Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Егор Иванов

Негромкий выстрел

Пролог

Веселое, но еще не горячее весеннее солнце поднималось над Санкт-Петербургом, заглянув предварительно во все уголки обширных пределов Российской империи. Одинаково безразлично оно дарило лучами на своем долгом пути хибарки крестьян, бараки рабочих, усадьбы помещиков, дворцы знати, посылало свет и тепло деревенькам и заштатным городишкам, аулам и хуторам, фабричным центрам и двум столицам — полудеревянной, полуспящей Москве и каменному, хладнокровному Петербургу.

Ночь отходила, под беспощадным солнечным весенним светом снова и снова обнажались нищета и крикливое богатство, лохмотья крестьянина, бредущего в город на заработки, и сияние эполет гвардейского офицера, летящего на лихаче в модный ресторан, сонная одурь купеческих лабазов и прокопченная убогость казарм, где ютился рабочий люд.

Вместе с восходом солнца вся Россия поднималась ото сна, истово крестилась или возносила иную, иноверческую молитву и принималась варить металл и ткать льны и ситцы, строить и торговать, валить лес и печь хлеб, заниматься тысячью других дел, имя которым — труд. Лишь малая толика подданных необъятной империи не видела, как поднимается солнце. Это были те, кто жил чужим трудом, проводил свои дни в единственной заботе — как бы украсить и скоротать свое время, порезвиться с подобными себе бездельниками или сделать вид занятости на государственной службе. Они отдыхали до полудня для того, чтобы за полночь устать от развлечений.

Всю многомиллионную массу трудовых людей и миллион их захребетников охраняла от «врагов внешних» российская императорская армия, которую господа предназначили еще и для защиты самих себя от «врагов внутренних», то есть от лучших среди тех, кто трудился от зари до зари.

Приспешники царя, свора великих князей и прибалтийских баронов, занявшие в армии почти все важнейшие посты, пытались взрастить в российском воинстве повиновение без рассуждений, слепое исполнение команд «патронов не жалеть!».

Но и в армии солнце свободы проникало все дальше и дальше во все темные уголки, беспощадно высвечивало пороки и безобразия, обнажало трухлявые сваи и подпорки самодержавного строя.

В начале века далеко не все подданные Российской империи могли видеть путеводную звезду революции. Но таких людей день ото дня становилось все меньше и меньше.

…Веселое, но еще не горячее весеннее солнце поднималось над Санкт-Петербургом.

1. Петербург, март 1912 года

Алексей Алексеевич Соколов, кавалерист и любитель лошадей по натуре, военный разведчик по должности и подполковник Генерального штаба по чину, проснулся в это мартовское утро 1912 года затемно с радостным и тревожным чувством ожидания. Сильный ветер с моря разогнал облака, горизонт за окном сначала блеснул зеленой полосой, а затем из-за нее брызнули яркие солнечные лучи.

Соколов одним прыжком вскочил с постели, потянулся, разминая суставы. «Сегодня конкур-иппик [1], — учащенно билось его сердце, — и я впервые в Петербурге буду спорить с сильнейшими наездниками столицы!»



Пока Соколов одевался и завтракал, он все время вспоминал свою лошадку, золотистой масти кобылицу государственного Стрелецкого завода.

В это время его Искра в своем деннике тоже готовилась к скачке. Вестовой Соколова делал ей массаж: крепко растирал стройные ноги вверх по жилам против шерсти и мягко оглаживал вниз. Потом накрыл дорогой попоной, из-под которой спадал золотой каскад хвоста Грива, мягкая и волнистая от природы, была уже расчесана. Большие глаза на чистой, изящной и прямых линий голове смотрели ласково на солдата. Искра и сама знала, что красива, а теперь по обхождению начинала понимать, что сегодня ее ждет что-то необычное…

Соколов кликнул подле своего дома извозчика. Ему казалось, что все людские потоки, стремившиеся в этот час по улицам, тянутся только в одну сторону — туда же, куда спешит и он, — к Михайловскому манежу.

На солнце уже пахло весной, радостно искрились сосульки. Толпы гуляющих по Невскому обтекали черных бронзовых коней и античных возничих на Аничковом мосту. Шум города складывался на проспекте из гомона толпы, цоканья лошадиных копыт по торцам мостовых, шелеста шин-»дутиков» и полозьев саней, фырканья моторов редких авто, треньканья трамваев. Внезапно симфония города дополнилась звуками труб — это на катке возле Симеоновского моста трубачи заиграли матчиш.

Алексей Алексеевич и раньше живал подолгу в Петербурге, в том числе и во времена учебы в Академии Генерального штаба, куда он вышел из Митавского гусарского полка. Теперь же, когда он вновь сделался столичным жителем, виды прекрасного города будили в его душе отголоски сладкой тоски, несбыточных мечтаний о душевной гармонии.

Гусарская служба оставила на Соколове неизгладимый след. Хотя он и был по природе веселым и живым человеком, серьезным, когда того требовала служба и обстоятельства, лихим наездником и неутомимым спортсменом, красивый гусарский доломан накладывал на него отпечаток какого-то внешнего легкомыслия, которого на самом деле в нем и не было. Зная это, Соколов все-таки часто надевал именно полковую форму, особенно когда хотел по какой-либо причине произвести на собеседника впечатление рубахи-гусара.

Теперь Соколов с любопытством разглядывал и нарядную толпу, и витрины магазинов, и дома, и дворцы. Он с удивлением отметил для себя, что почти ничего не изменилось здесь, в столице, за те годы, что он служил в Киеве. Так же розовел на набережной Фонтанки дом министерства Двора, а над ним рисовался в синем небе четкий силуэт Аничкова дворца. Направо, вдали, за желтым цирком Чинизелли, местом любимых субботних развлечений петербургской знати, чернели деревья Летнего сада. На афишных зеленых будках повсюду на Невском были наклеены листы, уведомляющие публику, что «в Михайловском манеже сегодня состоится выдающийся конкур-иппик», венцом коего будет приз высочайшего покровителя Общества любителей конного спорта.

В зеркальных окнах часового магазина Винтера сверкали на солнце золотые и серебряные диски карманных луковиц, солидно поблескивала латунь салонных, библиотечных и иных механизмов.

На углу движение остановила белая палочка городового, пропускавшего поток саней и трамваев на Владимирский и Литейный. Пока стояли в толпе повозок, Соколов разглядывал пестрые вывески и витрины. Он задержал взгляд на низком входе в магазин Черепенникова, где за стеклами красовались горы апельсинов, яблок, винограда, полуящики с пастилами, финиками, изюмом, мармеладом и прочими сладостями.

«Ну и духовито там внутри, у Черепенникова!» — подумалось Соколову и захотелось зайти, но городовой взмахнул палочкой, лошадь дернула сани, повинуясь кучеру. Соколов откинулся на кожаную подушку. Мысли его снова устремились к ристалищу. Ему очень не хотелось отстать в состязании с петербургскими франтами. Он задумал свое участие в скачках как противоборство. От имени всех скромных провинциальных кавалерийских офицеров, тянущих суровую и нудную лямку гарнизонной службы, единственной достойной утехой на которой он считал конный спорт, Соколов мысленно бросал вызов чопорной и изнеженной столичной аристократии, тем, для кого манеж был всего лишь способом убить время между балом и караулом во дворце.

В боевом настроении Соколов подъехал к высоким задним воротам Михайловского манежа. Он легко выпрыгнул из саней, щедро дал на чай извозчику и, стараясь не запачкать блестящих сапог, перешел через натоптанный и грязный снег у входа.

Внутри после яркого дня было сумрачно и пахло сыростью. В предманежном дворике громоздились станки для лошадей. Высокая дощатая стена, отгораживая тесное пространство, служила одновременно задней стенкой трибун. Сверху с нее свешивались гирлянды елок.

Здесь уже создалась толчея из солдат, вахмистров кавалерийских полков, офицеров, штатских наездников в жакетах и цилиндрах, лошадей.

Сразу от входа Соколов скорее угадал, чем увидел золотистую гриву своей Искры. Он подошел к ней, ласково погладил по выгнутой шее. В ответ Искра потянулась к нему серыми концами губ. Соколов достал кусок сахару и почувствовал, как шершавая нежная губа осторожно смахнула угощение.

— Кобылка тоже волнуется, ваше благородие, — обратился к нему вестовой Иван, такой же страстный лошадник, как и барин. — Во, смотрите, ваше благородие, Алексей Алексеевич! Сначала кровь у нее к сердцу прилила и стала шерсть мутной, а сама Искорка побледнела вся, а теперь, смотрите, все жилки налились на ногах и боках! У-ух, попрыгунья!

Соколов огляделся. Вокруг так же, как и его Иван, хлопотали солдаты, вахмистры. Блестели погоны офицеров. Красных, голубых и белых военных фуражек было заметно больше, чем штатских цилиндров.

Кое-где возвышались над толпой кавалергардские каски с привинченными по-парадному серебряными двуглавыми орлами на макушке, которых вся кавалерия называла почему-то «голубками».

Изредка змеились над головами кирасирские гарды из черного конского волоса, ниспадавшие с касок.

Весь цвет спортсменов 1-й и 2-й гвардейских кавалерийских дивизий собрался сегодня в предманежнике. Кавалергарды, конногвардейцы, кирасиры, лейб-казаки и атаманцы, конногренадеры, уланы, драгуны и царскосельские гусары — все они знали друг друга, были на «ты» и высокомерно оглядывали штатских наездников, решивших помериться силами с ними — элитой русской кавалерии. На Соколова они смотрели удивленно, отчужденно поднимая бровь в немом вопросе: «А это что еще за явление?!»

В груди Соколова закипал глухой протест против всех этих выхоленных и отутюженных барчуков, их холодных глаз, обращенных на его скромный мундир провинциального гусарского полка, на серебряный значок Академии Генерального штаба. Среди чужих лиц мелькало несколько знакомых, но не менее чуждых от того, что Соколов встречал этих людей в бытность свою в академии и по неписаному закону мог бы обратиться к ним на «ты».

