Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Гуль Роман

КРАСНЫЕ МАРШАЛЫ



Венков А. В

БУДЕННЫЙ





Название критических книг Р. Б. Гуля — «Одвуконь» — отражает тот простой и трагический факт, что после 1917 года и последовавших за ним страшных событий гражданской войны русская литература «пошла одвуконь»: одна ее часть осталась в стране «победившего социализма», а другая оказалась выброшенной на Запад, став литературой «русского зарубежья».



«Я узнал до конца, что значат слова: «гражданская война». Это значило, что я должен убивать неких неизвестных мне русских людей: в большинстве крестьян, рабочих. И я почувствовал, что убить русского человека мне трудно. Не могу. Да и за что?.. Я не последователь «классовой борьбы», «школы озверенья». Этой гражданской позиции Р. Гуль остался верен до конца.



С горечью осознающий катастрофическое оскудение современной русской культуры, Р. Б. Гуль, безусловно, признавал по обе стороны ее рубежа только одно — неустанную и мужественную защиту ее свободы и посильное приращение того духовного наследства, которое уже внесла Россия в мировую культуру.



Живой и правдивый свидетель почти 80-летней истории России в XX веке, Р. Гуль остро чувствовал необходимость донести до своего народа всю полноту исторической правды. Мы, разумеется, вольны соглашаться или не соглашаться сейчас с его оценками, характеристиками, особенностями позиции, — возможно, что и то, и другое, и третье в «Красных маршалах[1]» окажется трудно совместимым с привычным для нас образом мыслей. Возможно. Но дело совсем не в безоговорочно-бездумном согласии, мы, к несчастью, уже на собственном опыте узнали, до чего оно доводит в истории. Дело совсем в другом: подлинная русская литература всегда была самоотверженным поиском правды. И именно поэтому каждый честный и талантливый голос в ней должен быть непременно расслышан. Иначе общий поиск окажется бесплодным и заведет нас в очередной исторический тупик.



Работа Р. Б. Гуля на чужбине была полностью подчинена вере: «Мы не перестаем любить ее — Россию — (вечную) и верить в нее…»



И он неизменно верил: «Время придет, и история докажет, что зарубежная Россия прожила и проработала за рубежом не зря, а волей-неволей для России же».

МОЯ БИОГРАФИЯ[2]

До революции 1917 года

Я родился в 1896 году, в Киеве. Свое раннее детство и юность провел в г. Пензе и в Пензенской губернии, в имении отца Рамзай. В детстве я и мой брат Сергей (умер во Франции в 1945 году) часто ездили к деду в уездный городок Керенск Пензенской губернии. С этим заброшенным городком у меня связаны прекрасные детские воспоминания: старый дом, запущенный большой сад, весь старинный уклад той русской жизни. После большевистской революции Керенск из города был «снижен» большевиками в село и переименован в Вад (по реке Вад, на которой он стоит). Переименование было сделано потому, чтобы люди не связывали названия городка с именем премьер-министра февральской революции Керенского, хотя он не имел к городу никакого отношения (впрочем, кажется, его дед, протопоп, был родом из Керенска). Так с географической карты России исчез город моего детства.

Мое отрочество связано с городом Пензой, где я окончил пензенскую Первую мужскую гимназию. Это была старая гимназия, основанная во времена Николая I (тогда это был закрытый дворянский пансион). В наше время это была обычная классическая гимназия. Мой отец был юрист, домовладелец и помещик. В Пензе на главной, Московской улице (которую я сейчас вижу, как сон), у нас был каменный белый дом. Были свои лошади, две верховых (для меня и брата), корова, куры, собаки. Так тогда жили все зажиточные пензяки. А в Саранском уезде Пензенской губернии у нас было именье в 153 десятины, с большим деревянным домом, фруктовым садом, со множеством всяческой скотины; там в юности я охотился с борзыми и гончими.

Отец мой хотел, чтобы я поступил на юридический факультет Московского университета. Я соглашался, хотя к юриспруденции особой склонности не имел. Меня манила жизнь в столице, в Москве. Но когда я был в последнем классе гимназии, в декабре 1913 года отец внезапно умер от припадка грудной жабы. Эта смерть была первым сильным переживанием. Она многое открыла мне, чего я раньше не чувствовал. В 1914 году я поступил на юридический факультет Московского университета. Забыл сказать, что при жизни отца мы семьей (отец, мать и двое нас, сыновей) довольно много путешествовали по России. Часто ездили по Волге, просторы которой до сих пор помню; ездили на Кавказ, где в память врезалась горная гроза, когда мы были на горе Бештау, куда мы ездили на тройке. Бывали в Москве, ездили заграницу — в Германию (там в Бад Наухейме отец лечился почти каждое лето от сердечной болезни; после курса его лечения мы ехали по Европе — в Италию, Швейцарию, Австрию — и возвращались домой в Пензу к началу учения).

В Москве я поселился в знаменитом студенческом районе — на Малой Бронной. Перед университетом я благоговел. Но из профессоров меня увлек только один, читавший введение в философию — приват-доцент Иван Ильин. Впоследствии он тоже оказался в эмиграции и умер в Швейцарии, в Цюрихе, после второй мировой войны. У Ильина я и стал, главным образом, заниматься философией. Как сейчас помню, Ильин указал мне первые шесть книг для начала занятий: 6-й том диалогов Платона («Апология Сократа»), «Пролегомены» Канта, историю философии Древней Греции кн. С. Н. Трубецкого и еще две-три книги. В это время уже шла мировая война. Когда я перешел на третий курс университета, мой год был мобилизован, и я был. отправлен в Московскую офицерскую школу, которую окончил через четыре месяца.

Февральскую революцию 1917 года я встретил, уже будучи молодым офицером в запасном полку в своем родном городе Пензе. Весной 1917 года я отправился на Юго-Западный фронт, где в 417-м Кинбурнском полку был сначала младшим офицером, потом командиром роты, а затем полевым адъютантом командира полка. Мне нравился стиль моего послужного списка: «участвовал в боях и походах против Австро-Венгрии». Как известно, Австро-Венгрии давно уже нет на географической карте Европы.

В Москве в годы моего студенчества я бывал в семье инспектрисы Николаевского Института С. Ф. Новохацкой. Она была старым другом нашей семьи еще по Пензе; там она потеряла мужа, бывшего врачом, и со своими четырьмя дочерьми переехала в Москву. К Новохацким я обычно ездил со своим другом детства, бар. Гавриилом Штейнгелем. Я был влюблен в Олю Новохацкую, а Штейнгель — в старшую, Наташу. В 1915 году Штейнгель женился на Наташе, я был шафером, и у меня до сих пор сохранилась большая фотография свадебной церемонии. Увы, почти все люди, изображенные на этой фотографии, погибли в гражданской войне и революции. В 1917 году, когда я ушел на фронт, Оля осталась в институте. И встретились мы снова только через много лет, в Берлине после мировой войны, после двух гражданских войн, после смертей многих наших близких.

Почему я пошел в Добровольческую Армию

Ни до революции, ни после революции я не принадлежал ни к какой политической партии. Отец мой был член конституционно-демократической партии Народной Свободы (русские либералы). В революцию я сочувствовал идеям этой партии и воспринял революцию как демократ. Я был противником монархии, сторонником республики, демократки и социальных реформ. В частности, передачи земли крестьянам, хотя я сам происхожу из помещичьей семьи — у нас в Пензенской губернии было именье. Как демократ, я считал необходимым созыв Всероссийского Учредительного Собрания, которое должно установить в России демократическую конституцию. Так как созыв Учредительного Собрания был лозунгом и Добровольческой Армии, я поехал туда на вооруженную борьбу с большевизмом.

Сначала я был в партизанском отряде полковника Скмановского, в рядах которого участвовал в боях с большевиками. Затем этот отряд влился в Офицерский Корниловский Ударный полк. В составе этого полка я проделал знаменитый «Ледяной Поход» по донским и кубанским степям. Участвовал во многих боях с большевиками; под станицей Кореновской, в атаке на красный бронированный поезд, был ранен в бедро.

Летом 1918 года Добровольческая Армия вернулась в Ростов-на-Дону. Меня, как раненного, положили в госпиталь в Новочеркасске. К этому времени Добровольческая Армия политически меня разочаровала. После смерти ген. Корнилова влияние в армии перешло к монархистам. Демократический лозунг созыва Учредительного Собрания стал флективным Монархическая вертушка армии придала ему антидемократический, антинародный характер. В отношении крестьян применялись бессмысленные жестокости, бессудные расстрелы, чем Белая Армия отталкивала от себя самые главные антибольшевистские силы, основную массу населения России — крестьян. Я понюхал, что такая армия «реставрации» осуждена на поражение. Осенью 1918 года я подал рапорт об уходе из армии. Я уехал вместе с своей матерью в Киев к родным. В Киеве жила моя тетка, Е. К. Высочанская. Ее муж был полковником артиллерии. Гражданская война в радах Добровольческой Армии мною описана в книге «Ледяной Поход».

Как я попал заграницу

На Украине в 1918 году тоже шла гражданская война, несмотря на то, что Украина была оккупирована немцами. В Киеве сидел гетман Скоропадский. На Киев при поддержке австрийцев наступали войска Симона Петлюры. Защищаясь от Петлюры, Скоропадский объявил мобилизацию всех находящихся в Киеве офицеров. И я, как офицер, был мобилизован и назначен в дружину генерала Кирпичева. Дружина была выдвинута на защиту Киева от Петлюры. 14 декабря 1918 года Петлюра взял Киев. Гетман Скоропадский бежал. Все вооруженные части сдались Петлюре. Я в числе многих сотен других офицеров попал в заключение в Педагогический Музей на Владимирской улице. Мы находились там под охраной украинского и немецкого караулов. В это время на Киев с севера наступали большевики. Было ясно, что они возьмут Киев. В этом случае нам, офицерам, грозил неминуемый расстрел. Как я узнал уже много позднее, за нас, заключенных в Педагогическом Музее офицеров, стал хлопотать находившийся в Киеве какой-то немецкий генерал, чтобы представители Петлюры разрешили вывезти нас в Германию. Многие офицеры освобождались за деньги и благодаря украинским связям. Я был в числе тех, у кого ни того, ни другого не было. И 30 декабря 1918 года всех нас, оставшихся в заключении, человек пятьсот-шестьсот, погрузили в вагоны и под охраной немецкого и украинского конвоя повезли в Германию. Попал я в лагерь для «перемещенных лиц», как их теперь называют. И там, в Гарце, в горах, начал писать свою первую книгу «Ледяной Поход».

