Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Иван Третий

Изумленная Европа… была ошеломлена внезапным появлением огромной империи на ее восточных границах, и сам султан Баязет, перед которым она трепетала, услышал впервые от московитов надменные речи… К.Маркс «Секретная дипломатия»
Глава 1. Предвесенняя ночь в Москве

Перед древней святыней — Одигитрией Путеводительницей, — трепеща, теплится синяя лампада, и оттого темные тени тоже дрожат на золотом окладе, на самоцветах, на темных веках Девы, словно очами иконы смотрит живая пролетающая полночь.

Много видели эти очи иконы, писанной святым евангелистом Лукой, когда сопровождала она греческих царей в их военных походах, в путешествиях по землям, по морям, И она же, Путеводительница, победоносно подвела войска ромеев к Константинополю, изгнала оттуда грабителей — латинских рыцарей и вернула Палеологов на святой трон в Царьграде.

Теперь она в Москве. Сплылись в сумраке углы, лавки вдоль стен, заваленные сонной рухлядью, из-под медвежьего одеяла на постели торчит борода великого князя Ивана, клок красной рубахи, да свесилась со скамьи босая его нога, слышно мерное его дыхание. По бревенчатым стенкам жаркой кремлевской повалуши бегают тараканы, трещат сверчки. За окошками бунтует предвесенняя вьюга, от ветра дрожит слюда в оконницах, перестукивают вьюшки в печной трубе. А притихнет ветер — слышны за дверью девичьи голоса.

Там в сенях у порога лежат две девушки-гречанки, охраняя покой своей госпожи, — Харитина и Пульхерия. Им тоже не спится в бурную эту ночь на исходе зимы, когда ледяное царство начинает рушиться.

Против иконы — кресло резного дела в цветах, фруктах, подушка бархатная, в кресле — великая княгиня Московская Софья Фоминишна, закуталась в греческий теплый плащ, бледная, черными глазами смотрит она в ожившую темноту, слушает дыхание супруга, рев ветра, тонкие его провизги, свист, вой, царапанье, стук в окна, хлестанье снега в оконницы.

И часто эдак не спится ночами Софье Фоминишне — о, мало тишины на Москве! В самую первую зиму, как приехала она на Москву из Рима, на пятой неделе Великого поста в середу занялся пожар на холме, у церкви Рождества. Проснулась византийская царевна под частый набат, окна красные, бушует над деревянной Москвой сплошь огонь. Цельные горящие бревна, а то крыши летят от огненного вихря, валятся в огонь, загораясь, птицы — голуби да галки. Мало не вся Москва сгорела в ту ночь, сгорели в Кремле великокняжий да митрополичий дворы. Молодые, Иван да Софья, едва выбежали из Кремля, жили в случайном доме на Яузе, у церкви Николы. И долго еще возили по кривым улицам Москвы божедомы в рогожных балахонах на дровнях дочерна обугленные, скорченные тела погибших.

А еще страшней горело летом — как падала временами великая сушь вокруг Москвы, — огонь тогда шел по лесам и верхом и низом, выжигал сухие болота; слизывал жатвы. горели деревни и города, сквозь сизые дымы стояло багровое солнце.

Все в Москве эдак — и морозы и огонь, — все вместе. То безмерная ласковость огнеглазого мужа, то ярые его гневы: женщины, бывало, падали от взгляда великого князя. Нет тишины на Москве, кипит в ней народ, словно вода бьет ключом на базарах, торгах, площадках, крестнах, улицах, — работает, смеется, торгует — вольный да смелый, каждый час готовый требовать от князя великой правды своей.

А спит сейчас Иван Васильевич, словно дитя, дыхание его тихо и мерно… И сидит византийская царевна Софья бессонно против иконы своей, глаза в глаза:

— Куда же теперь ты поведешь нас, мати, где наша судьба?

Не спится Софье Фоминишне в эту вьюжную ночь — сидит она словно за пряжей: пляшет, крутится веретено, прядет, тянет, навивает на себя нитку ее памяти. Много, много видели уже черные глаза за ее мятежную жизнь.

Светозарно утро ее детства. Бежит вот она, маленькая Зоя, в шафранном своем хитончике по великолепному саду Великого Дворца, что над синим Босфором, — бежит, догоняет свой золоченый мячик, а мячик прыгает по мраморной дорожке все ниже, туда, к подножью несокрушимых стен, стерегущих уже целую тысячу лет Царьград.

— А-ой! Зоя! Зоя! Ау! — кличет отставшая от нее няня, старая Евдокия, рабыня-славянка. Море все в золотых искрах, старые кипарисы, буки, платаны, дубы веют прохладой, и сквозь зеленую листву над столицей Вселенной подымает золотую голову святая София.

Белеют стены, колоннады, портики, статуи Великого Дворца. Белый мрамор! Синее небо! Золотое солнце! Медный голос колоколов и морского прибоя! О, вечная красота Греции!.. Неужели же это все так и пропало? Как же уберечь, сохранить, не забыть всего этого? В какую землю посадить, как хранить, чтобы пустить все в рост, в жизнь, в новый цвет! О, сколько слез, забот, тоски, борьбы пережито, пролито за десять лет в стенах этой рубленой повалуши ею, византийской царевной, в заботах о своем супруге, в охранении его страстной души!

Яростно взвыв, примолкла вьюга, и слышно снова дыхание мужа. За дверью — тихий звон лютни.

«Это Харитина! — улыбнулась про себя великая княгиня. — Мы все не спим! Не уснуть в такие ночи!»

Харитина, ложась к порогу госпожи, берет с собой лютню. Любимой ее песней была песня про пчелу: у пчелы жгучее жало, а берет им пчела сладкий мед из цветов… Лютня умолкла, доносился шепот, а госпожа все пряла и пряла бесконечную нить пережитого, сладкую и жгущую.

Бежит она, маленькая Зоя, через Священную площадь — форум Августейон, по мраморным разноцветным дорожкам. Посреди площади столп, и тот столп — пуп Вселенной. И от того пупа на полдень, на полночь, на восток и запад звездой разбегаются дороги Империи ромеев — в снежную Скифию, в знойную Африку, на Кавказ, в Персию, к Геркулесовым столбам…

На том столпе сиял когда-то золотом и самоцветами крест, перед ним статуи первого христианского царя Константина и матери Елены. Их нет больше, их утащили с собой латинские крестоносцы.

Помнит Софья Фоминишна и последнего царя Константина. «Константином начался Константинополь, Константином и кончился», — говорят летописцы.

Сам царь Константин ведет ее, свою маленькую племянницу, за ручку из Великого Дворца, в собор святой София мимо постаментов, где раньше стояли статуи. Идут воротами, с которых содраны серебряные двери.

Князь Иван зашевелился в своем медведе, простонал— жарко! Из-под меха свисла вниз крепкая рука, на пальце перстень с красным лалом — подарок Софьи — перстень царя Константина.

Вскоре тогда ее, девочку, увезли из Константинополя в Морею, на Пелопонесс, к отцу ее Фоме, деспоту[1] Морейскому, брату царя, и там слушала Зоя бесконечные рассказы, как пал Константинополь. Страшен был тот роковой день 29 мая 1453 года — турки ворвались в столицу Вселенной, в пролом у ворот святого Романа. Царь Константин пал в бою — его труп турки нашли в груде тел, наваленных у святой Софии, опознали по царским пурпурным сапогам с золотыми орлами.

…Пляшет, кружится веретено, плетутся воспоминания; как пчелиное жало, сладка память. Неизбывные, вечно кровью сочащиеся раны сердца этой могучей женщины, упреки судьбе, бешеная борьба даже в вьюжные ночи.

Смутно прошли семь лет жизни Зои в отцовском доме: князь Фома договорился было с турками-победителями, остался владыкой Мореи, выплачивая им по 12 тысяч дукатов в год. И это все же не спасло его: турки переняли искусство мореходов-греков, настроили себе кораблей, пересели на них с коней и двинулись в Святое море искать там новой добычи.

И из разных областей Греции все больше и больше ромеи бежали в Италию, унося с собой остатки ослепительных византийских мод, богатств, произведений искусства, свои роскошные привычки, свои хитрые головы, своих пламенных богословов, своих поэтов, свой великолепный язык и древнюю литературу, свои обиды, затаенное мщение, унижение, горе… Ромеи мало селились тогда в Риме, а оседали они в свободных итальянских городах-республиках, бурно делавших деньги и политику, — во Флоренции, Ферраре, Равенне, Вероне, Милане. Там жила византийская знать — Вриеннии, Кантакузены, Калимеросы, удивляя итальянцев своим блеском, шиком, утонченными манерами, образованностью, культурой.

Эти щеголи, эстеты, ученые, богословы, художники, государственные люди, дипломаты, люди высшего общества вынуждены были жить там среди потомков суровых римлян, давно перемешавших древнюю свою оскудевшую кровь со свежей кровью нахлынувших с севера варваров, жить среди сильных, бурных, веселых, простодушных и свободомыслящих итальянцев.

Сменяя, изгоняя варварскую монастырскую латынь фанатического средневековья, раздался веселый смех свободных людей, зазвенел итальянский язык наряду с греческим, раздались речи великих ораторов и политиков, возродились творения историков и философов — все, что давно погибало в константинопольских библиотеках от пресыщенности и скуки душ, времени, пыли, мышей, от монашеской схоластики, а потом от невежества турецких фанатиков. Ловкие византийцы торговали своей блистательной образованностью, захватывали ведущие позиции, и древность обновлялась, получала силу и блеск, шла, подымалась великая эпоха Возрождения, ослепляющая после сумерек средневековья.