Он взглянул на свои часы-луковицу: до старта оставалось еще порядочно времени. Чтобы не поддаться чувству злости, Соколов решил посмотреть на ристалище сверху, от трибун, и поднялся по ступенькам на деревянный помост узкого коридорчика, огибавшего овальную арку манежа. Стена направо была разбита на маленькие квадратики лож, стена слева разлинована боковыми трибунами. Косые лучи низкого весеннего солнца пробились через переплеты окон и золотили верхние места лож справа. Столбы радужной пыли от лучей стояли в туманном воздухе манежа. Перед царской ложей, на крытом зеленым сукном столе, полковник в серебряных адъютантских эполетах и аксельбантах расставлял призы — серебряные кубки вычурной работы. Штатский в каракулевой шляпе раскладывал для судей беленькие афишки с именами участников. Здесь же, на тонких полосатых, как шлагбаум, столбах, блестел сигнальный колокол.

У большого перепончатого, словно крыло стрекозы, окна в углу залы трубачи офицерской кавалерийской школы, в черных доломанах, сшитых по гусарскому образцу, но с желтым широким басоном, укрепляли пюпитры и пробовали свои инструменты.

Парадные ворота для публики, с колоннами и тамбуром, не закрывались, впуская вместе с толпой морозный воздух. Напротив входа чернели ущельем другие ворота и проход в манеж, где человек двадцать рабочих в красных рубахах и казаки лейб-гвардии полка в красных чекменях стояли у тяжелых барьеров и легких белых реек, дожидаясь команды ставить их на поле. Там же, чуть отступя от них, лицом к полю сгрудилась солдатская аристократия гвардейских полков — подпрапорщики, усатые и раскормленные вахмистры. Соколов оглядел залу манежа, толпу зрителей у вешалок. Яркими пятнами праздничных весенних туалетов выделялось много дам и девиц. Ложи начинали заполняться. Алексей оборотился назад.

В предманежнике было уже яблоку негде упасть. Солдаты-вестовые еще быстрее двигались возле лошадей, замывая и зачищая ноги, перебинтовывая их, осматривая и поправляя седловку.

Искра издалека увидела Соколова и тихо заржала. Он протолкался к лошади.

— Вот ведь, обрадовалась увидеть своего человека! — сказал Иван. — Я, ваше благородие, с кавалергардским вахмистром за вас и за нее парей держал! Он — за своего ротмистра, а я за вас!

— Спасибо, Иван! — ответил на доверительность признания Соколов и стал проверять подпругу и седло.

Загремели трубачи. Эхо басов и геликонов возвращалось от стен, путая и делая неузнаваемой мелодию. Все свободные места на трибунах и многие кресла лож были уже заполнены. Последние парижские туалеты и только что привезенные из Ниццы корзины цветов радугой переливались в ложах. Резко и звонко, покрывая гомон зрителей, зазвонил колокол. Улан с перевязью распорядителя вошел в предманежник, басовито крикнул:

— Господа, начинаем премировку, прошу садиться…

Соколов перекрестился и по-жокейски, не касаясь стремян, прыгнул в седло. Серые дощатые ворота в стене распахнулись, трубачи кавалерийской школы грянули «рысь», всадники чинно, по номерам, заранее розданным, стали выезжать в манеж.

Посреди него уже стояли члены жюри — сухой и желчный барон Неттельгорст, командир лейб-гвардии казачьего полка; отставной кавалергард, граф Шереметев; стройный, как юный прапорщик, с тонкими и длинными «кавалерийскими» усами генерал-адъютант и георгиевский кавалер Струков; давешний улан-распорядитель и неизвестный Соколову штатский в цилиндре и длинном черном сюртуке.

Первым на вывозном из Англии гунтере — крупной охотничьей лошади выехал конногренадер с погонами ротмистра. Он едва справлялся со своим гнедым. Хвост у жеребца был коротко обрублен и все время подергивался, а гривы не было вообще. Гнедой шел тяжело, болтая плоскими копытами. Массивный всадник возвышался над крупной лошадью, и его локти были по-спортсменски манерно расставлены в стороны. Соколов подумал, что именно против этого гунтера поставил свой рубль Иван.

Вторым шел вороной белоногий жеребец, хозяина которого шапочно знал Соколов. Коня, хотя он и был отпрыском арабского Искандера, звали, нарушая традицию, по-европейски Лорд-Иксом. На нем выступал кавалергард граф Кляйнмихель, поступавший в академию в одной группе с Соколовым, но провалившийся на экзаменах. Граф был хотя и кавалергард, но щуплого телосложения. Отпечаток всех мыслимых пороков покоился на его бледном лице. Но в седле он держался хорошо.

Идти третьим жребий выпал Алексею Алексеевичу. Искра волновалась. Она прижимала тонкие, красиво обрезанные уши, обнажала белизну зубов, морща губу под храпками. Волнение словно подстегивало ее, и она едва касалась ногами пола манежа, отделяя левую переднюю от земли раньше, чем правая задняя опиралась о пол. Все лошади шли строевой рысью. Соколов мерно поднимался и опускался в такт музыке, его мягкие удары о седло усиливали ритмичность движения лошади. Казалось, Искра танцует по воздуху. Ее хвост шлейфом был откинут назад, мягкая челка разделилась на две прядки. Даже рядом с изящным вороным жеребцом она казалась утонченной красавицей. Впереди тяжело скакал гунтер.

Взоры всех зрителей были прикованы к Искре, и Соколов слышал, как на обеих сторонах манежа — на трибунах, где собралась простая публика, и в ложах по левую руку, — раздавались возгласы:

— Браво, красавица! Какая славная лошадь!

Иван, протиснувшийся в проходе почти до самого манежа, с восторгом смотрел на свою любимицу.

— Шагом! — скомандовал генерал Струков, и всадники прошли еще полный круг шагом.

Когда они покинули арену, среди судей разгорелся спор.

— Ваше превосходительство, — сказал улан-распорядитель, — можно кончать и раздать призы за экстерьер так, как они шли…

— Что вы! — возмутился Струков. — Этого тяжеловесного гунтера вы хотите поставить выше русских лошадей!

— Но ведь и у графа не военная лошадь. У нее трудный рот и ноги не совсем сухие… — вмешался в разговор граф Шереметев.

— Я би аух не доваль первий и фторой мест этим лошадь! — решительно заявил барон Неттельгорст, понимавший толк в хороших лошадях. Его слово решило спор в пользу Искры. Генерал сделал знак на вышку — ударили в колокол.

Всадники покинули манеж, а затем трех премированных лошадей вызвали на арену. Теперь у них под ушами уже были привязаны к оголовьям банты из розовых у Искры, голубых у вороного и гунтера лент.

Трубачи заиграли туш, и три всадника провели лошадей галопом. Снова ударил колокол. Радостный, но настроенный на более серьезную борьбу, Соколов вместе с возбужденной Искрой покинули манеж.

2. Петербург, март 1912 года

Артель рабочих в красных рубахах дружно выбежала на арену устанавливать препятствия. Зрители зашевелились, многие покинули свои места и пестрой толпой двинулись вдоль лож, разглядывая светских красавиц и их парижские модные новинки, переговариваясь со знакомыми, раскланиваясь и улыбаясь. Трубачи гремели модные мотивы, праздник был в самом разгаре.

Между тем все четырнадцать повышенной трудности препятствий заняли свои места. Из них самое высокое на вид и неприступное — кирпичная стенка высотой в два аршина и шесть вершков — называлось в кавалерийском просторечии «гроб» и иногда вполне оправдывало свое название. Остальные были из бревен, но поверх каждого из них, в том числе и стенки, укладывались на легких шестах белые рейки, которые сваливались от малейшего прикосновения копыт.

На скачку записалось шестнадцать лучших наездников Петербурга. Все знали, как трудны препятствия конкур-иппика: неизбежны были падения, переломы рук, ног, а то и более страшные увечья. Доктор и фельдшера 2-й гвардейской дивизии были наготове.

Музыка затихла, зрители постепенно заняли свои места, в воздухе установилось то самое напряжение, которое бывает в цирке во время особенно опасного номера.

Призом победителю был не только огромный серебряный кубок, учрежденный высочайшим покровителем Общества любителей конного спорта, но и изрядная сумма денег от клуба.

Жребий бросал тот самый офицер-улан, что выступал распорядителем. Соколов никого из соперников не знал, и они смотрели на него как на чужака. Алексею показалось, что все обрадовались, когда ему выпал тринадцатый нумер. Он не был суеверным и не боялся «несчастливой» цифры, однако опасался, что Искра переволнуется и «перегорит» в своем станке, покуда дойдет очередь. Он то подходил к своей лошадке, нежно поглаживая ее шею, то возвращался к манежу и следил за наездниками. Подле каждого препятствия стояли по два лейб-казака в малиновых чикчирах и размеренно, как заводные куклы, поворачивались лицом к очередному соревнователю. Первые шесть соперников шли с большим количеством ошибок и без всяких шансов на успех. То и дело раздавался легкий шелест соскользнувших реек или тяжкий грохот падающих бревен.

Соколов отвернулся от манежа, но тут же сначала громкое «Ах», а затем дружный смех заставили его оборотиться к полю. Одна из лошадей — тяжеловесный гунтер под ротмистром в конногренадерском мундире — подхватилась и, не слушаясь наездника, понесла, не разбирая препятствий, по манежу. Но офицер сумел овладеть положением — когда гунтер встал подле ворот, чтобы начать прохождение препятствий снова, шпоры наездника были все в крови, а бока серого коня-великана порозовели от острых колесиков.

