Переписка Виктора Сосноры с Лилей Брик
Предисловие
В 1959 г. к октябрю в Москву меня вызвал Н. Н. Асеев и пламенно взялся за мои стихи и пробивание их в печать. Полгода дела шли весело. А потом тормоза, я бы сказал, резонные для тех времен (как, впрочем, и для этих). Тезис «дедушка-внучек» никак не оформлялся. Он решил, что это пропасть, возрасты и круги старого дерева не сходятся с кругами молодого. Сходятся. Я напишу о Лиле Юрьевне Брик.
Уже к середине 1960 г. Асеев понял, что одному ему не одолеть номенклатуру.
И он составил список, как он решил, «продуманный», кого можно привлечь к этой затее. Список оказался краткий: штук пять из правительства да Петр Капица. «Вы еще вставьте Сергея Прокофьева, — сказал я. — Где физик, там и музыкант». — «Он умер, — буркнул Асеев, — но он бы мог».
Ну да, он бы мог, сидящий на Николиной Горе, как и Асеев, среди дач правительства, чтоб на виду, вроде как засекреченный для советского народа. Еще Н. Н. написал Крученыха, нищего и забытого. После смерти Маяковского чуть не все футуристы рассорились и друг с другом не общались тридцать лет. И Н. Н. из всех остатков живых когорт выбрал одно имя: Л. Ю. Брик, чуть не главного своего «врага».
Но пока Асеев продумывал стратегию, как примириться с Л. Ю., у меня был вечер в московском Театре сатиры, и после сразу же подошла пара: рыжеволосая женщина с громадными впадинами глаз и элегантный армянин. Они представились: Л. Ю. Брик и В. А. Катанян. До меня как-то не дошло, кто это, но я был легок на подъем, и они пригласили на ужин к себе, мы и поехали. На ужине же Л. Ю. сказала, что любит мои стихи и знает их и без Театра сатиры, цитировала, ей приносил Слуцкий, и читали статьи Асеева в «Огоньке», «Правде», «Литературе и жизни» и пр. и т. д. Что слава моя громче, чем думает Асеев, и им привозили мои рукописи из Сибири, Чехии, Югославии и т. п. Я удивился, потому что я никогда не распространял себя. Но тогда уже списывали с магнитофонов. Что за время было! Стихомания! И еще Л. Ю. сказала: «Ваш патрон ревнует вас, и мы обязаны позвонить, что вы у нас». Она позвонила, Н. Н. был изумлен. Л. Ю. попросила у него разрешения включить магнитофон, и он выдал огромную речь обо мне. Кажется, это было в начале 1962-го. И затем — семнадцать лет! — она опекала и берегла мою судьбу и была мне самым близким, понимающим и любящим другом. Таких людей в моей жизни больше не было. Она открыла мне выезд за границу, ввела меня в круг лиги международного «клана» искусств — кто это, я частично писал в книге «Дом дней», — весь мир.
А в СССР она ничего не могла. Ее саму травили бесконечно, безобразно, всесоюзно. Иногда она могла только гасить мои литературные скандалы (надо сказать, широкопубличные) и иногда отводила грозные руки, занесенные над моею «неукротимой» головой, но это за нее делал К. Симонов, пока мог.
