноши, военного разведчика, испытавшего и верность, и измену, и трагедию отчаяния, но ушедшего из трудной своей жизни нравственно и по-человечески цельно. Ведь момент последней «истины» человеку дается далеко не всегда…

Следующая повесть написана Давидом Гаем. Мне кажется, что это хорошая попытка проникновенная в глубины человеческого «естества», причем весьма необычные глубины…

Чекист, личный телохранитель Сталина, живущий и действующий в страшной атмосфере инквизиции, доноса, подлости и провокации, не теряет чистую и светлую душу коммуниста, русского, человека, в конце концов.

Очень неожиданен Николай Псурцев, писатель, острый, с точным глазом, бескомпромиссным суждением. Он покажет нам уголовный розыск совсем недавнего прошлого и даже настоящего таким, каким видит его капитан Колотов, оперуполномоченный, варящийся в соку нарушений закона и бессмысленного зла.

Эдуард Хруцкий, не раз державший всех нас в напряжении, представляет читателю новую повесть — о трагической ситуации, сложившейся в системе МВД СССР в результате бездумного и авторитарного руководства прежних лет.

Анатолий Ромов вскрывает целый преступный пласт, неведомый, уверен, подавляющему большинству читателей: речь идет о борьбе уголовного розыска с мафией «лобовиков», картежников, ставящих «на кон» сотни тысяч рублей сразу…

Представлена в сборнике и в хорошем смысле традиционная повесть Сергея Высоцкого о людях и делах ленинградской милиции. Автор в свойственной себе и, уверен, любимой многими и многими читателями манере неторопливо-взрывного повествования «изнутри» доносит до нас сложные перипетии расследования, которое ведет полковник милиции Корнилов, герой многих произведений писателя.

Изабелла Соловьева знакомит с чисто «женским» вариантом детективного мышления, весьма добротным, изящным, в лучших традициях Агаты Кристи: непредсказуемость «поворота» событий, отчаянная безысходность ситуаций, из которых хитроумная героиня найдет все же выход.

Еще одно, на этот раз совершенно незнакомое имя: Инна Булгакова. Мне представляется, что автор этот великолепно владеет всеми атрибутами классического детектива, и вряд ли кому-либо удастся разгадать тайну повести «Гости съезжались на дачу…», не перевернув последнюю страницу.

Составитель сборника предлагает вниманию читателей повесть «Человек с фотографии» — рассказ о сотруднике Объединенного государственного политического управления (так назывались органы госбезопасности в тридцатые годы), который, оказавшись в трагической ситуации всеобщей подозрительности и палаческих тенденций, обретает в борьбе с самим собой душу живую. Обретает с тем, чтобы и в концлагере и уже до конца своей жизни отстаивать человеческое достоинство, светлые идеалы добра.

Завершает сборник непривычная нашему советскому читателю часть историческая (надеемся сделать ее традиционной). О методах и способах вылавливания уголовников рассказывает начальник московской сыскной полиции Аркадий Францевич Кошко. Его, оказавшегося в результате Октябрьской революции за рубежами России, гнетут весьма любопытные воспоминания, и мы рады, что эти удивительные записки извлечены из анналов Спецхрана (прекрасна гласность, не правда ли?) и теперь предлагаются на суд читателей.

Вот, собственно, и все. Мы надеемся, что этот первый и достаточно необычный для такого «солидного» издательства, каковым несомненно является «Советский писатель», опыт понравится читающей публике, и тогда последует непременное продолжение. Традиции же, заложенные, как нам кажется, в этом первом сборнике, мы несомненно будем беречь, развивать и укрупнять.



Гелий Рябов

Ярослав Карпович

ТЕМНЫЕ ТРОПЫ ВОЙНЫ



В разных архивах разыскивал я материалы на одного эмигранта, еще со времен Великой войны состоявшего то в штатах восточного министерства Розенберга, то во власовской армии. И совершенно случайно в мои руки попали автобиографические записки лейтенанта Игоря Бойцова. В них упоминался наш эмигрант.

Когда я заканчивал читать, вспомнились строчки Твардовского:


«Я знаю, нет моей вины в том, что другие не пришли с войны, в том, что они, кто старше, кто моложе, остались там, но не о том же речь, что я их смог, но не сумел сберечь. Речь не о том, но все же, все же, все же…»


Вот эти записки.

* * *

Я родился в 1923 году в г. Омске. Жил еще в Свердловске и Новосибирске, а перед войной — в Калинине. Это потому, что отец был военным, танкистом, а мы с матерью за ним разъезжали по гарнизонам. Очень любил я отца, но в 1940 году он погиб в Финляндии. Мать горевала ужасно. Я тоже, но жизнь брала свое, нужно было заканчивать десятый класс.

Мы с матерью решили остаться в Калинине: отсюда уходил отец на финскую, да и полюбил он этот город…

Только успел я закончить десятилетку — началась война, но у меня все было решено: как и отец, я хотел стать танкистом и готовился поступить в военное училище. В тот же день я был в военкомате, меня там знали, хорошо ко мне относились, обещали вскоре направить в училище.

25 июня позвонил замвоенкома, попросил зайти. Я помчался в военкомат. Майор ждал меня, в кабинете находился еще один военный — майор Бочаров из штаба Западного фронта. Так он представился.

— Бойцов Игорь, — сказал Бочаров, — мы просмотрели личные дела призывников и решили остановиться на тебе. Направим тебя в школу, подучим, а потом забросим в тыл немцев. Подумай!

