— Моя кохана, духовная дочь знает, этот проклятый экипаж отбил у меня все внутренности.
* * *
— Княгиня, Туров! — радостно вскричал передний ездовой, раньше всех заметивший выдавшуюся из-за леса угловатую стрельчатую башню.
Верхоконные дружинники, ехавшие за возком по двое, подтянулись. Ездовые защелкали бичами, лошади перешли на рысь, и рыдван, грозя рассыпаться, покатился, набирая скорость.
Дозорные тоже увидели конный поезд. В городе ударили в кожаные била. Глухие звуки донеслись до ближних сел, не вызывая у смердов опасности — гудело ровно, торжественно. Распахнулись городские дубовые ворота, и навстречу княгине вынесся Святополк.
— Истосковался я, тебя дожидаючись, — проговорил Святополк, целуя жене руку.
Княгиня Марыся улыбнулась:
— Не держи на дороге.
Князь нахмурился, отпустил ее руку, крикнул ездовым:
— Гони! — и сам, вскочив в седло, поскакал рядом с возком.
В оконце Марыся искоса наблюдала за Святополком.
Брови насуплены, редкая борода клином, истинный старик, а ведь сороковое лето еще не минуло.
Отвернулась, задернула шторку. Рейнберн заметил, как презрительно искривились губы княгини.
— Смирись, дочь моя, — сказал епископ.
Марыся вздрогнула, ответила раздраженно:
— Не всегда сердце подвластно разуму. Любовь и плоть < суть чувства человеческие.
Рейнберн подался вперед, взметнулись седые брови.
— Учись владеть чувством, дочь моя.
— То удел убеленного старца либо отрешившегося от земных сует чернеца, — возразила Марыся.
Папский нунций резко поднял руку. Узкий рукав сутаны перехватил запястье.
— Не забывай, дочь моя, в тебе королевская кровь. Король Болеслав — твой отец, а Польша — твоя родина! Ты должна печься о расширении ее владений и могущества! Лаской, исподволь наставляй к тому и мужа своего.
Копыта коней застучали по бревенчатому настилу под воротней аркой, рыдван затрясло, колеса затарахтели, заглушая слова епископа.
Вскоре они подъехали к княжескому дому, и Марыся покинула рыдван.
* * *
В Турове пресвитеру Иллариону довелось побывать года три назад на освящении церкви. Городок, какие тогда На Руси возводили, мало чем отличался от других: бревенчатые стены, стрельницы угловые, ворота. В детинце княжьи палаты, дома боярские и церковь. А вокруг детинца избы ремесленного люда, поселения огородников. Княжьи и боярские дома крыты тесом, а у остального люда соломой, потемневшей от времени.
По воскресным дням собиралось торжище, съезжались смерды, ремесленный люд продавал свои товары, крестьяне привозили зерно и крупу, холстину и мясо, птицу и всякую живность.
Бедный торг, не чета киевскому и новгородскому, где и людно, и товара в обилии не только своего, местными умельцами произведенного, но и привезенного иноземными гостями.
А в обычные дни туровцы промышляли кто чем: одни сколачивались в артели плотницкие, другие ремеслами; скорняки выделывали кожи, чоботари шили сапоги; у городских ворот, по ту сторону — кузницы, крытые дерном. Волчьими глазами горели огни в горнах, дышали мехи, ударяли молоты, звенел металл. Жили в Турове гончары, торговали пироженицы, сбитенщики, но больше всех селились в предместье огородники.
Церковь туровская маленькая, да и та почти без прихожан. Даже по праздникам безлюдна.
— Креста на вас нет, — жаловался Илларион, — аль не православные? Не Перуну ли поклоняетесь?
Илларион проповеди читал, поучал туровцев, ан нет прока. Службу пресвитер правил красиво, дьякон подпевал ему слаженно. Бас Иллариона весь город слышал. Туровцы говорили:
— У нашего попа рык, ровно тур дикий ревет.
Могучий гривастый пресвитер с бородой лопатой, из-под которой висел на серебряной цепи серебряный крест, часто появлялся в княжьих хоромах, и тогда Святополк просил:
— Ты, Илларион, голос-то свой поумерь, глохну.
Епископ Рейнберн приезду Иллариона в Туров не рад.
Воздевая руки, взывал к Деве Марии:
— О, Езус Мария, какое наваждение! Дочь моя кохана, пусть князь отправит пресвитера в Киев.
Марыся Святополку о том ни слова, ей неведомо, к чему князь просил себе в духовники Иллариона. А Святополк думал, если пресвитер и соглядатай князя Владимира Святославовича, так лучше пусть будет он, чем кто-то из недоброжелателей туровцев. Илларион не станет искать смерти Святополка.