Седьмым вышел на своем вороном Лорд-Иксе граф Кляйнмихель. Его крупный жеребец с места пошел уверенным галопом. Кавалергард сидел плотно, по новой моде наклонясь вперед и слегка отставив локти. Под блестящими подковами Лорд-Икса не шевельнулась ни одна рейка. Конь шел на каждый прыжок чисто и красиво. Перед препятствием всадник как бы выдыхал призывное «э-эп!» и легко переносился через бревенчатые и хворостяные заборы. В манеже стояла напряженная тишина. Ее нарушал только мерный звук копыт лошади и негромкое поощрительное «э-эп!» наездника. Соколов не мог оторвать глаз от красивого зрелища и понимал, что каждый прыжок приближает графа к победе.

Предпоследним препятствием, тринадцатым по счету, был двойной бревенчатый забор, над которым легко возносились рейки. Лорд-Икс неотвратимо приближался без штрафных очков к нему и мерно, словно маятник часов, вздымался над препятствиями, легко перелетая барьеры. И вдруг перед двойным забором Кляйнмихель как-то неловко качнулся в седле, его лошадь сбилась от этого с ноги и передними ногами громко, словно по пустому ящику, ударила по верхнему бревну. Она сбила его вместе с рейкой. Гул разочарования прокатился по трибунам, особенно в ложах, где многие, наверное, хорошо знали блестящего гвардейца.

Граф остановил коня и тут же наказал его за провинность, а затем пошел на последнее — самое сложное — препятствие. Вороной легко перепрыгнул каменный «гроб», но весь эффект выступления Кляйнмихеля был потерян, и он, понурясь, заехал в предманежник.

Следующие номера выступали тоже не особенно удачно — сбивали и бревна, и рейки, попусту носились между препятствиями, не сумев овладеть конями.

Десятым выступал известный Соколову белобрысый и маленький корнет Махов из офицерской кавалерийской школы. Он пошел не на казенной лошади, которые в школе все были отменно хороши, а на своей, слабоногой. До своего заезда он похвалялся кому-то из знакомых, стоя рядом с Соколовым, что купил этого английского на семь восьмых скакуна с завода великого князя Дмитрия Константиновича, нахального лошадиного великосветского барышника. Алексей и раньше слышал, что великий князь собственноручно торговал лошадьми и, случалось, ловко умел всучить негодного скакуна молодому и робкому офицеру, зачарованному принадлежностью заводчика к царской семье.

Махов пошел на сложную скачку из явного упрямства и гордости. Соколов видел, что он был весьма слабым наездником, и тут же узнал от всеведущего Ивана, что корнет, стремясь преодолеть свою робость перед лошадьми и ездой, специально записался в офицерскую кавалерийскую школу и упорно выходил на манеж, доказывая себе и товарищам смелость, без которой, как учил еще Суворов, ни один офицер не смеет надевать мундир.

Перед выходом на арену Махов долго крестился, шептал слова молитвы, но в седле он держался как-то неуверенно, и его конь стал закидываться уже на первых препятствиях. Корнет дважды чуть не вылетал из седла, но, нахлестывая круп, все прыгал и прыгал, сбивая рейки. Почувствовав слабость наездника, лошадь встала наконец как вкопанная перед забором. Махов, истерзав свой стек, заставил ее буквально перелезть через препятствие.

Наконец он приблизился к «гробу». Слабоногий скакун и наездник, неспособный послать его вовремя на прыжок, слишком близко от стенки начали движение вверх, раздался грохот падающих кирпичей и единогласное «А-ах!» зрителей. Проломив забор, живой клубок покатился по песку манежа. Первой встала лошадь. Всадник недвижимым остался лежать на земле. Тотчас из ворот выбежали лейб-казаки с носилками и врач, обступили согнутую фигуру, распростертую по ристалищу.

— Он умер! — истерично выкрикнула какая-то дама, по-видимому, знакомая Махова. От царской ложи отделился адъютант и быстрым шагом направился к лазарету, куда казаки утащили корнета и где теперь никак не могли привести его в чувство.

— Что с ним? Не убился ли на смерть? — заволновались уже отскакавшие свое офицеры, толпившиеся в предманежнике. Прибежал вестовой Махова и, крестясь поминутно, принялся всем рассказывать, что, слава богу, его высокородие только сильно ушиблись и сломали ключицу.

Толпа зрителей, многие из которых пришли на скачки, жаждая опасности и крови, была удовлетворена. Она с еще большим интересом принялась следить за ареной и обсуждать скачку. Грянул колокол, извещая, что предыдущий номер перед Соколовым начал свой путь. Улан-распорядитель выкрикнул:

— Ротмистр Соколов, садиться!

Механически, словно пружина, он вознесся в седло, взял правой ногой зазубренное никелированное стремя и вдруг почувствовал себя легко-легко.

Он погладил Искру по шее, привычно пропустил между пальцев поводья и ощутил под собой горячее и мощное тело лошади, взволнованной от всей обстановки и ждущей, как и он, когда придет их время.

Перебирая точеными ножками, Искра приблизилась к воротам и стала горячиться. Заиграла сетка жил, натянутых на упругие мышцы и проступавших под атласной кожей с мягким коротким волосом золотистого цвета, стала подергиваться вверх сухая голова, блестящие глаза лошади закосили от волнения, стройные кости ног ниже колен беспрестанно двигались. Искра не поднималась на дыбы оттого только, что чувствовала на себе сильного и волевого всадника, которого любила и которому привыкла подчиняться.

Соколов с высоты седла видел через дощатые ворота, как заканчивал свою езду двенадцатый номер. Он спросил у казака, державшего щеколду ворот: «Сколько реек?»

Бородач, быстро прикинув на пальцах, ответил радостно: «Так что, одиннадцать, ваше благородие!»

Никто до Соколова не прошел чисто.

3. Петербург, март 1912 года

Ударил колокол, отбивая конец заезда, распахнулись ворота, впуская соперника после скачки и выпуская на манеж Соколова. Он остановил Искру супротив царской ложи и отдал честь сидевшим в ней, а также судейскому столу, хотя ничего уже, кроме препятствий, перед собой не видел. Снова грянул колокол, и Соколов пустил лошадь шагом по арене, разогревая ее и давая оглядеть барьеры. Вокруг восторженно шептали зрители, узнав ту самую, занявшую первое место по своей стати, Искру. Оба слышали этот шум, но Соколов ничего не видел, кроме головы своей Искры с напряденными вперед ушами, желтого песка манежа и казавшихся необыкновенно высокими барьеров.

Сделали круг, и Искра разогрелась, кровь еще сильнее наполнила сетку жил. Иногда лошадь слегка обмахивала себя хвостом, словно освежая веером. Соколов понял чувством, знакомым только хорошему наезднику, что пора пускать Искру в дело, и слегка сдавил ей бока. Искра тут же прибавила шаг.

Они пошли на первый забор. То был хердль — высокая деревянная рама, заплетенная наглухо прутьями, поверх которой торчали щеткой веники, а на них, словно прямо на воздухе, лежали две тоненькие планки, колеблемые даже потоками воздуха. Рассчитать прыжок над таким отвесным, тонким и высоким препятствием было почти невозможно.

По еле заметному движению всадника Искра поняла, что он готов к прыжку. Она уверенно прыгнула. Как только ее задние ноги встали на землю, не сбив ни единой планки, Искра снова взяла в галоп, а над трибунами пронеслось дружное «Браво!». Потом возникла напряженная тишина, в которой мерно звучал стук копыт.

Следующим был жердевой барьер, поставленный наклонно. Барьер располагал к широкому настильному прыжку, и Искра с удовольствием перенеслась через него, рассчитав свой шаг с поворота.

Пока все шло хорошо. Искра очень старалась и с большим запасом одолела параллельные брусья, стоявшие на другом конце манежа, затем прошла наискось к барьеру из шести белых бревен и, словно играючи, перелетела над ними.

Соколов скакал, не думал ни о чем и ничего вокруг не видя. В едином инстинктивном порыве он переносился вместе с лошадью через препятствия. Он не мешал Искре идти туда, куда ей хотелось, после каждого взятого препятствия.

Они легко пронеслись над канавой, устроенной посредине манежа из брезента, налитого водой, где по бокам торчали редкие прутики с рейками на них, вторично через бревна и косые жерди, чтобы выйти на громадную кирпичную стенку с самой удобной для прыжка стороны.

В полной тишине Искра прибавила ходу, направляясь к «гробу», и тут, словно нарочно, когда лошадь была в нескольких саженях от него, через высокое окно ворвался луч солнца и ударил лошадь по глазам. Искра от неожиданности переменила ногу, зрители, ожидая худшего, вздохнули в тысячу уст и затихли сразу. Кирпичная стена выросла перед Соколовым. Луч солнца не испугал Искру, он только отвлек ее и рассеял ее собранность и готовность к прыжку. Еще больше ее отвлек единый вздох тысячи людей. Но ноги наездника слегка сжали ей бока, он дал почувствовать лошади, что надеется на нее.

«Отчего это вдруг подняли шторы?» — подумалось Соколову, который доподлинно видел, что тяжелые белые полотнища висели на окнах, препятствуя ярким лучам весеннего солнца врываться в манеж, слепить лошадей и наездников. Но эта мысль сразу же отошла на второй план и угасла, когда Искра взвилась в таком громадном и могучем прыжке, что все четыре блестящие подковы блеснули над красным бархатным барьером лож. Она далеко пролетела за каменную стенку и, гордо встав на свои точеные ноги, радостно заржала.

Гром рукоплесканий был наградой Искре и всаднику. Соколов, для которого все зрители до этого сливались в единую серую и безликую массу, вдруг как бы прозрел и прямо перед собой, на трибуне для простой публики, неожиданно увидел красивую тонкую девушку, которая в возбуждении вскочила с места и хлопала в ладоши. Ее лицо было обрамлено прической из пышных волос пепельного цвета, выделялись огромные синие глаза. Образ ее словно молнией пронзил Соколова, но азарт скачки тут же вытеснил видение, и он чуть повел поводьями, призвав Искру собраться на остаток борьбы.