Как я начал писать? Меня давно тянуло к писанию, с детства, с отрочества, но я и вообразить себе не мог, что когда-нибудь то, что я напишу, будет напечатано, будет как-то, стало быть, признано и люда будут это читать. Первое — я, молодок человек двадцати двух лет, был так потрясен зверством гражданской войны, что чувствовал потребность рассказать о ней правду, и рассказать именно так, чтобы люди увидели всю нелепость, глупость и зверство того, что называется словами — «гражданская война». Но непосредственный толчок к писанию мне дала еда а книга рассказы В. Гаршина В Гарце, в лагере Гельмштепт, где жили русские беженцы, я как-то прочел рассказ Гаршина «Рядовой Иванов». В свое время этот рассказ своим «ужасом» военных картин потрясал дореволюционных русских читателей. Но когда сейчас я его прочел, я подумал; «да ведь если сравнить «Рядового Иванова» с тем, что я видел в гражданской войне, рассказ Гаршина покажется почти детским чтением». И я решил написать правду о гражданской войне.

2 января 1919 года мы переехали границу Германии. Так началась моя эмиграция. Нас поместили в лагерь военнопленных Деберитц под Берлином. Вслед за нашим эшелоном немцы привезли из Киева в Германию еще четыре-пять поездов с офицерами и солдатами. Гражданская война в Киеве, заключение в Педагогическом Музее, наш вывоз заграницу и помещение в лагерь Деберитц мной описаны в большой статье «Киевская Эпопея» (см. «Архив Русской Революции», т. II, Берлин, 1921).

Но когда я начал писать, я понял, какой это труд — «быть писателем». Я не умел выразить своих чувств, не умел построить фразу так, как хотел, она мне не давалась, не умел описать сцену так, чтоб читатель ее увидел и почувствовал. И все-таки с большим трудом, потихоньку, я свою книгу писал. И написал. Она называлась «Ледяной Поход». Так в истории русской гражданской войны называется легендарный поход, зимой, через донские и кубанские степи, от Ростова до Екатеринодара, белой армии генерала Корнилова в 1918 года.

Участником этого похода я и был. Написанное мною я читал в лагере Гельмштедт, в Брауншвейге, своим друзьям-офицерам, участникам гражданской войны. Они одобряли. Но о том, чтобы напечатать книгу, я и не думал, ибо мы жили полуголодной жизнью в лагере, отрезанные от культурного мира. Я работал у лесоторговца — в лесу обдирал кору со срубленных деревьев. На помощь мне, как всегда, пришел случай. В берлинской русской газете я прочел, что известный литератор и бывший комиссар Верховной Ставки при Керенском, В. Б. Станкевич начинает в Берлине издание русского журнала «Жизнь». Не без волненья я послал Станкевичу одну главу из своей книги и с нетерпением ждал ответа, причем, конечно, ждал ответа «классического»: не подошло. Письмо от Станкевича пришло: он очень хвалил присланный ему отрывок, сообщал, что напечатает его в «Жизни». И больше того, предлагал мне приехать в Берлин на переговоры: может быть, я соглашусь постоянно работать вместе с ним в журнале.

Я с радостью приехал в Берлин. Это был интересный Берлин 1920 года, еще не оправившийся от войны, я его хорошо помню. Наша встреча с В. Б. Станкевичем и его чудесной семьей — женой Наталией Владимировной и дочерью Леночкой перешли в дружбу на всю жизнь.

В нашей жизни много моментов, которые запоминаются на всю жизнь. Моменты эти бывают и значительные и незначительные. Так вот, я не знаю, как назвать — значительным или незначительным — момент, когда я впервые увидел в журнале «Жизнь» напечатанным то, что я написал. Для писателя, то есть для человека, для которого его писание есть призвание, — появление в печати первого произведения — это всегда знаменательная дата. Я и сейчас помню свое чувство, когда открыл журнал «Жизнь» с моим первым отрывком из «Ледяного Похода». Это было счастье возможности того жизненного пути, который я сам выбрал.

Вскоре издатель С Ефрон в Берлине издал мою книгу «Ледяной Поход». Это было в 1921 году. Книга имела большой успех. Помню, я получил письмо от Максима Горького, в котором он хвалил мою книгу. Хорошо отозвался о ней приехавший тогда в Берлин известный поэт Андрей Белый. Па одном литературном собрании в 1522 году я встретил высланного из России известного критика Ю. Айхенвальда. Знакомясь со мной, он сказал хорошие слова о моей книге: «Ваша книга против всякой гражданской войны — и против белых, и против красных».

В 1920 году Станкевич предложил мне переехать из лагеря в Берлин, где он редакторовал тогда журнал «Жизнь». Я переехал. Вокруг Станкевича и его журнала образовалась небольшая группа русских демократов-антикоммунистов. Группа называлась «Мир и труд». Политическая позиция группы выражалась в желании внутреннего замирения России после гражданской войны. В первом номере журнала «Жизнь» сообщение от редакции говорило: «Период опустошения и разрушения близок к концу. С каждым днем ярче предчувствуем мы приближение творческого периода русской революции, который, несомненно, наступит, какой бы политической вывеской ни прикрывалась власть». Настроения этой группы были и моими настроениями. В журнале «Жизнь» я опубликовал три отрывка воспоминаний о гражданской войне «Ледяной Поход».

В Берлине я сотрудничал и в других русских антикоммунистических журналах и газетах: «Время», «Русский эмигрант», «Голос России», «Новая Русская Книга». Политических статей я не писал, ибо вообще я не публицист и их не пишу. Я писал художественную прозу и статьи по вопросам литературы. В 1921 году в Берлине в издательстве С. Ефрона (владелец издательства, Семен Абрамович Ефрон, позднее умер в Берлине) вышли отдельной книгой мои воспоминания о гражданской войне «Ледяной Поход» (с Корниловым). Это была моя первая книга. Она была и первой книгой о гражданской войне. Эта книга имела большой успех, о ней много писали. Ряд известных писателей (М. Горький, Ю. Айхенвальд, А. Белый и др.) прислали мне свои письма. Но в правых, монархических кругах книга вызвала возмущение и ненависть ко мне, ибо я рассказал всю правду о жестокости гражданской войны, о бессудных расстрелах крестьян, о тупости политики Белой Армии. Ненависть русских монархистов и фашистов ко мне живет и до сих пор в их печати и в кругах таких организаций, как Общевоинский Союз, Высший Монархический Совет и пр. Ненависть эта несправедлива, ибо вся последующая литература о Белой Армии подтвердила то, что я писал в «Ледяном Походе». Я имею в виду даже такие книги, как воспоминания известного монархиста В. Шульгина, воспоминания самого генерала Врангеля и другие.

По приезде в Берлин я вступил в Русский Студенческий Союз, ибо думал продолжать прерванное войной высшее образование. В Союзе я был избран товарищем председателя. Председателем был Евгений Исаакович Рабинович, ныне видный американский ученый по вопросам атомной энергии и редактор «Бюллетеня Комитета Атомной Энергии».

Мы с Рабиновичем всегда были в хороших отношениях, хотя он и не разделял моей тогдашней веры в то, что в Советской России даже При начавшемся НЭПе возможна эволюция в сторону демократии. Из-за политических споров Русский Студенческий Союз вскоре раскололся на три части. Из Союза ушли монархисты. Ушли также Члены Союза, стоявшие, как. И я, на точке зрения внутреннего замирения в Советской России после гражданской войны. Эта группа студентов выбрала меня своим председателем. Вскоре я совершенно ушел от всяких студенческих дел, ибо решил высшего образования не продолжать, а всецело посвятить себя литературе.

Тогда в Берлине была группа русских молодых писателей, поэтов, художников. Это начало своей эмигрантской жизни вспоминаю с удовольствием, как всякую беззаботную молодость. В 1921 году, пройдя больше 400 километров пешком по Советской России до границы Польши и тайно перейдя границу, ко мне из Варшавы в Берлин приехала моя мать и с ней наша старая няня, Анна Григорьевна Булдакова. А в 1925 году из Советской России, после тяжелой операции, приехала моя теперешняя жена Ольга Андреевна Новохацкая, с которой мы обвенчались в 1927 году. За годы жизни в Берлине я издал сравнительно много книг — «Генерал БО», двухтомный роман, переведенный на девять иностранных языков, «Скиф» (роман о Бакунине), две книги о красных советских маршалах — «Тухачевский» и «Красные маршалы», которые тоже были переведены на несколько иностранных языков, и другие.

В 1921 году я поступил секретарем редакции русского эмигрантского библиографического журнала «Новая Русская Книга». «Новая Русская Книга» имеется в Публичной библиотеке Нью-Йорка. Этот антикоммунистический журнал издавался издательством Ладыжникова (владелец, Б. Н. Рубинштейн, погиб во время последней войны в Париже). В «Новой Русской Книге» я писал литературно-критические статьи и рецензии. Как секретарь работал в этом журнале до его закрытия в 1928 году.

«Сменовеховцы» и газета «Накануне»

Так как клевета на меня со стороны монархистов, солидаристов и советских агентов всегда оперировала моим «сменовеховством» и сотрудничеством в газете «Накануне», то я хочу подробно осветить все это.

В июле 1921 года в Праге группа видных русских эмигрантов издала сборник «Смена Вех». В сборнике поместили статьи проф. Ю. Ключников, проф. Н. Устрялов, проф. С. Лукьянов, проф. С. Чахотин, А. Бобрищев-Пушкин и Ю. Потехин. По заглавию сборника — «Смена Вех» — люди, примыкавшие к этим взглядам, получили в эмиграции название «сменовеховцев». Позиция группы сборника «Смена Вех» была такова. Оставаясь антикоммунистами, сменовеховцы верили в то, что провозглашенная в Советской России в 1921 году новая экономическая политика (НЭП) является ликвидацией коммунистической революции, примирением власти с населением и постепенным переходом России к формам трудовой демократии. В сборнике «Смена Вех» проф. Н. Устрялов писал: «Коммунизм не удался… дальнейшее продолжение этого опыта в русском масштабе не принесло бы с собой ничего, кроме подтверждения его безнадежности при настоящих условиях, а также неминуемой гибели самих экспериментов… Дело в самой системе, доктринерской и утопической при данных условиях. Только в изживании, преодолении коммунизма — залог хозяйственного возрождения государства».