* * *
К исходу лета валка засобиралась в обратный путь. Накануне Аверкий наказал Ульке потрясти припасы и сварить добрый кулеш. Надо было распрощаться с солеварами, чтобы не поминали злом. Да и на будущее, не последний раз к озерам приезжать, артели кланяться. Жизнь по-всякому оборачивается и человека с человеком сводит…
И как в первый день приезда на озера, сидели у костра артельные и солевары, хлебали кулеш с салом и вели неторопкий разговор. Тепло прощались, Аверкий достал с задка мажары заветный бочонок пива, какой придержал на этот случай, вышиб промасленную чеку, и глиняная чаша с хмельным пивом пошла по кругу.
— Будто вчера встречали вас, а нынче провожаем, — сказал Сазон. — Даст Бог, еще увидимся. На Руси поклонитесь нашей земле. Передайте, не она повинна в наших скитаниях, жизнь погнала.
А когда вторую чашу испили, чуть повеселели, Сазон добавил:
— Не плачемся мы, русичи, коли на судьбу горькую жаловаться и слезы лить, их поболе будет, чем воды в Днепре. Кому-то и соль варить надобно, люду без соли не прожить…
Выехали затемно, когда степь еще не пробудилась, а на привялую траву легла роса, предвестник осени. Аверкий перекрестился:
— Трогай!
— С Богом! — нестройно отозвалась валка, и заскрипели колеса.
Отдохнувшие и застоявшиеся волы дружно потянули тяжело груженные мажары.
— Ну, Улька, теперь до Киева, — весело кинул Георгий и зашагал с ней рядом.
* * *
Константинополь! Город царей великой империи ромеев, город греков, царь-град!
История богата событиями, в корне менявшими ход ее развития. Вторжение в Европу варваров-кочевников было одним из них. Свирепые, не знавшие жалости, они разрушили Западную Римскую империю, уничтожили государство.
Преемницей Западной Римской империи стала Восточная Римская империя — Византия, разбросавшаяся на огромной территории Европы и Азии. Империя ромеев все более и более тяготела к греческому укладу жизни, и оттого в те века торговые гости плыли в страну ромеев к «грекам», а великий днепровский водный путь величали не иначе как путь «из варяг в греки».
Город Константинополь ромеи заложили еще в начале четвертого века при первом императоре Константине. Место выбрали удачное, лишь Босфорский пролив разделял Европу и Азию. На семи европейских холмах, омываемых Мраморным морем и морем Русским, именуемым греками Понтом Эвксинским, в тени стройных кипарисов дома и дворцы террасами уходили ввысь. Узкие кривые улицы часто служили лестницами для пешеходов.
Еще при Константине I город опоясала каменная стена, с годами ее возвели заново. С суши город прикрывали три ряда стен высотой до двадцати метров со множеством башен и рвов, заполненных водой. Каменные стены защищали город и с моря.
В Киеве Константинополь представлялся Борису не таким. Он ожидал, что будет он поболе Киева и людней да торжище пошумнее и стены из камня. А уж дворец императора, хоть Анастас и расписывал ему, Бориса поразил — огромный, мраморный. Куда уж краше великокняжеского, который стоит на Горе киевской и виден издалека…
То, что увидел Борис, подплывая к Царьграду, его поразило. Константинополь открылся издалека. Город спускался с холмов каменными домами, крытыми красной черепицей, дворцами и храмами, разными постройками и подступал к самому морю. Высокие и стройные кипарисы и раскидистые чинары, широколистый орех прикрывали город от яркого солнца.
Но что особенно удивило Бориса — это величественность крепостных стен. Высокие и мощные, они несколькими рядами опоясывали город. Грозно смотрелись его каменные башни.
Глядя на них, Борис спрашивал себя, ужли полки князя Олега ходили на приступ таких стен и сотрясали их? Какую же силу привел он к Царьграду, что император ромеев, устрашенный русичами, выполнил все их требования.
И гордость за силу русичей почувствовал Борис…
А тем часом на ладьях спустили паруса, и на веслах корабли вошли в порт со многими причалами, который кишел большими и малыми кораблями, стоявшими на якорях и под разгрузкой. По бухте сновали юркие лодочки, над морем разносились разноязыкие выкрики.
Стоявший рядом с князем иерей Анастас сказал:
— Я покажу тебе военный флот императора Василия, и ты убедишься, что мощь базилевса несокрушима.
— Ты, иерей, утверждая о мощи, забыл, как князь Олег сломил эту силу. А разве мой отец не приходил на помощь империи?
Не ожидавший такого отпора Корсунянин Анастас не знал, что и возразить. А Борис продолжал:
— Я ведь не раболепствовать в Царьград приплыл, а воочию убедиться в силе славян.