Счастливая от своих сил и прыти Искра словно подобралась и широким галопом пошла снова на канаву с плетнем, распласталась над тройной корзинкой и перелетела через хердль. Финал скачки прошел под сплошные рукоплескания. Даже в царской ложе их высочества лениво хлопали в ладоши, поддаваясь общему настроению.

Наконец, когда все препятствия были пройдены, а некоторые и по два раза, Соколов натянул поводья и остановил Искру против судейского стола. Звякнул колокол, и его удар потонул в буре аплодисментов, которыми публика наградила золотистую красавицу. Мелкой рысью, обмахиваясь по взмокшим бокам длинным хвостом, Искра подошла к воротам и скрылась за ними. Ложи и трибуны стали медленно затихать в рукоплесканиях.

Сияющий от счастья Иван бежал к воротам навстречу Соколову и Искре.

— Имею честь поздравить вас, Алексей Лексеевич. Усе бальеры чисто перескочили! — радостно говорил он Соколову, беря Искру за трензельное кольцо. — Ну и Искорка, ну и душечка!

— Погоди, Иван, погоди, еще три номера выступать будут!

— Эх, ваше благородие, можно сказать, уже наша взяла! — убежденно заверил офицера Иван. — Какие это кавалеристы?! И лошади супротив нашей Искорки — чистые одры! Только покойников возить!

— Типун тебе на язык, Иван! Еще несчастье накличешь! — пожурил Соколов вестового.

Все удавалось Соколову в этот день. Единым махом он спрыгнул с коня и поразился тому, как резко переменилось отношение к нему среди господ гвардейских офицеров, по-прежнему переполнявших предманежник. Многие заспешили к нему, чтобы пожать еще некоронованному победителю руку, иные почтительно щелкали каблуками, когда он проходил мимо них, а вестовые — все как один — подобострастно вытягивались и «ели глазами начальство».

Иван с помощью проигравшего свой рубль вахмистра накрывал попоной Искру, предварительно насухо вытерев ее огромным полотенцем, а Алексей Алексеевич на нетвердых еще от пережитого возбуждения ногах отправился к наблюдательному пункту у ворот, где столпилось несколько кавалерийских офицеров.

Гвардейцы почтительно расступились, пропуская его к самому удобному месту, и он услышал, как за его спиной граф Кляйнмихель полушепотом объяснял нескольким желающим, что неизвестный победитель скачки не только гусар Литовского полка 14-й кавалерийской дивизии, но и подполковник Генерального штаба, полгода назад переведенный сюда, в Петербург, из Киева для прохождения службы в Главном управлении Генштаба.

Соколов, слушая слова графа, сразу вспомнил почему-то первую загадку дня — солнечные лучи, неожиданно ударившие по глазам Искру. Второй загадкой стала для него осведомленность Кляйнмихеля. «И когда он это успел разузнать насчет перевода в Генеральный штаб?» — размышлял Алексей.

Последние номера опять проходили по манежу с закидками и сбивая планки. Глядя на неловкость одного из всадников, который тщетно пытался заставить свою лошадь идти на «гроб», Соколов снова остро пережил неожиданность, с какой вдруг вырвался в затененный манеж солнечный поток.

Воспитанный на кодексе офицерской чести, предполагавшем порядочность и благородство, Соколов никак не хотел поверить в то, что кто-то нарочно, видя, как успешно он идет к первому месту, мог поднять именно ту штору, которая препятствовала потоку лучей литься на подступы к кирпичной стенке. Но факт оставался фактом и требовал размышлений.

«Хоть они и гвардейцы и вроде бы все приятели теперь, но ухо надо держать востро!» — сделал предварительный вывод Соколов.

Его отвлек от тяжелых дум резкий удар колокола, вслед за которым сразу же стал шириться гомон на трибунах и в ложах. Скачка закончилась, но судьи еще не объявили места, хотя было уже ясно, что абсолютным фаворитом стал Соколов. Публика не стала расходиться сразу, а перемешалась толпой знакомых. Потихоньку она рассасывалась и с трибун. Алексей направился к тому месту, где, как он помнил, было ему чудное видение пепельной головки с синими глазами.

Высокий и стройный, с аккуратным пробором и пышными усами по моде, с широко расправленными плечами, затянутый в новый, с иголочки мундир, позвякивая орденами на груди и шпорами на лакированных сапогах, героем дня шел он по манежу. Женщины шептались, глядя на него, восторженные взгляды мужчин светились симпатией в его адрес, несколько безусых корнетов следовали за ним, не решаясь заговорить.

Соколов искал глазами на трибунах для простой публики ту самую девушку, но не находил ее. Он повернулся спиной к царской ложе и к ложам, где блистали светские красавицы и элегантно затянутые в мундиры и фраки господа. Победителю прощалось все, даже невнимание к зрителям «из света».

Трубачи взялись играть вальс, и бравурные звуки понеслись под сводами манежа, умножаясь эхом и покрывая беззаботный говор толпы.

Незнакомки на трибунах не было. Алексей сначала огорчился, а потом подумал, что все равно он не смог бы вступить с ней в разговор, не будучи ей представленным. Раздосадованный неудачей, Соколов повернулся идти снова в предманежник, но к нему почтительно подошел адъютант, тот самый, что давеча выходил из царской ложи, чтобы узнать о состоянии упавшего Махова, и пригласил его к судейскому столу.

Казаки и рабочие, суетившиеся по манежу, убирали препятствия, казавшиеся в спешенном положении еще выше и внушительней, чем они выглядели из седла. Все расступались перед Соколовым, а бородатый казачий вахмистр, дирижировавший уборкой, вытянулся перед Соколовым, отдал ему честь и пробасил густым голосом: «Премного вам благодарны, вашескородие! Летали вы, яко святой Егорий на небесном коне!»

Когда Соколов подошел к судейскому столу подле царской ложи, там уже выстроилась пестрая шеренга офицеров и штатских, принимавших участие в скачке и выездке. Соколова, как победителя и того и другого состязаний, поставили с правого фланга.

Из ложи вышел долговязый и усатый великий князь Николай Николаевич, дядя царя, генеральный инспектор кавалерии и высочайший покровитель Общества любителей конного спорта. Трубачи грянули туш, ложи и трибуны зааплодировали. Великий князь погладил свои пышные усы рукой в белой лайковой перчатке и приготовился сказать поздравительную речь. Музыканты по знаку адъютанта замолкли, но великий князь вместо речи крякнул, подхватил огромный серебряный кубок, возвышавшийся над всеми остальными наградами, и, выйдя из-за стола, приблизился к Соколову.

— Молодец, гусар! От имени его императорского величества благодарю за лихость и умение! — рявкнул пропитым голосом Николай Николаевич и добавил: — Сам выезжал лошадь?

— Так точно, сам! — отвечал Соколов и получил в ответ: «Молодец!»

— Рад стараться, ваше высочество! — почему-то по-солдатски ответил Соколов и принял тяжелый кубок. Великий князь пожелал обнять и поцеловать победителя, но мешал громоздкий кубок. Соколов догадался сунуть кубок куда-то вбок, где как раз оказался Иван, и долговязый генеральный инспектор крепко обнял и поцеловал Алексея Алексеевича, дохнув на него перегаром шампанского и ароматом надушенных усов. Аплодисменты усилились, снова грянул туш трубачей, и великий князь оторвался от Соколова. Наступил черед кавалергарда графа Кляйнмихеля. Николай Николаевич несколько сократил церемонию, и на долю графа не досталось высочайшего поцелуя. Далее все шло еще быстрее, и вскорости все были свободны.

В манеже стало темнеть. Подняли полотняные шторы. Лучи заходящего солнца, хлынувшие через высокие полукруглые окна наискось через весь простор огромного помещения, багряными красками заиграли на противоположной стене, окрасили белые скамейки трибун в густо-розовый цвет.

Музыка по-прежнему гремела и дробилась под сводами манежа, публика в ложах все редела.

Кляйнмихель пригласил всех своих знакомых, принимавших участие в скачке или пришедших на нее, чтобы посочувствовать ему, выпить «шампитра», сиречь шампанского, неподалеку — в офицерском собрании армии и флота. Перед уходом все решили еще раз полюбоваться Искрой, и компания офицеров, весело переговариваясь, гурьбой ввалилась в предманежник.

— Ну, где твоя красавица? — перебивая друг друга, спрашивали новые знакомые Соколова. — Поди, теперь набегут барышники и будут торговать кобылку?! Неужто не продашь за хорошую цену? — уже донимал кто-то Соколова.

— Нет, не продам! — твердо отвечал Соколов.

Офицеры вдоволь налюбовались лошадью, погалдели, обсуждая ее экстерьер и прыгучесть, а затем вышли, минуя толпу у главного входа, через тяжелые ворота, приоткрытые для вывода лошадей.

День догорал. Солнце позолотило все вокруг. На фоне багровых красок заката четкими черными линиями простирались ветви деревьев. Розовый снег скрипел под железными полозьями саней, скользивших прочь от манежа, уносящих к вечерним развлечениям дам и господ. Вереницей тянулась цепочка зрителей, расходящихся пешком по домам.

Соколову было и радостно оттого, что он утвердил себя на столичном конкур-иппике, и грустно, что праздник этот уже закончился, что снова ждет кропотливая, бесконечная работа в Генеральном штабе и пустая холодная казенная квартира в Семеновских казармах, которую никак не натопит денщик.

Его что-то спрашивали, он что-то отвечал. Компания обогнула манеж и на другой его стороне, вдоль стены от парадного подъезда, нашла извозчиков. Расселись по саням и ринулись на Литейный, где на углу Кирочной улицы, в громадном здании, выстроенном в русском стиле, размещалось петербургское офицерское собрание.

Стемнело. Во всех окнах огромного дома горело электричество. Швейцар из ветеранов русско-турецкой войны гостеприимно распахнул двери перед компанией гвардейских офицеров, повеяло теплом, французской кухней и одеколоном, где-то вдали играли полковые трубачи. Заботы отошли на второй план. Соколов почувствовал, что устал и проголодался.