И веря, что Россия после гражданской войны встанет на путь нормальной хозяйственной и политической жизни, авторы сборника «Смена Вех» звали эмиграцию к примирению с властью в Советской России. Напомню, что положение в России тогда было таково: вся земля была в руках крестьян — это был единственный период во всей русской истории, когда крестьяне обладали всей землей и были довольны своим положением; рабочие не были прикреплены к фабрикам и заводам, а работали где хотели; в искусстве и литературе была относительная свобода; наряду с Государственным Издательством (ГИЗ) открылись частные издательства; в хозяйственной жизни была частная инициатива, многим собственникам были возвращены предприятия к дома; были допущены иностранные концессии. Именно тогда у теперешнего губернатора Нью-Йорка Аверелла Харримана были концессии в России. Существовали уже отдельные концлагеря, но системы принудительного труда тогда не было. Выезд заграницу был несвободен, но все-таки заграницу тогда выпускали сравнительно легко. Веру «сменовеховцев» в эволюцию советского режима разделяли многие иностранные государственные деятели. Заграницей на такой же позиции стояло несколько русских изданий. В Нью-Йорке, в частности, газета «Новое Русское Слово» и ее редактор М. Е. Вайнбаум.

В марте 1922 года группа «сменовеховцев» (проф. Ю. Ключников, проф. С. Лукьянов, проф. С. Чахотин, Ю. Потехин и другие) стали издавать в Берлине сменовеховскую газету «Накануне». Я подчеркиваю — сменовеховскую, а не коммунистическую, как лгали многочисленные доносчики. В Берлине существовала коммунистическая русская газета «Новый Мир», но со «сменовеховцами» она не имела ничего общего. Сотрудничать в «Накануне» стали многие видные русские писатели и журналисты. Алексей Толстой, Ив. Соколов-Микитов, А. Дроздов, А. Ветлутин, Н. Петровская, И. Василевский (He-Буква) и др. Алексей Толстой редактировал воскресное «Литературное Приложение» к «Накануне».

В это время я работал в журнале «Новая Русская Книга». Однажды, придя к нам в редакцию, Толстой попросил у меня литературный материал для своего «Литературного Приложения». Я тогда как раз писал роман из жизни эмиграции 1920–1921 годов «В рассеяньи сущие» и дал Толстому отрывок. Этот отрывок был напечатан в «Литературном Приложении» к «Накануне» от 28 мая 1922 года.

Вскоре в Союзе Русских Писателей и Журналистов Владимир Татаринов поднял вопрос об исключении из Союза всех сотрудников «Накануне». После напечатания отрывка из моего романа я, считая себя солидарным со всеми сотрудниками «Накануне», пришел на собрание Союза, где должен был обсуждаться вопрос об исключении сотрудников «Накануне». Так как в Союзе у меня было много друзей, которые не хотели моего исключения, то они предложили мне, чтобы я сам просто ушел из Союза. Но я на это не пошел. И в своем выступлении на собрании Союза сказал, что я не понимаю, почему за помещение в газете «Накануне» художественней прозы я должен быть исключен, а один из редакторов газеты «Руль» (ежедневная демократическая газета, издававшаяся в Берлине И. Гессеном, А. Каминкой и В. Набоковым), профессор Каминка, который имел тогда с большевиками торговые операции, может оставаться в Союзе. Это произвело впечатление скандала. Добровольно уйти я отказался. Тогда собранием было принято постановление об исключении всех сотрудников «Накануне» из Союза. Вскоре после этого в газете «Руль» была помещена заметка репортера Бориса Бродского об этом собрании, в которой он приписал мне, будто на собрании я заявил себя «сторонником диктатуры пролетариата»(!?).

Хотя я и не писал политических статей в газете «Накануне», тем не менее один мой фельетон может прекрасно осветить мои политические настроения того времени. Этот фельетон под названием «D-Zug» был помещен в «Накануне» от 25 ноября 1923 года В нем я описывал свою летнюю поездку по Германии и высказывал кое-какие-политические мысли. Я наивно, как я теперь понимаю, писал о том, что мечты коммунистов о мировой революции кончились, и Россия выходит из революционных бурь своеобразной Америкой. Вот цитата из фельетона: «Русские интеллигенты-коммунисты — последние из касты русской интеллигенции, мечтавшей сделать жизнь, «для внуков» и тянувшиеся детскими руками к звездам… Непрошенно, нежданно и негаданно в жизнь пришли новые гости. Дали новый тон жизни. Это — люди не метафизически, а буквально выросшие в революции. О, они живут не для внуков! Извините, на себя жизни не хватает. Это — не интеллигентская мечта. Ей подвели итог. Это — Америка с московским масштабом». Полагаю, что этой цитаты достаточно, чтобы показать не только мою тогдашнюю наивность, но и всю лживость утверждений, будто бы я заявлял себя «сторонником диктатуры пролетариата».

Когда в Париже в 1945 году начала издаваться русская прокоммунистическая газета «Русские Новости», главным ее сотрудником (а фактически, редактором) стал В. Татаринов, репортером — Б. Бродский. Через некоторое время французские власти выслали Б. Бродского из Франции в Советский Союз как советского агента, о чем сообщалось во всех русских газетах.

Работа в «Накануне» дала мне возможность многое узнать о Советской России. Эта газета была допущена к продаже в Советской России, будучи там единственной некоммунистической газетой. Естественно, что целый ряд лучших беспартийных писателей, живших в Советской России, принял участие в «Литературном Приложении» к «Накануне». Там печатались Мандельштам, Пильняк, Федин, Катаев, Никитин, Волошин, Слезкин, Мариенгоф, Всев. Иванов, Булгаков, Лидин, Рождественский, Орешин, Неверов, Чуковский, Никулин, Голлербах и многие другие. Со многими из них у меня установилась дружеская переписка, со многими я познакомился, а с некоторыми и близко сошелся, когда они приезжали в Германию. В те годы заграницу писателей выпускали сравнительно легко. В Берлине я познакомился с Конст. Фединым, Юрием Тыняновым, Борисом Пильняком, Евг. Замятиным, Ник. Никитиным, Ильей Груздевым и другими. Все это были писатели не только беспартийные, но и настроенные враждебно к режиму. С некоторыми я близко сошелся, и они были со мной откровенны. От них я узнал многое о советском режиме и тамошней жизни. В разговоре со мной ни один из них не посоветовал мне вернуться в Россию.

В двадцатых годах в Советской России у меня вышли три книги: «Ледяной Поход», «Жизнь на фукса», «Белые по Черному» (очерки о жизни русской эмиграции в Африке, написанные мной по рассказу бывшего там эмигранта). «Ледяной Поход» был перепечатан Госиздатом с издания, выпущенного в эмиграции. Рукописи двух других книг я передал моим друзьям Константину Федину и Илье Груздеву, которые их и провели в Ленинграде через цензуру и устроили их издание. Гонорар за них я получал по почте, тогда переводы делались свободно.

Кончая говорить о «сменовеховстве», я хочу указать на трагическую судьбу политических представителей этого течения. Профессор Н. Устрялов был приглашен советским правительством приехать в Россию. Он поехал и был убит чекистами в поезде. Профессор С. С. Лукьянов вернулся в Россию, был заключен в Ухт-Печерский лагерь, где умер, как сообщают, под пытками на допросах. Профессор Ю. Ключников бесследно исчез в каком-то концлагере. Журналист Литвин был сослан на Соловки. Погибли также многие вернувшиеся в Россию писатели, такие, как, например, Георгий Венус, умерший в тюрьме в Сызрани. Так смертью расплатились люди за свою ошибку — за то, что они поверили в возможность эволюции советского режима в сторону нормального демократического государства.

С конца двадцатых годов, когда в России обозначился отказ от НЭПа и новый поворот в сторону коммунизма, я был уже таким же врагом советской власти, каким был в 1917 году.

Литературная работа

в Берлине в 1924–1933 гг.

С 1924 года в Берлине я работал как свободный писатель. Мои книги выходили по-русски и на иностранных языках. Все мои книги по-русски выходили в эмигрантском издательстве «Петрополис» (владельцем этого издательства был проф. А. С. Каган).

В 1929 году в изд-ве «Петрополис» вышел мой двухтомный исторический роман «Генерал БО». Этот роман имел большой успех, был переведен на восемь иностранных языков. Главными действующими лицами романа «Генерал БО» являются известные истерические лица: провокатор Азеф и его друг, известный революционер-террорист Борис Савинков. Роман описывает борьбу партии социалистов-революционеров и царской полиции в 1905–1908 гг.

В 1931 году в изд-ве «Петрополис» вышел мой другой исторический роман «Скиф» (об анархисте М. Бакунине, из времен царствования Николая I, 1836–1856 гг.). В 1932 году я опубликовал в изд-ве «Петрополис» книгу «Тухачевский. Красный маршал».

Это была первая книга из задуманной мною серии портретов видных советских деятелей. Когда книга «Тухачевский» вышла, издатель А. С. Каган мне рассказывал, что к нему в издательство приходил Эренбург и сказал, что эту книгу Советы не простят ни автору, ни издателю. Впоследствии книга «Тухачевский» вышла по-французски, по-шведски, по-фински. В Нью-Йорке эта книга была напечатана на идише в газете «Форвертс». В 1933 году в «Петрополисе» вышла моя книга о других советских маршалах — Ворошилове, Буденном, Блюхере, Котовском. Эта книга вышла и на французском языке.

В 193 3 году я работал над следующей книгой из этой серии — биографиями вождей коммунистического террора (Дзержинский, Менжинский, Ягода и др.). В этой книге я решил дать историю коммунистического террора, начиная с 1918 года. Но в июне 1933 года из-за прихода Гитлера к власти оставаться в Германии я не хотел. Я хотел с женой переехать в Париж. Многие из моих друзей, русских демократов, уже уехали тогда во Францию. Уехал, в частности, и Б. И. Николаевский, который обещал мне выслать французскую визу. Через некоторое время он мне сообщил, что виза для меня и жены получена, и я могу пойти за ней во французское консульства Эту визу Николаевский получил через известного французского политического деятеля, впоследствии премьер-министра, Леона Блюма. Но как раз в этот момент со мной произошла неожиданная неприятность и я был арестован гитлеровцами. Мой арест и мое пребывание в концлагере Ораниенбург подробно описаны в моей книге «Ораниенбург. Что я видел в гитлеровском концентрационном лагере». Эта книга была мной выпущена в 1937 году в Париже..

Моя жизнь в Париже, в 1933–1938 гг.

3 сентября 1933 года мы с женой приехали во Францию. В Париже я продолжал свою литературную работу. Я сотрудничал в известной, самой распространенной русской антикоммунистической газете проф. П. Н. Милюкова «Последние Новости». В ней, еже из Германии, в 1932 году я напечатал серию статей под названием «Прыжок в Европу». Это — рассказ о советской жизни бежавшего через Прибалтику в Германию советского юноши Петра Шепечука. С ним я встретился в Берлине у свою знакомых, которые принимали в нем участие. И по его рассказам написал эту рукопись. Она печаталась и по-немецки.