Едва княжеская ладья притерлась бортом к причалу, как ладейщики перекинули трап, и тут же торговые гости киевские приступили к выгрузке товаров.
Смуглые усатые ромеи с осликами дожидались, когда их позовут отвозить тюки. Множество рабов, подгоняемых горластыми надсмотрщиками, босых, в оборванных одеждах, разгружали и загружали прилепившиеся к причалам корабли.
Константинопольский порт, одетый в камень, расположился под самыми стенами. Борис задрал голову, разглядывая зубчатый, с бойницами верх.
Когда караван осликов с товарами русичей стал подниматься в гору к воротам, иерей Анастас заметил:
— Здесь не одни ворота, мы идем к тем, возле которых монастырь Святого Мамонта. Там русский квартал, и мы будем в нем жить до конца лета, до густаря-августа, пока еще не настанет время морского волнения.
* * *
Русский княжич ходил по Константинополю, иногда один, но чаще с иереем Анастасом. Борис любовался храмами и соборами, дворцами, где в одном из них жил император Василий.
Площади и улицы замощены плитами и булыжником. Город украшали колонны и мраморные статуи. Шумные торжища поражали обилием товаров, навезенных сюда со всего света.
От площади Августеона начиналась главная улица Константинополя Меса. С северной стороны площади высился над городом храм Святой Софии, а с южной — Большой императорский дворец со множеством зданий, соединенных галереями, переходами, террасами садов.
У дворца находился Ипподром, а напротив — Сенат.
Ночью город светился огнями — горели факелы, жировые плошки, чадило бурое горное масло, добытое из подземных ключей, освещая улицы и площади…
Забрел как-то княжич Борис в район Ликоса, где в трущобах обитала беднота. Княжич не удивился. Разве не так в Киеве, где Гора жила своей жизнью, а слободы своей, где избы ремесленного люда несравнимы с хоромами бояр и дворцом великого князя…
Анастас заметил:
— В этом районе живет беднота, плебс, здесь злачные места, приют бездомных и обитателей харчевен, веселых женщин, какие торгуют своим телом. В смуту отсюда толпы народа выходят, чтобы громить дворцы и хлебные ларьки. Такого Киевская Русь пока не изведала. О, княже, ты не ведаешь, что такое гнев народа, не приведи Бог…
Минула неделя, и Корсунянин привел Бориса к мосту через бухту Золотой Рог. Перед княжичем открылась темно-синяя гладь воды. Борис остановился. Море застыло. Здесь в бухте теснился императорский военный флот. Он бесчислен, дромоны, триремы, хеландии, памфилы. Корабли империи ромеев устрашающе бороздят моря Эгейское и Средиземное, поднимают волну Понта Эвксинского и режут воды моря Мраморного. Здесь в гавани Золотой Рог передыхает только часть могущественного флота империи. Борис думал, этакая армада, а оказалась бессильной против флота русичей князя Олега!.. Однако почему неудачным оказался поход князя Игоря? На пиру у великого князя Владимира Святославовича Борис слышал от гусляра, что в первом походе князя Игоря морская буря развеяла его ладьи по всему морю, разбросала и потопила, а во втором походе ромеи встретили русичей греческим огнем. Горели ладьи, горели люди…
В середине июля, какой на Руси грозником кличут, Борис заметил, что пора и домой, тем паче об этом уже заговаривали киевские купцы, справившиеся со своими торговыми делами.
— Воля твоя, княже, передам ладейщикам, пусть готовятся, — сказал иерей Анастас.
* * *
Во дворце на Милии издавна повелось, император начинал день с заслушивания логофета дрома, ведавшего внешней политикой Византийской империи. у В тот день логофет дрома, старый, безбородый евнух со слезящимися глазами, явился к императору с необычным докладом. От многочисленных осведомителей логофету дрома стало известно, в Константинополь приплыл сын великого князя киевского Борис, а с ним иерей Анастас. Логофет дрома медленно брел мимо мраморных колонн дворца, где стены отделаны малахитом, а через большие оконные витражи проникал мягкий свет. Стража распахивала перед логофетом двери, но он даже не замечал этого. Все было привычно, ибо шагал он вот так уже два десятка лет.
Старый евнух служит базилевсу как преданный пес, но еще больше он старается угодить любовнице базилевса, несравненной Зое. Всем известно, Зоя во гневе беспощадна.
Евнух шел медленно, не совсем еще решив, надо ли рассказать императору, о чем ему стало известно.
В зале в высоком кресле из кипариса, отделанном золотом и драгоценными камнями, восседал тот, кто уже при жизни уподобился божественному.
Базилевс был один. В прежние годы в зале толпились вельможи, но император отныне изменил своим привычкам, он выслушивал логофета под пение райских птиц, сидевших в золотых клетках.