Лиля Юрьевна Брик любила красивых и юных и не непременно «знаменитых». Как правило, те, кто пишут о ней, видимо, встречались, и было их видимо-невидимо. Она любила, чтоб ее любили. Однако эти мемуаристы были, так сказать, одноразовые шприцы энергии, от них она уставала за один обед и больше не встречалась. Это были как принесенные кем-то картинки, полюбовалась — и адью. Нужно сказать, что чрезвычайно редко она была инициатором этих встреч, к ней напрашивались. Не была она инициатором и встреч со знаменитостями. Я помню, что Любовь Орлова (актриса) звонила ей по какому-то своему делу — печальному, и Л. Ю. приняла ее и была восхищена. Вообще она любила жизнь со всею страстью, всегда, любила друзей, любила дарить, помогать, брать их дела на себя. Она многих любила, беспрестанно. Она не могла б жить без поэтов, музыкантов, живописцев, балерин, без просто «интересных персонажей». Но отбор дружб (долгих!) делался только ею, и даже в дружбах тем, кто переходил границу ее приязни, она в глаза заявляла, что отношения закончены, навсегда. Так она порвала поочередно: с Глазковым (поэтом, некогда прославленным), с Н. Черкасовым, великим артистом у Эйзенштейна, а затем ставшим номенклатурной ходулей, с М. Плисецкой, балериной, но, кажется, Майя сама с ней порвала, с С. Кирсановым, когда он стал невыносимым в своем бурном и страшном самоубийстве с алкоголем, и блистательнейший Кирсанов, «серебряная флейта» нашей поэтики, был потрясен этим разрывом, плакал, метался, Л. Ю. тяжело переживала, но конец есть конец. Она любила Луэллу Варшавскую (Краснощекову), приемную дочь ее и Маяковского, любила Румера, родственника Осипа Брика, переводчика стихов. Этих — навсегда. Любила она мужа, Василия Абгаровича Катаняна, и опекала его, и говорила многократно, что давно б покончила с собою, но жалеет Васю, он без нее пропадет. Он и пропал — умер через полгода после смерти Л. Ю., сломленный одиночеством и сердцем.
Она любила Эльзу Юрьевну Триоле, свою родную сестру, безоговорочно ценила и ее мужа Арагона. Когда мы хоронили Эльзу, у ее праха стояли: Брик, Катанян, Арагон и я. Народу шло тысячи, французов, громадный Арагон плакал и ничего не замечал, Лиля уже не могла стоять, я подозвал приемного сына Арагона, драматурга, и мы встали с двух сторон, поддерживая ее, но держать себя она не позволила, выстояла четыре часа, без обмороков. Ей было семьдесят девять лет. И палило парижское солнце, и дым от раскаленных камней и обелисков.
С С. Параджановым до суда Л. Ю. встречалась один раз и была очарована им, а он ею, и, когда последовали арест и тюрьма, Л. Ю. пыталась поднять европейскую прессу, не вышло, они оказались ожиданно «нравственны» в Англии, кажется, появилась одна (!) статейка «Процесс над русским Оскаром Уайльдом» (вряд ли в Англии, где-то). Л. Ю. прочитала эту пошлятину и разорвала журнал на четыре части, крест-накрест. И все же она продолжала говорить о нем со всеми именитыми иностранцами. Пустота. Из всей «элитарной» советской интеллигенции только Л. Ю. Брик и Юрий Никулин, замечательный клоун-эксцентрик и актер кино, посылали в тюрьму посылки с продуктами и одеждой, а Никулин и бился за него с инстанциями и даже ездил в лагерь.
Еще постоянными гостями у нее были Борис Слуцкий и Андрей Вознесенский, но порознь, Борис Андрея не любил.
Я очертил московский круг за семнадцать лет нашего знакомства. Из иностранцев она любила близких Эльзе Ирину Сокологорскую, ее мужа Клода Фрию и Бенгта Янгфельдта, шведа, все трое — рыжие. С Романом Якобсоном — старинная дружба. Всегда любила и дружила с живописцем Тышлером. По делам Маяковского у нее (думается) перебывала вся Москва, да и Европа. Об этих она говорила «очень милый человек». И ни слова больше. И я ничего не могу сказать, я описываю круг близких ей. Я прибавлю лишь: ее любили Б. Пастернак и В. Хлебников и читали ей свежее, привязаны были к ней. Значит, и великим поэтам на вершине славы их необходимы понимающие и любящие и громадные очи «ослепительной царицы»!
И еще: в этих письмах
[1] нет рассуждений о судьбах искусств или же политики. Это все же дела советской кухни. А у людей искусств иное понимание: ДРУГ — ДЕЙСТВИЕ.
Виктор Соснора
1
16. 11. 62
Дорогой Виктор Александрович,
где Вы? Читала в какой-то газете, что в Киеве Вы читали по телевидению. Ездили туда? Или записали в Ленинграде? А сегодня в «Комс<омольской> правде» Вас упомянул Кочетов
[2]… Какая прелесть!!