Между тем Рим тех дней представлял собой зрелище печальное — слишком чудовищна, грандиозна была катастрофа его государственного и военного падения и последующей затем варваризации. Былой Первый Город мира зарос лохматыми, как нестриженые бороды, виноградниками; там, где стояли кресла сенаторов, пасся скот, лежали кучи заботливо собраннного земледельцами навоза. Палантинский холм покрыли разросшиеся сады, в них торчали печальные руины немногих уцелевших колонн и обрушившихся зданий; на Форуме были разбиты огороды, землей и навозом завалены древние мостовые.

Но деспот Фома направился, однако, именно в Рим: в Риме стоял святой престол папы, наместника Христа на земле.

Падение Константинополя было и падением Восточной церкви, то есть исчезновением этого соперника у Рима, концом разделения церквей: патриарх Рима Второго не был теперь страшен патриарху Рима Первого, и изощренным византийским богословам со всей их элоквенцией приходилось признавать и даже обосновывать первенство папы. Выходило, что безбожные турки, обратившие первохристианский грандиозный храм, творение Юстиниана — святую Софию — в мечеть, содействовали изживанию церковного раскола. Неисповедимы поистине пути Божественной Премудрости!

Папа, конечно, имел все основания использовать ситуацию в целях укрепления своей мощи, и в Риме, немедленно вслед за падением Константинополя, объявился старый кардинал Исидор, митрополит Киевский, душа Флорентийской унии, когда-то изгнанный из Москвы великим князем Василием Темным. Исидор был в Константинополе в самый разгар боев за город, однако ускользнул оттуда, удачно набросив свою привлекавшую внимание красную кардинальскую шляпу на чью-то отрубленную голову.

Впрочем, Фома, деспот Морейский, не сразу решил спасаться в Рим — он раздумывал…

К нему во дворец приехал его младший брат, деспот Димитрий, и братья обсуждали, что им делать, — турки подходили все ближе. Зоя Фоминишна запомнила этот разговор.

Деспот Фома сидел в высоком кресле, смотрел в высокое окно на синеющие дали Пелопонесса, Его лицо — оно сохранилось до наших дней в бронзе черт лица апостола Павла на одной из ватиканских лестниц — было печально. Брат Димитрий метался, как тигр, по палате, короткий меч хлопал его по бедру при стремительных поворотах.

— Брат, — горячился Димитрий, — неужели ты побежишь в Рим? Рим — наш враг! Рим наслал на нас грабителей крестоносцев. Латинские варвары сожгли в печах не только обшивку, но и обстановку Великого Дворца, содрали с крыш и расплавили медь и свинец! Рыцари Балдуина похитили наши бесценные святыни — распилили, по кускам распродали крест, тот самый, на котором был распят Христос. Дандоло — венецианский дож, этот слепой столетний разбойник — тащил все, что мог! А франки? Франки похитили и в Венеции заложили святой терновый венец господень за тринадцать тысяч византов! О, проклятые могильные черви — какое кощунство! Ты говоришь, что турки неверные — но чего стоит вера латынян? Священные сосуды из святой Софии — золото и серебро — они перелили и перечеканили в монету… Они продали франкскому королю Людовику обломок святого копья, которым был пронзен пречистый бок Христа!

И когда мы, Палеологи, изгнали их из Константинополя — кто помогал и давал советы латинскому их императору Балдуину? Папа Римский. И где? В Риме! А разве папа помог нашему старшему брату, царю Константину. против турок?

— Но скажи, брат, что же нам сейчас делать? — тихо спросил Фома. — Надо бежать! Куда? Ведь турки скоро ворвутся и сюда… Они у Коринфа! Они рвутся в Италию! Папе придется обороняться от них! Они угрожают и ему! Поэтому он и поможет нам!

— Бежать? Нет, бежать больше не нужно! — кричал Димитрий. — Довольно! Я не побегу! Я остаюсь, буду жить в Константинополе. Нет власти аще не от бога! Буду лучше служить туркам, а не латинским христопродавцам! Турки — честные воины. Умру в той земле, где родился!

Фома, молчал, опустив голову… Он-то был наследник Восточной Империи, не мог оставаться у турок, бросить последнюю надежду на спасение своей страны… И Зоя прижалась к отцу и плакала неслышно.

Князь Димитрий все сделал так, как говорил: сдал султану все свои владения, отдал даже в его гарем свою дочь — двоюродную сестру Зои, и султан пожаловал ему три острова. Димитрий остался жить в Константинополе, слушает звонкий голос муэдзина, зовущего мусульман на молитву в мечеть Айя София!

Дороги братьев разошлись: один ушел к туркам, другой — к папе!

Весной 1463 года Фома, деспот Морейский, вступил в Рим торжественной процессией, неся с собой бесценный дар христианству — главу апостола Андрея, спасенную им из Константинополя. Весь Рим, весь народ, все благочестивые паломники из Франции, Германии, Венгрии, Польши встречали его на коленях на площадях и улицах со свечами в руках.

Ватикан ликовал: брат императора Византии, наследник престола Второго Рима — Царьграда — деспот Фома преклонил колена перед папой, облобызал его туфлю, просил убежища и помощи. Несомненно, что торжество это было прикрыто скорбным выражением лиц, опущенными взглядами, глубокими вздохами сочувствия, но факт оставался фактом. Царьград, Рим Второй, центр мира, пал, у Рима Первого оказались развязанными руки. А история должна была двигаться вперед! Надо было бороться за Византию…

Деспоту Фоме папа отвел дом на улице Святого Духа, положил приличное содержание и даже пожаловал ему свой высший орден — Золотую Розу.

Вскоре Фома скончался, лег в Риме в храме святого Петра. Вдова его, деспотисса Екатерина, с дочерью Зоей и с двумя сыновьями — Андреем и Мануилом — остались жить в тени папского престола, в тихой улице Святого Духа.

Ее детей — двух царевичей и царевну — папа поручил особым заботам митрополита Никейского, кардинала Виссариона.

Почетна была эта задача, но и очень ответственна: кардинал ведь должен был воспитывать в нужном духе законного наследника престола Восточной Империи, а его брата и сестру — как продолжателей династии великих Палеологов. В священном писании ясно указано, что неверные будут вскоре же изгнаны из Царьграда и что законная власть снова охватит все земли царей Империи на востоке до пределов Азии. На престол константинопольский воссядет законный царь Андрей Фомич Палеолог.

И тогда папа Римский, наместник Христа на земле, станет единым пастырем единого стада Христова по всему миру…

План был великолепен, но беда — оба брата-царевича Константинопольских были порядочные шалопаи: они держались независимо, они, например, позволяли себе во время богослужения, а главное, во время молитвы за самого папу выходить из храма!

Бывали дела и похуже.

— Царь Константинопольский Андрей! Царевич Мануил! Царевна Зоя! — выговаривал им на очередном уроке митрополит Виссарион. — Ведите себя скромно, приветно, умно или — оставьте Рим. Да, вы знатны! В вас царская кровь! Но вы же— изгнанники… Вы — сироты! Вы — нищие! Беженцы! А вы вызывающе носите длинное греческое платье, вы не признаете наших коротких латинских одежд! Вы не преклоняете колен перед кардиналами. А ведь святой папа — ваш отец… Да, отец! Он должен быть уверен в вас, иначе вы будете лишены всякой помощи и заботы. На что вы рассчитываете? Флорентийские купцы, что плавали недавно в Царьград, прямо рассказывают везде, что ваш дядя, деспот Димитрий, брат царя, носит уже турецкую одежду! Что ж, и вы, может быть, хотите надеть пестрые шальвары? Или туфли с загнутыми носками?..

В изгнании горек самый сладкий чужой хлеб. О, в доме на улице Святого Духа никогда не забывали об этом. К тому же небольшие покои беженского дворца Палеологов всегда были полным-полны потерявшими родину и положение людьми, что создавало особую раздражающую, надрывную атмосферу горького обожания.

Невесело проходила юность Зои — среди пустых споров, выходок и неумных бравад юных братьев, вздохов, слез, стонов и воспоминаний матери, среди постоянных чванных разговоров об утраченном величии, среди придворных уплетен, слухов и пересудов девушка вырастала сосредоточенной, угрюмой, ушедшей в себя, зорко и недоверчиво следившей за кружевом интриг папского двора…

Из всех приближенных к ней Зоя любила только няню свою, славянку Евдокию. Добрая, живая старушка, с лицом как. печёное яблоко, но сохранившим румянец молодости, она смешно говорила по-гречески. Няня Евдокия постоянно пела Зое песни своей родины — о шумном Днепре, что бежит по зеленым Цветущим степям под Синим небом.

— Наш Киев стоит высоко над Днепром, — рассказывала рабыня Евдокия, — как Царьград над морем. Велика земля славянская: на север — до самого Студеного моря. Бесконечны степи, широки поля, шумны дубравы, темны бесконечные леса их. Славяне просты — ходят летом в небеленом холсте, зимой — в легкой пушистой овчине. И так обильна их земля, что они ни в чем не нуждаются. В каждой славянской избе всегда наготове прикрыт чистой скатертью стол с яствами, чтобы приветить гостя. Приходит путник — и сразу может отдохнуть и подкрепиться. Обильны земли богини Славы — и потому славяне добры, мирны, бесхитростны, могучи.

— Если бы у царя Константина было больше славянских солдат, то они не отдали бы Царьград туркам! — говорила няня. — Славяне — народ свободный, не имеют своего царя, но нет такого на земле народа, который бы мог овладеть ими силой.