— Какие новости в нашей империи? — спросил базилевс, как только логофет дрома приблизился к трону.
— Божественный, в твоем государстве в Малой Азии и на Балканах все спокойно. Могущественная империя живет под твоим мудрым правлением.
— Это и все, что ты хотел сказать мне, логофет дрома?
— Да, несравненный, я не осмеливаюсь беспокоить тебя, божественный, пустыми разговорами.
— О чем они, поведай.
— Божественный, в твоем царственном граде сын великого князя киевского. В патриархии побывал Корсунянин Анастас, духовник княгини Анны.
— Князь скифов Владимир прислал своего сына с посольством?
— Нет, божественный, молодой скиф захотел посетить родину матери.
— Тогда зачем ты мне об этом рассказал?
— Но, несравненный, его мать была твоей сестрой.
Пергаментное лицо императора не дрогнуло.
— Наша любимая сестра Анна скончалась в земле скифов. Владимир взял ее силой, и потому дети князя киевского не ромеи, они скифы.
* * *
Накануне отъезда Борис пришел в собор Святой Софии. Он поражал князя своим величием и великолепием, обилием света, напоминавшего синий небесный свод, легкостью мраморных колонн, которые вверху настолько искусно суживались, что создавали иллюзию необычайной высоты храма, резьбой капителей, живописью на потолке и стенах, картинами библейской жизни, иконами, исполненными великими, но безвестными художниками. А над всем этим Христос и крест…
В соборе пахло топленым воском и стояла умиротворяющая тишина.
— В то далекое время, когда я жил в. Константинополе, я часто бывал в этом соборе, — сказал Анастас. — Здесь я впервые услышал голос Бога.
— Ты слышал голос Иисуса Христа?
— Бог триедин: Бог Отец, Бог Сын, Бог Дух Святой. А сын Божий и есть Иисус Христос… Русичи не совсем очистились от поклонения Перуну. Они не бывали в храмах, подобных этому.
— Но ты запамятовал, иерей, Господь учил, что не в храме молитва, в душе, в чистой душе…
А потом настал день отъезда. При свете факелов русичи спустились по каменным ступеням в порт, по зыбким трапам перешли на ладьи, подняли якоря и налегли на весла.
Одна за другой потянулись ладьи из бухты в открытое море. В рассвете утра в туманной полосе проглядывался Царьград. А Борис подумал, о чем были мысли его матери Анны, когда она расставалась с Константинополем, отправляясь в неведомую и далекую страну Скифь?
* * *
Шли, держась берега. С полпути потянула попутка, паруса сытно вздулись, и ладьи бежали весело.
— Будем плыть и ночами, да следите за смотровыми огнями, — сказал Любечанин. — Ино потеряете друг друга.
— Коли так дуть будет, двое-трое суток — и в Корсуни окажемся, — заметил один из ладейщиков.
Иван Любечанин оборвал резко:
— Перуна не озли. То скажешь, когда в бухту войдем.
— Не поминайте идола, язычники, — проворчал иерей Анастас.
Под скрип уключин на ладье затянули:
Гой ты, челн, мое суденышко,
Ты плывя домой, где ждет женушка…
С других ладей подхватили:
Где ждет женушка…
В то утро ничего не предвещало беды, она явилась враз, упал ветер, и обвисли паруса, звенящая тишина застыла над морем. Борис ничего не успел понять, как кормчий прокричал:
— Спускай паруса, на весла! Правь к берегу!
Замолк, а рулевые уже ладьи к берегу повернули. Тут где-то в выси завыл ветер. Закричали ладейщики:
— Верхний идет! Верхний!
— К берегу, к берегу поспешай!
— Сейчас рванет!
И снова всех перекрыл голос Любечанина:
— На волну, держи на волну!
А море уже вздыбилось, хищно вцепилось в ладьи, погнало в разные стороны. Небо почернело, день превратился в ночь.
Иерей опустился на колени, закрестился часто. Борис прошептал:
— Спаси, Господи!
— Услышь мя, Боже, усмири море засветло, — приговаривал рулевой.
Ураган свирепствовал, швырял, не ведая жалости, то поднимет ладью на гребень, то кинет ее ровно в пропасть. Много лет бороздил Любечанин море, но такое случилось с ним во второй раз. Тогда из пяти ладей только и спаслась его одна. А что их ждет сегодня?
И просил кормчий Бога, чтобы не допустил гибели княжича Бориса. Уж как наказывал великий князь:
— Береги, Иван, паче ока сына моего…
Ураган как начался, так и унялся мгновенно. Гнетущая безмолвная тишина навалилась на море.
— Эге-гей! — закричал Иван Любечанин. — Слышите? И ты, Федор, и ты, Нечай, и вы, все мои товарищи!