Только что звонила Паперному
[3] — где, мол, статья о Сосноре! Говорит, вчера звонил в «Литгазету» — обещают не сегодня завтра напечатать. Скука!
Очень ждем Вас. Когда приедете? Абгарыча
[4] и меня одолел бронхит — банки, горчичники.
В Париже Эльза
[5] показала Вашу книжку
[6] Конст<антину> Симонову, ему очень понравились стихи. На днях я дала ее (книжку) ему (Симонову). Говорит, что напишет о ней в «Правду». Возможно, конечно…
Главное — приезжайте! Много ли новых стихов? Вас<илий> Абг<арович> кланяется вам обоим
[7].
Я обнимаю.
Лиля Брик
2
21. 11. 62
Дорогая Лиля Юрьевна!
В Киеве я — пребывал. И — 3 дня! И — очень доволен. Читал я по телеку «Скоморохов»
[8], и, как опосля мине сообщили, — киевлянам понравился, или, как они говорят, — сподобався.
Значит, Симонов прочитал мою книжку в Париже… Что ж — обычная картина российской литературы. Через Париж, через Баб-эль-Мандеб — только не в России.
Чтой-то я несколько захандрил. Много выступаю — и пы-ра-тивные же физиономии выслушивают стихи.
Массовость стиха! Выступи сейчас Пушкин с «Медным всадником» и юморист Дыховичный
[9] с песенкой про империалистов — Пушкина б выслушали (ведь — мероприятие!), а Дыховичного бы захлопали (ведь — здоровый юмор!). Кто выдумал эту идиотскую организацию — Союз писателей? Кто расплодил эту шайку дегенеративных чиновников? Ах, как они все дрожат, чего бы не сказать лишку, — «как бы чего не вышло». Впрочем, ну их всех к деду Панько
[10] (да не перевернется Гоголь в аду). Просто надоели они мне своими предупреждениями и прочими — «пред…».
А я тут в последнее время изливаю «всю желчь и всю свою досаду».
[11]
Занятие очень приятное.
С большим наслаждением пишу цикл «дразнилок» — есть такой чудный жанр в детской литературе.
Вот как примерно выглядит «Дразнилка критику» (кусочек):
* * *
Кри-тик —
тик-тик,
Кри-тик —
тик-тик,
крес-ти, кос-ти
мой стих,
тих, тих.
* * *
У
ног,
мопс,
ляг
вож-дей,
пла-нов!
Твой мозг,
мозг-ляк,
вез-де пра-вый! и т. д.
Ничего? Вот уж приеду (если на День поэзии не вызовут в конце ноября, то в середине декабря на совещание — точно), вот уж приеду — вот уж почитаю! Не сердитесь на меня, дорогая Лиля Юрьевна, за несколько мрачноватый тон письма, в душе я, честное слово, — «весельчак и остряк, просто — душа общества»
[12], как писал великий Владимир Владимирович.
Будьте здоровы — главное!
Будьте здоровы!
Скорейшего вам избавления от банок и горчичников!
Я — Марина — Вам — Василию Абгарычу — мильон самых разноцветных приветов и салютов!
Ваш
В. Соснора
3
28. 11. 62
Дорогой Виктор Александрович,
Симонов не подвел, и заметка толковая.
[13] Сейчас «Литгазета» не так уж нужна… Хотя, думаю, что в конце концов и она напечатает Паперного.
Рады были Вашему письму, хоть и грустному и раздраженному… Все понятно!
Напишите, в какие дни и часы Вы бываете возле телефона, — позвоним Вам. Соскучились!
Какой № телефона? Напишите.
Купили билеты на Вечер поэзии, 30-го. (Дворец спорта)
[14] — интересно, как это выглядит.
Бронхит кончился. Были сегодня на выставке, в Манеже
[15]. Картины так плохо развешаны, такая каша, что ничего не видно и кажется, что все плохо. Непонятно — «левая, правая где сторона…»
Что с университетом? Заводом?