Как-то раз летним вечером кардинал Виссарион сидел в доме на улице Святого Духа. Над Римом небо сияло розовым, голубым, в нем мешалось золотое вино заката, за окнами веяли широкие листья платанов. Кардинал сидел перед окном, и легкие волосы на крупной голове его светились от зари. У его ног на красной подушке с золотыми кистями примостилась Зоя, а оба брата — Андрей и Мануил — восседали на тяжелых дубовых креслах с перекрещенными ножками. На Зое было как всегда греческое платье с высоким станом, с полосатым убором на голове. Царевичи на этот раз были одеты по-флорентийски — в короткие бархатные плащи сверх коротких черных камзолов с прорезными рукавами, откуда глядели шелковые процветки изумрудного цвета, в тугое вишневое трико. При беседе присутствовала гостья — прекрасная Кларисса Орсини — флорентийская патрицианка, недавно вышедшая замуж за богатейшего банкира Лоренцо Медичи. Золотая сетка покрывала ее каштановые, бронзой отливающие волосы, у бледно-розовых щек покачивались серьги из продолговатых жемчугов, на лбу сияла алмазная фероньера. На мадонну Клариссу с обожанием смотрел ее секретарь — Луиджи Пульчи.

Кардинал взволнованно рассказывал, как торжественно, бывало, совершалось в Константинополе богослужение в Пасхальную заутреню. Весь великий город, потрясенный радостью воскресения Христа, ликовал, пел, плясал, и обнимался и целовал друг друга… Зычный голос дьякона гремел под высокими сводами святой Софии, призывая к «закланию тельца упитанного», к великой вселенской радости, к всеобщему ликованию, к восклицаниям, к песням, к братским объятиям, к пляскам, к, хороводам на улицах, на площадях, к представлениям в театрах….

— Да возвеселятся небо и земля! — восклицал кардинал Виссарион. — Да радуются люди! И мы скоро, скоро будем праздновать великий праздник еще более торжественно — счастье озарит всю землю. Ведь теперь нет распри между Западной и Восточной церковью, теперь одно-едино стадо, единый пастырь — наш святой отец папа Римский высится над всем миром! Вы, молодые Палеологи, восстановите свою династию в Константинополе, как законные наследники вашего дяди, — и тогда снова соединится в единую ризу нешвенный хитон Христов. Буди, буди… Легкомысленные царевичи рассеянно слушали пророчества кардинала, они больше смотрели на прекрасную патрицианку, а Пульчи раздраженно играл кистью подушки.

«Неужели же этот восточный царский дом так уж оскудел, что не может предложить гостям ни пирожка, ни стакана вина?» — думал он: «телец упитанный» раздражил его молодой аппетит…

А Зоя Фоминишна слушала рассказ кардинала, затаив дыхание. «Никогда я не видал такой пары черных глаз, которая бы стоила одна четырех! — писал потом об этом вечере Луиджи Пульчи в письме своему патрону и другу Лоренцо Медичи. — Никогда я не видел таких бровей, каждой из которых можно было бы вместо плотины запрудить реку… Кто же, кто из них, молодых наследников, выполнит великую задачу освобождения Царьграда от кочевников?»

Воспользовавшись тем, что кардинал Виссарион очень взволновался и раскашлялся, Пульчи вскочил и ловко сумел помочь мадонне Клариссе встать и уйти. Уехал кардинал, царевичи разошлись по своим постелям изгнанников, ночь простерлась над улицей Святого Духа. Все спало, только Зоя глубоко в ночь стояла на коленях перед Путеводительницей.

Что же делать ей, мати, ей, греческой царевне, утратившей великое отечество? Неужели потеряно все? Вся тысячелетняя слава, вся сила духа, что целое тысячелетие на берегах Босфора звали человечество вперед? Не может же лгать лик Софии, Премудрости божьей? Неужели же история остановила свой бег?

И неужели же ей, византийской царевне, суждена жалкая участь явиться лишь игрушкой в руках тех потерявших отечество политиков, которые хитростью хотят заменить правду, красоту и мощь вечного людского миростроительства в борьбе против угроз страшных конных нашествий. нависших с Востока?

В 1237 году внук великого хана Чингиса хан Батый ворвался со своими бесчисленными конниками в узкий проход между холмами Южного Урала и Северного Кавказа, вылетел на равнинные степи Черноморья и, раскрываясь широким веером, летел на Запад, в своем преодолении пространства опережая даже слухи. Киев и Москва были сожжены, взяты, разграблены… Батыев воевода Субутай ворвался в границы Венгрии, в течение трех cуток преодолев почти полтысячи километров. То было страшное время!.. Монголы, неимоверно жизнестойкие, близкие к природе, стремительно летели летом по зеленым степям, преодолевая реки вплавь с помощью надутых воздухом скотских шкур, да и зимы подстегивали их порыв: холода требовали маневренности, льдом скованные реки не задерживали переправ, привычные ко всему монгольские кони копытами выбивали из-под снегов подножный корм. Каждый всадник скакал «о дву-конь», а то и «о тре-конь», и эти заводные лошади на себе несли консервы для питания людей, то в виде сушеного творогу или вяленого мяса, а то в нужде легко отдавали людям в день по фунту горячей своей крови. Природные эти наездники могли даже спать в седлах во время общей бешеной скачки, время от времени останавливаясь и пересаживаясь с коня на коня.

Батый разгромил Киевщину, Московию, Польшу, Венгрию, в 1241 году наголову разбил под Лигницем ополчение немецких рыцарей во главе с герцогом Лигницким Генрихом Благочестивым, где после боя монголы нарезали много мешков с левыми ушами рыцарей, и полными победителями ушли к себе на Восток — на выборы нового повелителя: скончался великий хан Огдай.

Впечатление от этого могучего удара с Востока на Европу трудно недооценить. Оно было потрясающим. Вот трогательное тех времен литературное свидетельство того, как оно было принято во Франции, в Париже, где уже процветал Парижский университет, где капеллан короля Людовика IX Святого Роберт Сорбон уже основал Сорбонну — высшую школу для изучения теологии.

«Слушая доклад о таких ужасных событиях, мать короля Людовика IX Бланка Кастильская воскликнула:

— Король, сын мой, где же вы? И король подошел на зов матери.

— Что вам угодно, госпожа моя мать?

И она, — записывает монах-летописец, — испуская глубокие вздохи, проливая слезы, но с решительностью и умом незаурядной дамы говорила своему сыну:

— Что же, что делать нам, сын мой, при столь ужасных обстоятельствах, удары которых доносятся со всех сторон? Ведь мы все, не исключая самой святой церкви, обречены этими татарами на гибель!

На такие слова матери король отвечал печально, но с глубоким вдохновением:

— Не забудьте, госпожа моя мать, небесное утешение — с нами! Если даже эти татары ворвутся к нам или мы, собравшись, пойдем на них, туда на Восток, то и в том и другом случае — наш путь ведет на небеса!»

Благочестивый монах комментирует эти слова Людовика Святого следующим образом:

— Побьем ли мы татар или они перебьют нас — мы все будем у нашего бога — как верующие ли герои, или же как святые мученики!

И замечательное королевское слово это ободрило и воодушевило не только благородных дворян Франция, но и простых жителей ее городов.

Времена хана Батыя давно прошли, но забыты быть не могли. А недавнее падение Константинополя оживило страшные воспоминания.

Однако, хотя опасность подступала снова, время уже несло с собой надежду: наконец-то на свете оказалась страна, которой, по-видимому, под силу прикрыть, спасти Европу с Востока. Вся Европа, все ее могучие многие княжества ликовали в восторге, когда впервые, еще за восемьдесят лег до падения Империи ромеев, великий князь Москвы Дмитрий Иванович разбил на Куликовом поле ордынского царя Мамая.

Звезда надежды взошла и засияла тогда над Европой: есть такая сила на востоке Европы, которая может противостоять Востоку Дальнему.

Москва — это не один малый и свободный город-республика, торгующий, соперничающий, интригующий, как европейские города.

Москва — это огромная земля, наполовину полевая, наполовину лесная и потому недоступная конникам.

Москва — это единый огромный народ, одного потока, одной веры с Европой — народ христианский, широкий, простой, как море, мудрый и добрый, как природа. Народ — не орда, народ под единым властителем, князем христианской веры.

Народ такой, как о нем рассказывала царевне Зoe ee няня Евдокия, — добрый, сильный, правдивый, честный, ненавидящий хитрости, жестокости, своеволия мелких вождей, их жадность к чужой власти и к чужому добру.

Народ, дравшийся не за плату золотом или серебром или позволенным грабежом, как наемники Европы. А народ сам безгранично богатый — землями, скотом, полями, отстаивающий свою правду, свою землю и, значит, свою свободу, свою вольную, щедрую жизнь.

Удивительны пути истории — в своей простоте и мудрости. Рокотали колеса кареты кардинала Виссариона, гремели вперестук копыта пары мулов, и, возвращаясь в свою ватиканскую келью, кардинал скорбно размышлял, что, конечно, права царевича Андрея на константинопольский престол несомненны, но столь же ведь несомненно, что у этого шалопая нет никаких возможностей собрать вооруженную силу. Нет у него ни золота, ни порыва, ни обаяния, ни вдохновения: он уже теперь пытается делать в счет блестящего будущего очень небольшие займы. Этот парень не будет иметь никакого авторитета! Нет размаха! Далеко не пойдет!

«А вот его сестра Зоя — дело другое! — думал кардинал. — Как внимательно, как самозабвенно слушала она сегодня мои слова. Какая глубокая вера в ее взгляде! Убежденность какая!»

А главное — она очень красива. Будучи сам монахом, кардинал Виссарион как политик тем не менее понимал, что такое красота. Зоя — настоящая царица! Патрицианка! Женская красота — сила и, конечно, должна быть использована для великого дела церкви. Если бы она стала женой великого князя московитов — можно бы было многое сделать.