— Шампанское ставлю я! — заявил новым товарищам победитель скачки. Никто не стал перечить — традиция была соблюдена.

Старый артельщик [2] уютно разместил компанию офицеров в одном из укромных уголков просторного, но уже почти заполненного столового зала. Глядя на его пышную, русую с сединой бороду, Соколов вспомнил поздравление давешнего казака:

— Летали вы, яко святой Егорий на небесном коне!

4. Петербург, конец февраля 1912 года

За неделю до конкур-иппика, как обычно в пятницу вечером, полицейское управление Санкт-Петербурга выслало наряд городовых на Сергиевскую, к дому графини Кляйнмихель. Было известно, что в зимний сезон по пятницам в салоне графини сбираются послы и министры, генералы и сенаторы, а также заезжие знаменитости. Бывало даже так, что чужеземные звезды в российской столице — вроде Сары Бернар или гостившего у турецкого посла Туркан-паши великого визиря — сначала наносили визит старой графине, а после этого двор «замечал» их, и они удостоивались быть принятыми в Царском Селе у государя.

По заведенному командующим отдельным корпусом жандармов обычаю старшим по наряду назначался только тот из старослужащих, кто знал в лицо весь петербургский чиновный мир и дипломатический корпус, был сообразительным и способным сочинить наутро толковый отчет о всех пребывавших во дворце графини. Само собой разумеется, кое-кто из графской прислуги — агентов охранки — негласно привлекался в помощь составителю доклада, дополняя живописными деталями описание того, что происходило внутри, за стенами, куда полицейское око не смело и заглядывать.

Городовым было видно только, как к парадному подъезду, из которого на очищенный от снега тротуар сбегала красная ковровая дорожка, подкатывали высокие и нескладные моторы, элегантные кареты и наемные экипажи. Пассажиры, одетые в вечерние наряды, важно ступали на ковер.

Старший наряда, закрывшись башлыком от пронизывающего ветра с Невы и пользуясь ярким светом электрического фонаря на столбе, заносил в свою книжечку имена датского посла Скавениуса, шведского морского атташе Клаасена, прибывших первыми в одном автомобиле; графа Григория Бобринского и целой компании гвардейской молодежи — братьев Витгенштейнов, их кузена Диму Волконского, племянника старой графини Петра Кляйнмихеля, его друга Андрея Крейца. После них прибыли граф Роман Потони и барон Эммануил Юльевич Нольде, управляющий делами совета министров. В большом авто, за рулем которого восседал негр — так что младший полицейский чин, увидев его, даже перекрестился, — прибыла дочь российского посла в Париже графа Бенкендорфа миссис Джаспер Ридли, в другом авто — принц Александр Баттенбергский.

Гости все прибывали и прибывали…

Анфилада зал на втором этаже особняка графини наполнялась. Хозяйка дома сидела, окруженная старыми друзьями, и с милой улыбкой лорнировала входящих. Сухопарая и подтянутая, несмотря на свои шестьдесят шесть лет, графиня протягивала гостям для поцелуя надушенную морщинистую руку и нараспев по-французски ласково приветствовала знакомых. Иных она оставляла в первой зале, рекомендуя уже составившимся здесь двум кружкам, других мановением руки посылала в следующую залу, где у клавесина собралась гвардейская молодежь, третьим указывала на уютную библиотеку, где формировались столы для покера и бриджа.

Единственный, для кого графиня поднялась со своего кресла и кого она встретила на пороге зала, был министр двора барон Фредерикс, прибывший в сопровождении жены — испытанной и верной подруги графини и дочери Эммы. Предложив барону, который, несмотря на свой почтенный возраст, еще довольно бодро передвигался, руку, графиня повела его к самому покойному креслу подле своего любимого дивана и заботливо усадила его. Барон сделался как бы центром кружка говорящих, прервавших свою беседу в знак уважения к его сединам и встретивших его любезными улыбками.

В обществе, образовавшемся на диванах и креслах вокруг графини — хозяйки дома и почетного гостя — министра двора, говорили негромко, но весомо. Слово держал граф Пален, экс-министр юстиции и один из крупнейших российских помещиков.

— Господа, — продолжал он мысль, прерванную приходом Фредерикса, — разумеется, ни одно цивилизованное государство, державшееся в течение многих столетий известного направления в своей политике, — я имею в виду симпатии к германской цивилизации, — не может так легко заменить его на противоположное, как это делают господа Извольский и Сазонов.

— Вы имеете в виду, граф, профранцузскую ориентацию нашей нынешней дипломатии? — спросил Палена граф Александр Адлерберг. Этот тощий и остроносый завсегдатай салона графини, несмотря на свое европейское образование и знание шести языков, довольно медленно схватывал главные нити разговора и частенько переспрашивал о сути дела, дабы не потерять его смысл.

— Воистину так! — подтвердил Пален.

Графиня поддержала разговор и позволила себе перебить рассказчика, чтобы самой высказать давно наболевшие мысли.

— О да! Теперь всё у нас устремилось к Франции! Не правда ли, господа? — Слушатели размеренно закивали бородами и бородками. — Мятежные либеральные партии считают Германию очагом консерватизма; офицерство — особенно происходящее из демоса — стремится к лаврам и считает, что они легко достижимы в войне с Германией и при условии союза с Францией… Интеллигенция, которая должна вечно благодарить за науку немецких профессоров, симпатизирует республике и счастлива возможностью петь «Марсельезу»… Подумать только, а за такое пение десять лет назад многие из них были сосланы и по сию пору не могут вернуться из сибирской ссылки…

Кружок государственных людей внимал графине с явным удовольствием. Она продолжала почти с воодушевлением:

— Русские купцы видят в своих немецких коллегах сильных конкурентов, рабочие на фабриках терпеть не могут аккуратного и требовательного мастера-немца. Даже неграмотные мужики считают себя вправе жаловаться на немца-управляющего, который вынужден наказывать пьяниц и лентяев! Наш состоятельный класс, бросающий большие деньги на. Ривьере и в Париже, конечно же, выражает свои бурные симпатии французам и их ресторанам, бульварам, театрам, портным, кокоткам, полагая, что в этих симпатиях лучше всего выражается любовь к Франции!

От столь долгой и пылкой речи графиня утомилась. По ее знаку к кружку подошел с большим серебряным подносом, на котором стояли бокалы с французским шампанским, пузатый рыжий лакей в камзоле и белых нитяных чулках. Графиня, единственная женщина в самом серьезном кружке салона, взяла хрустальный бокал первой.

Пока государственные умы освежались шампанским, граф Пален стал продолжать свою мысль. Но прежде он решил расшаркаться перед хозяйкой дома:

— Как тонко графиня определила общественные корни антигерманского недовольства! У вас глубокий философский склад мысли, дражайшая Мария Эдуардовна! — закатив глаза, поднес он руку к тому месту, где должно было биться сердце и на камергерском мундире находился знак германского ордена «Черного орла», пожалованного ему в прошлом году императором Вильгельмом. Отпив из бокала, Пален продолжал:

— Это противоестественный союз двуглавого самодержавного орла России и красного галльского петуха, горланящего республиканскую «Марсельезу»…

— Да, да! — поддержал его принц Александр Баттенбергский, — куда естественнее союз двух орлов — германского и российского!

— Тому мы видим в недавнем европейском прошлом яркий пример, — согласился граф Пален. — Четыре года назад, когда Вена присоединила себе Боснию и Герцеговину в обмен на заверения Эренталя предоставить России свободу рук в Проливах, а затем неблагородно не выполнила своего обещания, Извольский имел беседу с французским послом. И знаете, что этот милый союзник заявил нашему министру иностранных дел? Он сказал, что французское общественное мнение не допустит, чтобы Франция была вовлечена в войну из-за сербских вожделений. Почти в те же критические дни Франция сама заключила с Германией соглашение о марокканских делах…

— Конечно, французские интересы были в тот момент не обострять отношения с Австро-Венгрией и Германией из-за далекой Сербии… Равно как и английские — не допустить российского влияния на Порту и нашего упрочения на Дарданеллах и в Босфоре… Ведь тогда Россия была бы слишком близка со своей армией к жизненным центрам Британской империи, — высказался вдруг молчавший до сего момента барон Роман Розен, один из подписавших Портсмутский договор и потому смело толковавший теперь вопросы британских имперских интересов и всего, что было связано с морями и океанами.

Его поддержал генерал Гартунг.

— О да, — сказал он, — я слышал, что лорд Грей отказал тогда нашему министру в проходе нашей эскадры через Дарданеллы для демонстрации против Австро-Венгрии с тыла — в Адриатике.

— Я и хотел отметить, господа, — важно продолжал свою речь граф Пален, — что русским аграриям, равно как и многим представителям торгово-промышленных кругов, крайне невыгодна перемена политического курса и сближение с аграрной Францией…

— Я могу вам со скорбью сообщить, что на берлинской бирже цены на наш хлеб упали за прошлую неделю снова со 157 до 130 марок за центнер на пшеницу и со 131 до 110 марок за рожь! — переключился от политики к торговле граф-помещик.

— Неужели так низко?! — забеспокоился граф Бобринский. — Но тогда я почти разорен!

— Господа, еще рано горевать! — успокоил слушателей Пален. — К весне цена на наш хлеб, я полагаю, как обычно, повысится! Я только хотел обратить ваше внимание на то, что если его величество будет продолжать свое сближение с Францией, то Берлин может снова обрушиться на нас высокими пошлинами на хлеб, мясо, птицу, как это было совсем недавно… Я полагаю, что долгом всех разумно мыслящих деятелей нашей плеяды является выполнение святой задачи — как Россию оторвать от союза с Францией и направить политику нашей империи в правильное русло — на благо дружбы с Германией? Только союз наших императоров способен приостановить пагубное развитие революционных идей в Европе… Подумать только, всего несколько недель назад, в минувшем январе, германские социалисты получили на выборах в рейхстаге четыре с четвертью миллиона голосов и посадили на его скамьи 110 своих депутатов! Если бы Германия была в дружбе с Россией, то, я полагаю, наша династия не допустила бы такого печального поворота событий!