Обнимаем вас обоих.
Лиля Брик
Вы довольны Симоновым или ждали большего?
4
18. 8. 64
Дорогая Лиля Юрьевна!
Все это время я занимался помимо новонаписания подведением итогов за 5 лет работы. Все, что написано до августа 1959 года, я уничтожил. Уже давно.
Итак, итог:
свыше 10 тыс. стихотворных строк,
3 пьесы,
10 рассказов,
повесть.
Немного же я натворил, сравнивая интенсивность работы с до 59-годной интенсивностью. Немного и неважно. Стихи 60–61 гг. начисто неинтересны, за исключением исторических. По-настоящему я начал работать только с прошлого лета — с «Книги Юга»
[16], т. е. тогда, когда начал писать книгами. Если, отбросив ложную скромность, сказать, что мои книги 63–64 гг. занимают первое место в нашей современной российской поэзии, это доказывает только скудость настоящего литературного времени, а отнюдь не высоту моего взлета. Я очень лениво, очень анемично, с большими срывами работал. А до великих — и русских и советских — мне далеко. По крайней мере, еще лет 10 необходимо. Единственное пока ценное, чего я добился, — это абсолютное отстранение от всех предшественников. Но отстраниться мало — необходимо перешагнуть.
Пьесы мои — только жалкие опыты пьес.
Проза моя — убогое подобие прозы. Впрочем, в повести начала намечаться проза настоящая, и, думаю, это поприще будет одним из успешных.
Вывод же из всего этого один — меньше лени, больше работы. Вообще-то, я, видно, зря бросился подводить итоги. Это всегда наводит на мысли, далекие от веселых. Видно, я очень поздно начал развиваться по-настоящему. Как я жил? Ужасно. 10 лет сталинской школы, 3 года солдатчины, зеленое рабство, я писал на постах, засыпая, на морозе; 5 лет слесарного рабства — ежедневно ложился в 1–2 ночи, а вставал регулярно в 6 часов утра. Я только один раз за 5 лет опоздал на работу. Я до сих пор не могу отоспаться, а по утрам пью пиво, чтобы побороть раздражение и отвращение ко всему.
Пора начинать работать по-настоящему. Все пережитое не пройдет даром — я знаю границы своего здоровья, — но и поможет литературно. Очень плохо, что мы на жизнь смотрим как на литературный материал. Это делает менее сопротивляемыми.
Вот как я разоткровенничался.
Книга моя
[17] еще в набор не сдана. Тянучка.
Опять читают.
Постараюсь в сентябре приехать в Москву.
Будьте здоровы, дорогая Лиля Юрьевна! Главное — не болейте! Приветствия Василию Абгаровичу и от Марины!
Ваш
В. Соснора
5
22. 8. 64
Дорогой Виктор Александрович,
сегодня получила Ваше письмо. Огорчилась, стала звонить Вам — от Вас не ответили. Стараюсь думать, что это — настроение, а не состояние, что это временно… Поэт Вы удивительный, ни на кого не похожий. Надо стараться, чтобы это поняли.
Ради бога, ничего не уничтожайте! И не «подводите итоги» — слишком рано! А уничтожить под влиянием минуты можно много хорошего.
Неправда, что стихи 60–61 гг. неинтересны. Очень интересны!
Кто, по-вашему, Великие? Почему до них расстояние — 10 лет?! Эти 10 лет у Вас уже позади. Уже идете с великими в ногу, уже начали обгонять…
Кулакова
[18] так и не видели. Если приедете в сентябре, привезите каллиграфическую книгу — посмотреть. Я очень люблю всякие шрифты, печатные и рукописные. «Есть еще хорошие буквы: Эр, Ша, Ща».
[19]
Попробую позвонить Вам завтра. Не дозвонюсь, то послезавтра и т. д.
Поцелуйте Марину.
Оба обнимаем Вас.
Лиля Брик
6
19. 5. 65
Дорогая Лиля Юрьевна!
Не писал, потому что ничего не происходит.