Я сказал:

— Хотел стать танкистом, готовился… Собирался в училище.

— Знаю, — сказал Бочаров, — но пойми: военный разведчик — это и танкист, и артиллерист, и летчик. Ценность военного разведчика иной раз превышает значение боевой деятельности полка или дивизии. Да что там!

Он махнул рукой. Для него все было непреложно. А для меня? Я согласился.

Два часа я гулял по городу. Предстоял разговор с мамой. Она очень переживала гибель отца, страдала, и, сколь ни странно, для меня ее переживания были психологической загадкой, которую я разрешил по-своему — не знаю, правильно ли…

В прежней жизни мама была очень хороша собой. Когда мне было 15—16 лет, а ей лет 35—36, отцу же около сорока, семейство у нас было не очень дружное. Я чувствовал, что отец ревнует мать, но, пристально и заинтересованно наблюдая за обоими, ничего конкретного сначала не видел. Однажды поздно вечером отец вернулся из части. Мать была у знакомых. Он попросил вместе с ним сходить за ней. Знакомых дома не оказалось, они сами были в гостях. Мы вернулись (отец всю дорогу нервничал, молчал), а мать уже была дома. Она готовила ужин, была весела, что-то громко распевала. Все объяснилось просто: она была у других знакомых.

Мы начали ужинать, отец был оживлен, смешно рассказывал о новом командире бригады, который раньше командовал кавалерийским полком, а танки не любил и даже боялся их: во время бригадных учений весь командный состав был в танках, а командир бригады верхом на коне.

Дня через два я вынул из почтового ящика газету, а из нее на пол упало письмо. Полагая, что пишут московские родичи, я разорвал конверт. В нем была маленькая записка:


«Безумно счастлив. Благодарю! Благодарю! С.»


Мне стало обидно за отца и за мать, содержание записочки показалось омерзительным.

Когда мать пришла домой, я передал ей записку и сказал, что случайно разорвал конверт.

Мать смутилась и покраснела.

— Ты прочел письмо?

— Да.

— Так вот… Это дурак писал. И все!

Началась финская война. Отец уехал и до своей гибели писал матери по-юношески восторженные письма. Я понял, что любящий счастлив едва ли не больше любимого. После смерти отца прислали его документы и наши письма. Мне было любопытно, что писала ему мать и, главное, как. Однажды в ее отсутствие я развернул пачку и прочитал несколько. Я был поражен, вдруг поняв, что отец и мать очень любили друг друга и были идеальной парой.

…27 июня я уходил в военкомат с вещами и упросил мать не провожать меня. Мы присели на дорогу. Я смотрел не отрываясь: ее лицо, постаревшее и похудевшее, было залито слезами. Я схватил сидор и бросился к дверям. За моей спиной рыдала мать.

Больше я ее не увидел. Мне пришлось еще до 16 октября — дня сдачи Калинина немцам — числа 13—14-го проезжать через город, но я знал, что мать уехала на восток. Поэтому я не прошел по своей улице и не зашел в свой дом.

…Вспомнилось ощущение причастности, озабоченности, мужества с налетом мальчишеской лихости — это сопутствовало всем нам, самым молодым, в первые месяцы войны. Может быть, у других, озабоченных разлукой, оставленной семьей, было иначе. Но у нас, мальчишек, было именно так. Здесь, думали мы, главная роль принадлежит нам по праву, она наша — эта роль.

Жили в угаре, не слишком вдумываясь в катастрофические сводки Совинформбюро. И все же я почувствовал тяжесть обрушившейся на нас войны, когда по радио слушал выступление Сталина 3 июля 1941 года. Через несколько дней нам, курсантам, уже показывали кинохронику с этим выступлением, и мои ощущения усилились. Впервые, наверное, Сталин так обратился к народу: «Братья и сестры! Друзья мои!»

…Разведывательно-диверсионная школа Западного фронта находилась в бывшей помещичьей усадьбе, в наше время здесь располагался небольшой дом отдыха.

Занятия шли в течение всего дня и вечера с перерывами на обед и отдых. Занимались небольшими группами под другими фамилиями. Их вместе с новыми именами и отчествами давали нам в отделе кадров при зачислении.

Преподаватели не пользовались педагогическими приемами, они просто знали специальность и отдавали нам свои знания.

Во многих угадывались люди незаурядные, с необычной судьбой, но профессия не предполагала душевных излияний, воспоминаний, общительности.

Незаметно подошло время завершающей стадии подготовки. Мы начали заниматься отработкой конкретного задания в тылу врага. Задания для меня и моих товарищей.

Все то время, что мы учились и практиковались, нас всячески изучали. В смысле соцпроисхождения, репрессированных или осевших за границей, оказавшихся на временно оккупированной территории родственников. Вызвали однажды в кадры и меня. Лейтенант холодно и равнодушно уточнил что-то о моем отце. Мне хотелось бросить ему в лицо что-то гневное, обидное, но я уже научился владеть собой.

В результате изучения особенностей характера кадры вместе с руководством школы определяли, какое задание можно дать курсанту.

Все это решалось по-разному: я должен был выполнять его втроем, с девушкой-одногодкой и парнем лет на пять старше.

Моих будущих товарищей мне не показывали.

И вот 30 ноября объявили, что занятий не будет и нужно идти на склад за новым обмундированием и суточным сухим пайком.

Там мне выдали новое военное обмундирование, теплое белье, сапоги, шапку и, главное — петлицы на шинель и на гимнастерку с четырьмя треугольниками: по окончании школы большинству присваивали звание старшины.