Кроме «Последних Новостей», я сотрудничал и в других антикоммунистических журналах в «Современных Записках», в «Иллюстрированной России», в «Иллюстрированной Жизни» и др. Писал я также сценарии для кино. В 1933 году я вступил членом в Союз Русских Писателей и Журналистов во Франции.

В 1936 году я закончил свою книгу по истории коммунистического террора и опубликовал ее по-русски. По-русски она называлась «Дзержинский» (по имени первого начальника Чека и организатора красного террора). Все материалы для этой работы я получал из богатейшего архива В И. Николаевского. Во французском издании я довел эту работу до террора Ежова (знаменитые Московские процессы и пр.).

В 1935 году я вступил в русскую масонскую ложу «Свободная Россия» (ложа «Великого Востока Франции»). Это была ярко антикоммунистическая ложа. В этой ложе в 1936 году я читал доклад о терроре в Советском Союзе (из своей книги по истории красного террора). Тем временем в монархической газете «Возрождение» советским провокатором, ген. Скоблиным через своего друга, сотрудника газеты «Возрождение» Н. Н. Алексеева, было сообщено, что я читал «доклад о масонстве в СССР». Привожу это как один из примеров борьбы со мною советских агентов.

В конце 1936 года благодаря изданному по-французски моему роману «Генерал БО» известный кинорежиссер Жак Фейдер пригласил меня работать в фильме из русской революции. Это был фильм для Марлен Дитрих и Роберта Доната «Knight without armour» («Рыцарь без доспехов»), который ставился Александром Корда. Я был приглашен как «technical and dramatical adviser». В Лондоне я пробыл больше полугода. Когда я вернулся во Францию, то на заработанные деньги купил на юге Франции небольшую, в 5 гектаров, ферму Пети Комон около городка Нерак, в департаменте Лот-э-Гаронн. Эту ферму я купил, собственно, для своего брата, который хотел во Франции заняться сельским хозяйством.

Как раз в 1936 году мне, после долгих стараний, удалось через известного депутата французской Палаты Мариуса Мутэ получить визу для моей семьи, остававшейся в Германии. Моя мать, брат, его жена и мой племянник в конце 1936 года приехали во Францию. Брат мой с семьей поселился на ферме Пети Комон и занялся сельским хозяйством.

Приезд моей семьи из Германии дал мне возможность опубликовать мою рукопись «Ораниенбург. Что я видел в гитлеровском концентрационном лагере», которую я не мог напечатать, пока семья оставалась в Германии. Эта моя книга вышла в 1937 году в Париже.

В русской демократической печати книга «Ораниенбург» имела много хороших отзывов, но со стороны русских монархистов и фашистов (а в эмиграции их было великое множество) она вызвала брань по моему адресу.

В 1937 году в русском театре в Париже была поставлена моя пьеса «Азеф» (по роману «Генерал БО»).

В 1938 году на ферме Пети Комон под Нераком умерла моя мать и похоронена на кладбище Нерака. Вскоре вспыхнувшая война застала меня и жену на ферме Пети Комон. Все мои политические и литературные друзья тогда покидали Францию, уезжая в Америку. Мы тоже хотели ехать с женой в Америку. Для этого я держал связь с Б. И. Николаевским, который принимал участие в организации этого переезда. Он должен был приехать к нам на ферму, чтобы обо всем переговорить, но приехать так и не смог. И я остался во Франции.

Жизнь во время войны,

1939–1945 гг.

На ферме Пети Комон я остался совершенно без всяких средств. Демократические русские газеты и журналы с занятием Парижа немцами прекратились. Русские монархисты и фашисты пошли с немцами и грозили мне за мою книгу «Ораниенбург». Ферма в пять гектаров прокормить нашу семью не могла. И мы с женой в 1939 году пошли рабочими на стеклянную фабрику в городке Виацн (в том же департаменте, неподалеку от фермы). Работали мы там около полугода. Но фабрика закрылась из-за военных событий. Из-за моей книги «Ораниенбург» я должен был от немцев скрываться. Мы с женой решили превратиться в самых настоящих крестьян. В 1940 году я, мой брат, моя жена, жена брата сняли, как испольщики, большую ферму в 30 гектаров с тридцатью головами рогатого скота. Это была молочная ферма с одиннадцатью молочными коровами недалеко от городка Вианн, в том же департаменте Лот-э-Гаронн. Ферма принадлежала богатому французу Ле Руа Дюпре. На ней, как крестьяне, мы прожили три года. После этого переехали на другую ферму» около городка Кастельжалю в том же департаменте; эта ферма называлась Пайес и принадлежала французу Мобургет. На этой ферме мы дожили до конца войны. Позже монархисты, солидаристы и советские агенты лгали, что я жил «где-то на границе Испании» — между тем вовремя войны иностранцы не имели права передвижения по стране. Они были прикреплены к месту их жительства.

Возвращение в Париж,

1945–1950 гг.

После окончания войны в июле 194-5 года мы с женой вернулись в Парт ж на нашу старую квартиру (258 рю Лекурб. Париж XV). По приезде в Париж» в 1945 году я вошел в русскую масонскую ложу «Юпитер» («Великая Ложа Франции»). Через некоторое время я вынужден был из нее уйти. Дело в том, что большинство ее членов стояло тогда на просоветской позиции. На этой почве в ложе у меня произошел конфликт с просоветской группой (адмирал Вердеревский, братья Ермоловы, Шклявер и др.). И так как эта группа в ложе была в большинстве, я, разослав русским масонам циркулярное письмо, протестующее против прокоммунистических настроений этих масонов, ушел из ложи. Документы по этому делу имеются в моем архиве.

По приезде в Париж я связался со своими друзьями в Америке, Б. И. Николаевским, В. М. Зензиновым и другими. В это время я закончил новую книгу «Конь Рыжий» (моя автобиография в художественной форме). Эту рукопись я послал в Америку через Б. И. Николаевского профессору М. А. Карповичу, редактору «Нового Журнала». Она там была напечатана в книгах 14, 15, 16, 17 за 1946 и 1947 годы. В 1952 году «Конь Рыжий» вышел отдельной книгой в издательстве им. Чехова в Нью-Йорке. Вместо предисловия было напечатано письмо ко мне известного русского писателя-эмигранта Ив. Бунина. Книга имела везде хорошую прессу.

Даже военный монархический журнал «Часовой» («La Sentinelle»), выходящий в Брюсселе в Бельгии, сочувственно отозвался об этой книге.

В эти годы я продал один мой киносценарий нескольким французским обществам: Синэ-Альянс, Аталье Франсэс, Викториа Фильм. В те же годы в Париже я занялся и политической работой — впервые в моей жизни, После войны в Западной Европе осталось много советских эмигрантов, и мне тогда казалось, что именно с ними можно начать широкую и активную антикоммунистическую работу. В Париже я познакомился со многими из советских эмигрантов. Оказывал им всякого рода помощь.

В 1946 году ко мне домой приехал С. Мельгунов, прося меня о совместной с ним антикоммунистической работе. Мельгунов просил меня войти в редакцию антикоммунистических сборников, которые он выпускал тогда в Париже. Но в 1948 году я с ним разошелся из-за напечатания статьи проф. Карташева о Белой Армии, с которой я был не согласен. Об этом инциденте Мельгунов писал в своих сборниках. После статьи Карташева я вышел из редакции сборников Мельгунова; в них прекратили сотрудничать и мои нью-йоркские друзья.

В конце 1948 года я создал демократическую группу под названием «Российское Народное Движение» и стал издавать журнал «Народная Правда». Мельгунов, человек чрезвычайно пристрастный, начал против меня мелочную травлю. В ней приняли участие окружавшие его монархисты (Цуриков и др.) и солидаристы (Столыпин и др.), с которыми у меня были давние счеты. В конце концов на эту травлю я вынужден был ответить открытым письмом гг. Мельгунову и Цурикову в «Народной Правде» (№ 7–8, 1950 г.).

Самую существенную помощь «Народной Правде» оказывал тогдашний представитель Американской Федерации Труда Ирвинг Браун. С Брауном меня познакомил в Париже американский журналист Леон Дениен (Денненберг). Б. Николаевский и Д. Далин принимали самое близкое участие в «Народной Правде». «Народная Правда» просуществовала с 1943 года по 1952 год. Этот демократический журнал имел большой успех в широких кругах эмиграции. Последние номера я издавал уже в Нью-Йорке. Туг мне поддержку на это издание оказал «Американский Комитет по борьбе с большевизмом» в лице его тогдашнего председателя Юджина Лайонса.

В 1949 году в Париж приехал Виктор Кравченко на свой процесс. Друзья из Нью-Йорка советовали ему обратиться в Париже ко мне. Кравченко пришел ко мне. Прежде всего ему нужен был секретарь, которому он мог бы абсолютно доверять и с которым мог бы работать во время процесса. Я ему привез для этой работы нашего знакомого Александра Зембулатова. Во время процесса Зембулатов, как переводчик и личный секретарь, проделал для процесса громадную работу. Во время процесса я поддерживал с Кравченко непрерывную связь. Как-то ко мне приехал мой друг, известный польский антикоммунист, писатель граф Йозеф Чапский. Он сказал, чтоб Германии только что вышла потрясающая книга о советских концлагерях бывшей коммунистки Бубер-Нейман и что он может достать один экземпляр книги. Получив экземпляр книги, я тут же отвез его Кравченко. А через три дня сама Бубер-Нейман приехала в Париж из Германии и выступила на процессе с сенсационными показаниями о концлагерях.

В Нью-Йорке, в первое время после моего приезда, В. Кравченко мне помог материально при моем устройстве.

Жизнь в Америке

В 1950 году я уехал из Парижа в Америку. Плыли мы целых 13 дней на голландском пароходе «Виндам», заезжали почему-то на Бермуды, где на берегу меня поразил старый негр в розовых штанах. До тех пор я никогда не видел розовых штанов. Маршрут плавания был интересный. И на 13-й день мы подплыли к Нью-Йорку.

С 1950 года я живу в Америке. Ни одну страну, где я жил в эмиграции, я не любил так, как Америку. И природу, и людей, и стиль жизни, и настоящую свободу человека, которой здесь, пожалуй, даже чересчур много. В Нью-Йорке я продолжал издавать журнал «Народная Правда». Потом стал секретарем редакции «Нового Журнала». О нем обычно говорят, что это лучший русский журнал не только за рубежом, но и во всем мире, потому что советские коммунистические журналы продолжают оставаться несвободными.

С 1959 года я стал одним из редакторов «Нового Журнала».