Как в пьесе известного вам плохого драматурга: мы работаем, кесарь повелевает, море шумит; хорошая, белая жизнь.
[20]
Пишу я позорно мало. Заканчиваю сейчас повесть о Борисе и Глебе. Закончу и стану дописывать повесть о Дон Жуане
[21] — такое мистическое переселение душ — Дон Жуан в советской действительности. Недавно обнаружил две интересные вещи в своем т<ак> наз<ываемом> «творчестве»: все мои стихи написаны или о ночи, или о дожде, вся моя проза — о людях, не работающих на предприятиях советской промышленности. Интересно! Мир грез! Мир слез! Ха-ха!
Город Томск сошел с ума, и на ум ему уже не взойти. Ежедневно звонят и приглашают на три дня к ним на День поэзии. Им пригрезилось, что у меня открытый счет в Госбанке и что я, как Чайльд Гарольд, могу порхать на самолетах по всему земному шару, размахивая малиновым плащом.
Выступлений мне не дают. Да и не желаю.
Стихи в «День поэзии» отослал. Хорошо, если бы Слуцкий
[22] (он член редколлегии) взял эти стихи в свои справедливые руки. Но я слышал, что Б. А. стал очень суров за последний год и что над его столом висит плакат «Но есть Божий суд, наперсники разврата!». Все равно, если он умело поведет дело и поумерит окончательный маразм Смелякова
[23], они могут дать большую мою подборку, которая украсила бы современную советскую поэзию и придала бы ей смысл и эмоциональность.
Вы говорили, что поездку наметили на ноябрь.
Но тогда где-то сейчас должны оформлять документы?
Моя Марина зверствует.
Она ищет в хозяйственных магазинах цепь, чтобы приковать меня к столу, и по утрам пишет мне апостольские послания. Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий «о судьбах моей Родины»
[24] мы иногда по нескольку дней переписываемся.
Вот такие хорошие свежие розы расцветают в саду моей биографии.
Будьте здоровы, дорогая Лиля Юрьевна!
Обнимаем Вас и Василия Абгаровича!
Ваш
В. Соснора
P. S. Куда собираетесь летом? Мы еще не решили. Может, где-нибудь перекрестятся наши стежки-дорожки?
7
Переделкино,
12. 6. 65
Дорогой Виктор Александрович, Вашу повесть
[25] еще читают «Гослит», Петя
[26]… Через несколько дней она дойдет и до нас. А Слуцкий улетел в Киргизию! Вот так так!
Здесь с невиданной силой цветет и благоухает сирень.
Привет Марине.
Мы Вас любим.
Лиля и Катанян
8
Переделкино,
24. 6. 65
Дорогой Виктор Александрович,
письма сюда идут долго. Вчера получила Ваше письмо от 16-го. Пишите лучше в Москву.
Был у нас здесь Кулаков с женой.
[27] Она мне понравилась. Он привез, показать штук пятнадцать темперы — на тему «Данте». Все заинтересовались. Валентина Ходасевич (художница)
[28] хочет устроить его выставку в Институте Капицы
[29] (она с ним дружит) и надеется продать «ящикам» несколько листов. Но Кулаков уже улетел в Новосибирск и не знает об этом. Я дала ей телефон Ломакина.
[30]
Повесть Вашу Петя еще не отдал. Пьесы Ваши лежат — скучают у Плучека
[31].
Очень хочется прочесть «Мальчик с пальчик»
[32] и все остальное, Вами сочиненное.
Откуда молоко в Пушкинских Горах?!
В Прагу собираемся 13-го июля поездом. Там будут Арагоны, и мы точно будем знать о поездке потом в Париж. Напишу Вам обо всем немедленно.
Здесь хорошо. Отцвела сирень. Распустилось невиданное количество диких белых розочек. Ждем пионов и жасмина.
Отдыхайте получше!
Обнимаем Вас и Марину мы оба.
Ваша
Лиля Брик
9
10. 2. 67
Дорогой Виктор Александрович, как Вы? Я жива, хотя две недели не выходила из дома — сердце, давление… Противно.