В Рим недавно вернулись из Москвы купцы-венецианцы, сказывали, — овдовел московский князь. Скучает-де, надо его занять высокими делами. Великий князь Иван — сила, и чтобы ее залучить — это даже больших затрат не потребует. Будет, конечно, золота сколько нужно, будет герб — двуглавый орел, будет умная сила политики святого престола и воссядет в Константинополе владыка Московии, прикрывая надежно полками своими Европу.

Мыслители знают, что большие мысли всегда приходят не в одну голову, а одновременно разом в несколько, и можно считать несомненным, что в это же время в Риме завязался не один, а несколько таких политических узлов.

Так, от венецианского сената через коллегию кардиналов на улицу Святого Духа поступило послание, писанное на пергаменте золотом и киноварью.

Венецианские правители просили руки Зои для своего короля Кипрского Якова.

Венецианцы первые тонко рассчитали, что в случае возможного освобождения Царьграда их вассал король Яков, как супруг сестры восточного императора, обеспечит им великие торговые выгоды.

Предложение было взвешено и отклонено — остров Кипр не мог считаться надежной резиденцией для царевны Зои: турки оказались настолько прогрессивны, что выучились у своих побежденных корабельному делу, и их морские налеты в Святом и в Средиземном море давали им приличные доходы.

Затем папа Павел II, испытывая царевну Зою, предложил ей жениха в лице несметно богатого коммерсанта — князя Караччиоло.

Тут уже отказала Зоя — она выжидала иной судьбы, она не пошла на приманку…

А третье предложение было волнующим. На улице Святого Духа появился посол из Москвы, предприимчивый итальянский авантюрист Джан Баттиста делла Вольпе. Он приехал к Палеологам на улицу Святого Духа верхом на татарском аргамаке, в русской собольей шубе, крытой малиновым бархатом, в московском наряде цвета молодой зелени, с травами и цветами, с оружием, блистающим золотой филигранью и персидской бирюзой. Черные усики оттеняли розовый улыбающийся рот, раздвоенная бородка чернее смолы. Посол снял с кудрявой головы высокий колпак с собольей опушкой и с парчовым верхом, и отвесил пораженной царевне Константинопольской изящный поклон по всем правилам итальянского этикета: он же был дворянином из Виченцы.

Джан Баттиста делла Вольпе ездил в Москву в качестве специалиста по чеканке монеты и в Москве был известен под именем «денежника Ивана Фрязина». Ему-то, как доброму католику, святой престол и поручил позондировать в Москве почву о возможности брака между вдовым великим князем Московским и царевной Зоей. Москва отнеслась к этой идее сочувственно, и теперь царевна Зоя с бьющимся сердцем слушала ловкие, прельщающие речи посланца Москвы.

Иван Денежник не жалел красок в своих рассказах о Москве.

— Велик город Москва! — говорил он. — Правда, дома там все деревянные, зато такие очень здоровы для жилья. Москва раскинулась на многие мили, потому что в ней каждый дом окружен широким двором, садами, огородами. А сколько там церквей греческой веры! Сколько колоколов! Когда звонят — можно оглохнуть!

Московский народ — добрый, благостивый народ! Они и зовут себя так — крестьяне, — рассказывал Джан Багтиста. — Москвичи смелы, выносливы, они охотно, отважно идут в бой за своим князем Московским. Московиты больше всего горят желанием спасти Константинополь от турок, выручить православных. Силы великого князя Ивана неисчислимы: у великого князя Ивана не только русская и татарская конница, но и трехсоттысячная пешая рать. Эта дать в бою крушит все, как медведь. Она бьется под великим княжьим красным стягом с ликом Иисуса Христа и с кличем: «Москва!»

Иван Фрязин выкрикнул это слово совсем как русский…

Царевна спросила:

— А что это за имя великого князя — Иван? Он разве не христианин?

— По-гречески это Иоаннес! — ответил Вольпе; улыбнувшись снисходительно на такой наивный вопрос царевны. — Великий князь Иван православный христианин, греческой веры. Ему только тридцать лет, он рано овдовел. Он очень красив, царевна! Он собирает свои земли и города не силой, а ловкостью и умом. Он во всем и прежде всего ищет совета со своими духовными властями, усердно молится перед греческими иконами… И знай, прекрасная царевна, великий князь Иван охотно возьмет тебя, мою госпожу, в жены, если ты только пожелаешь!

Джан Баттиста делла Вольпе стоял, изящно опираясь на резную спинку кресла малинового бархата, и говорил слова, падавшие прямо в сердце изгнанницы.

Такие разговоры продолжались и в те часы, когда Зоя позировала художнику, что писал с нее портрет — «икону», как говорили тогда, для великого князя Московского. «Для… жениха? Что же! Может быть…»

Во всяком случае, то были не просто беседы — само будущее зрело, прорастало, колосилось в них. Сколько заманчивого! Зоя греческая такая же, каких немало было в Византии — царица бескрайней земли. Мощный народ православной греческой веры! Народ-воин, могущий единым махом встать за своим владыкой — князем Севера! А какие в Москве соболя! Как хорошо подходит этот мех, остро и зло, пахнущий зверьем Сибири, к алому венецианскому бархату ее нового платья! А какие жемчуга — окатные, чуть не в голубиное яйцо — цвета переливов северного неба поднес царевне Зое московский посланец как дар великого князя. Царевна чувствовала на себе полное дыхание богатой, живой земли, ее золотых жатв, бескрайних лесов и полей. Да, она действительно царевна! Царица!.. Она спасет Царьград! Или же это одни мечты?

А что она на самом деле? Бедная девушка в руках папы и его кардиналов! В сетях интриг, в тумане коварных заговоров, где опасен каждый стакан душистого питья, где каждую минуту возможен удар в спину стального стилета, выхваченного из узкого рукава!

Но ведь она — византийская царевна, — она рождена, она вскормлена в воздухе гинекеев Великого Дворца, Пусть она и молода, пусть она «младенец еще на злое», но по уму она — «уже в совершенных летах». Она выдержит — она молчит.

Царевна действительно уже умела хотеть и, главное, умела молчать о том, чего она хочет.

— Молчание! Молчание! Если ты хочешь скрыть что-нибудь, то ты не должна не только говорить, а даже думать об этом в присутствии кого-либо другого. Мысль является ведь не только в словах, — она во взгляде! В жесте… Молчание! Только молчание! — так учила царевну Зою ее мать. — Из молчания вырастают великие дела!

И, вспомнив про эту заповедь, молчаливая царевна Зоя улыбнулась художнику.

Улыбка ее была отточена, как узкий стилет, — царевна хотела, чтобы улыбка перешла на ее. «икону» и сделала бы ее такой очаровательной, чтоб привязала бы к ней князя Севера покрепче корабельных канатов…

«Иоанн!..»

И художник Бенедетто Буонфине, длинноволосый, румяный, в бархатном, краской запятнанном камзоле, с кистями и палитрой в руках, схватил эту улыбку своим зорким взглядом и смелым мазком точно положил на золоченую кипарисовую доску.

Впрочем, московиты-послы потребовали, чтобы художник убрал эту улыбку.

Москва любила владык суровых…

Джан Баттиста, получив «икону» царевны, завернул ее в шелковую тафту и, изысканна откланявшись, отъехал в далекую Москву.

Почти через два года вернулся он — сколько ждала его царевна! На этот раз он вез с собой грамоту великого князя Московского с золотой печатью. На пергаменте великолепными, почти что греческими письменами, тоже киноварью и золотом, осторожно было написано только следующее:

«Великому Сиксту, Первосвященнику Римскому, великий князь Московский Иван челом бьет и просит, чтобы верили его послам».

После бесконечного ожидания — какая радость! Как смущена царевна, когда перед ней упали на колени и стали бить земные поклоны старики в толстых шубах, с большими бородами — московское посольство.

Наконец новый папа Сикст IV — нищий, фанатический монах-францисканец, губастый, горбоносый — принял от Вольпе его грамоту на заседании Тайной Консистории, где среди красных кардиналов белая ряса папы сияла светом горы Фавор. В великом собрании присутствовали послы короля Неаполитанского, послы венецианского сената, послы городов Милана и Флоренции и герцога Феррары.

Московские послы, которых ввел и представлял Джан Баттиста делла Вольпе, шли, низко кланяясь, подталкивая друг друга, заботливо втащили и положили к апостольским ногам подарки — золотую соболью шубу и ворох собольих сороков из Югорской и Сибирской земель, нежных, золотистых, сохранивших отблеск северных сияний.

Папа в краткой, но энергичной речи превознес великого князя Ивана за то, что он обращается теперь не в погибший Константинополь, а сюда, в Вечный Рим, к нему, к папе, прося у него себе в жены столь достойную деву…

— Эта христианка — дочь деспота Пелопонесского — торжественно заключил папа Сикст IV, — поистине дочь Апостольского Престола и коллегии кардиналов, ибо она давно воспитывалась здесь за счет церкви… И да совершится безотлагательно предварительное обручение девы Зои с послом великого князя Москвы в нашем храме князя апостолов святого Петра!

О, как была освещена ватиканская базилика по такому торжественному случаю. При обручении присутствовал весь Рим — все высокое итальянское и византийское общество. Блистающие красотой женщины Возрождения окружали красивую, сильную, хотя несколько полную Зою. Сюда собрались патрицианки Рима, Флоренции, Милана, Сиены во главе с Клариссой Орсини. Тут же была Катерина — «самая несчастная из королев» с тех пор, как турки захватили ее государство — Боснию, и кормившаяся у папского престола со своими четырьмя верными девушками, ушедшими с нею в изгнание, — с Павлой, Еленой, Марией и Праксиной. Тут была великая Анна Истара, невеста-вдова погибшего последнего царя Константинопольского Константина, которой было пожаловано имя Палеологов. Нa вывезенные счастливо сокровища эта деспотисса откупила у города Сиенны развалины замка Монтекутто и, отстроив их, основала там маленькое свободное греческое государство…

Анна Истара и вела Зою Палеолог к алтарю. Все кардиналы присутствовали при этой церемонии лично или через своих представителей.