Откровенничать с соседями и товарищами запрещалось — конспирация. Тем более говорить о будущем, о задании. В нашей комнате четыре курсанта уже один раз сменились, все занимались в разных группах.

Потом был прощальный обед.

Стол был накрыт на шесть персон, а в маленькой комнате рядом меня ждали два моих товарища: я увидел могучего чернявого парня лет 23—25. Он назвался: «Борис Шаповалов». Я тоже представился своим легендированным именем: Константин Брянцев (случайно мне было дано имя отца). Девушка — Тамара Румянцева — была невысокой, щуплой, коротко подстриженной и очень подвижной. Ее светлые, мягкие волосы часто падали ей на глаза, а они были у нее плутоватыми и искрились смехом. И я понял причину: Тамара узнала меня, ведь в Калинине мы жили на соседних улицах и учились в одной школе.

У Бориса были сильные руки, легкая сутуловатость, присущая сильным людям, а глаза карие, спокойные, добродушные. Но вот губы… Очень тонкие и крепко сжатые. По званиям оказалось, что Борис — мл. лейтенант, Тамара — ст. сержант, я — старшина. Стало ясно, что командиром группы будет Борис.

Обед прошел быстро, по-военному. Начальник школы произнес тост, отметив хорошие качества каждого. Он был пожилой, усталый, говорили, что он старый чекист, знавший еще Дзержинского и Менжинского. Двое других были нашими преподавателями. Они кратко пожелали нам успешного выполнения задания, счастливого возвращения и встречи на Большой земле. С ответным словом выступил Борис. А закончил он обычной тогда фразой: «Смерть немецким оккупантам!» За столом Тамара поулыбалась, поиграла глазами, а потом спросила у начальника:

— А как быть, если я знаю действительное имя одного из состава группы?

— Кого?

— А вот… Константина Брянцева.

— Откуда и что вы знаете?

— Фамилию и имя. Мы в одной школе учились и жили на соседних улицах.

Что могло сделать начальство перед отправкой? Порекомендовали Тамаре забыть; я же ни фамилии, ни имени ее не знал: девчонки из младших классов нас не интересовали.

Потом расцеловались с начальством, сели в «виллис» и отправились в штаб фронта. Главное в отработке задания: легенды, маршруты и т. д. — должно было произойти там.

Нас должны были забросить в два приема юго-западнее Г. Сначала Шаповалова с рацией, следующей ночью — Тамару и меня. На мне было питание к рации, оружие, боеприпасы и продукты. Мы должны были двигаться скрытно, ночами, не вступая в контакты с местным населением. В местечке Ш. для нас была приготовлена квартира, там должна была поселиться Тамара с рацией. Мы же с Борисом должны были собирать информацию о немецких частях и соединениях, аэродромах, складах и штабах.

Нам объяснили, что самые ценные разведсведения мы сможем получить в районе мостов, желдорузлов, шоссейных дорог.

Сроки пребывания в тылу определялись в 5—6 месяцев. Были отработаны и намертво забиты в память пароли, адреса, легенды, документы, варианты, способы, методы…

…Мы провожали Бориса, он был молчалив и тонкие губы сжимал крепче обычного. Я к нему присматривался, так как сам едва-едва держал себя в руках от волнения и, может быть, страха. Но он выглядел хорошо. Мы расцеловались, потом рассмеялись: мне с Тамарой целоваться не полагалось — мы не улетали. Когда самолет скрылся в облаках, мы вернулись к себе, и Тамара зашла в мою комнату.

— Не хочется к девчонкам идти. Можно я у тебя посижу?

Она принесла кипятку, заварила чай, положила на стол треть оставшейся буханки. Потом скинула сапоги и забралась на шаповаловскую койку, подвернув ноги под себя.

— У тебя отец в армии?

— С 23 июня. А мать в Калинине.

— Ты почему сюда пошла?

— Как тебе сказать… Я поступила на курсы медсестер. Там меня и нашли. Предложили — я согласилась.

— Боишься завтрашнего дня?

— Боюсь! Мне кажется, что, если бы одной прыгать, как сегодня Борису, — я бы не смогла. Вдвоем легче!

Я взглянул на часы, 23.15 по московскому:

— А Борис уже прыгнул…

— Да… — тихо сказала Тамара, и мы надолго замолчали. Вдруг Тамара встрепенулась. — Костя! Нет, Игорь! Давай я тебя сегодня Игорем буду называть, а ты меня Ниной. Помнишь, что меня Ниной звали?

— Помню… — соврал я.

— Как ты думаешь, для чего я сказала, что знаю тебя?

— Созорничала, наверное.

— Нет, я хотела, чтобы тебя в армию отправили, из группы убрали.

— Зачем?

— Я не хотела с тобой. Мало ли что случится с нами, а ты видеть будешь. Не хотела я. А потом, твоей матери и гибели отца по горло хватит…

Она подвинулась ближе к столу.

— У тебя есть жена? Или девушка?

— Нет.

— А я осенью сорокового часто видела тебя с ребятами из класса. Девчонки с вами были. Я даже Люську твою знаю.

— С Люськой я еще до зимы рассорился. И ничего у меня с ней не было.

Тамара замолчала, потом улыбнулась:

— Мне хорошо с тобой. Всю жизнь бы так. Знаешь, сегодня удивительная ночь — кто знает, будет ли такая же… Пусть она будет нашей. — Она перегнулась, взяла меня за руку, притянула к себе: — Я тебя с осени сорокового люблю. Ну поцелуй же меня!