— Его величество кайзер и сам сумеет справиться со смутьянами! — благодушно вымолвил Адлерберг. — Кстати, мне рассказывали друзья в Потсдаме, что среди социалистических депутатов появился новый лидер, некто Бернштейн. Это вполне управляемая личность! Он нашел особый, безопасный путь реформ, а не бунтарских революций…

— Посмотрим, посмотрим… — скептически проскрипел министр двора, словно просыпаясь от дремы, хотя он не пропустил ни одного слова.

…Уже давно не появлялся никто из новых гостей, как вдруг мажордом вновь растворил двери в зал и, стукнув жезлом, провозгласил:

— Супруга военного министра Екатерина Викторовна Сухомлинова!

Общий говор в гостиной мгновенно стих. Хозяйка беспокойно поднялась с места и радушно пошла навстречу красивой молодой женщине, которая уже два с половиной года была притчей во языцех «всего Петербурга». Все началось с того, что злоязычный свет в лице его самых родовитых и аристократических представителей обоего пола упивался скандалом в Киеве, где вдовец — командующий округом и генерал-губернатор Сухомлинов отбил у адвоката Бутовича красавицу жену. После долгого и грязного процесса, который прекратил разводом сам государь, Сухомлинов женился на Екатерине Викторовне и, будучи назначен военным министром, привез красавицу в Петербург.

Петербургский свет не принял Екатерину Викторовну. Двери очень немногих родовитых домов были открыты перед ней, и она очень ценила, что сама графиня Кляйнмихель, законодатель политических мод и хозяйка популярного салона, всегда готова была ее видеть.

Дамы мило обнялись, и, чтобы гостья не прочитала презрения на чопорных лицах старцев, графиня повела ее скорее к молодежи.

— А что же его превосходительство военный министр не смог почтить нас своим присутствием? — с искренним радушием в голосе осведомилась графиня у Сухомлиновой.

— Владимир Александрович шлет глубокий поклон — он не вернулся еще из Царского, — с отменной любезностью сообщила Екатерина Викторовна.

Они вошли во вторую залу. Она была уютнее и отделана голубым с серебром штофом. Одиозная в глазах старой знати супруга военного министра оказалась здесь более ко двору — гвардейские офицеры и их дамы совершенно любезно приняли госпожу Сухомлинову.

Графиня на минуту присела на диван рядом с Екатериной Викторовной, как бы вводя ее в общество. Разговор вертелся вокруг предстоящего конкур-иппика, где одним из самых сильных конкурентов на главный приз обещал быть племянник графини Петр.

— О, берегитесь, граф, — вступила сразу в разговор Сухомлинова, обращаясь к Петру Кляйнмихелю. — Владимир Александрович (она имела в виду своего мужа) перевел в Генеральный штаб из Киева одного из лучших тамошних наездников — Алексиса Соколова. На самых трудных парфорсных охотах Алексис побивал опытнейших спортсменов, приходил первым, ипритом на любых лошадях.

— А где сейчас тренируется ваш чэмпион? — с вызовом задал вопрос граф Петр Кляйнмихель. — Я охотно полюбовался бы на него!

— Еще нигде, — с милой улыбкой ответила ему Сухомлинова. — Он только месяц назад принял в Главном управлении Генерального штаба австрийское делопроизводство и еще не огляделся в Петербурге…

Старая графиня поднялась со своего места.

— Молодежь, я вас покидаю ненадолго, чтобы распорядиться насчет ужина… Прошу любить и жаловать Екатерину Викторовну! Ее красота равна разве что ее уму, — сказала Мария Эдуардовна с загадочной улыбкой комплимент супруге министра и удалилась.

Боковым коридором графиня прошла к себе в кабинет, присела к раскрытому бюро, устало провела рукой по глазам, а затем решительно взяла лист бумаги с собственной монограммой, остро заточенное гусиное перо и написала размашистым почерком:



«Мон шер Филипп!

Всегда вспоминаю тот исключительно радушный прием, который мне оказывается в Потсдаме и Берлине, волнующие встречи с его величеством германским императором. Надеюсь, что вскоре, при моем проезде через столицу империи в Ниццу, куда я собираюсь на весенний сезон, снова смогу лично засвидетельствовать ему мое глубочайшее уважение и восторг перед его колоссальной миссией — простереть крылья германского орла над миром!

Пользуясь случаем передать маленькую информацию, полученную от противной и болтливой особы, госпожи Сухомлиновой, которую в высших кругах Петербурга с недавних пор и с легкой руки вдовствующей императрицы Марии Федоровны называют «великолепный демон». Мадам Сухомлинова проговорилась сегодня у меня о том, что в Петербург, в Главное управление Генерального штаба, переведен на должность начальника австро-венгерского делопроизводства небезызвестный разведчик ротмистр Алексей Соколов. По данным, которыми вы и я располагаем, Соколов возглавлял в штабе Киевского военного округа разведку против Дунайской монархии и высоко ценится в кругах Генерального штаба как аналитик и трудолюбивый собиратель агентуры. Для Срединных империй Соколов представляет несомненную угрозу. Он ловок и хитер, владеет основными европейскими языками, а на немецком и итальянском говорит, как на родных. Более подробной характеристикой располагает банкир Альтшиллер, присматривавшийся к Соколову во время службы ротмистра в Киеве.

Что касается моих взглядов на тот предмет, как нейтрализовать влияние при русском дворе господ Бьюкенена и Делькассэ [3], столь настойчивых в укреплении антигерманских устремлений в России, то льщу себя надеждой изложить их его величеству при аудиенции у него.

Из интересных сплетен могу сообщить вам последнее mot [4] посла Делькассэ. Министр союзной Франции при дворе Николая II и кавалер Российского ордена Святого Андрея Первозванного, даруемого только царственным особам, публично заявил: «Россия для меня — только дипломатическая и военная величина, а участь 180 миллионов мужиков меня совершенно не интересует!»



Кое-кого в Петербурге эти слова весьма шокировали.

Примите уверения в искреннем и глубочайшем уважении

Ваша Мария Кляйнмихель».



Закончив письмо и обсыпав его из песочницы белым балтийским песком, дабы снять лишек чернил, графиня нажала на кнопку звонка, подвешенного к бронзовой лампе, и вынула из ящичка голубой листок с монограммой германского посла Пурталеса.

Вошел толстый рыжий лакей с крючковатым носом и в белых чулках. Он был явно одним из доверенных лиц графини и в германской армии носил высокий чин капитана. Его рекомендовал графине сам Филипп Эйленбург.

— Дипломатическая почта германского посольства уходит завтра после обеда, — сказала Мария Эдуардовна, вычитав цифры в листке. — Зашифруй письмо графу Филиппу Эйленбургу, оригинал сожги, как обычно, а криптограмму отдай в собственные руки посла Пурталеса. Иди!

5. Пресбург, август 1912 года

На пристани Пресбурга [5] царило оживление, свойственное всем вокзалам мира. Зеваки любовались с набережной и из открытых кафе, как швартовался белоснежный пароход «Эрцгерцог Карл», пришедший из Будапешта и следующий вверх по Дунаю к Вене. Путешественники уже выстроили свои чемоданы и баулы подле сходней, суетились носильщики и слуги, изображая деятельность и готовность помочь.

Вежливый до приторности кондуктор выпустил с парохода пассажиров, желавших размяться по твердой земле во время часовой стоянки, и стал пропускать на борт тех, кто отбывал из Пресбурга. Это были люди, которые, очевидно, не очень торопились в столицу империи, поскольку паровичком можно было добраться из Пресбурга до Вены за час с небольшим, а путешествие на пароходе против течения быстрой реки занимало во много раз больше времени. К преимуществам поездки по Дунаю принадлежала прохлада, которую в жаркие летние месяцы великая река Европы дарила путешественнику, живописные берега открывали один за другим великолепные виды, на пароходах было просторнее, чем в вагонах, и работали неплохие буфеты.

Среди новых пассажиров на борт «Эрцгерцога Карла» взошел господин среднего роста в коричневом костюме, очень гармонировавшем с его рыжеватой шевелюрой и откровенно рыжими усами, аккуратно подстриженными и нафабренными. Умные карие глаза твердо смотрели на толпу, и кондуктор невольно подтянулся, встретившись с ним взглядом. Господин обладал явно военной выправкой, и его властная манера держаться говорила о том, что он занимал в императорской и королевской армии достаточно высокое положение. Носильщик пронес его чемоданы в одну из кают первого класса, и господин с военной выправкой отправился в буфет носового салона пропустить стаканчик моравского вина перед отплытием…

Когда колокол на пристани отбил все положенные удары и пароход, тяжело задышав машиной, ударил плицами по быстрой дунайской волне, пассажиры столпились у поручней правого борта, отмахиваясь платками и шляпами от толпы провожающих на пристани. Господин в коричневом штатском костюме по-прежнему занимал свое кресло у большого зеркального окна с видом на фок.

Он видел, как мимо его окна прошел по палубе коренастый полный человек с гривой седых волос, гладко выбритый и одетый в серый дорожный сюртук и темно-серые бриджи. Седой джентльмен, явно путешествующий англичанин, заглянул с безразличным видом в окно и влился в толпу пассажиров у поручней.

«Эрцгерцог Карл» медленно, почти незаметно, вышел на середину Дуная, и его колеса еще проворнее побежали по воде, а машина заухала чаще. Постепенно отступал назад собор Святого Мартина, где короновались на царство австрийские императоры, отодвинулся вдаль четырехбашенный замок на высоком холме. По обоим берегам реки потянулись леса, ниспадавшие с отрогов гор к самой воде.