Но никто не отозвался. И каждый из ладейщиков подумал: «Ужли погибли?» Однако вслух такого не промолвил никто.
— Куда же нас пригнало? — сам себя спросил кормчий. — Здесь станем товарищей дожидаться.
Утро встретили в тревоге. Подул попутный ветер, но Любечанин не велел поднимать паруса. К обеду увидели ладью, а вслед за ней и другую. Только тогда Любечанин сказал:
— Поднимай паруса, даст Бог, остальные сами доберутся, море им ведомо…
К Херсонесу добрались тремя ладьями. Светило солнце, будто и не было того страшного дня. В гавани, защищенной высокими башнями, плавали челны, с рыбацких лодок в плетеных корзинах выгружали на берег улов. Рыба серебрилась, трепыхалась. Любечанин, окинув взглядом гавань, сказал с сожалением:
— Не вижу.
И всем было понятно, о чем он. Зазвенели якорные цепи, и Борис с Анастасом Корсунянином первыми ступили на берег. Отслужив благодарственный молебен, они через кованые железные ворота вошли в город, ходили узкими кривыми улочками мимо мастерских и лавочек ювелиров и резчиков по камню, чоботарей и иных ремесленников. За изгородями домики из ракушечника, обвитые виноградом и плющом. Тяжелые кисти черного и янтарного винограда оттягивали плети.
Молодой княжич и иерей бродили молча, подходили к желтым городским стенам и снова возвращались к торговой площади. Анастас Корсунянин вспоминал то давнее время, когда со стены пустил стрелу в лагерь русичей; а Борис увидел ту Корсунь, какую осаждали полки его отца Владимира Святославовича, пристань и причал, куда сошла Порфирогенита Анна и где ее ожидал будущий муж, великий князь государства, какое римляне именовали Скифией…
Спустя четверо суток ладья княжича вошла в устье Днепра. Широким рукавом потянулся днепровский путь. А по обе стороны его вольно разбросались плавни, где на блюдцах воды в преддверии заморозков начали сколачиваться огромные стаи перелетных птиц. Подчас они накрывали весь водоем.
— Вишь, птица зиму чует, — заметил Иван Любечанин. — Скоро, княже, с Киевом встретишься. Бог даст, пороги минем — и обнимешь великого князя Владимира Святославовича. Он, поди, заждался.
* * *
Отчего тоскливо Борису? Это чувство преследовало княжича от самого Константинополя. Тщетно искал он на то ответ. Может, оттого, что свидание с родиной матери всколыхнуло в нем воспоминания о ней? Анна в последние годы стала как бы незримо присутствовать с ним. Борису чудилось ее дыхание рядом с собой, ее шаги.
А может, грусть Бориса еще с того дня, как Глеб отъехал из Киева в Муром? Но ведь он понимал, рано или поздно им с Глебом предстояло расстаться. Вот и Борису по возвращении в Киев надо будет уезжать в Ростов, и эта мысль тревожила его. Покинет Киев и всех, к кому он так привык, хотя Борис знал, на своем княжении все обретет свой смысл. Но на то потребуется время.
Кого из воевод великий князь выделит ему? Спросил у него, но Владимир Святославович усмехнулся:
— Настанет день, тогда и узнаешь, а пока собирайся в Царьград, чать, сам меня о том молил. Я твоему желанию уступил, ибо вижу, любопытство обуревает тебя и рано или поздно оно погонит тя в дорогу. Так пусть это случится при моей жизни. А трудность пути тебе на пользу, лучше своими очами поглядеть, чем только слышать…
Прав был отец, многое из прочитанного Борисом прежде и слышанное от учителя повидал княжич. Убедился он и в надменности ромеев. Иерей Анастас говорил ему:
— Когда ты, княже, очутишься в Константинополе, император Василий пожелает посмотреть на своего племянника, ведь в тебе течет кровь Порфирогениты.
Однако базилевс не захотел признать его. Для божественного и несравненного императора Борис только русич, скиф. Нет, видно, ромеи признают разговор на языке оружия…
Перед началом пути, каким ходили варяги к грекам, а греки к варягам, ладья княжича Бориса приставала к острову, где прежде рос дуб, на котором язычники развешивали жертвоприношения Перуну. Того дуба на острове уже нет, его срубили по приказанию Владимира Святославовича, но вокруг поднялась молодая поросль, и христиане-русичи все еще продолжали ублажать дарами прежнего идола. Иван Любечанин пояснил Борису:
— Мы, княжич, к Господу с молитвой, а к Перуну с подношением. На всяк случай…
Тяжелый и опасный путь через водовороты преодолели уже в студеной воде, и, когда остался позади последний порог, ладейщики вздохнули:
— Теперь дома!