Я задохнулся. Все куда-то ушло: и война, и мама, и то, что меньше чем через сутки мы окажемся в тылу у немцев…

…А потом вдруг стало очень холодно. Мы сняли одеяла, завернулись, курили «Беломор» (здесь нам выдавали офицерский паек).

— Как-то там наши мамы? — сказала Тамара. Была середина декабря, и по радио передали, что наши войска освободили Калинин. — А твоя мама вернется в город?

— Думаю, что да. Я ее до сих пор разыскать не могу.

Тамара докурила папиросу, вышла в коридор и вернулась с охапкой сухих дров. Медленно и обстоятельно заложила их в печку, затопила, разгорающееся пламя высветило ее складную маленькую фигурку, обтянутую гимнастеркой и военной юбкой. Я с нежностью думал, что теперь это близкое и родное мне существо. И вдруг вспомнил, что завтра — в тыл врага.

Дрова в печке полыхали и гудели. Тамара разогнулась, поправила гимнастерку:

— Я хочу тебя попросить. Обещай, что исполнишь.

— Обещаю.

— Знаешь, поздно теперь об этом говорить, но я не могу быть разведчицей. Я должна была написать рапорт, но у меня смелости не хватило.

— Ну что ты?

— Я боюсь, боюсь, боюсь… Я не выдержу, если бить будут, если пытать… — она заплакала.

— Выдержишь, моя хорошая! Ты смелая и умная. И кто нас бить будет? Мы им не попадемся. Все будет хорошо.

— Пообещай, пообещай мне, — просила Тамара, — если попадем к немцам в руки — застрели меня!

Вот так, сперва счастливо и радостно, потом горько и страшно прошла ночь.

…Проснулись мы в десятом часу. Тамара была веселой и озорной, день пролетел, как час, к вечеру мы оделись, еще раз проверили снаряжение, полистали документы и справки, припомнили адреса и пароли — и в десять вечера были на аэродроме.

Уже в воздухе Тамара придвинулась ко мне и прокричала:

— Спасибо тебе, Костя, за все! Прошу, не забудь…

Я кивнул, мы погрузились в молчание — чего греха таить: страшно было…

Пилот открыл люк, подошел к Тамаре и прокричал:

— Сестренка, буду ждать возвращения. Найдешь меня: старший лейтенант Михаил Кожухов, запомни!

Тамара улыбнулась и пошла первой. Я прыгнул следом, и мне показалось, что я услышал крик: «Игорь!»

Меня охватил мрак, страх и холод. Потом удар и плавный спуск.

Гул самолета слышался очень далеко. Земля приближалась, я летел на что-то белое, огромное, и вот… поволокло по земле боком, парашют надувался и вырывался из рук, словно сильное живое существо. Усмирил я его, только застряв в невысоком густом кустарнике вместе с парашютом.

Ночь была безлунная, темная, но яркий белый снег давал возможность видеть на большом расстоянии.

Я зарыл парашют в кустах, вылез из чащобы, оказалось, что за кустами дорога, санный путь — довольно плотный, накатанный. Дальше был виден лес. И вдруг я услышал голос Тамары. Я отозвался и побежал, она как-то сразу возникла из снега, и я прижал ее к себе. Ну, слава богу, все в порядке… А она гладила мое лицо, сняв рукавицу с руки. Я засмеялся счастливо, вдруг показалось, что все будет хорошо, легко и не страшно.

Закопав и замаскировав короб с имуществом, мы наметили ориентиры и отправились в путь.

По нашим подсчетам, идти нужно было около часа. Дорога была свежая, хорошая, мороз небольшой, 10—12°. Настроение боевое: первый этап закончился успешно!

Было два часа, когда мы подошли к крайнему дому в деревне — рядом обрыв и река. Все сходится — он!

Я поставил пистолет на боевой взвод, спрятался за угол. Кругом была мертвая тишина. Тамара постучала в окошко, никто не ответил, она постучала еще. Послышалось какое-то движение.

— Кто там? Кого нелегкая… — послышался скрипучий старческий голос.

Тамара отозвалась:

— Я из Василевичей, Тамара Румянцева. От деда Мазая привет вам. — Это и был пароль: упоминание Василевичей и деда Мазая.

Защелкали запоры, и дверь отворилась. В сенях стоял щуплый, седой человек в рубашке и кальсонах, босиком. За ним улыбался Борис Шаповалов:

— А бабушка Агафья как? Жива? — Это был отзыв, и сказал его вместо старика Борис.

Старик так держал лампу, что хорошо освещалось лицо Бориса: широкое, улыбка тоже широкая и как будто спокойная.

— Проходьте, — старик посторонился. — А лучше б вам… — начал он, но Борис отворил дверь в избу и подтолкнул нас в горницу.

Я спросил:

— Что он сказать хотел?

— Да разве поймешь! Все время бубнит. Может быть, боится.

Он взял у старика лампу и поставил ее на стол.

— Ну, рассказывай! — набросились мы на Бориса.

— Да вроде бы нечего, — начал Борис. — Приземлился хорошо, рацию закопал. Пришел сюда только к утру — заблудился. — И начал рассказывать, но вдруг оборвал рассказ, вскочил с лавки, быстро вышел в кухню. Я заметил у него ссадину на правой скуле:

— Что это у тебя?

— Об куст, — донеслось из кухни. Он что-то быстро выговаривал старику, разобрать было трудно. Потом Борис выскочил в сени, но тут же вернулся.