В Нью-Йорке по-русски вышли три мои книги — «Конь Рыжий», «Скиф в Европе» и «Азеф», который вышел уже по-японски и выходит в ближайшее время по-английски и по-французски. Кроме редактирования «Нового Журнала», я работал как главный редактор нью-йоркского отдела радиостанции «Свобода».

Свободное время я трачу на то, чтобы получше узнать Америку. А это не просто, ибо Америка велика, а я очень занят. Но путешествия (и далекие, и близкие) — моя всегдашняя страсть, и за годы жизни в Америке я все-таки кое-что увидел. Изъездил Калифорнию, этот изумительный край, с его тысячелетними лесами красного дерева, с его божественным океаном. Побывал в Аризоне, на ошеломляющем по красоте Гранд Кэньон; в Нью Мексико побывал у индейцев, проехал через песчаную пустыню, цветущую красными, розовыми, желтыми кактусами. Побывал и в Пуэрто-Рико, в Сан Хуане, объездил ущелистые, зеленые его окрестности. Пожил и на Вирджинских островах — Сэнт Джон, Сэнт Томас, Сэнт Круа, и даже на островке Тортола. Узнал ряд интересных городов, таких, как Бостон, Вашингтон, Денвер, Сан-Франциско, Лос-Анжелес и другие, не говоря уже о Нью-Йорке, который люблю и где живу в двух шагах от Гудзона, часто любуясь на его «волжскую» ширь и даль, на его далекие зеленые берега и через них перекинутый Вашингтонский мост. Коротко: люблю Америку. И рад, что под занавес своей жизни приехал сюда, в Новый Свет.

Только когда я думаю о своем пути от пензенского именья, от дедовского дома в Керенске до Нью-Йорка, у меня кружится голова. И все ж, несмотря ни на что, считаю свою жизнь счастливой и — если бы было можно — повторил бы ее сначала, от первого до последнего дня[3].





ТУХАЧЕВСКИЙ

Предисловие

Революции всегда давали много блестящих военных карьер. Правда, почти все эти карьеры (кроме генерала Бернадотта — короля Швеции) полны глубокого трагизма. Их вершина — генерал Бонапарт — император Франции. Их паденья смерти у стенки — неаполитанского короля генерала Мюрата и «князя де Москова» маршала Нея. Еще более темна и страшна смерть в застенке генерала Пишегрю.

Русская революция дала своих красных маршалов — Ворошилов, Каменев, Егоров, Блюхер, Буденный, Котовский, Гай, но самым талантливым красным полководцем, не знавшим поражений в гражданской войне, самым смелым военным вождем красной армии III интернационала оказался Михаил Николаевич Тухачевский.

Тухачевский победил белых под Симбирском, спасши Советы в момент смертельной катастрофы, когда в палатах древнего Кремля лежал тяжелораненый Ленин. На Урале он выиграл «советскую Марну» и, отчаянно форсировав Уральский хребет, разбил белые армии адмирала Колчака и чехов на равнинах Сибири. Он добил и опрокинул на французские корабли армию генерала Деникина. В войне с Польшей, отчаянным маршем во главе беспримерной, полуазиатской армии он пришел к стенам Варшавы с криком — «Даешь Европу!» Он взял штурмом на льду Финского залива мятежный матросский Кронштадт. И той же весной, когда заколебалась власть Советов крестьянскими восстаньями, подавил, жестоко расстреляв, поволжскую мужицкую вольницу.

Кто ж он, красный маршал Советского Союза?

В наши дни никто ни о чем великом не думает. Я покажу пример. Бонапарт
Нора для кротов ваша Европа! Великие империи и великие революции совершаются только на востоке. Бонапарт


1. Лейб-гвардии поручик

Таковы уж шутки истории, что первым маршалом пролетарской армии стал последний отпрыск древнего дворянского рода, лейб-гвардии поручик. Правда, шумный и богатый род столбовых дворян Тухачевских к рождению вождя Красной Армии обеднел, пропустив все на кутежи, рысаков и женщин. Двести десятин удобной и неудобной земли в Чембарском уезде Пензенской губернии, заброшенная усадьба, вишневый сад да парк с шумящими цветущими липами, вот все, что осталось у отца Тухачевского.

Михаил Тухачевский родился в 1893 году в родовом имении[4]; в детстве не знал ни роскоши, ни изнеженности, мать умерла рано[5]; Тухачевский рос на руках француженки-гувернантки[6] в дружной семье: — старший брат Александр, талантливый ученый, математик, рано умершая, необычно красивая сестра Мария и брат Игорь, с детства поражавший музыкальными способностями. Семья Тухачевских была культурной, талантливой и типично-русской дворянской семьей.

Деревенское детство Миши прошло приблизительно так, как детство тезки, былого недалекого соседа по именью, гусара с трагической судьбой, Михаила Лермонтова. Ребенком, гуляя за ручку с гувернанткой по старому парку, Миша говорил по-французски, как по-русски. Это впоследствии пригодилось в немецком плену. С детства Миша любил музыку, хоть сам ни на чем не играл[7]. Мальчиком был отчаянным, диким и странным, так что отец благополучно вздохнул, когда из Чембарской глуши привез Мишу в губернскую Пензу и поместил в стоящее на горе, белое трехэтажное здание классической гимназии[8].

Но как юноша Сталин оказался глух к гомилетике и канонике, также не принял и мальчик Тухачевский классицизма. Здание пензенской гимназии необычайно обширно, мрачно, бывший дворянский пансион Николаевской эпохи. Гулкие коридоры, грандиозные классы с громадными окнами в сад, портреты царей в актовых залах, где столы накрыты зеленым сукном с позументом. Обучались тут наукам — неистовый Виссарион Белинский, террорист Каракозов с товарищами Ишутиным, Загибаловым, Ермоловым, дворяне-революционеры Войнаральский, Теплов.

Стройными рядами маршировали на молитву гимназисты в серых полувоенных куртках; молилась — пела хором — вся гимназия; на правом фланге второклассников стоит высокий, вихлястый темный шатен, красивый мальчик, под ежика, серые странно-разрезанные, чуть навыкате глаза, в фигуре что-то неуравновешенное, но сильное и упорное. Это — Тухачевский.

Он славится неуспешностью, неожиданными выходками и странным озорством. Поэтому каждый день Тухачевского, извалянного в пыли, тащит за руку за дверь надзиратель Кутузов. Желчный Кутузов истошно кричит: «Опять, Тухачевский! Пожалте-ка за дверь!» На лице Тухачевского странная и упорная улыбка.

Через 12 лет судьба отчаянного мальчика неожиданно скрестилась с судьбой желчного неудачника-надзирателя. В октябре надзиратель Кутузов оказался большевиком и стал наркомпросом Пензенской губернии; его четыре сына, студенты, коммунисты-красноармейцы, были убиты в боях с чехами на улицах Пензы: а красной армией, выбившей чехов из Пензы, командовал тот самый вихлястый мальчик-шатен с упорной улыбкой, Тухачевский, кого таскивал Кутузов за руку.

Но в те далекие времена трудно было представить Мишу Тухачевского коммунистическим главнокомандующим. Не было ничего похожего. Заносчивый, необщительный, холодный, пренебрежительный Тухачевский держался от всех «на дистанции», не смешиваясь с массой товарищей.

У него был лишь свой «дворянский кружок», где велись разговоры о родословных древах, древности родов, гербах и геральдике. Научных интересов у Михаила Тухачевского не было[9]; он ходил одиночкой, «диким мальчиком», не вызывавшим ни симпатий, ни дружб. В нем отсутствовала всякая грубость, но полная оторванность от товарищей, аристократичность, замкнутость в себе и ко всем — подчеркнутая надменность.

На хорах Дворянского собрания гремит серебро драгунских труб, разливает уездную мелодию вальса «На сопках Маньчжурии». По залу в синих мундирах вальсируют гимназисты с гимназист-ками в белых фартучках. Тухачевский на балу в первой паре, тот же самый, несложившийся, красивый мальчик-шатен с странным прямым разрезом больших выпуклых серых глаз. Голубая распорядительская розетка на левом боку, сух, выдержан, вежлив. «Гвардеец».

Пусть недружен с товарищами, зато гимназистки от Миши без ума; и покончившая самоубийством будущая жена его, гимназистка Шор-Мансыревской гимназии, Маруся Игнатьева уверяет подруг: «стоит Тухачевскому надеть фуражку и он — красавец». У мальчика была тогда еще детская большая голова.

Этого дерзкого мальчика за вызывающий характер не любят учителя.

— Латинский язык, какая это гадость! — говорит на уроках латыни будущий командарм.

И кое-как дойдя до 6-го класса, командарм сообщил отцу, что желает военный карьеры. Отец знал: Миша бредит необычайной судьбой, блеском славы, бог знает чем! Что ж, в роду Тухачевских было немало военных предков, гусары, кавалергарды, кирасиры Тухачевские украшали царскую конницу, ходили с Суворовым в Италию, с Румянцевым за Дунай, с Кутузовым против Наполеона. И странный, оформлявшийся в сильного юношу, Михаил Тухачевский осенью 1911 года вместо Пензы уехал в Москву, в корпус[10].

Распущенно шедший в классической гимназии, в корпусе Тухачевский пошел иначе; натура упрямая, достигающая всякой цели, сказалась; из вихлястого гимназиста в год вышел военно-выправленный ловкий кадет.

Умный, талантливый, не позволявший наступить себе на ногу, гордый, отчаянный Тухачевский импонировал товарищам; стал лучшим кадетом, мечтая только о лейб-гвардии и даже в лейб-гвардии наметил всего лишь два полка знаменитой Петровской бригады — Семеновский иль Преображенский[11].

Дальний прицел на лейб-гвардию, взятый тщеславным, одаренным юношей, осуществить было нелегко. Надо еще выйти в «павлоны», в Павловское военное училище, куда берут только дворян и лучших кадетов.

В отпуск на гимназическом балу в Пензе, среди мешковатых мундиров, обремененных латынью, гостем появлялся кадет Тухачевский. Черный мундир, белые погончики с царскими вензелями, снисходительная улыбка, еще больше прежней надменности. «Стараюсь позабыть латинский и, кажется, успеваю», смеется бравый кадет. В военном он танцует гораздо ловчее. «Гвардеец… гвардеец чистой воды».

Много верных прицелов в жизни своей брал Михаил Тухачевский, но в 1912 году не попал в «павлоны», не вышел, пришлось помириться на Московском Александровском, куда за два года до мировой войны, в белое с колоннами здание у Арбатских ворот прибыл охваченный манией военного величия юноша.