— До первых заморозков успели.
А зима и впрямь близилась, о ней напоминали утренние туманы. Они ложились с рассветом на луга, на Днепр и держались до полудня. Плотный и липкий, он мешал ладейщикам. Паруса не заглатывали ветер, и приходилось идти на веслах. Когда ладейщики увидели Киев и городские укрепления, они вздохнули облегченно.
Глава 4
День едва начался, а епископ Колбергский Рейнберн, худой, выбритый до синевы старик, одетый в черную сутану, уже склонился над листом пергамента. Епископ морщится, и кожа на лбу собирается в складки. Он обмакивает тростниковую палочку в бронзовую чернильницу, аккуратно выводит:
«…С того часа, милостивый король, как по Вашему изъвлению покинул я отчизну и стал проживать в граде Турове святым духовником и наставником при распрекрасной Марысе, дочери Вашей и жене князя Святополка, дела мои и помыслы обращены к тому, чтобы приобщить русского князя к вере нашей латинской, наставить его на путь истинный, любви к Вам и нашему отечеству…»
Рейнберн пожевал тонкие бескровные губы, снова обмакнул тростниковую палочку в чернила:
«…В том многотрудном деле я уповаю на Господа, который укрепляет мой разум и облегчает мне путь к душе князя Святополка…»
Тихо в каморе, только поскрипывает тростниковая палочка по пергаменту да иногда сухо закашляется епископ.
«…А дочь Ваша, любимая Марыся, в истинной вере устойчива и к ней мужа своего склоняет, хотя князь Святополк держит при себе духовника веры греческой пресвитера Иллариона.
Проведал я доподлинно, что тот Илларион к Святополку приставлен князем Владимиром для догляда, ибо нет ему веры от киевского князя».
Епископ затаил дух, рука перестала выписывать значки. Ему показалось, что буквица «о» вдруг ни с того ни с сего подморгнула и насмешливо выпятила губу, ну точь-в-точь как это делает пресвитер Илларион.
— Наваждение! — прошептал Рейнберн, зло сплюнул и нажал на тростниковую палочку.
Чернила брызнули по пергаменту.
— О Езус Мария! — вскрикнул епископ и, отложив перо, заторопился слизнуть чернила языком.
Во рту стало горько. Рейнберн набрал щепотку песка, присыпал написанное и, свернув пергамент в трубочку, кликнул дожидавшегося за дверью молодого монаха:
— Доставишь в руки короля, сын мой!
Монах приподнял сутану, упрятал письмо в складках не первой свежести белья, с поклоном удалился.
* * *
Тяжело груженные мажары продвигались южной окраиной степи в направлении Днепра. Стоверстный путь проделали удачно, на печенегов не наскочили, а как к реке выбрались, подсчитали — семь дней брели. Осталось пройти столько же, но теперь берегом Днепра, до бродов.
Сутки делили пополам, первую половину шли, вторую передыхали, давали волам отлежаться. В дороге трижды колеса меняли на мажаре Блуда. Ругали боярина, что наделил старой мажарой.
Еда была на исходе, и питались скудно, натягивали, чтоб до Киева хватило. Сдал Георгий, осунулся, однако когда к котлу садились, свой кусок норовил Ульке подсунуть. Артельные будто того не замечали.
Чем меньше верст оставалось до переправы, тем, казалось, труднее дорога. Но артельные вида не подавали: валка удачная, все покуда живы и соль везут.
Но у Георгия мысли не о соли, в голове Улька. Нравится она ему. Утром просыпается, Улька у котла хлопочет, днем шагает обочь мажары, на Ульку поглядывает. И так день-деньской, а в Киев воротятся, расставаться придется. Задумался Георгий, дозволил бы отец, женился, взял бы Ульку, да разве боярин Блуд позволит сыну иметь такую жену. Вот разве когда Борис на княжение отъедет и Георгия с собой заберет, тогда и Улька с ним будет…
Сладко мечталось отроку, но Ульке о том ни слова, ну как озлится, покажет свой норов.
Листопад месяц давал о себе знать, трава прижухла, лист начал куржавиться. Ночами артельные к костру жались, а когда к бродам добрались, решили в сумерки Днепр не переходить, переправляться поутру.
Последняя ночь на левом берегу, а завтра валка двинется правобережьем к Каневу, к засечной линии.
Спал Георгий чутко, подхватился, едва Улька котел принялась снимать. Помог. Собрались артельные у костра, тут караульный Терентий закричал:
— Печенега зрю, за кустами затаился!
Не успели мужики за мажарами залечь да за оружием — дотянуться, как печенег стрелу пустил, а сам на коня и в степь погнал. Упал Терентий замертво. Окружили его артельные.