— Ты что мечешься, Боря? — тихо, но почему-то невероятно внятно спросила Тамара. Глаза у нее были огромные, черные. Вместо обычной смешинки и лукавинки в них был какой-то трагический вопрос.

Вдруг старик заорал:

— Бягитя, люди добрые! Немцы!

Борис выхватил из кармана пистолет и выстрелил в старика. За окнами раздался топот, дверь растворилась настежь, ворвались три немецких офицера. Один из них по-русски крикнул:

— Живьем, только живьем!

Все трое устремились ко мне. Еще три солдата, ворвавшиеся в горницу, бросились к Тамаре.

— Костя! Держись! — Она выстрелила, уложив наповал солдата, но двое других ее мгновенно обезоружили. Задыхаясь от боли, она кричала: — Борис — предатель! Предатель, падла!

Опрокинув стол, я отскочил к кровати и выстрелил в Бориса, стоявшего у дверей. Он рухнул, вторым выстрелом я убил солдата, который выламывал Тамаре руку.

И здесь я почувствовал дикую боль, в глазах засверкало: один из офицеров с размаха ударил меня прикладом автомата в лицо. Я потерял сознание…

Когда очнулся, увидел рядом с собой трупы двух немецких солдат. Голова разламывалась от боли, кровь текла по лицу, во рту — кровавая каша. Странное состояние, будто бы я долго ничего не слышал, — все было выключено, но вот — включили! И я услышал голос Тамары:

— Я вам объясняю. Этих людей я не знаю. Я пришла из Василевичей, мне этот адрес дедушка дал, он знал хозяина.

Немецкий офицер возражал очень вежливо, на чистом русском языке:

— Не надо… Мы видели, как вы пришли в этот дом вместе с Брянцевым Константином, — он показал в мою сторону, — и назвали хозяину пароль. Старик Мазай, помните? Следите за моей мыслью, да? Когда же мы зашли в этот дом, вы вынули из кармана… Заметьте — из своего кармана — пистолет и убили солдата великой Германии! Так как же могло случиться, что в кармане лояльной миролюбивой девушки оказался пистолет и она из него стреляет в немецких солдат?

— Я напугалась! А пистолет я нашла на дороге! — горячилась Тамара.

— Хорошо! Допускаю! Вы испугались возможного насилия. У вас был пистолет, немецкий пистолет, который вы нашли. «Вальтер», номер 2. А в школе вы были «ворошиловский стрелок»?

— Да!

— Но почему же вы кричали: «Костя, берегись!» — или потом: «Борис предатель!» Я последний раз прошу вас подумать! Мы очень ценим вашу красоту и женственность, но у нас нет времени на сантименты. Простите! — Офицер сел на стул, достал портсигар и закурил.

Я увидел на ремне ближнего ко мне мертвого солдата тесак. На нашу «мертвую» группу никто не обращал внимания. Я подтянулся к немцу, выдернул тесак из ножен и бросился к немцам, к Тамаре. Она вскочила, я успел вонзить офицеру в спину тесак, упал и надолго потерял сознание.

Очнулся я на восьмой день. Я лежал в отдельной маленькой палате. Был яркий солнечный день. В окне голубело небо, и я почувствовал себя счастливым. И вдруг увидел на окне решетку. Ах вот оно что! И у меня все заболело: голова, лицо, грудь, руки. Я попробовал двинуть ногой, потом другой. То же руками — я увидел, что ладони обеих рук забинтованы. Потом я попытался глубоко дышать. Нет, не могу! Болит сердце! Я почувствовал, что лицо у меня забинтовано, а нижняя челюсть находится в какой-то коробке. Открыть рот я не мог. Оказалось: выбито пять зубов, сломана челюсть и два ребра, порезаны руки, пули же ничего жизненно важного не задели.

Пока я лежал и подсчитывал ущерб, вошла сестра.

— Жив, братишка? — спросила она. — Да не пытайся говорить! Тебе еще нельзя!

Потом пришел врач, русский. Вместе с Любой (так звали сестру) они долго перевязывали меня. Было больно, и я стонал. Хотелось есть.

Кашу я поел, а скорее заглотал, и выпил горячее какао. Потом мою челюсть вновь стали вставлять в лангет и перевязывать. Пока еще она шевелилась, я очень невнятно произнес: «Расскажи!» Люба кивнула:

— Ну, браток, Костя вроде тебя звать, натворил ты делов: шесть трупов в морг привезли. Немцы с тобой возятся, лечат… Ты тут важная персона: у тебя свой врач, сестра, охрана круглосуточная. Каждый день вечером приходит оберст, иногда заходит сюда — смотрит, и всегда Филипп Филиппович докладывает ему о твоем состоянии. Ты не удивляйся, я знаю немецкий…

Самое главное Люба сказала вечером:

— Ты не выдай меня, я слышала разговор двух гауптманов. Кто-то из вас прибыл сюда первым, а немцы его в тот же час поймали. Он все рассказал и согласился им помочь. Теперь тебе все ясно.

Но больше всего Люба уговаривала меня спать, набираться сил.

Состояние было странное, боли в лице, голове, в теле затухали, я засыпал. Через час просыпался, размышлял или слушал Любу, неудачно повернусь — больно. Потом боль успокоится — опять засну. И вдруг вижу: сидит в палате молодой, приятный на вид немецкий офицер. Улыбаясь, смотрит на меня. А рядом с ним — Люба.