Юнкера-александровца вспоминаю в веселом и пьющем доме; не перепьет, громко не смеется, корректен, затянут в мундир, по-печорински «оскорбительно вежлив»; вежливо ухаживает за простенькой, но хорошенькой подругой сестры, Марусей Игнатьевой; это очень сдержанная, но все же, кажется, первая любовь.

— Тухачевский, вы когда кончаете училище? — спрашивает кто-то.

— Полтора года.

— И тогда?

Улыбается недоуменно-презрительно.

— Не в университет. В полк.

Тухачевский кончал училище фельдфебелем. На плацу лучше всех проводит ротное ученье, команда остра, отчетлива, несмотря что в обыкновенной речи фельдфебель никогда даже не повысит спокойного голоса. Но не только в строю шел первым. Тухачевский штудирует труды Клаузевица, биографии Бонапарата, Блюхера, Суворова, Мольтке. Юнкер болен, юнкер бредит наполеонизмом: и прицел на лейб-гвардии Семеновский полк выходит: будет первым выбирать вакансии фельдфебель Тухачевский.

Только без денег, без связей в царской гвардии нет пути, а Тухачевский беден, как церковная мышь; перезаложены-заложены на всю семью 200 десятин земли в Чембарском уезде.

Но на помощь переходящему в манию, нечеловеческому честолюбию кончавшего в 1914 году училище фельдфебеля пришла сама история: выстрелил Принцип.

Летом 1914 года лейб-гвардии Семеновский и Преображенский полки отбывали лагерный сбор под Красным селом, но раньше обычного пришли в Петербург. На военном поле в честь прибывшего президента Франции состоялся гремящий парад. Отбивая ногу, церемониальным маршем шла Петровская бригада. Но еле успел, возвращаясь, проплыть немецкие воды французский президент, как «часом мобилизации считать одну минуту первого в ночь на 19-е июля» приказал всероссийский император и грянули пушки на Рейне и в Пруссии.

Началась мировая война и необыкновенная карьера Михаила Тухачевского. Может быть, никто так не волновался в одну минуту первого в ночь на 19 июля, как фельдфебель старшей роты юнкеров-александровцев. Открылось все: слава, карьера. Войне не нужны деньги, война хочет храбрости и таланта.

В августе 1914 года безусый, юный, двадцатилетний гвардеец, подпоручик Семеновского полка Тухачевский вместе с офицерами всего петербургского гарнизона входил в Зимний дворец. Царь приказал явиться офицерам, для объявления манифеста и благословения.

В роскоши тридцатисаженного Большого фельдмаршальского зала, на голову поверх блестящей толпы офицеров выделялся главнокомандующий российских войск великий князь Николай Николаевич. Придворный протодиакон гремел октавой высочайший манифест; в одной половине — блеск офицерских форм, меж ними и двадцатилетний подпоручик Тухачевский; в другой — сквозь распахнутые двери, в форме полковника стрелкового полка, показался усталый царь Николай.

«Не положу оружия, доколе единый неприятельский солдат останется на земле Нашей!» — кончал протодиакон. И в наступившую тишину тихо проговорил царь:

— В вашем лице, столь дорогие моему сердцу войска гвардии и Петербургского военного округа, я благословляю всю Русскую армию.

От этого слабого голоса зал зашумел, опускаясь на колени; опустился и гвардии подпоручик Михаил Тухачевский. Государь уходил во внутренние покои дворца, а вслед ему фельдмаршальский зал задрожал громовым офицерским «ура!». Императрица стояла с глазами, полными слез. Великий князь Николай Николаевич, перекрестясь широким крестом, сказал офицерам:

— С Богом.

Офицеры двинулись.

Предположить, что через четыре года Николая II расстреляют солдаты, гудящие на площади многоголосым «ура!», что главнокомандующий умрет во Франции эмигрантом, а спускающийся по великолепью Иорданской лестницы подпоручик станет красным полководцем, — было трудно.

Из Зимнего двора на Дворцовую площадь Михаил Тухачевский вышел вместе со всеми офицерами; а через несколько дней на петербургском дебаркадере пели тревожные сигналы к посадке; гвардейские солдаты, полувеликаны-семеновцы, которым жить бы да жить, грузились на мировую войну.

При последнем рожке на платформе начались благословения, слезы, женский плач; под торжественные звуки полкового марша мимо платформы плавно, тихо тронулся эшелон.

Безусый подпоручик в офицерском вагоне был необщителен. Очевидцы говорят, много было напускной важности в облике этого двадцатилетнего офицера; было, пожалуй, даже что-то смешное; одежда чересчур вычурна, во всем подчеркнут «фронтовик» и «война», на боку не общая, а кривая шашка и громадная (какую носят только кавалеристы), кожаная, неуклюжая, тяжелая сумка, набитая картами и планами фронта.

Кругом шумели, курили, говорили о войне.

— Максимум в четыре месяца кончится!

— Не больше. Гвардию берегут, пожалуй, и кончат без нас.

— Пустили бы хоть в бой наподобие Ташкисена.

Офицеры хохотали, знали, что под Ташкисеном был единственный бой Петровской бригады с турками в кампанию 1878 года.

Странно, что никто не засмеется, не подшутит над необщительным безусым подпоручиком с странно разрезанными серыми, чуть навыкате глазами. Он рассматривает исчерченную красным и синим карандашом карту Юго-Западного фронта.

Поезд с гвардией идет быстро. Вместе со стуком колес солдаты вразброд, вразнобой поют:



Ура, гвардейские уланы,
Кто не слыхал про молодцов!



2. В боях мировой войны

Осень стояла мокрая, дождливая. Туманы. На театр военных действий подпоручик Тухачевский прибыл в конце августа 1914 года.

Русские позиции утопали в грязи; настроение войск упало; уж застрелился трагически генерал Самсонов, опозорен генерал Ренненкампф; немцы прорвали наревский фронт и, казалось, временно выбили Россию из военной игры.

Но русский главнокомандующий великий князь Николай Николаевич новыми наступлениями торопился доказать, что Россия привыкла и не к таким поражениям. Он наседал на медлительного командующего Юго-Западным фронтом генерала Н. И. Иванова, чтобы наступал на австрийцев Конрада фон Гетцендорфа.

Войска сводились в новые армии, готовя Гетцендорфу удар. Темной осенней ночью двинулась и Петровская бригада походным порядком от красавицы Варшавы на линию Люблин — Холм выручать гренадеров, зажатых австрийцами. Петровской бригаде приказано: — восстановить положение.

Среди блеска военных имен первого ранга — Гинденбурга, Жофра, Людендорфа, Фоша, Гофмана, легкомыслия Гетцендорфа и бесславья Романова началась и боевая карьера красного маршала Тухачевского.

Младшим офицером в 6-й роте Семеновского полка уже в нескольких боях ходил подпоручик Михаил Тухачевский; от неуклюжей толстой сумки осталось смешное воспоминание, вместе с шашкой позабылась в обозе второго разряда. В перебежках, в окопах, по ходам сообщенья ходит с револьвером на боку, в длинной, грязной шинели, обстрелянный, овеянный войной. Бойкие полковые писаря уж вписали в послужной список: «Участвовал в походах и боях против Германии и Австро-Венгрии».

Город Люблин был только семеновцам обязан своим спасением. Как львы, дрались тут полувеликаны-гвардейцы; бились и под Яновым. Подпоручику Тухачевскому в боях везло: ни контужен, ни ранен. «Я, по обыкновению, цел. Счастье за меня», — писал с войны артиллерийский поручик Бонапарт. Но не в этом офицерское счастье.

Храбрый командир 6-й роты капитан Веселаго, встретивший надменного безусого подпоручика сдержанно и, пожалуй, даже недружелюбно, в боях отдал должное его хладнокровию. А вскоре под Кржешовым, 2 сентября, когда, выполняя план наступления генерала Иванова, встреченный бешеным австрийским огнем Семеновский полк подошел к реке Сану, — о Тухачевском заговорили офицеры полка.

Под Кржешовым — первое дело, где выявилась безоглядная храбрость Тухачевского, Кржешов приказано было взять. Фронтальный бой семеновцев с австрийцами был горяч, упорен, безрезультатен. Командир приказал второму батальону, в шестой роте которого был Тухачевский, идти в обход австрийскому флангу. Батальон обход сделал быстро, незаметно, глубоко, и в решительный момент боя неожиданно появился во фланге австрийцев.

Австрийцы смялись, кинулись в отступление, стараясь только взорвать мосты через Сан. Но один из деревянных, приготовленных к взрыву мостов стал «лодийским мостом» Михаила Тухачевского.

С 6-й ротой Тухачевский бросился на горящий мост; по горящему мосту пробежала рота, преследуя смявшихся австрийцев, и пошла в атаку на том берегу. Были взяты пленные и трофеи. В бригаде, в дивизии, в корпусе оценили дело под Кржешовым.

О юном подпоручике заговорили однополчане. Но первое дело не только не удовлетворило, а озлобило Тухачевского. Командир полка вызвал капитана Веселаго и подпоручика Тухачевского, пожимая руки, сообщил, что представляет к наградам: командира роты к Георгиевскому кресту, младшего офицера к Владимиру IV степени с мечами. Безусый, молчаливый, красивый подпоручик не понравился командиру. Тухачевский счел себя явно обойденным. Захват горящего моста приписывал только себе и этого не скрыл на отдыхе за обедом в офицерском собрании.

Очень может быть, что даже дорого обошелся старой России этот Владимир с мечами. Он стал первым недовольством Тухачевского старой армией, замершей в иерархии и бюрократизме, не оценивающей «гениальных способностей» будущего красного Бонапарта.

Но как бы то ни было, карьера началась. Хоть не пользовался любовью однополчан, на отдыхе чуждавшийся общего веселья, шуток, выпивки, женщин, сумрачный, всегда ровный, со всеми холодный Тухачевский, — но о нем заговорили и имя его узнали в корпусе.

После Кржешова сужденья Тухачевского о военных операциях стали еще апломбней. Не по чинам и возрасту заносчив и серьезен поручик. Только храбрость, ум и безупречности в боевой службе не позволяли никому посмеяться над чувствующим себя полководцем юношей с как будто рассеянной, но в то же время очень упорной походкой.

После напряженных боев у Новой Александрии, где отбилась от немцев Петровская бригада, ее кинули под Ивангород, на форты которого насел крепкий венгерский корпус.

Тяжелая распутица топила людей, коней, двуколки, орудия, обозы. По наскоро наведенным понтонным мостам семеновцы переправились через Вислу. Издалека глухо вздыхала немецкая артиллерия. В районе крепостной обороны, в разоренном местечке Гневушев по колено в жидкой грязи Веселаго и Тухачевский остановили роту. Поливаемых дождем и снегом солдат разводили на ночь квартирьеры.