— Печенег один гулял, однако нам мешкать нельзя, — сказал Аверкий, — ну как печенег воротится с товарищами, а у нас впереди переправа.
Похоронила валка огородника, подалась на другой берег.
* * *
В ту зиму Владимир не стал отправлять Бориса в Ростов, решил — по весне. За то время тиун с боярами с полюдья воротятся, скотница наполнится. Посмотрит, кого из воевод Борису выделить…
Хитрил великий князь. Все это он сам придумал в свое оправдание. И полюдье от Бориса не зависело, и воеводу ему наметил, чем Свенельд не дядька, да и у Бориса борода и усы уже пробиваются. По всему, не захотел Владимир зиму в одиночестве коротать, да и недомогалось ему. Как-то повел Борис разговор о предстоящем отъезде, но Владимир ответил:
— Оно бы пора, да не ко времени хворь моя. Гурген, врач ученый, говорит, ты, князь, на коня не садись до времени, ино с него снимать придется. А ну как ты в Ростов, а какой недруг объявится, кому дружину вести?
Говорил так Владимир, но сам тому не верил — по снегу и морозу печенег не воин, а на Киевскую Русь никто из соседних государей не посягнет. Разве что Болеслав попытается, да и то ежели унюхает, что ослабела Русь. Но такое может случиться, коль сыновья свару между собой затеют. Однако у великого князя силы пока достаточно, чтоб На них узду накинуть…
Когда Владимир так рассуждал, то имел в виду Святополка, и то потому, что за его спиной Болеслав кружил, коварный лях…
Заводил с Владимиром разговор и Свенельд, но великий князь воеводу осадил:
— Не торопи, Свенельд. Да, по правде говоря, и не готов я. Прежде обещал Борису стол ростовский, но ноне терзаюсь. К весне определюсь. А Ростов от него не уйдет!
* * *
На подворье боярина Блуда шумно, челядь и холопы суетились Георгий воротился. Дворня отрока любила, веселый и обид никому не чинил. Боярыня Настена вокруг кружила, все расспрошала и как ездил, и что повидал. А стряпуха в поварне девок загоняла — на просторной печи варилось и жарилось, эвон как дите отощало.
Первым делом Георгию баню истопили, в дороге грязью оброс, в речке какое купание…
За стол в трапезной уселись, боярыня с сына глаз не спускает, умиляется, пригож, что надо. А Георгий на еду налегал, все метал, что ни подставляли. Блуд хмыкнул:
— Оголодал, вижу, а поумнел ли?
К концу трапезы сказал, как уже о решенном:
— Что мажару с солью пригнал, не твоя заслуга, Аверкия. По весне свою валку поведешь, да не в четыре мажары, в десяток. Наших холопов с тобой пошлю. Дорога тебе ведома, и ты в той валке старшим будешь, за все с тебя спрос.
Обмерла боярыня, охнула стряпуха. Попыталась Настена попрекнуть мужа, но Блуд по столешнице кулачищем своим железным грохнул:
— Сказываю, не седни, по теплу. И не войте, вижу, Георгий отрок удачливый, да не для меня старается, для себя. От каждой гривны рыла не воротите.
Георгий отцу не возразил, знал его упрямство. Да и когда это еще случится, до весны далеко.
В голове у него мысль родилась, а не удастся ли Аверкия склонить? Георгию не так Аверкий надобен, как Улька, тогда бы совсем хорошо, Улька ему счастье принесет.
* * *
После Покрова лег первый снег. На Покрову девки пели:
— Матушка Покрова, покрой землю снежком, а меня женишком…
Не один день бродил Георгий вокруг домишка Аверкия, наконец осмелился. Хозяина в доме не оказалось, а Улька вымешивала тесто. Пахло хмелем, а от печки тянуло теплом. Присел Георгий на скамью у стола, на руки Улькины загляделся. Ловко она хлебы разделывает.
— Проворная ты, Улька.
У самого же иные мысли, жена была бы она ему славная.
— Проворная, сказываешь? К тому меня, Георгий, жизнь заставила. С детства без матери.
Замолчала, прикрыв хлебы холстинкой, чтоб подходили, сама тем временем из печи жар выгребла.
— Аверкий-то где?
— Скоро придет. А ты только к нему? — И посмотрела на Георгия насмешливо, у того даже уши покраснели.
Ответил робко:
— Нет, Улька, и по тебе соскучился, привык за дорогу.
— Только ли? — хмыкнула Улька, вконец смутив отрока.
— Не ожидал, вот уж кто нас порадовал! — Аверкий скинул тулуп и шапку, повесил на колок, вбитый в стену. — Улька, собирай на стол. — И, присев рядом с Георгием, спросил: — С чем пришел, сказывай.