Пламенный почитатель святой бедности, папа Сикст IV оказался весьма щедр в расходах на великое дело — овладение Москвой. До наших дней фрески церкви Святого Духа в Римме в умбрийской манере показывают «Королеву русских» Зою стоящею на коленях перед папой рядом с ее супругом — великим Московским князем Иваном. И фреска изображает, как папа вручает Зое полновесный кошелек — расходы эти были отнесены за счет фонда Крестовых походов для избавления христианских земель от неверных. Соответствующий чек за подписью кардиналов Каландрини и Анжело Копранико был передан для реализации флорентийским банкирам Лоренцо и Джулиано Медичи. Сиятельные банкиры выплатили по этому чеку «Королеве русских» Зое 5400 золотых дукатов на ее путевые расходы до Москвы, а 600 дукатов, были выплачены монаху-доминиканцу Антонию Бонумбре, епископу с острова Корсика, командированному папой сопровождать Зою, чтобы в Москве оформить отвергнутую когда-то Флорентийскую унию.

Только одних лошадей под великолепный поезд «Королевы русских» Зои и епископа Антония потребовалось свыше сотни. С Зоей ехали восвояси послы московиты — неповоротливые а своих шубах, чванные, смущающиеся и в то же время дерзко заносчивые, когда дело касалось чести их страны. Ехали с нею византийские греки, испытанные политики, чтобы приложить свое искусство в Северном царстве, и среди них старый Димитрий, логофет[2]. Ехали итальянские мастера — денежники, строители, врачи, художники.

Всем поездом распоряжался в столь сложной обстановке московский посол Иван Фрязин. Пышному кортежу Зои через всю Европу предшествовало бреве[3] всемогущего папы, адресованное ко всем властям городов по пути его следования:

«Наша возлюбленная во Христе дочь, — писал папа Сикст IV, — знатная матрона Зоя, дочь законного наследника Константинопольской империи Фомы Палеолога, — да будет славна его память! — обрела свое убежище у ступеней Апостольского Престола, где и спаслась от нечистых рук турок, когда пал Константинополь, столица Востока, и опустошена была ее вотчина, Пелопонесс.

Мы приняли ее с любовью, как нашу дочь, мы осыпали ее почестями, мы возвысили ее перед другими. И теперь она направляется к своему супругу, с которым она обручена нашим попечением, к дорогому сыну нашему, великому государю Иоанну, великому князю Московскому, Новгородскому, Псковскому, Пермскому и других земель…

Мы, которые покоим в лоне нашего милосердия эту деву Зою столь славного рода, желаем, чтобы ее повсюду принимали и повсюду с ней обращались доброжелательно. И настоящим письмом увещеваем мы о Господе твое благородие во имя уважения, подобающего нам и нашему Престолу, принять ее с расположением и добротой по всем местам твоих государств, по которым она будет следовать. Это будет достойно всякой похвалы и нам доставит удовлетворение…»

Из Рима Зоя тронулась 24 июня 1472 года и прибыла 8 сентября в порт Любек. Это путешествие было сплошным триумфом папской политики, великолепным, щедрым, красочным, пышным… Все города Италии и Германии, через которые следовала Зоя, не жалели расходов. Еще бы! Зоя должна была выполнить великую миссию папы Римского — овладеть одна, без войска, целым государством, которое находилось где-то «дальше, чем Новгород», и положить это Северное государство к подножию папского престола так же, как послы московские слагали там свои соболя. Какой блеск! Какое великолепие! Зоя показывалась всюду перед народом с великою помпой, в парчовом плаще на белоснежных горностаях, в пурпуровом платье, в золотой диадиме с жемчугами и самоцветами. Всеобщее внимание привлекал огромный алмаз в ее перстне. «Она была очаровательна!» — восклицают, как один, все разноязычные историки. Самые знатные молодые люди всюду вели под уздцы ее коня, а дома, где она останавливалась, отмечались византийским гербом — золоченым двуглавым орлом с распростертыми крыльями, орлом обоих Римов.

С особым восторгом всюду встречали Зою ее земляки — изгнанники греки. Великие надежды она несла им! Греки неплохо уже устроились и в Италии, и во Франции, везде имели работу. Во Флоренции, за счёт банкира Медичи, была восстановлена Платоновская академия, закрытая почти тысячу лет тому назад, и там теперь занимались греческие ученые. Грек Димитрий Халкондил за счет Рима преподавал желающим греческий язык и литературу. Это только сейчас! А когда Константинополь будет наконец освобожден великим князем Московским от турок — насколько все это будет грандиознее!

И изгнанники проливали слезы, простирали к ней руки, устилали дорогу ее коня своими плащами и цветами и, подымая взоры на царевну, видели огромные очи под черными бровями, полные молчаливого сияния… Может быть, она вернет им родину?..

При проезде города Виченцы Иван Фрязин в честь Зои устроил особо пышный карнавал. А когда перевалил Альпы, то в древнем Нюренбурге в честь ее состоялись конные состязания, и Зоя награждала победителей из молодых рыцарей, — раздавая им золотые перстни.

В порту Любека Зоя со свитой долго ожидала корабля и оттуда проследовала и высадилась уже в древней славянской Колывани — в Ревеле, где рыцари Тевтонского ордена в ее честь устроили тоже рыцарский турнир, и немецкие бароны на рослых блестящих конях, в латах, в белых, красных и черных страусовых перьях на шлемах, блистая мечами икопьями, сражались на арене, разукрашенной флагами, коврами и цветными материями.

Из Колывани царевна Зоя по реке Эмбаху проплыла на ладьях в Чудское озеро. Был холодный день 11 октября. Широкое озеро покрылось розовой зыбью под невысоким красноватым солнцем, деревья уже облетели, северные елки темно-зелеными вершинами царапали бледное небо. Немецкие ладьи пристали к песчаному берегу, под пронзительным ветром Зоя крепко дрожала в своем горностаевом плаще, а навстречу царевне с озера, осиянные бледным солнцем, под пестрыми парусами плыли шесть больших ушкуев[4], и на них блестели иконы, хоругви, пестрели одежды властей вольного города Пскова. Под громкие приветствия, под церковные песнопения пристали с московским наместником, с посадником и тысяцким во главе, с вящими людьми ушкуи к берегу, бросили сходни. Представители Пскова сошли на берег и всей разноцветной толпой ударили в землю челом Зое — своей царице, плывущей из Царьграда. После смуглых, выразительных, энергичных лиц Греции и Италии, где лица молодых в локонах были женственно-безбороды, картинно-большеглазы, а старики похожи на остроглазых и остроклювых птиц, перед Зоей теперь толпой вставали румяные, широкие бородатые лица, под толстыми меховыми и войлочными шапками и шляпами царьградского и татарского вида над волосами, стриженными в кружок, в татарских кафтанах, прикрытых греческими епанчами, с цветным аграфом на правом плече, с озорством, любопытством и страхом в серых, уклончивых, но дерзких глазах.

Тут же толпилось духовенство в золотых ризах поверх овчинных и меховых шуб, блистали хоругви, иконы, горели фонари. Хор грянул греческое величание, из толпы встречавших выскочил черный монашек, быстро согнувшись, отбил три земных поклона и начал сыпать пышное греческое. приветствие. Но, надменно оттолкнув грека, выдвинулся вперед толстый посадник, держа на блюде хлеб-соль, прикрытые белой ширинкой, и, упав на колени, приветствовал свою владычицу из Царьграда.

Два дня плыли Чудским, а потом Псковским озером и наконец по синей реке Великой, установленной торговыми судами, поднялись к Пскову в его несокрушимых белых стенах с тридцатью семью высокими башнями.

В крестном ходе в сопровождении свиты и бесчисленного народа Зоя подымалась вверх по крутому въезду — побледневшая, строгая, величественная в пурпуре и горностаях. Ей чудилось, что она слышит не псковские, а царьградские колокола, что видит не свинцовые воды реки Великой в рамке осенних лесов и лугов, а синюю ширь Пропонтиды.

Ступая в гору по широким булыжникам въезда, ловя в холодном ветре вместе с горьковатым запахом осенних цветов и листьев запах аравийского ладана, слыша радостные голоса, вскрики толпы, Зоя охвачена была восторгом.

А впереди Зои в кардинальском надменном величии, в остроконечной золотой шапке, шествовал папский легат[5], епископ Антоний Бонумбре, перед ним, как символ его небесной власти, высоко несли черный, четырехконечный папский крест.

Все шире по мере подъема к кремлю раскрывались желтые ясные дали лесов, полей, лугов, уставленных стогами. Уже из темной пещеры Троицкого собора навстречу сияли свечи, неслись возгласы хора.

И Зоя в нарастающем восторге вступила в этот белокаменный невысокий храм, словно входя в свой дом, в само свое прошлое, храм на горе, между двух охраняющих его рек, под высокими бледными облаками, где, летя высоко, трубно перекликались лебеди.

Усердно царица Зоя кланялась знакомым темным ликам икон, целовала их, приветствуя с восторгом, — ведь она не видала таких храмов уже более двадцати лет!.. И за своей госпожой били земные поклоны все люди ее свиты, и ее воины-охранители Ксенофонт и Олимпий, и ее девушки, и старый византийский вельможа Димитрий, и сам первый посол — ловкий Джан Баттиста делла Вольпе.