А с серым рассветом, без выстрела, семеновцы заняли отведенный им боевой участок. На склонах за увалами на холмах виднелись позиции венгров; шел дождь, снег, несся ледяной ветер; в мертвом рассвете не слышалось выстрела; так прошел тихий день; наступила звездная осенняя ночь; острыми змеями взлетали ракеты, вспыхивая на темно-вызвездившем небе, падали в черноту дикой земли меж русскими и венгерскими линиями.

Но на втором рассвете, когда невыспавшиеся солдаты казались иззеленя-бледными, венгерская артиллерия повела обстрел русских позиций. Он разрастался. Русская полевая отвечала; пошла гудящая артиллерийская дуэль; снаряды подымали кучи черной земли и дыма, и в рассветном небе бело-розовыми птицами полыхала шрапнель.

К вечеру заревела русская гаубичная батарея, и семеновцам был отдан приказ: «гвардейцы, вперед!»

В неглубоких, наскоро рытых окопах зашевелились, поднялись семеновцы, справа преображенцы, 6-я рота с идущими на флангах капитаном Веселаго и подпоручиком Тухачевским длинной цепью двинулась на венгров.

Бешеный заварившийся огонь открыли венгры. Санитары подбирали, падая, стонущих людей. «Разрывными бьют!» — кричали русские. Венгры действительно били разрывными. Словно захлебываясь бешенством, шили пулеметы; передовая венгерская линия в двухстах шагах, у разрушенного фундамента сожженного дома, но это расстояние семеновцам надо идти по обращенному к неприятелю склону пашни.

Семеновцы окапывались, перебегали. С винтовкой нареревес, пригибаясь, крича: «Братцы, вперед!» — бежал грязный будущий красный маршал впереди роты. Но так и не прошли двухсот шагов дикой земли семеновцы под венгерскую ружейно-пулеметную рапсодию.

Вечером с болот тянулась туманная сырость. Венгерский огонь застыл, изредка вздрагивая пулеметом. Вжимаясь в землю, окопались, лежали на пашне царские гвардейцы. С лицом, облепленным брызгами грязи, завернувшись в рваную шинель, в свежевзрытой снарядом воронке лежал Тухачевский.

— Послушайте, ползите сюда! — приподнявшись, полукрикнул пожилому однополчанину, лежавшему недалеко. Тот подполз, спрыгнул, поздоровался.

— Не дойдем, — проговорил, умащиваясь рядом с Тухачевским, старый офицер, седой и бородатый.

— Надо дожидаться темноты, сейчас наступать — абсурд, — сказал Тухачевский.

По гребню недалекой канавы, подымая в сумерках землю, как хорошая швея прострочила, прошел венгерский пулемет.

— Видите, как пристрелялись, сволочи! Головы не высунешь! — сказал Тухачевский, помолчал и добавил: — Приказано атаковать ночью.

Офицер что-то пробормотал, поворачиваясь в воронке, чуть сдавливая Тухачевского. То и дело на высоте аршина воздух со свистом резали пули, иногда упирались в землю и тогда обдавали сырой землей.

— Сегодня жена командира прислала, не хотите? — улыбаясь в темноте, протянул на грязной ладони Тухачевский офицеру леденцы. — Рекомендую, утоляют жажду… кисленькие…

— Спасибо, — взял тот и засмеялся.

Поворачиваясь со спины на пузо, Тухачевский тихо сказал:

— Смотрю на вас, знаете, и удивляюсь.

— Чему?

— Да так. Вы ведь сами пошли на войну. А зачем? Были в отставке, пожилой уж человек, для вашего будущего все у вас есть, и вдруг пошли в эту бойню? — Тухачевский даже коротко захохотал, что случалось с ним редко.

Артиллерия венгров ударила. Стихло. И снова далеко, словно прося воды и сию минуту захлебываясь, заклокотал пулемет.

Офицер в воронке даже взволновался.

— Позвольте, да как же я могу сидеть сейчас в тепле и уюте, когда встала вся Россия? Это всего-навсего долг. Чего ж тут удивительного? Так поступают тысячи. Ведь вы сами тоже здесь и, вероятно, не считаете это странным?

— Я? — в темноте проговорил Тухачевский, словно даже чуть удивленно, ну, я другое дело. — Он натянул на голову крепче грязно-скомканную фуражку, помолчал и сказал для него даже странно, необычайно горячо: — Что у меня впереди? В лучшем случае, через годы служебной лямки пост бригадного генерала. Это, когда из меня песок посыплется. Война, мой друг, для меня все! Для меня тут или достичь сразу всего, что хочу, в год, в два, в три. Или — погибнуть. Я сказал себе, либо в тридцать лет я буду генералом, либо меня не будет в живых!

Стемнело. Огонь венгров замер. Где-то совсем далеко, влево, у преображенцев тихо строчили пулеметы. Против семеновцев лишь стаями вылетали ракеты; венгры приготовились к русской атаке и щупали темноту, ожидая.

— В войне — вся цель моей жизни с пятнадцати лет! — сказал Тухачевский, и офицер видел в темноте испачканное комьями земли лицо, выразительное и красивое. — Вот, за два месяца, что мы в боях, я убедился, для достижения того, что я хочу, нужно только одно — смелость! Да еще, пожалуй, вера в себя. Ну, а веры в себя у меня достаточно.

В этот момент к воронке Тухачевского подползла на корточках темная фигура.

— Ваше высокоблагородие, связь от батальонного, приказ подымать в атаку.

— Хорошо, скажи, подымаю, — проговорил Тухачевский, приподымаясь в воронке. — Прощайте, — засмеялся он собеседнику, который, чуть пригнувшись, стал перебегать к своей части.

Перед атакой все стихло. Были только взлеты, всплески цветных венгерских ракет, да иногда густой хаос ночи прорывал лунный сноп прожектора. В темноте стали вставать, подыматься семеновцы. И вдруг вместе с криками «ура!», разрезая линией огня темноту, слился внезапный треск пулеметов и ружей. Это царская гвардия пошла в атаку. 6-ю роту, крича «ура!», с винтовкой наперевес, бегом вел Тухачевский. Коротким рукопашным боем гвардия овладела венгерскими окопами и отбросила венгров далеко за Гневушев.

Тяжелые бои, изнурительные переходы с Семеновским полком проделал Михаил Тухачевский; ходил в штыковые атаки, глубокие обходы; два месяца за веру в свою звезду бился под Ломжей.

Осень сменилась вьюжной зимой; понесла метелица, запуржило, занесло русский фронт; а на фронте, хоть и готовил ему новые задания великий князь, не хватало уж ни огнеприпасов, ни провианту, ни бодрости.

Полумиллионную армию под командой генерала Иванова — «через Карпаты в Венгрию» — направлял верховный. Напрасно указывали князю на снега, морозы, заносы и невероятность операции. У великого князя глазомер и натиск — все. А сражаться можно и во льду, и в снегу, — сказал князь, отправляя войска на очередное бесславье.

Два удара решил нанести великий князь. Еще — генерала Сиверса через Мазурские болота направлял в Восточную Пруссию. Это были не планы стратега, а сумасбродство сатрапа.

В вьюге, в метели, в ледяных ветрах гибли русские войска в Карпатах. А меж Сувалками и Августовым генерала Сиверса зажали немцы такими клещами, что уничтожили всю 110 000 армию. В этих 110 000 уничтожили и военную карьеру Тухачевского на мировой войне.

Ночь стояла страшная, плачущая метелью, стонущая в темноте. В темноту, в метель, в буран, прорвав фронт, обошли немцы семеновцев и бросились с тылу в атаку. В хаосе февральской снежной ночи началась рукопашная.

Из блиндажа 6-й роты выскочившего командира капитана Веселаго четверо немецких солдат закололи штыками; на теле, найденном впоследствии, остался нетронутым Георгиевский крест и было больше двадцати штыковых ран.

Мало кто из семеновцев в эту ночь вырвался из немецкого кольца. Вырвавшиеся рассказывали, что Тухачевский в минуту окружения, завернувшись в бурку, спал в окопе. Может быть, он видел сон о славе? Но когда началась стрельба, паника, немецкие крики, Тухачевский вскочил, выхватив револьвер, бросился, стреляя направо и налево, отбивался от окруживших немцев. Но врывавшимися в окопы немецкими гренадерами был сбит с ног и вместе с другими взят в плен.

Вот она, мечта, карьера, звезда, вся жизнь! За мост, за храбрость, за риск головой вместо Георгия Владимир[12], а вместо боевых отличий — позорная сдача стотысячной армии.

За Сувалками пленных офицеров грузили в вагоны[13]; и поезд вскоре уже шел по той Восточной Пруссии, куда должен был ворваться генерал Сиверс по бесталанной импровизации великого князя.

3. Пять побегов из плена

Много крепких лагерей выросло в мировую войну на равнинах, скалах, горах, на морском берегу Германии.

В Пруссии славился форт Цорндорф при крепости Кюстрин у Одера и Варты; в Саксонии — неприступная древняя крепость Кенингштейн, где в 49-м году сидел заключенный русский бунтарь Бакунин; в Баварии форт № 9 крепости Ингольштадт; в игрушечно-живописных горах Гарца — Клаусталь, Альтенау; в Шварцвальде, Тюрингии, на берегах Северного моря — везде росли лагеря, опутанные колючей проволокой.

Зима стояла снежная, морозная, с сугробами, с синим инеем. Был конец февраля. Поезд с русскими офицерами, пуская дымы, шел по белым полям к северу, к морю, в Штральзунд. Говорят, Тухачевский был молчалив; казалось, равнодушно глядел в окно на чужие, однообразные, белые равнины. Но это равнодушие глядевшего в окно поручика было, вероятно, не сродни психическому столбняку, овладевающему пленными.

За решеткой лагеря Штральзунд, зорко охранявшегося часовыми, собаками и седым бушующим морем, Тухачевский по прибытии обратил на себя общее внимание; стал в отчаянную оппозицию немецкому начальству. По пустякам и непустякам подавал вызывающие рапорта; и, бравируя, походя говорил, что в Германии долго не засидится.

— Вот дождусь только тепла, а там убегу из лагеря, украду лодку, проплыву до Рюгена, с него в Швецию и в Россию, в полк.

Лагерная жизнь пленных шла монотонно, по-монашески; по сигналу обед из оранжевой брюквы и картофеля; отдых; прогулка; сон: перед сном в столовой собирались у пианино, кто в домино, вспоминали о войне, читали газеты, обсуждая шансы стремительно начавшегося наступления Маккензена.