Ищу «Monde» со стихами, но пока не нашла. Поэмы Ваши читаю и перечитываю, «Триптих»
[33] дала австралийскому поэту. Ему нравится, и он собирается перевести несколько стихотворений.
Группа «Чернышевский» («Особенный человек»)
[34] скоро будет в Ленинграде. У Веры Павловны
[35] есть Ваш адрес. Может быть, и мы приедем попозднее. Е<сли> б<удем> ж<ивы>. Видим мало кого — утомительно. Андрей
[36] не то в Ялте, не то уже в Москве. Он не звонит. И я не звоню — все по причине усталости (с моей стороны).
Слуцкие живут на даче Эренбурга. Мы подолгу разговариваем по телефону. Он спрашивает о Вас.
Я соскучилась! Хочу видеть Вас и Марину. А еще посмотрела бы шедевры Кулакова.
Здоровы ли Вы? Я беспокоюсь.
Напишите!
Вас<илий> Абг<арович> низко кланяется.
Мы оба обнимаем вас.
Лиля
10
17. 2. 67
Дорогая Лиля Юрьевна!
Не писал Вам, потому что ничего особенного нет.
Пока болел, перечитал 17 томов Толстого, и, невзирая на все прелести его — тошно, особенно его трактат об искусстве — яростная и запутанная галлюцинация, вредный во все времена бред. Когда нужно будет расправляться с художниками (а это всегда дело небесполезное), над виселицами можно с наслаждением будет прочитать цитаты из этого трактата.
Событиями моя жизнь не обогатилась, а приключений не прибавилось. Путешествия по поликлиникам и по обкомам, нет слов, восхитительны, но не для меня.
Борьба с издательством за книгу — пока борьба Сизифа с камнем — мартышкин труд. Но надежда не угасает, и я уверен, что мой смех будет хотя и тихий, но — последний.
Хочу давно в Москву, но ничего не получается. Авось выберусь.
Пишу сам мало, трудно и плохо — вяло: в квартире гам и гул, как в бане, и последствия стрептомицина — обыкновенные обстоятельства!
«Это не уныние, — как сказал бы советский демагог, — а оптимистическая трагедия».
На перевыборном собрании у нас в Союзе я метал молнии и размахивал бичом Ювенала в течение десяти минут, призывая к национализации советских журналов и издательств.
Пишу книгу прозы на тему: первый день нашествия монголов на Русь
[37].
Веселюсь, одним словом!
Вот и alles
[38]!
Здоровы ли Вы?
Здоров ли Василий Абгарович?
Все остальное — такие пустяки.
Будьте здоровы!
Марина и я обнимаем Вас!
Ваш
В. Соснора
11
20. 3. 67
Дорогой, любимый наш Виктор Александрович, вчера весь вечер звонила Марине по обоим телефонам — ее не было дома. Буду звонить сегодня и каждый вечер. Очень беспокоюсь. У меня болят зубы и живот, когда думаю о том, как Вам было больно. А сейчас? Сволочи студенты. И вообще все сволочи…
Пишу и не знаю, что с Вами — какая температура? Когда Вас выпишут? Воспален ли второй придаток?
Мы оба болели гриппом. Но это пустяки по сравнению с тем, что было с Вами. Напишите мне, если не трудно. Почерк у Вас не больной, а все тот же, очень, очень симпатичный.
Последний раз, по телефону, я Вас почти не слышала, а когда позвонила, кто-то сказал, что Вас нет дома. А Вы начали говорить что-то интересное — вероятно, о числах и датах. Забавно.
Прочла, что в «Молодом Ленинграде» напечатана Ваша проза. Как бы получить?
Мы оба обнимаем Марину и Вас.
Выздоравливайте скорей!!
Лиля
Пишу по обратному адресу на Вашем письме. Дойдет ли?!
12
2. 4. 67
Дорогая Лиля Юрьевна!
Убей меня бог — не знаю, что говорить знакомым. Если знают, что я болел — ну и болел, была операция, но DS
[39] скрываю. Если не знают — и бог с ними — пускай и не знают.