И вот он заговорил — по-русски, сколь ни странно…

— Прекрасно! Мы уже смотрим, думаем, понимаем. Теперь, Константин Иванович, пора и на поправку. С вашим здоровьем — разве это трудно? — Он замолчал, а потом продолжал — уверенно и напористо: — Вы пока только слушайте, а потом на досуге подумайте над моими словами. Первое. Мне бы хотелось, чтобы вы совершенно не опасались за свою судьбу. Впредь вы будете иметь дело с цивилизованными, культурными людьми. Кроме того, как солдат и разведчик вы мужественно и героически выполнили свой долг и заслуживаете всяческого уважения. В том числе, естественно, и от нас. Поэтому по возможности отрешитесь от всего. Выздоравливайте, смотрите на свое будущее оптимистически. О нем мы поговорим позднее.

Немец замолчал и улыбчиво смотрел на меня. Он, офицер, отлично говорил по-русски. Я с завистью подумал, что, наверное, никогда не смогу так хорошо и правильно говорить: вечно путался в ударениях (мо́лодежи, мо́лодежь) и окончаниях. Вообще офицер был привлекателен, и это поразило меня: фашист, зверь, оккупант… Странным мне все это показалось…

А Люба на протяжении всего монолога офицера стояла чуть не по стойке «смирно» и улыбалась, но, несмотря на улыбку, она была необыкновенно серьезна и внимательно слушала немца.

Молчание длилось долго, но оно не было тягостным. Оно было каким-то необходимым, по делу: Люба «при исполнении», я — вынужденно, немец по-доброму наблюдал, размышлял, взвешивал. Потом он встал и сказал:

— Я прощаюсь с вами до завтра. Если у вас будет какая-либо просьба — передайте через Любу. Если вас будет кто-то беспокоить, адресуйтесь ко мне; Константин Иванович, прошу извинить, что не представился вам в начале беседы. Меня зовут Шарнгорст, Макс Шарнгорст, полковник. Засим — раскланиваюсь! — Он еще раз обворожительно улыбнулся и вышел.

Люба посмотрела на дверь, только что закрывшуюся за офицером, и принялась разглядывать меня, как будто видела впервые:

— Вот какие дела, Костя…

Она повернулась к столу и стала разводить в мензурке какую-то гадость. Потом дала ее мне выпить и вышла из комнаты.

От усталости и напряжения у меня болела и кружилась голова, но через минуту я сладко спал и проснулся только утром. И сразу понял: мне лучше, я на пути к выздоровлению.

Вспомнился вчерашний полковник Макс Шарнгорст. Почему он во мне заинтересован? Всей своей сущностью, всем своим воспитанием и тренировкой я был подготовлен к тому, чтобы не верить ни единому его слову, но Шарнгорст был симпатичен мне. Наваждение какое-то! Чтобы отвлечься, я попытался припомнить его внешность: невысокий, худощавый, аккуратный, в подогнанной форме, — все же главным в нем была какая-то улыбчивость и интеллигентность.

Я подумал, что в моем положении естественно поинтересоваться судьбой Шаповалова и Тамары. Посмотрим, что он ответит.

Потом я задумался о Борисе Шаповалове. Вот тебе и герой, у которого и грудь колоколом и кулаки пудовые.

Почему он так поступил? Из страха. Я исключал, что он готовился к переходу на сторону врага, ведь у него и шрам на щеке — били!

Неожиданно пришел Шарнгорст и уселся на стуле так, чтобы хорошо видеть мое лицо.

— Я догадываюсь, что Люба кое-что вам рассказала. По отношению к вам, военнопленному, я обязан был этому воспрепятствовать. Вы согласны со мной, Константин Иванович?

Я кивнул. Говорить было трудно, да и не хотелось.

— Отвечаю на ваши вопросы, — продолжал Шарнгорст. — Шаповалов приземлился недалеко от города, на попутной машине добрался до него, сделал заявление в гестапо, в допросе я участвовал лично. Меня интересуют молодые русские, меня интересуют разведчики, я очень хотел разобраться в их психологии, понять ее. Поведением Шаповалова управлял страх. Я подумал: как же этого не заметили готовившие его к работе в нашем тылу? Потом я пришел к выводу, что перейти на нашу сторону он решил за некоторое время до десантирования. Это помогло ему маскировать свой страх и держаться среди вас более или менее уверенно. Ведь он неплохо держался последнее время?

Я кивнул головой.

— Продолжаю, я знаю немного эту породу людей. Страх побудил Шаповалова стать предателем. Но, убежден, предательство совершают не только от страха. Вирус предательства находится в крови. Я представляю себе картину: десантирование у вас прошло успешно, Шаповалов никого не предал, вы все вместе дружно воюете с врагом. Но вдруг создается обстановка, чреватая для Шаповалова опасностью, или же она сулит ему какие-то особенные перспективы, — щелк, вирус срабатывает! Шаповалов уже функционирует в качестве предателя!

Вы пристрелили его как собаку. Я убежден, что вы почувствовали его предателем за миг до того, как Тамара крикнула: «Шаповалов предатель, падла!» Не так ли? Я уверен, что и у себя вы не испытывали к нему особой симпатии. Это потому, Константин Иванович, что морально-этические потенциалы у него и у вас имеют разные знаки, как в электричестве плюс и минус…

Он вас также недолюбливал.

Кстати, характеризуя вас и Тамару Румянцеву, он назвал ее фанатичкой, оголтелой, а вас интеллигентным пай-мальчиком, уверял, что вы расскажете все на первом же допросе.