Один легат Антоний стоял на амвоне холодный, чужой, в острой своей шапке, в красных перчатках на сложенных на груди руках, а перед ним высокий, черный латинский крест: посол папы явно не хотел кланяться иконам!

Схлынуло первое умиление, и по храму пополз шепот, псковитяне смотрели уже не на иконы, а на епископа Антония: еще мгновение — и они заговорят!

Царица Зоя поняла, что пора ей прервать свое молчание. Бледная, с горящими глазами, Зоя шагнула к легату, взглянула ему прямо в глаза и властно указала на пол. — В землю! — негромко сказала она ему по-гречески. — Кланяйся в землю! Окажи уважение вере этих людей!

Епископ Антоний рухнул на колени перед образом богоматери, склонился к земле, выгнув горбом свою костистую спину.

Народ в храме вздохнул облегченно. И низкий, спокойный голос царицы, раз зазвучав, звучал в тот же день на пиру в княжих и владычных палатах, где угощали, как умели, — пышно и пьяно, — московский наместник, посадник псковский, тысяцкий и кончанские старосты. Зоя заговорила, и Джан Вольпе переводил ее греческую речь.

— Люди русские, благодарствуем вам за прием, за ласку, за любовь, — говорила Зоя. — Но задерживаться, гостить у вас не можем! Очень угодна нам ваша ласка, но сердце рвется к государю моему. Сладко мне свидание это, словно я снова в великом Царьграде. И одно обещаю вам — сказывайте мне нужды ваши — все доведу до князя великого!

Царица удалилась на отдых в Богородицкий монастырь, в жарко истопленную палату, где крещатый свод был пестро расписан, горели паникадила с восковыми свечами, пол устлан красным сукном. Это все было совсем другое, совсем не то, что она видела в Риме, в Италии, у себя в Пелопонеcce, — и все же это было то самое, чего желала потаенно ее душа… Тяжелые каменные эти палаты монастыря охватывала могучая северная природа, Зою охраняли большие люди с бородами, в шубах, в теплых шапках, с блестящими бердышами и чеканами, у них были грубые голоса, сильные руки и добрые глаза. Здесь, в псковской келье, Зоя чувствовала себя уверенней, чем на улице Святого Духа…

В дверь постучали. Харитина доложила, что старый царский вельможа Димитрий непременно хочет видеть свою василиссу[6].

Освещенная восковой свечой, уже без диадимы, утомленная днем, Зоя сидела в глубоком кресле у высокой постели, строгая и недвижная… Верно, так и должны сидеть цари, когда они принимают своих слуг! Это был первый приём Зои.

Опираясь на посох, согбенный, в широких меховых башмаках на тонких ногах, вошел, пошатываясь, старый логофет, служивший ее отцу, деспоту Фоме, добрался с поклоном и сел на низкий широкий табурет. На нем был черный берет, короткая лисья шубка.

Вельможа Димитрий был очень стар, его тело иссохло так, что казалось — потерян вес. Живыми на его восковом лице оставались только глаза в темных орбитах. Димитрий своим бесплотным телом, своим тончайшим умом охранял Зою: не мог весь исчезнуть вечный Константинополь, бело-золотой прекрасный город на Святом море, не бросив своего сева в вечность! Ради чего бы в таком случае служили своим царям их верные логофеты?

Димитрий поспешил к Зое, как только увидел, как она заставила стать на колени легата папы. Когда Зоя взглядом выслала гречанок из кельи, старик с трудом опустился с табурета на колени. — Василисса! — сказал он, смотря ей в глаза, прижимая к сердцу левую руку, а правую воздев кверху. — Царица! Госпожа! Ныне отпущаеши! Я увидел своими глазами, что говорило мое сердце. Ты не с Римом! Нет! Как умела ты сохранить всё это в тайне до времени? Восточная наша вера восторжествует! Наша вселенская вера. Папа твой враг. Враг Руси. Однако не стыдно обмануть врага! Папа послал тебя в Москву, чтобы ты помогла ему овладеть этой страной. Ты же помоги этой стране стать сильной. Помоги вооружить ее нашим греческим умом, как вооружена она уже греческой верой. Время идет только вперед! Первый Рим пал! Второй Рим — Царьград — пал! Но жизнь остается! Жизнь растет, и великая жизнь процветет на этих великих новых землях… И ведь ты, царица, думаешь так же, как я!

Зоя привстала и, коснувшись губами лба старика, сказала:

— Димитрие, взгляду моему несносен латинский крест епископа Антония. Сердце мое болит! Как же мы въедем с ним в столицу Москву? — шептала она.

Димитрий улыбнулся:

— Ждать! Только выжидать! Время изменяет вещи… Исправляет их!

После этого первого свидания старый вельможа стал собеседником царицы на ночных остановках в длинном пути, на ямских дворах и в городских купеческих палатах, изъясняя древние общие средства и приемы ромейских политиков.

— Есть два пути для достижения целей — путь Закона и путь Зверя, — шелестела речь старого вельможи молодой царице. — Путь Закона — величественный путь владык, уже преуспевших. Благородный путь! Однако, чтобы преуспеть в пути Закона, нужно до того пройти путь Зверя, потому что человеческая природа несовершенна. Вот почему благодетельный великий герой древности Геракл был воспитан Кентавром — получеловеком-полузверем. Два Зверя учат нас этому пути Зверя — Лев-зверь и Лисица-зверь. Лев — могучая сила. Но нельзя всегда идти только путем силы. Лев прямодушен, Лев не боится волков, однако он беззащитен против сетей. Вот почему, кроме пути Льва, есть путь Лисицы, которая боится волков, но зато не попадается в сети… Нужно, василисса, и Льву уметь действовать по-лисьему, — говорил Димитрий, прикрывая темные веки, — однако тщательно при этом скрывая свое лисье существо. Василисса, следи, следи, чтобы твой супруг, великий князь Московский, вместе с тем всегда действовал так, чтобы было всем видно, что он соблюдает Закон, что он, князь и владыка, велик, справедлив и грозен… Он силен, он благороден, как Лев, чтобы справляться с волками. И в то же время князь должен всегда оставаться Лисицей. Помогай супругу твоему в этом, не забывай, спасай его от простодушия, свойственного людям его страны. И не бойся того, как бы люди ваши не раскрыли в твоем супруге Лисицу… Подданные в своем владыке всегда прежде всего загодя ищут то, чего сами хотят, — они считают его верным, благочестивым, человечным, искренним, соблюдающим веру: они-то ведь привыкли судить на глаз, а не на ощупь. Князь ведь у всех на глазах, все смотрят на него, и чем больше смотрят, тем меньше сомневаются… Много ли из них найдется таких, что будут его прощупывать? А если даже и найдутся такие, что увидят, поймут лисью сущность твоего супруга, — тo кто им поверит? Таких-то и слушать не станут, — о, люди не любят сомнений! Люди любят победителей, люди их не судят!

Как-то при отъезде с одного очередного ночлега пришлось задержаться: ночью выпал снег и продолжал валить, покрывая поля, деревни, дорогу. Сменили телеги на сани, закутали царицу в меха, а свиту в овчины, и царица и ее поезд продолжали путь к Москве по первопутку, встречаемые толпами народа на коленях.

Впереди саней царевны Константинопольской весь путь гремели сани римского легата Антония, маячил его латинский крест. Рядом с меховой шапкой этого епископа из Корсики на ухабах качался опушенный соболем парчовый колпак Ивана Фрязина.

К Москве подъезжали на рассвете. Москва поднялась на горизонте из лесов, как серо-черная деревянная туча. Из средины ее на холме вздымалась, белела крепость, над которой тускло блестели жестяные купола. Тянулись низкие облака, и черные галки, каркая, косой сетью носились над поездом из стороны в сторону.

Навстречу поезду среди сугробов показался верховой в нагольной шубе, скакал во весь опор, махал красной шапкой… За ним из леска выскочил конный отряд, люди были в красных терлыках, на белых конях. За отрядом гнались небольшие сани, запряженные четвериком гусем, а за санями — снова отряд в красных и желтых нагольных полушубках.

— Стой, стой! — загремели голоса с обеих сторон.

Поезд царицы остановился.

— Ах, госпожа, — воскликнула Харитина, открывая дверь возка. — Должно, сам царь едет тебе встречу! Зоя побледнела, жадно глотнула хлынувший в возок свежий воздух… Конный отряд подскакал, остановился. Из саней вылезал грузный богатырь, с большой рыжей бородой, в зеленой шубе с высоким ожерельем, с золотыми ворворками. Снял остроконечную шапку, вынул оттуда красный платок, отер вспотевшее лицо и бритую голову, покрытую шитой шелками татарской тафьей.

То был лишь ближний боярин князя Федор Давыдович. Среди всеобщего молчания дошагал он до царицына возка и низко поклонился, ткнув пальцы правой руки в снег.

— Государыня! — заговорил он. — Господин мой, великий князь Московский Иван Васильевич, спрашивает — доехала поздорову ль?