Мимо окна, у которого сидел в своем кресле господин в коричневом костюме, еще раз прошел коренастый седовласый путешественник. Теперь он решительно толкнул дверь с палубы и вошел внутрь салона…

— Разрешите устроиться за вашим столиком? — громко обратился он по-английски. Господин в штатском улыбнулся одними глазами и лишь сделал рукой жест, означавший приглашение.

Седовласый устроился поудобнее, отыскал взглядом официанта и поднял палец. Официант, видимо, уже изучив вкус пассажира, принес ему большой хрустальный стакан виски с содовой.

— Здравствуйте, полковник! — вполголоса по-чешски сказал джентльмен, отхлебнул свое виски и продолжал, как со старым знакомым: — Как добрались от Брюнна [6] до Пресбурга? Вы ведь, кажется, были в отпуске у родных?

— Да, мои братья остались мораваками [7] и делают наше знаменитое вино Совиньон — не то, что я, солдат его величества императора… — с сожалением в голосе отозвался рыжеволосый. — Кстати, а для чего вы, Филимон, затеяли это путешествие из Будапешта в Вену на пароходе и нашу столь оригинальную встречу на борту «Эрцгерцога Карла»? Неужели нельзя было увидеться в каком-нибудь венском парке вечерком или посидеть в винном погребке?..

— Милый Гавличек! — вполне серьезно, без тени шутки, ответил ему Филимон. — Вы хотя и руководите оперативным отделом императорского и королевского Генерального штаба, но в элементарной конспирации ничего не смыслите. Вы же знаете, что по всей империи жандармы разыскивают вашего покорного слугу… и тех, кто с ним встречается. Я уже два года на нелегальном положении, а до сих пор не попался. Не попался потому, что всегда выбираю неожиданные места для встреч с друзьями. Подумайте, кто будет искать директора разведывательной организации на маленьком дунайском пароходе?

— В связи с риском в нашей работе, — сказал снова вполголоса полковник, — я хотел бы вас просить очень серьезно предостеречь моего коллегу Редля. В Генштабе говорят, что он в последнее время стал сорить деньгами и может привлечь внимание контрразведки…

— Хорошо, я переговорю с ним, — пообещал Филимон. — А как ваши дела? Не замечаете ли необычного внимания со стороны сослуживцев? Кстати, я следил, когда вы садились на пароход, и никаких признаков наблюдения не обнаружил.

— Если не считать презрения, с которым австрийцы относятся к нам, чехам, даже занимающим высокое положение на службе его христианнейшего величества, то все идет нормально…

— Скажите, полковник, когда вы обеспечите дочь — как это собирались сделать, начиная наше знакомство, — вы прекратите сотрудничество с русской разведкой? Что мне передать в Петербург? Могут ли мои товарищи рассчитывать на вас, ваши связи и опыт при анализе австрийской армии и ее планов?

Полковник задумался, механически прихлебывая красное вино.

— Филимон, я многое понял за эти годы. Я видел, как вы ежедневно рисковали своей свободой и всегда думали прежде всего о безопасности того человека, с которым шли на встречу. Я соприкоснулся с миром вашей души и вот что вам скажу: борьба за освобождение славян, которой вы проявили необыкновенную преданность, зажгла во мне отзвук великой идеи. Мне хочется общаться с вами чаще и чаще. Я получаю от встреч с вами заряд душевной энергии, но эта проклятая конспирация мешает нам просто дружить, как мне хотелось бы… Если я неясно ответил на ваш главный вопрос, то вот вам еще ответ: во мне вы пробудили гордость славянина, саму народную сущность которого десятилетиями загоняли в потаенные уголки души немецкое воспитание, немецкая культура, приобщение к немецким материальным выгодам… Они сделали из меня полковника австрийской армии, без конца унижая меня, мой народ. Теперь я не с ними, а с теми, кто борется за освобождение славян от тевтонского господства, за независимые Богемию, Моравию и Словакию. Отец моей жены словак, вся моя родня — мораваки… Мне трудно разорвать сразу все узы, которые связывают меня с офицерским корпусом двуединой монархии, но я буду по-прежнему помогать славянским братьям, которые одни могут только и помочь нашему освобождению, — русским! Извините, если слова мои звучат несколько высокопарно…

— Спасибо, брат! — негромко сказал Филимон. — Хочу вам поведать, что в моей группе большинство чехов и словаков одушевлены именно славянской идеей. Эта идея все глубже входит в сердца политиков, солдат и простых людей нашей любимой родины… — Он достал из внутреннего кармана книжку с бумажной закладкой, раскрыл ее и продолжал: — «Отвечайте же, положа руку на сердце, братья, не Россия ли, подобно маяку, светила нам в наше печальное прошедшее, в глубокую ночь нашей жизни? Не Россия ли оживляла наши упования, ободряла наш упавший дух, подняла нашу почти угасшую жизненную энергию?.. Не Россия ли своим могущественным повелительным положением заставляет еще наших врагов несколько щадить нашу жизнь?..» Согласитесь, Гавличек, поистине жемчужину славянской мысли напечатали недавно в России… Людевит Штур: «Славянство и мир будущего». Не опубликованная доселе рукопись великого словацкого просветителя пролежала в архивах свыше пятидесяти лет! А мы сами не можем напечатать эту реликвию здесь, в нашей стране! Поистине прав был Штур, когда говорил, что все наши национальные стремления не имеют никакого смысла, значения и будущего без России! К тому же при непомерной ненависти к нам чужеземцев, которым мы уже покорились…

Филимон протянул книгу собеседнику. Полковник с интересом принялся ее листать.

— Одолжите мне ее, — сказал он наконец. — Моя жена хорошо знает по-русски и переведет мне труд своего выдающегося земляка. Я ее верну вам с очередным пакетом информации.

— Вы можете оставить книгу насовсем, — предложил Филимон. — Я уже внимательно ее изучил и почти со всеми размышлениями Штура согласен… Кстати, мы сейчас будем проходить его любимое место на Дунае.

Пароход приближался к излучине реки, где у высокой скалы Девин с остатками древней славянской крепости на вершине в Дунай впадает Морава. Путешественники вышли из салона на палубу и стали любоваться прекрасным видом, открывавшимся все шире с каждым оборотом колес парохода.

Под ярко-голубым небом сияла светлым камнем обрывистая скала. Словно корона, на ее челе красовались зубчатые стены древней крепости западных славян. И скала, и корона отражались в почти черной воде тихой заводи, которую образовало устье Моравы. За скалой поднимались пологие склоны Карпат, покрытые садами и виноградниками. И скала и крепость на ней не оставляли впечатления суровости и угрозы. Наоборот, пейзаж дышал миром и спокойствием.

Уютно раскинулись домики небольшого городка в долине между скалой и отрогами Карпат, неслышно несла свои воды в бурный и светло-коричневый Дунай зеленоглазая красавица Морава. Слева, за высокими холмами, покрытыми лесом, из-за которых приходил к Девину Дунай, лежала Вена — столица «лоскутной монархии», откуда управлялись и угнетались все эти мирные, добрые и трудолюбивые земли.

Глядя в сторону Вены, упрямо облокотившись о поручни, Филимон с вызовом произнес словацкую поговорку: «Мы были здесь до Австрии, будем и после Австрии!»

6. Вена, сентябрь 1912 года

Летний зной необыкновенно долго держался в тот год на берегах Дуная. Венцы, большие любители уличной жизни на променадах и в открытых кафе под пестрыми маркизами, с утра и до поздней ночи наполняли парки, скверы, набережные… Фиакры и моторы неторопливо двигались по улицам и Рингу, перед ними так же лениво перебегали дорогу мальчишки-посыльные и разносчики товаров, отчаянно звеня, толпу рассекали красные трамваи…

У железных ворот старого здания императорского и королевского Генерального штаба на Штубенринге остановился черный лакированный автомобиль той дорогой модели, которая только недавно стала носить имя Мерседес. Простые смертные не подозревали, что авто нарекли в честь дочери австро-венгерского консула в Ницце Еллинека, обогатившего фирму «Даймлер» сбытом ее продукции среди богачей на Лазурном берегу. Автомобиль был роскошный седан, обитый изнутри малиновым шелком, с начищенными медными фарами, лампами и радиатором. На дверцах экипажа красовалась пятизубчатая корона. Опытный глаз сразу же мог сделать заключение, что корона не дворянская, а бюргерская и сам факт украшения автомобиля таким атрибутом свидетельствует о тщеславии владельца, тайном желании при первой возможности сменить рисунок короны на дворянский. По поспешности, с каковой шофер соскочил со своего сиденья и бросился отворять дверцу, можно было судить о требовательности хозяина и щедрости его жалованья обслуживающим людям.

Из авто вышел высокий крупный мужчина лет сорока пяти. На нем хорошо сидел элегантный серый костюм от дорогого портного. Темная мягкая шляпа, надетая несмотря на жару, свидетельствовала о строгости привычек этого барина. С гордой уверенностью в себе, подняв подбородок, над которым торчали по моде закрученные кверху густые пшеничного цвета усы, господин проследовал к воротам. Часовые, изнывавшие от безделья и жары, бодро сделали ему винтовками на караул. Господин небрежно козырнул и проследовал в глубину двора, туда, где за высокими зданиями военного ведомства скромно притулился старый серый дом. В этом небольшом строении, снаружи почти казарме, помещалось так называемое Эвиденцбюро — служба разведки и контрразведки Генерального штаба.

Походкой человека, хорошо знающего дорогу, господин взбежал на крыльцо, нажал кнопку электрического звонка, и ему открылась тотчас же массивная дверь с глазком посредине. За дверью стоял солдат, который вытянулся перед посетителем и, отдав приветствие, бросился открывать вторую дверь, которая вела из небольшой прихожей во внутренние коридоры.

— Здравия желаю, господин полковник! — почтительно вскочил из-за конторки, стоявшей за второй дверью, унтер-офицер и доложил: — Господин полковник Урбанский фон Остромиец приказали сообщить, что прибудут, — унтер посмотрел на карманные часы-луковицу, — через двенадцать минут, и просили подождать в его кабинете. Вас проводить?