О Тамаре Румянцевой. Она сейчас в комендатуре. Ее допросы — пустая формальность, так как все принадлежащие вам вещи нами найдены, а явки, пароли, задания — все это рассказал Шаповалов. Я слежу за судьбой Тамары, и у меня есть договоренность, что никаких негуманных приемов допроса в отношении ее применяться не будет. Ее судьба в будущем? Ближайшем, конечно? В течение месяца будет закончено следствие, и она будет направлена на работы. Здесь или в Германии, как решат. Вообще-то мы расстреливаем таких, но здесь случай особый… И последнее: радиоигру с использованием Тамары мы не ведем! Помешала досадная случайность. Отдыхайте, лечитесь, набирайтесь сил!

Шарнгорст улыбаясь распрощался и ушел. Не мог я не верить этому полковнику. «Но зачем он так, зачем…» — думал я. Передо мной всплывало лицо Шаповалова, его тонкие губы, он их то сжимал, то распускал в улыбке. А всегда внимательный, глубокий взгляд шаповаловских карих глаз? Этот взгляд казался мне доброжелательным, а теперь я думал, что он был настороженным, поэтому и губы не успевали растягиваться в добродушной улыбке.

И все-таки трудно было поверить, что еще в школе Шаповалов замыслил перейти на сторону врага.

В отношении Тамары, даже если бы этого и не сказал Шарнгорст, я был уверен: на такого человека можно положиться. Когда, в бесконечные больничные дни и ночи, я вспоминал о ней, меня мучила всегда одна и та же картина: кто-то из врагов грубо и цинично домогается ее физической близости. Делалось невероятно больно — и я старался переключить мысли на другое.

Думал я и о старике, убитом Шаповаловым. Кто он был, этот старик? Как вышла на него наша разведка? Может быть, участник гражданской войны, быть может, разведчик тех времен? Как разведчик, — а ведь я, может быть без достаточных оснований для этого, считал себя таковым, — я упрекал себя в том, что не понял предостерегающего поведения старика и влез вместе с Тамарой в мышеловку. С другой стороны, за спиной старика стоял Шаповалов. Он произнес отзыв к паролю — ну как мы могли ему не верить, командиру нашему?

Так и текли мои госпитальные дни и ночи. Мысли, размышления, Люба и ее разговоры, Шарнгорст и его разговоры — или ежедневно, или через день — и, главное, мысли о будущем: что делать?

Много сил отнимало лечение: перевязки, неприятные процедуры. Из-за перелома челюсти, разрыва лицевых мышц, отсутствия пяти зубов я, по сути дела, снова учился говорить. А потом, когда я уже ходил и поправлялся, Шарнгорст несколько раз возил меня в город к зубному врачу, и мне вставили великолепные стальные зубы.

Стоит упомянуть и еще об одном обстоятельстве: я влюбился в Любу и мучился тем, что у немцев страдает Тамара, хотя Любу я любил и ласкал — только в мечтах: отношения у нас были просто дружеские.

Через месяц Шарнгорст сказал, что Тамару перевели в какую-то рабочую команду на дорожное строительство. А еще через месяц, что она убежала. «Видимо, к партизанам», — спокойно добавил Шарнгорст.

Когда же я почти совсем поправился, мог ходить, сидеть, даже немного, хотя и косноязычно, разговаривать, Шарнгорст однажды во время завтрака сказал, что вечером хотел бы со мной поговорить. Я давно ждал такого разговора, бесконечно боялся его и вместе с тем совершенно не представлял себе его содержания.

Боялся потому, что создалась двусмысленность: Шарнгорст хорошо ко мне относился, следил за лечением. Может быть, думал я, даже помог Тамаре бежать к партизанам; поскольку я молчаливо принимал эти знаки внимания к себе, они меня также к чему-то обязывали; с другой стороны — если Шарнгорст ожидает каких-то ответных действий с моей стороны, то ведь они будут на пользу врагу и во вред моей стране. Вот в этом и заключался мой страх. И еще в том, что, когда я откажусь от какого-то предложения Шарнгорста (а я ждал его сегодня), сразу же изменятся те необыкновенно хорошие условия жизни, в которых я находился.

Люба, сноровистая, быстрая, все умеющая, забегала время от времени в мою комнату, с пониманием поглядывала на меня, но лишь однажды почему-то сказала:

— Весна скоро! Чуешь, как день прибавился? Да и ты уже здоровый!

Я стал размышлять, что могут означать ее слова, и понял, что настает время, когда следует думать о побеге.

Часов в семь, после ужина, пришел Шарнгорст. Он справился о здоровье, уселся на стуле в свободной позе и, ободряюще улыбнувшись, начал:

— Я хотел бы, Константин Иванович, задать вам несколько вопросов. Вы вольны отвечать на них или нет, но я просил бы ответить, так как военной тайны ваши ответы содержать не будут, а мне они важны. Я буду спрашивать вас мало, так как говорить вам тяжело. Потом буду говорить я.

Я кивнул.

— Итак, Константин Иванович, где вы родились, в какой семье, где учились, чем увлекались?

Я ответил, что родился в 1923 году в г. Омске в семье кадрового военного, танкиста, что отец погиб в 40-м в Финляндии, а я очень хотел пойти по стопам отца, стать военным.

Шарнгорст спросил, где сейчас моя мать и есть ли у меня еще родственники: я подумал, что и на этот вопрос я ответить могу.

— Мать в эвакуации, на востоке. Но где конкретно — не знаю. Есть еще родственники, дяди и тети, жили в Москве, но где сейчас — тоже не знаю.