Зоя ответила, боярин, поиграв веселыми глазами под густыми бровями, продолжал:

— А еще великий князь и государь Иван Васильевич Московский указать изволил — тому римскому бискупу, что с царицей, в Москву с латинским крыжем въезжать негоже. И то указал, чтобы тот крыж из саней убрать, дабы народу московскому то было не в обиду бы…

У разъяренного легата Антония отобрали его крест, сунули в сани. Ранним утром — то был четверг — легкий день — поезд Зои наконец — по Новгородской дороге сперва, потом по московским улицам, зеленым от сена и навоза, заваленным на стороны сгребенными белыми снегами, между толп московитов, одетых в шерсть, меха, овчину, бивших земные поклоны, мимо изб, затаившихся в снегах под высокими в белом инее березами, мимо рубленых звонниц и колоколен, с которых неслись колокольные вопли, под острыми взглядами бородатых мужчин, под приветственными улыбками румяных женщин, повязанных платами и убрусами, под лай собак за бесконечными длинными огородами, плетнями, тынами, позади которых стояли дома, избы, бани, бродил скот, по кривым дубовым мостам, перекинутым через ледяные речки, — летел прямо туда, где подымалась, белела громада Кремля. Под колокольный звон въехали с Красной базарной площади, набитой народом, в рубленую дубовую башню Фроловских ворот[7], с которых смотрела стража, и поезд задержался у деревянной малой Соборной церкви Успения, рядом с недавно завалившейся неудачной стройкой каменного собора. Хоры гремели греческими напевами, митрополит Филипп с духовенством встретил царицу у паперти.

И тут же, в снегах, под серым небом стоял он, ее супруг, высокий, в татарской одежде, прикрытый греческим золотым плащом с застежкой у правого плеча, чернобородый, черноглазый, статный, а рядом — новая родня — низенькая, толстая его мать, великая княгиня Марья Васильевна, три брата — два Андрея да Борис, князья и бояре, воеводы и жильцы, попы и монахи.

Зоя Фоминишна, сложив руки на груди, мягко упала к ногам великого князя.

Великий князь поднял супругу с заснеженного красного сукна, поцеловал в уста, ввел в собор. О, какое убожество! Рубленые, паклей конопаченные пожелтевшие стены, деревянный иконостас, бедность, усугубленная сияньем свеч. Здесь, в Москве, было все беднее, гораздо беднее, чем в Пскове. Царица не видела больше каменных храмов, она погружалась в море дерева, в эти толпы молчаливо настороженных людей в домотканине, в овчинах, в белых оборах и онучах, и липовых лаптях, в катанных из шерсти сапогах. Здесь все казалось новым, необычайным, вышедшим из самой природы, из лесов. Взгляды этих людей горели любопытством, смущением, застенчивостью, при встрече со взглядами царицы потуплялись, погасали, ускользали…

И еще одно.

В рысьих малахаях, в меховых халатах, охлестывавших крутые спины, низко подпоясанные цветными поясами по узким бедрам, с кривыми саблями на поясах стояли в соборе татаре из посольства ордынского царя Ахмата. Они жили тут же, в Кремле, в своем Посольском подворье.

Это были они, те же самые люди с широкими скулами, с узкими глазами, те же конники, что сейчас правят Царьградом! И кочевники с дерзким любопытством разглядывали византийскую царицу.

После молебствия Зою провели в избу великой княгини Марьи Васильевны, там были одни женщины. Княгиня Марья, повязанная по-вдовьи, обняла, прижала Зою крепко к своей груди и стала что-то быстро говорить, плача и причитая. Кругом женщины тоже заплакали, раздались крики, бабье бормотанье… Наплакавшись, великая княгиня Марья вытянула из женской толпы за руку красивого мальчика, толкнула его к Зое.

— Иди, Ванюшка, иди! Вот твоя новая матка!

И Зоя нежно обняла потупившегося княжича.

А Зою уже стали убирать к венцу, вокруг нее, с Харитиной во главе, закружились, затолклись греческие и русские девушки.

В полном облачении, в золотой на горностаях мантии, наброшенной на пурпур станового платья, в пурпурных невысоких сапожках с шитыми золотыми орлами царица Зоя шествовала снова в Успенский собор, к обедне.

В голубом саккосе и омофоре древний митрополит Филипп причастил их и едва слышно сказал Зое над золотой чашей:

— Приобщается во оставление грехов и в жизнь вечную царица София… Так отныне твоё имя!

Ивана да Софью обвенчали после обедни, и когда они дошли по красному сукну к выходу из храма, их осыпали хмелем, пшеницей, золотом… Полевое, солнечное богатство великой земли сыпалось на них, а как вышли из храма, сыпался на них снег, и сквозь него просвечивало зимнее солнце Москвы… Снег лежал на куполах церквей, монастырей, великокняжьих фигурных крышах, крыл улицы и площади, и на них, как цветы, горели красные, синие, вишневые, желтые, зеленые одежды московского люда, радостно приветствовавшего молодых.

И, под звон московских колоколов шествуя к свадебному пиру, Зоя чуяла и верила — здесь, на Востоке, в Москве, крепко завязывается узел будущего. Медленно шло по строящемуся Кремлю радостное шествие, и царице Софье чудилось, что обведенные выглянувшим солнцем облака над Москвой уже не облака, а золотые главы огромных храмов, а снег на площади и улицах — не снег, а белые мраморы будущего великолепного города.

Глава 2. Беседы у постели…

Софья взглянула на спящего супруга, тонувшего в жарком медведе, обвела взглядом бревенчатые стены повалуши этой, закрытой на крепкий засов. Много видели, много слышали эти стены. Здесь, у постели, стали решаться дела молодого нового государства, жадно и расчетливо хотящего дышать, жить, крепнуть!

Софья была умна и потому не позволяла себе подавать супругу советы впрямую — великий князь всегда оставался сам себе голова! Софья показывала лишь удобные случаи, помогала терпеливо ждать, пока их не было, а решить, как использовать эти случаи, — это было делом самого великого князя. И как стремительно с лука искусного стрелка срывается стрела, так энергично и точно действовал смелый и решительный Иван, устремляясь к цели, открытой острым умом Софьи, отточенным на камне навыков древней мировой империи.

Дальновидным, тонким расчетом заменял великий князь Иван костоломные прямые обычаи первых князей Московских, перенятые у Золотой Орды. Ордынские цари нуждались только в одном — в сборе дани с Московской земли, что граничило просто с грабежом. Не было им ни дела, ни заботы хранить государство, пестовать, строить, растить его. Кочевники жили одним днем, как травы в степи, пусть день этот длится хоть век. А для живой Москвы задача была уже не в том, чтобы грабить соседнего князя — Тверского или Верейского, — как то бывало раньше, а в том, чтобы жить с ними так, чтобы не мешать росту и в этой новой части. Москва у татар выучилась, как добывать эту власть, но строить государство приходилось иным, не лихим татарским обычаем.

Проезжая через Псков, Софья поняла, что та старая народная республика была Москвы богаче и сильнее, что там больше каменных городов, монастырей, палат, там зажиточные и смелые люди, вольные их навыки, зарубежные деловые их связи… Разве можно было зорить все это? Зачем? Все это надо было искусно перенять, пересадить целиком под высокую руку Москвы. Таков был Псков.

А у Москвы был еще другой соперник, куда посильнее Пскова — Господин Великий Новгород, входивший в Ганзу — в торговое объединение Северных приморских городов — с центром в Любеке, со своими широко разбросанными зарубежными факториями-представительствами — в Брюгге, в Лондоне, Бергене, Новгороде и др.

Вальяжно сидела на западных рубежах Руси эта богатая торговая республика, и не деревянной, еще бедной, худородной Москве было пока равняться с нею, с её вечем, с ее кремлем, с богатыми купцами, монастырями, храмами. торговлей, связями, богатствами, грамотностью, ее северными бескрайними землями, уходящими за Урал, в Мангазею, в Сибирь. Во что бы то ни стало надо было перенять на себя все возможности Новгорода и Пскова, чтобы тем усилить Москву. Однако сила Новгорода была уже в прошлом, а Москвы — в будущем. И против матерого тучного Господина Великого Новгорода выходил молодой, сильный, дерзкий, но пока что худой и легкий москвич. — Иоанн! — говорила мужу Софья нежным греческим выговором — она стала его звать по-гречески — «Иоанн», и это ему нравилось, звучало торжественней, чем Иван. — Иоанн! Призови Димитрия… Расспроси его сам! Он — великий мастер государственных дел. За старцем посылали, и, постукивая палочкой, византиец в мухояровом кафтане на потертых лисьих пупках брел в великокняжью спальню. Русских сапог он так и не мог никогда натянуть на свои больные ноги и ходили меховых легких туфлях. Димитрий усаживался в кресло, и острая, горькая, но нужная, как лекарство, мудрость, струилась в его тихом голосе.

— Новгород? — говорил Димитрий, а Софья переводила, — Не заботься, царь Иоанн, о Новгороде. Их вящие люди будто хотят передаться крулю Польскому Казимиру?

Не опасно! Новгород — крепко твоя держава, ведь новгородские люди — православные. Ты для них как солнце! Они не передадутся ни полякам, ни немцам, ведь и поляки и немцы — это Рим, разграбивший Царьград. Это враги. Новгородскую землю тебе не трудно держать в руках, она родня Москве и по вере, и по речи, и по обряду. Это их нравы, и только ты не перечь им в их нравах, в их правах. Пусть они дышат свободно под твоей охраной… Пусть по-старому будут стоять все их города, их вечи будут свободны и князья свободны… Дай им их мир, пусть они живут, как жили раньше, дай им еще твой мир, чтобы они жили крепче. Время пройдет, и такой народ все крепче и крепче срастится с Москвой… Кто в Новгороде тянет, к Польше, к немцам? Сильные люди, богатые люди. И ты тех, кто в Новгороде силен, кто хочет страной гнуть по-своему, — тех и помалу изымай оттуда. Твоя опора, царь Иоанн, — на слабых, со слабыми ты будешь силен! Сильные — одиноки! Слабых множество, а их множество — великая сила… Будь бдителен — заметишь, что сильные умышляют против тебя, — действуй быстро, как римляне: не давай врагам накапливать силы. Покажи слабым, что ты против сильных — они сами позовут тебя!