— Я еще не забыл дорогу в свой бывший кабинет, — высокомерно бросил господин и неторопливо направился к дверям, из-за которых раздавался звук пишущей машинки. Пройдя мимо адъютанта, уважительно поднявшегося при его появлении и приветствовавшего его белозубой улыбкой, господин бросил перчатки в шляпу, оставил все это на столе и скрылся за двойными, похожими на громоздкий шкаф, дверями кабинета начальника Эвиденцбюро. Тотчас же из коридора в адъютантскую заглянул молодой человек в форме лейтенанта и обратился к подпоручику, снова принявшемуся стучать на машинке.

— Карл, я слышал, что к нам приехал начальник штаба 8-го корпуса полковник Редль?

— Да, он сейчас как раз в кабинете Урбанского, — кивнул головой адъютант в сторону двойной, похожей на шкаф двери.

— Неужели это тот самый великий Редль, который создал наше бюро из ничего, буквально на пустом месте?!

— Ты действительно наивен, как все новички, — улыбнулся подпоручик, поманил приятеля пальцем и, понизив голос, сообщил: — Наверное, ты бы еще не так восхищался, если бы прочитал те труды по разведке, которые оставил здесь в сейфе Урбанского Редль, когда его перевели по ходатайству генерала Гисля фон Гислингена в Прагу. Одни названия чего стоят: «Инструкция о вербовке и проверке агентов», а в инструкции этой, между прочим, пятьдесят параграфов, «Как разоблачать шпионов внутри страны и за границей», «Мои экспертизы 1900-1905 года»… А, кстати, тебе показывали комнату для посетителей, которую оборудовали здесь по приказу Редля?.. Нет? — удивился подпоручик. — Тогда непременно надо посмотреть.

С иронической улыбкой подпоручик добавил:

— Ты можешь иногда приглашать туда гостей, в том числе и дам… но с разрешения Урбанского, разумеется.

Адъютант тут же вызвал унтер-офицера, присматривавшего за порядком у вторых дверей в бюро, и распорядился:

— Иосиф, ознакомить лейтенанта Фризе с нашей гостиной. Показать ему все ее чудеса и научить ими пользоваться! Приступайте!

В конце коридора, за поворотом, скрытым тяжелой портьерой, оказался вход в комнату, довольно просторную и ничем не отличающуюся по меблировке и оформлению от обычной приемной.

Унтер-офицер, выполнявший в Эвиденцбюро обязанности коменданта, с видимым удовольствием, как в любимом охотничьем домике, начал экскурсию по здешним достопримечательностям.

— Господин лейтенант, мы в волшебном замке, полном чудес. Разумеется, каждое чудо значится под грифом «совершенно секретно» и не запатентовано в Венском патентном бюро только по этой причине. Маг и волшебник, извиняюсь, господин полковник Редль самолично придумал и опробовал на практике каждое из них, будучи начальником Эвиденцбюро. Извиняюсь, мы очень сожалеем, что его перевели начальником штаба Восьмого корпуса в Прагу, хотя, как говорят господа офицеры, он там скорее получит чин генерала и дворянство из рук его величества императора.

Лейтенант с любопытством озирался. На первый взгляд ничего необычного: несколько картин на стенах, письменный стол, два кресла перед ним, стулья вдоль стены, ковер посредине зала. Тяжелые драпировки на широких окнах способны создавать интимный полумрак в солнечный полдень. Люстра в дюжину электрических ламп и несколько бра на стенах.

«Пожалуй, здесь слишком много электричества», — подумал он и стал с вниманием выслушивать пояснения.

Рассказ унтера сразу же объяснил причину иллюминации.

— Мы видим, извиняюсь, две картины. Они вовсе не украшения, а скрывают в себе объективы самых лучших фотоаппаратов. Расположение картин, подсветка электричеством позволяют незаметно для посетителя делать снимок в профиль и анфас. И этажерка для книг — не что иное, как измерительная линейка: подвел к ней как бы ненароком гостя, неслышно щелкнул объектив — и на фото, до сантиметра, отсчитывай его рост…

Фризе с восторгом покачал головой и закатил глаза.

— В двух других картинах, — ткнул пальцем в сторону пейзажей Иосиф, — извиняюсь, микрофоны. Один задействован прямо на стенографистку в соседней комнате. Через другой микрофончик можно сделать запись на фонограф Эдисона. Достаточно нажать кнопочку под крышкой стола…

Унтер попросил лейтенанта убедиться самому во всем. Тот обошел кресло и наклонился под крышку стола. Действительно, среди четырех других кнопок торчал прямой металлический клавиш.

— А остальные кнопочки?

— Сейчас увидим, — гордо, словно это было его изобретение, продолжал демонстрацию унтер. Он нажал на самую длинную из них — тотчас на столе зазвонил телефон. Лейтенант снял наушник, приложил к уху. Молчание. Он в недоумении повесил рожок на место и посмотрел на унтера. У того на лице было разлито удовольствие.

— Пока господин офицер, извиняюсь, разговаривают с посетителем, они могут заодно снять отпечатки пальцев. Для этого достаточно предложить гостю коробку с сигарами — если мужчина, или конфетами — если женщина. — Иосиф открыл тумбу стола и вынул две роскошные коробки.

— Разумеется, они обработаны «шелковым порошком», на нем следы особенно заметны.

— И все господа клюют на эту удочку? — усомнился лейтенант.

— Так что, не все, — согласился унтер. — Бывает, посетитель окажется слишком скромен, не хочет прерывать разговора курением. Тогда начинается игра в телефон. Следует нажать на кнопку звонка, снять трубку и разговаривать в аппарат почтительно, как бы с начальством. Внимание посетителя рассеивается, и тогда ему снова протягивают коробку. Если он курит только свои, — а такие чудаки, извиняюсь, еще попадаются, ха, ха, ха! — то ему дают зажигалку, также покрытую порошком.

— А вдруг посетитель некурящий?

— И на этот счет господин полковник все предусмотрели, — уважительно отозвался Иосиф. — Достаточно нажать на самую маленькую кнопочку, и это будет значить, что вас под благовидным предлогом надо вызвать из комнаты.

— Ну и что? — Лейтенант поднял бровь, силясь не расхохотаться: столько серьезности вкладывал служивый в свои объяснения.

— А то, — поучительно изрек унтер, — что на столе всегда лежит при посетителях портфель, а под ним — папка с надписью «Секретно, оглашению не подлежит». Так что, извиняюсь, господин офицер схватывают портфель и делают вид, что забыли спрятать папочку со страшной надписью. А наши гости, они из той публики, что если где написано «секретно», то их туда так и тянет, как мух на мед. Не было еще ни одного хитреца, который, оставшись один в комнате, не заглянул бы в эту папку…

— А в папке, конечно, липа?..

— Когда липа, а когда и ди… дезизинформация, — долго выговаривал ученое слово унтер, а потом пояснил: — Ясное дело, если надо что-нибудь специальное, то господа офицеры нарочно сфабрикуют и подложат. А вообще обложка папки также вся в «шелковом порошке» — р-раз! — и отпечатались пальчики. Так что большое искусство здесь содержится, — и он снова обвел рукой вокруг себя.

Лейтенант Фризе тут же стал прикидывать, кого из своих венских знакомых он хотел бы пригласить в эту комнату…

Унтер-офицер, войдя во вкус объяснений, продолжал свой рассказ о тайнах «гостиной» Эвиденцбюро. Оказалось, что за потайной дверью скрывался выход, который через систему коридоров выводил посетителя, которого не следовало подвергать воле случая «засветиться» у главного входа, на тихую и отдаленную Биберштрассе… За другой дверью начинались служебные помещения — лаборатория, в которой любую книгу или папку с документами можно в течение нескольких секунд разброшюровать, спроектировать на экран, сфотографировать каждую сторону листа и снова переплести так, что в самое короткое время и как бы совершенно не тронутую ее можно было положить на место.

В другом зале — спецархиве — хранились альбомы и картотеки фотографий, почерков, образцов машинописи всех сомнительных лиц в Европе, которых Эвиденцбюро подозревало в агентурных отношениях с разведками, в особенности тех, кто вращался в таких центрах мирового шпионажа, как Брюссель, Цюрих, Лозанна…

— И все это создал один господин Редль? — изумленный обилием новинок, обрушившихся на него, спросил лейтенант в конце осмотра.

— В основном придумали они, но и после них, извиняюсь, за последние пять лет господин фон Урбанский дополнил кое-чем… — отвечал унтер.

…Когда полковник Редль оказался один в своем бывшем кабинете, он на мгновение замер, словно прислушиваясь. Затем медленно обошел кабинет, внимательно изучая стены. Видимо, не найдя никаких опасных признаков, он небрежной походкой, как бы случайно, приблизился к массивному столу шефа. Здесь на лице его отразилось разочарование, поскольку ни на столе, ни на этажерке подле него он не увидел никаких папок.

«Коллега, очевидно, весьма осторожен и не доверяет своему адъютанту, даже когда уходит в соседний дом к начальнику Генерального штаба», — подумал Редль.

Быстро достав из внутреннего кармана сюртука запасные перчатки и надев их, Редль приоткрыл верхний ящик стола и перелистал несколько бумажек. На одной из них он остановил свое внимание, а затем сунул на место. Столь же быстро проверил содержимое корзины для бумаг и на всякий случай собрал и положил в карман разорванные клочки какого-то черновика. Затем снял перчатки, аккуратно спрятал их в карман и уселся в глубокое кожаное кресло.

Минуты через три в кабинет пожаловал хозяин. Он широко улыбался, заранее предвкушая встречу с одним из светил австрийской разведки.

Редль поднялся с кресла и с такой же радостной улыбкой пошел навстречу коллеге. Они пожали друг другу руки, и после первых приветственных слов Редль сразу же приступил к делу.