Вторая операция осенью неизбежна. Ее можно было бы делать и сейчас, я просил, и, конечно же, вынес бы, не ахти как это драматично, но говорят, что вынести вынес бы, но провалялся бы месяца три в общей сложности, да и возможна в таком случае вторичная инфекция. Так что будем жить полгода под подозрением, с антибиотическими блокадами. Привыкаю по небезызвестной частушке:
Если вас ударят раз,
Вы сначала вскрикнете,
Два ударят, три ударят, —
А потом привыкнете.
Болей уже почти нет. Скоро выпишут.
Только усилились и участились судороги. Но они у меня — всю жизнь, я никому не говорил о них, даже Марина не знает.
Когда-то, лет десять тому, я консультировался по этому поводу, но врач сказал, что это — вне терапии.
За месяц я наслушался и насмотрелся столько, что и сам стал все выбалтывать.
Здесь я отвоевал кабинет старшей сестры и вечерами сижу пишу. Работается нормально — как и все последнее время — расхлябанно.
Пить теперь нельзя совсем. Ни под каким предлогом. Буду «трезвый, как нарзан». Так начались и мои «нельзя».
Читал Селинджера. Эти ангелоподобные, одинокие неврастеники — не моего поля ягодки. Слишком они маленькие и маринованные.
Давно не слушал радио, а здесь мне дали наушники и я слушаю. Дома-то у нас радио, слава богу, нет и не будет.
Какие странные программы. Какие кошмарные имена поднимаются — Лебедев-Кумач и Эль-Регистан
[40]! Владимир Фирсов
[41]! Неужели этот год обречен быть годом литературного подончества?!
Или такое впечатление у меня потому, что я раньше не слушал радио и всегда — было так?
Видите, в каких измерениях я живу?
Кажется, нам дают двухкомнатную квартиру, и, кажется, Марина достала мне путевку в Коктейбель (даже не знаю, как правильно пишется). В моей пьесе «Ремонт моря» по этому поводу есть замечательный хрестоматийный диалог:
«Братик Прутик:
— Хватит вам жаловаться. По-моему, жизнь потихоньку налаживается.
Братик Бредик:
— Да. Жизнь потихоньку налаживается. Потихоньку помираем».
На территории больницы в изобилии путешествуют женщины и птицы. Небо туманное. А деревья выписаны японской кисточкой. Сосед мой в синих носках по ночам рычит, как барс. Бедные студентки: они у нас моют большими тряпками полы и выслушивают семисмысленную матерщину.
Скоро выйду и сяду за машинку. Планы заманчивые, но не знаю, насколько осуществимые. Большой привет Василию Абгаровичу. Большой привет Борису Абрамовичу
[42]. Пускай уж он разрассердится, т. е. перестанет сердиться.
Будьте здоровы!
Обнимаю Вас! Ваш
В. Соснора
13
18. 5. 67
Дорогая Лиля Юрьевна!
В последний мой звонок мне показалось, что вы чем-то расстроены или в ожидании расстройства. Не случилось ли чего?
Я устроился, считаю, хорошо — не в шикарных новых корпусах, а в стареньком домике под названием «корабль». Комната боковая, так что имею два окна. И большая веранда. Поют какие-то птицы, и цветут какие-то пышные цветы. Я, певец птиц и цветов, эти штуки знаю понаслышке.
Жарко, а купаться мне не велено. Так что гуляю и тружусь, аки раб рудника. Давно я уже не пользовал стихи, а сейчас вдруг разошелся и пишу большую сюжетную книгу (страшненькую, в общем-то) — цепь небольших дневниковых поэмок, нерифмованных. Как начинаю рифмовать — все для меня становится скучно и банально. А стих не рифмованный — как опыты Шарко
[43] — по гипнозу и психоанализу — все не ясно, что дальше, и ведет одна интуиция, которая плюс ремесло машинописи — уже, т<ак> сказать, произведение.
Тих мой дом, и пышен мой сад, а Крым — место моего рождения. Но сия родина мне чужда. Мое состояние — это ночные совы Петербурга и финский лес, когда жить плохо и страшно. Но, слава богу, за этим дело не стоит — все это я ухитряюсь сделать себе в любом уголке земли.