Шарнгорст спросил:

— Константин Иванович. Это было ваше первое задание? Может быть, вы хотите об этом поговорить? Нет? Отлично! Мне вполне достаточно того, что сказал Шаповалов. — Немного помолчав, он продолжал: — Вот и все вопросы на сегодня. Теперь послушайте меня.

Я немец, и этим горжусь. Я мечтаю о великой, независимой, могущественной Германии. В моей мировоззренческой концепции нет места для коммунистической идеологии, я считаю ее агрессивной, поэтому я не принимаю коммунистической России.

Поэтому я в качестве офицера абвера воюю с Россией и буду воевать до тех пор, пока строй, я имею в виду государственный строй России, не изменится на демократический.

Я прервал Шарнгорста и спросил:

— А как, господин Шарнгорст, обстоит дело с демократией в Германии? Кроме того, демократический строй — это такой строй, который функционирует в интересах народа, большинства. В моей стране такое положение вещей. Разве вам это не было известно?

— Ценю ваш юмор, Константин Иванович. Но ведь и в Германии весь народ, подавляющее его большинство идет за фюрером. Этим мы ничего не докажем друг другу и мало что объясним… Скажу просто: победа над Россией, свержение коммунистического режима в России неминуемо приведет к тому, что и в Германии восстановятся демократические порядки. У меня есть догадка: нацизм в Германии возник как ответная акция на возникновение российского коммунизма… Выводы делайте сами…

Честно говоря, я растерялся. Я был убежден в том, что наш, советский, строй — самый прогрессивный, самый справедливый, самый лучший. И я попытался — очень сбивчиво (ведь не привычен я был к полемике такого рода) — доказать, что победа будет за нами, что у нас лучше всех, и о чем он вообще говорит? Шарнгорст рассмеялся. Не обидно, правда, а как-то весело, заразительно, так что и я заулыбался. И тут же подумал: а чего он, собственно, хочет? И, словно отвечая, он сказал:

— Константин Иванович, давайте на сегодня закончим, я высказал вам свою точку зрения. Полагаю, что дня за два-три — а я буду в отлучке — вы ее разберете. И наша следующая беседа будет гораздо плодотворней. И последнее: никакой диктатуры рабочего класса у вас нет, а есть диктатура Сталина и верхушки, приближенной к нему, а страна ваша покрыта лагерями, и в них медленно уничтожаются противники Сталина. Кстати, вспомните, нет ли среди ваших близких, ваших родственников или знакомых так называемых «врагов народа»? Я не настаиваю, можете не отвечать! И вот потому, что трудно сыскать в России семью, не пострадавшую от диктатуры Сталина, многие русские, украинцы, кавказцы идут к нам, — заметьте, не только военнопленные, — чтобы вместе воевать против Сталина. Так что не так уж нереально выглядит то, что я вам только что рассказал. Подумайте! И до встречи… — Шарнгорст распрощался и ушел.

На душе у меня было муторно, он всколыхнул старые недоуменные вопросы о «врагах народа», о непонятных перемещениях, арестах военных, об этом иногда говорил с матерью отец в 1938 году. Это были вопросы, на которые я ответить не мог. Вместе с тем я был убежден, что страна моя самая свободная, самая справедливая, самая, самая… ну, в общем, любимая!

Размышляя обо всем этом, я укрепился в мысли о побеге и решил не откладывать это. Шел февраль, приближался День Красной Армии, но чувствовал я себя все еще неважно и понимал, что раньше чем через месяц бежать не смогу. Но я почему-то был уверен, что Шарнгорст не выгонит меня из госпиталя.

Я решил ввести Шарнгорста в заблуждение. Мое действительное отношение к его рассуждениям должно остаться для него неведомым.

Потом я стал думать о Любе. Сможет ли она помочь мне? Бежать со мною? Я прокручивал варианты, и все эти мои размышления и мечты окрашивались в розовый цвет в связи с моим отношением к Любе. То смотрела она на меня так же задумчиво и вопросительно, как в тот первый день, когда я пришел в сознание. То случайно касалась меня, приводя в трепет.

Меня теперь не мучила совесть из-за Тамары: она была у своих, ей было хорошо. Да и свидимся ли мы когда-нибудь…

Прошло три дня. Прибыл Шарнгорст и через Любу известил, что вечером будет в госпитале. Я спросил у Любы, как он сообщил ей об этом. Почему-то мне показалось странным, что сообщила об этом Люба, а не Филипп Филиппович. Но Люба, ни минуты не задумавшись, ответила:

— Да вот записка. Она Филиппу Филипповичу, а он после обхода почувствовал себя больным и ушел.

Все ясно! Зря подозревал! Кстати, нужно объяснить, почему я не мог в планах о побеге рассчитывать на Филиппа Филипповича. Он был неплохой, добрый человек и хорошо ко мне относился, но он боялся немцев. Я замечал, что, когда входил охранник, он менялся в лице. И вот настал вечер и пришел Шарнгорст. Я ожидал, что будет какой-то конкретный разговор, но Шарнгорст спросил, как я себя чувствую, и вздохнул:

— Мне удалось одну ночь провести дома, в Берлине. Я устал и решил устроить себе полноценный отдых. Знаете, чем я занимался до двух часов ночи?

Я вопросительно посмотрел на него.

— Слушал пластинки с шаляпинскими записями. У него удивительный голос, что можно сравнить с голосом Шаляпина. Вы согласны?