— Отец по теплу валку готовит, меня с ней посылает за старшего.
Аверкий затылок почесал:
— Жадность боярина мне ведома, но чтоб до такого!
Положил руку на стол, нахмурился:
— Вот что, Георгий, я тебя уразумел, ты не случайно ко мне заявился, хочешь меня сманить, так я те седни ничего не отвечу, думать буду.
* * *
Пресвитер Варфоломей, повстречав в дворцовых переходах Бориса, сказал:
— Вчерашнего дня навестил я инока Григория, о тебе он, княже, любопытствовал.
— Виновен, учитель, непременно проведаю старца. Поздорову ли инок?
— Скит разросся, нынче в нем уже пятеро. С Божьей помощью да при поддержке великого князя монастырь пещерный появится. Доволен ли ты, побывав в Византии? Не попусту ли время провел?
Борис ответ дал не сразу, подумал:
— Не стану хитрить, учитель, коли скажу, всем доволен. Повидал величие империи, на себе испытал надменность базилевса ромеев. Но коли о мощи Византии речь вести, то у русичей есть больше, чем гордиться, однако базилевс о том забыл. По всему, память у ромеев страдает. Они не токмо дальнюю историю позабыли, но и день вчерашний. Не мешало бы базилевсу Василию память поднапрячь, не кто иной, как великий князь киевский Владимир Святославович не допустил мятежникам выбить трон из-под императора.
Пресвитер улыбку в бороде спрятал:
— Вижу, княже, учению ты достойный, историей овладел, да и в других науках не попусту порты протирал. А сгодился ли те язык ромеев?
— Не только понимал, о чем ромеи говорили, но и сам изъяснялся.
— Похвально, когда наука в пользу…
На следующее утро Борис отправился в скит. Отшельники дорогу расчистили, на пригорке церковку ставили. Старец Григорий встретил Бориса, будто вчера расстались.
— Вишь, княже, старания наши. Это алтарь церкви пещерной, а то, на взгорочке, братия церковь заложила. Молимся и трудимся, княже.
— Ты, отче, намеревался от мирской жизни удалиться, а что зрю?
— Ох-ох, сыне, — вздохнул инок, — не волен человек в пожеланиях своих.
Весь оставшийся день Борис, скинув кафтан, работал вместе с иноками, тесал бревна, подавал брусья. И только к вечеру покинул обитель старца Григория.
* * *
С годами великого князя мысли на прошлое перебрасывали. Многое вспоминалось, особенно те лета, какие с Анной прожил. На памяти тот день, когда зашел в опочивальню умирающей Анны, а у ее ложа склонился княжич Глеб. Анна ерошила его волосы, приговаривала:
— Ты, Глебушка, отцу повинуйся, да и братца Бориса держись, вы ведь единоутробные, мною рожденные.
Присел Владимир на край постели, слегка подтолкнул Глеба:
— Ступай, на задворках отроки голубей пугают. Поцеловал жену, спросил:
— Гурген сказывал, новое снадобье те сварил. Не легче?
— Не сразу ведь.
— И то так. Даст Бог, отступит болезнь.
— Уж я ли не молю о том Бога. — И, повременив, спросила: — Отчего ты, великий князь, после смерти Вышеслава в Новгороде не Святополка посадил, а Ярослава? Владимир насупился:
— Не доверяю Святополку, а Ярослав покуда чести не уронил.
— Тогда еще о чем спрошу. Ты, великий князь, моим детям какие столы выделишь?
— Аль они твои только? Они и мои.
Владимир погладил Анну по щеке:
— Не обижу, Порфирогенита. Бориса покуда при себе держать стану, пусть будет у меня рукой правой. Коли же ему стол потребуется, Ростов его вотчиной сделаю. А Глеба в Муром пошлю года через два. Сей город не последний в Киевской Руси. Край лесной, Ока — река рыбная.
Поцеловал Анне руку, поднялся:
— Бориса и Глеба в обиду не дам!
— Верю тебе, Владимир. Когда замуж за тебя шла, боялась, а ныне рада, что ты мне достался…
Умирали сыновья, Вышеслав, Изяслав, ни слезинки не проронил великий князь, а по Анне рыдал, не стыдился. Да и поныне по ней горюет. Уединится, обхватит седые виски ладонями и весь в прошлое удаляется…
Древние мудрецы объясняли влечение мужчины к женщине, а женщины к мужчине как поиск двух половинок тел. И когда они отыскиваются, эта гармония и есть гармония вечной любви.
Владимир убежден, Анна была его половиной.
Задумывался великий князь и о сыновьях. Благодать не в том, что их много, благодать в их послушании и трудолюбии. Но радуют ли Владимира его сыновья? Одна и надежда на Бориса и Глеба.