Почти ни с кем не знаком здесь, а с кем знаком мельком — не контактирую: неинтересно. Ни о каких выпиваниях не может быть и речи: жарко, не с кем, не хочу, нет смысла.
В этом доме творчества ни один нормальный человек не работает. Это преступная беспечность саперов, как в семье говорят про мужчину — обабился.
Вот какие все плохие и какой я ангел.
Будьте здоровы!
Василию Абгаровичу — поклон!
Обнимаю вас!
Ваш
В. Соснора
14
28. 5. 67
Дорогая Лиля Юрьевна!
Если во всей вселенной солнечная современность, то в Коктебеле — каменный век.
Четвертый день — дождь и холодно.
А каменный потому, что все собирают камни. Я тоже заболел этой лихорадкой. Нашел уже кое-какие сердолики, один аметистик и остальные окаменелости и халцедоны с агатами. Почитать Уайльда — там я богатый наследный принц
[44].
Книга, задуманная мной, постепенно осуществляется. Называется она: «В поисках Донны Анны»
[45].
Уже есть три нерифмованных поэмки, отбеленных. И одна, последняя, была для меня очень мучительна. Это поэма-молитва. Моя неврастения прогрессирует: стоял две ночи на коленях и рыдал, как собака, молясь своему абстрактному Господу. Эта поэма — молитва перед самоубийством. Она сюжетна — как дождевые струи во время грозы превращаются в змей и пожирают все предметы комнаты. И я с ними ничего не могу поделать. И как зеркало пожирает змей и переваривает их.
[46] Да чего рассказывать!
Если мне возьмут билет через Москву, то обязательно остановлюсь на несколько дней и почитаю все. Если нет — перепечатаю и пошлю из Ленинграда.
Женщин здесь мало, и все леди Макбет.
Так что мои поиски Донны Анны носят полуаскетический характер: была хорошая девушка Ритта, а теперь есть красивая женщина Иветта.
К писательской кухне питаю ненависть, но — питаюсь.
Пляж — это пляшущие человечки.
Да — о, честь и слава русской нации! — меня перевели в комфортабельный корпус № 19.
На днях состоится мое чтение в салоне Волошиной
[47]. Меня попросили некоторые писатели, а отказаться неудобно.
Никого симпатичного здесь нет, кроме двух прелестных стариков из Китая — коллекционеров и миссионеров по распространению каменной болезни. И приехал еще один мой хороший человек — академик Работнов
[48]. Он физик, но дивно понимает и любит стихопись.
Писатели ходят «с кругами синими у глаз» от преферанса. Я сыграл пару раз и перестал.
Дивно цветет акация, и вообще 2 х 2 = 356. Какое-то мое колесико сломалось. Спасибо, что передали стихи и за заботы. Живу, как жук в аквариуме, — за стеклом все видно, а ничего не коснешься.
И все же посылаю вам молитву из поэмы:
— Я сегодня устал,
а до завтра мне не добраться.
Я не прощенья прошу,
а, Господи, просто прошу:
пусть все, как есть, и останется:
солнечная современность
тюрем, казарм и больниц.
Если устану
от тюрем, казарм и больниц
в тоталитарном театре абсурда,
если рука
сама по себе на меня
поднимет какое орудье освобожденья, —
останови ее, Господи, и отпусти.
Пусть все, как есть, и останется:
камеры плебса,
бешеные барабаны,
конвульсии коек операционных, —
и все, чем жив человек, —
рыбу сухую,
болотную воду
да камешек соли —
дай мне Иуду — молю! — в саду Гефсиманском моем!
Если умру я —
кто сочинит солнечную современность
в мире,
где мне одному отпущено
лишь сочинять, но не жить.
Я не коснусь благ и богатств твоих тварей.
Нет у меня даже учеников.
Только что в сказках бабки Ульяны
знал я несколько пятнышек солнца,
больше — не знал,
если так надо —
больше не буду, клянусь!
Не береги меня, Господи,
как тварь человечью,