Наступление Тухачевского волновало. Из России пишут: однокашники уж командуют ротами, батальонами; у одних — Георгиевские кресты, у других золотое оружие; из писем с родины и фронтовых сводок несвобода Штральзунда превращалась для Михаила Тухачевского в гроб и в смерть.

Бредить с 15 лет военной славой, в тридцать лет обязательно «быть генералом», прекрасно начать с моста под Кржешовым и кончить брюквой, картофелем и немецким морем.

Сужденья Тухачевского о войне были страстны. Сверстники, сторонясь его, не дружили с странным поручиком; зато любили старики-гвардейцы, как бы даже с восхищением говоря: «наш, львенок, настоящий семеновец из стаи славных»…

Все еще стояла зима; с моря дул северный ледяной ветер; но вдруг побегом Тухачевского опередил поручик Кексгольмского полка, бежавший именно так, как хотел семеновец. Лагерь пришел в волненье. Тухачевский взволновался сверх меры: поймают иль убежит?

Но через четыре дня в ворота лагеря уже вели оборванного и продрогшего кексгольмца. Лодка не дошла до Рюгена, села на мель, немецкие рыбаки нашли полузамерзшего пленного и сдали его полиции.

— Я говорил — глупо! Неверно выполнено! — возбужденно рассуждал Тухачевский. — Разве можно сейчас бежать в такой холод? Надо ждать тепла, вот придет лето, тогда и увидим!

Когда серость Северного моря разрывалась солнцем и голубым небом, Тухачевский становился все нервней в ожидании побега.

— Где же летом будете, поручик?

— В Карпатах, в полку.

И «львенок» улыбается упорно и странно. Июнь был жарок, безоблачен; море тихое с всплесками дальних белых гребней и стаями чаек. Тухачевский предпринял побег в июньское воскресенье. Расчет был таков: с прогулки бежит в поля, ночью пробирается полями до моря, ищет пустую рыбацкую лодку и в ней «быстро пускается в путь» по морю в Швецию.

На прогулке за что есть духу бросившимся Тухачевским побежали конвойные, но все же Тухачевскому удалось скрыться. Долгие дни проводил он в хлебах; ночью выходил на поиски рыбацкой лодки, но как ни рыскал по суровому песчаному берегу, лодки, на несчастье, не находил.

На третьей неделе, буйной ветреной ночью, на морском берегу настиг и схватил Тухачевского военный патруль.

— Первый блин комом, — говорил исхудалый, голодный, искусанный до волдырей комарами за время пребыванья в хлебах Тухачевский, — но зато уж хлеба я им потоптал, не меньше десятины никак. Все-таки не без пользы время провел, хлеб для них теперь всё.

После отсидки под арестом за побег, резкость поведенья Тухачевского только усилилась; а тут начались волненья из-за приказа — снять офицерам погоны. Царские погоны Тухачевский снять категорически отказался; и за это вместе с другими увезли его из Штральзунда в лагерь Бесков, где собрали до ста офицеров, не подчинявшихся приказу.

Комендатура убеждала, но безрезультатно, а когда приказ был внезапно отменен и по всем лагерям погоны вновь надеты, с «бесковцев» в наказание комендатура сняла погоны насильно. Произошел бой, дикую горячность в котором проявил Михаил Тухачевский.

Хлопотно старому коменданту с этим семеновцем. Военнопленных здесь и так не выпускали на прогулку, но для устрашения комендант вывесил все же приказ: «всякая отлучка из лагеря без моего специального разрешения будет караться тюремным заключением». И на следующий же день Тухачевский подал коменданту рапорт: «Предполагая сего числа бежать из германского плена, дабы вступить в ряды действующей русской армии, прошу вашего специального разрешения, согласно вашему приказу, на выход за пределы лагеря Бесков. Российский гвардии поручик Семеновского полка, Михаил Тухачевский».

Через полчаса Тухачевского под конвоем отправляли под строгий арест. Правда, после этого комендант устрашающий приказ снял.

Но не из-за бравады, шума и бума подавал свои рапорта Тухачевский; это была рискованная игра; лучше смерть была на границе от пуль часовых, чем живая смерть плена. Из Бескова бежать трудно, и Тухачевский решил идти на все резкости, чтобы только «переменить местность».

Надоел ли он коменданту, случайно ли, но после последнего ареста Тухачевскому повезло: с партией офицеров увезли в мекленбургский лагерь Бадштуер.

В Бадштуере было больше свободы; поэтому стал только нетерпеливее Тухачевский; среди пленных присматривал товарища для побега; а когда нашел отчаянного армейского прапорщика Семенова, решил бежать в ближайшие же дни. При обдумывании плана на помощь пришли воспоминания побегов русских революционеров из тюрем.

— Знаете, Семенов, — говорил Тухачевский, — читал я когда-то о побеге террориста из сибирской тюрьмы; его вывезли в телеге в кадушке с капустой за ворота, и он бежал.

— Но его же вывезли, наверное, сообщники? — возражал Семенов. — А кто ж нас тут повезет, немецкие солдаты?

Но этот план побега Тухачевского не покидал; а когда увидел на лагерном дворе пригнанных на работу русских военнопленных солдат, бросился к Семенову сообщить о важном событии.

План был осуществлен. Бегуны постепенно сговаривались с приходившими убирать помещение русскими солдатами; и одним темным вечером вывезли солдаты будущего командарма и прапорщика Семенова за ворота в телеге с мусором и за лагерем свалили в яму.

В яме лежали до ночи, а ночью тронулись в длинный, километров в 500, путь к голландской границе. Был июль; днем забирались в леса, в хлеба, в овраги — спали; а ночью шли хорошими военными переходами.

Уже неделю пробирались по военной Германии; шли по компасу и карте, за ночь выходило километров 20 «полезного пути», не считая ошибок и крюков.

Все благоприятствовало; штатский костюм, хороший компас, карта, небольшой запас еды; но не предусмотрели одного: через неделю вышли все спички.

Бывало, забравшись в овраг, варили в котелке картофель, поддерживая силы горячей пищей, теперь жевали только хлеб; но и его не оставалось. Беглецы обессилели, ночные переходы сократились, а до границы не меньше 200 километров. Охватывало волнение; и решили идти на отчаянность, а достать спички!

Более чисто одетый Семенов пошел на ура в первую деревню. Тухачевский остался под деревней в овраге; час ждал Тухачевский, но через час, делая знак, что все благополучно, Семенов показался на шоссе.

— Со спичками мы преобразились, — вспоминал Тухачевский позже, — нам как будто что-то в жилы влили; а тут наткнулись еще на утиное гнездо, варили яйца, и уверенность в побеге была полная.

Из сухих веточек лиственницы днем разводили огонь; такой костер не дает дыму, а огня не видно, словно спирт горит; беглецы осмелели, но эта смелость их и погубила. У самой границы решили реку не переплывать, а на авось пройти по мосту. И только ступили на мост, как из-под моста вырос шлем и серая шинель немецкого часового. Взгляда было достаточно: побежали беглецы в разные стороны, но Тухачевскому не повезло. Часовой бросился в погоню за левым, Тухачевским, а не за Семеновым; долго бежали, обессилел Тухачевский, упал, и солдат схватил его.

— Вы шпион? — начал допрос Тухачевского комендант ближайшего города. Это пахло расстрелом.

— Нет, военнопленный.

— Документы?

— Документов нет.

Казалось, в момент срыва почти осуществленного побега можно было предаться отчаянию; но Тухачевский выказал железное упорство, сказал, что он солдат из недалекого от границы, случайно известного солдатского лагеря. В наручниках под конвоем отправили Тухачевского в солдатский лагерь, но там пленного не признали, а так как он отказывался назваться, посадили в местную тюрьму.

Ночью в тюрьме Тухачевский уговорил двух унтер-офицеров бежать: тюрьма охранялась плохо; с двумя солдатами в ту же ночь Тухачевский бежал; оба унтер-офицера удачно перешли границу, но у Тухачевского сорвался побег в третий раз: его схватили за тридцать шагов до Голландии.

Не то обессилел, не то отпираться на границе было рискованно, Тухачевский назвал себя, и его повезли в Бадштуер; опознав в Бадштуере, дальше, в славившийся строгостью штрафной лагерь форд Цорндорф при крепости Кюстрин.

От станции около трех километров вели Тухачевского в гору; был темный глубокий вечер; в темноте показалось Тухачевскому, подошли к небольшому бугру; блеснул огонек; идя меж солдат, стал спускаться по широкому, плохо освещенному коридору куда-то вглубь. В тусклом свете различал решетчатые железные ворота и часового. Потом — лестница, узкий коридор, наконец открылась небольшая дверь каменно-подземного помещения.

В почти огромной крепостной комнате с сводчатым потолком и несколькими арками свисали две тусклых спиртовых лампы, в клубах трубочного дыма шел громкий разговор. Тухачевский разглядел человек 50 офицеров, кто за картами, за шашками, кто около большой печи дымит над кастрюлями, кто завалился на поставленные друг на друга железные кровати: французы, русские, англичане, бельгийцы.

Но сильна была вера в судьбу и в «свою звезду»: с французским генералом Гарро и неизвестным англичанином через несколько дней начал рыть Тухачевский в Цорндорфе подземный ход, готовя четвертый побег.

Был уже назначен день и час, но по доносу за полчаса открыли подземный ход и Тухачевского повезли из Цорндорфа в Баварию, в еще более суровый лагерь — форт № 9 крепости Ингольштадт.

Сюда свозили негнущихся, многократных бегунов, оскорбителей начальства, подобрались тут отчаяннейшие головы со всего немецкого плена. Это была компания с богатым архивом побегов и изумительной коллективной франко-бельгийско-русской изобретательностью.

Время бессонных ночей на форте № 9 тянулось в рассказах о побегах, щеголяли офицеры находчивостью, лихостью, остроумием плана. Когда в форт привезли Тухачевского, его уже знали, как маниакального бегуна, о нем уж шли разговоры в интернациональной компании.

Двери камер ингольштадтского форта № 9 выходили в темный коридор, разделенный посредине тяжелыми железными воротами на восточное и западное крылья. В пять часов ворота запирались; меж крыльями прекращалось общение; вместе с французами, генералом Гуа, Гарро, Маршалем, Ломбаром, Ферваком Тухачевский жил в восточном крыле. В каземате тягучее время плыло звенящей тишиной.

Уж был 1916 год на исходе.

— Вот вы думаете о побеге, мсье Мишель, а скажите, вы верите в бога? говорит живущий с Тухачевским в одной комнате француз-лейтенант Фервак.