Иван Васильевич, помолчав, с недоверчивой усмешкой спросил:

— А как же пал Царьград, если такая сила в вашем уме?

— Царь Иоанн, — отвечал старец. — Царьград пал потому, что в нем слабых не было, и все сильные люди дрались за власть над землями, где живут бедные люди, чтобы при помощи правды бедных победить друг друга. Царьград с его умом был словно херувим на иконе — одна голова! А государству нужно тело! Но и Царьград не погиб, как никогда не погибает человеческий ум, дай новое тело старому уму, и ты поставишь новый Царьград в твоей стране. Ум и сила — вот кто правит миром, но смотри как? Великая сила подымается теперь в Италии, и на севере ее, и в Риме. Но там сила ведет за собой ум, там встают народы. Пусть же у тебя ум ведет за собой силу. Ты создаешь великое царство могучего, охочего к делу и к правде народа!.. Будь пророком правды народу твоему, царь Иоанн, но помни и то, что только те пророки побеждали, кто был вооружен. Оружие — сила. Кто безоружен и только умен, кого мало числом — те погибали. Тот только пророк, тот не имеет власти — зови же малых многих людей к умной, простой правде и вооружай их! Крепи войско, царь Иоанн… Сам веди его! Твой ум даст тебе силу, оружие укрепит ее, правда поведет его… Сим победиши!

Пламя свечи на столе колебалось, в углах великокняжьей избы шатались черные тени, шевелились, грозили вырасти, загасить эту искорку золотого солнца, которую раздувал последним своим дыханием дряхлый византийский вельможа.

— В твоих руках, царь Иоанн, прежде всего православная церковь! — говорил старик. — Правда, она сейчас упала, но береги ее! Береги ее! Береги ее, как бережет путник в пустыне не золото, а связку сухих фиников! Это связывает вместе, она подкрепляет тебя, ведет твоих людей. Эта вера обороняет твою землю от врагов. Эта вера твоя граница, твоя стена с Запада и с Востока! От латинских рыцарей! И от кочевников! Не будет своей веры — твои люди сольются с другими, неразличимые, как облака тумана в море. Народ русский ищет прежде всего правды крепкой, правды своих отцов и от других вер отскакивает, как масло от воды.

Долгоносый, выставив черную бороду вперед, согнувшись в резном кресле, оперши подбородок на кулак, Иван Васильевич слушал перевод Софьи, неотрывно вперясь блестящим взглядом в восковой лик грека. Много прожил старец на свете, много знает, но он — обломок славной Греческой империи, не выдержавшей ударов судьбы. Да, он предтеча, прибредший умирать в московскую бескрайнюю пустыню, могучую, чтобы указать новые пути. И у следующего за предтечей — такие дороги впереди, что он, предтеча, и обуви разуть не достоин с ног того, кто идет за ним! У старика опыт, но судьба другая, он, Иван, идущий за ним в опыте, ждет новой своей судьбы!

И Иван Васильевич изредка косо взглядывал в лицо Софьи, — переводя, она горела восторгом. Знал Иван, чего она хотела, — воскресения Константинополя, о чем тогда пламенно рассказывал ей кардинал Виссарион, где бы на каждом шагу старое хватало бы за руки, где одичавшие сады давали ей кислые плоды, где люди, пережившие падение и раздавленные изгнанием, думали бы только о мести да о своей награде. Где царицей была она, Софья, или даже — царем шалопай Андрей.

— И еще другое дело, царь Иоанн, крепи войско… — говорил Димитрий. — Чем сильны против нас измаильтяне?[8] Конями! Чем побеждали вас ордынские цари? Конными ратями! Чем сильны среди славян и других народов рыцари немецкие? Конным своим железным строем! Твоя же сила, князь великий, в пешей рати. Конная сила быстрая, тяжелая, да нестойкая. Налетит, словно солома прогорит, — и нет ее. А в пешей рати каждый мужик у тебя воин. Русская пешая сила надежна. Русские леса — твои крепости, поля — непроходимые подступы, реки — стены, и сколько ни клюют вас конные воины, что птицы зерно, — склевать не смогут. Сила страны твоей во всенародной пешей обороне. Когда тебе, царь Иоанн, придется вставать в оборону своей земли, пусть с тобой подымаются все князья и все города, единым махом безотказно. Князья и города должны быть под твоей державой без своеволья. Утверждай свою державу, государь, утвердишь и силу. Если силен другой князь и сидит он в крепком своем городе, а к тебе не тянет — следи за ним. Как следить? Уж наверно у него есть недоброхоты. Ищи недоброхотов у врагов! На них обопрись, царь Иоанн! Опирайся на слабых, ищи слабых у твоих супостатов, переманивай к себе. А если у того князя есть дружина добрая — сделай так, чтобы та дружина мимо того малого князя на тебя бы прямо смотрела. Привлеки ее милостью, да величием, да правдой, да щедростью твоeй! Это твоя слава, а слава гремит издалека! Князь великий должен быть и славным.

Речи старика шелестели, словно ветер в сухой листве осеннего леса. В Италии логофет Димитрий насмотрелся на соперничество между собой городов и их князей, на их усобицы. Там и города и князья были только богатыми купцами, бессильными сами по себе. Они и нанимали наемников, щедро платили им за верность, за золото покупая их кровь… Отчаянные итальянские кондотьеры, грубые, пивом и вином налитые германские ландскнехты, буйные испанские наемники, суровые, нищие швейцары дрались по всей Италии за того, кто им платил больше, истребляли вино, мясо, хлеб своих хозяев, насиловали женщин, пока удар меча другого такого же купеческого наймита или полуфунтовая пуля из неуклюжего аркебуза не валила их в землю… Наемная сила — не сила! Только земля сила. Плати землею твоим бедным людям, князь Иоанн, и ты будешь непобедим!

И старый Димитрий рассказывал о железных римских легионах, которые и пешие не боялись варварских конников Африки, Азии, Аравии.

Римские легионы дрались не за славу вождя и не за того, кто им больше платил.

Римские легионеры дрались за то, что является самым крепким, самым устойчивым и надежным для жизни: за землю, за дом на ней, за возможность своего хозяйства… Римские солдаты за свои походы, за победы, за пролитую кровь получали землю и в Риме и в завоеванных провинциях. Земля вязала железные строи легионов, давала им силу.

Тихи, но мудры были речи старого византийца, плоды тысячелетнего ромейского опыта. Ни короли Европы, ни папа Римский, ни итальянские князьки-банкиры не могут добиться прочного единства в своих странах, не могут одолеть земельных феодалов Севера, не могут проникнуть властью в массу народа, увлечь за собой его живую толщу.

Мучительная мысль о таком недостижимом единстве скоро пронзит мозг и сердце худого, язвительного флорентийского историка, советника герцога Лоренцо Великолепного — Никколо Макиавелли, станет мировой темой литературы, загремит на скамьях университетов, рождая бесконечные дискуссии. А в московских тайных беседах у постели византиец сразу прокладывал прямой путь к тому, как увязанной с землей народной силой создать прочное единое государство, чтобы именно в возможности бесконечного, беспредельного расширения своей земли Московское государство получило бы вечную новую возможность своего роста и народного богатства.

И тогда Москва, по образцу Рима, создавала бы прикрепленного к земле мелкого и потому безопасного для власти, поместного хозяина, который управлял своим поместьем, отчетливо и умно сочетая свою административную свободу с обязанностью перед государством. Свободен был в своих действиях поместный хозяин, который правил землей, отвечал за нее перед государством; свободны были и крестьяне, которые обрабатывали эту землю и могли уйти на новое место… И к ним обоим — поравненным пред государством — к хозяину-администратору и к крестьянину-земледельцу обращалось государство в минуты своей крайней нужды, опасности чужого нашествия.

— Вставайте, собирайтесь конно, людно, оружно! Сами защищайте прежде всего вашу землю. Земля — общий, источник вашей жизни.

Интересы государства и таких новых земельных ячеек-хозяйств требовали, чтобы они держались поближе к Москве, не отходили бы от нее далеко. Но при охоте, по нужде, отдельные смелые и предприимчивые люди могли за свой собственный страх идти вперед и вперед… И то и дело срывался со своего места то князь-помещик, по купец-промышленник, то крестьянин-землероб, то святой подвижник-монах и уходили все дальше в ухожаи — в дальние места, на Дон, к верховьям Камы, за Каменный пояс — за Урал, в волжские степи, где смело садились на землю казаки, пахавшие свое поле с саблей у пояса, чтобы отбивать кочевников.

— Твоя сила — земля, царь Иоанн! — говорил Димитрий. — Сила народа, живущего на ней! Твоя крепость — земля! Строй на ней сильные города, укрепленные стенами, строй монастыри. А самой сильной крепостью, где будут сидеть твои люди веры и власти, должна быть одна твоя Москва, и ее стены должны быть крепче всех других стен.

— Я старик, смерть моя близка, — шелестел Димитрий. — Но только я закрою глаза, и опять передо мной мой великий город: на высоком берегу, с трех сторон окруженный водой, стоит Царьград. Высокие стены с двадцатью восемью воротами охраняют его. На высоком каменном мысу семь холмов. Великий Дворец стоит у самого моря, а дальше, все выше и выше, белеет мрамор построек, под медными крышами… Золотом блестят купола церквей. Царь Иоанн, построй себе такой город в крепких стенах. Ты можешь! Ты — счастливее нас. Мы были подобны малому саду на тучной земле, который хозяин тесно засадил множеством разных растений. Мы гибли от нашего изобилия. Мы все стали сильными, и слишком много распрей подымалось среди нас. А ты — свободен! Ты можешь быть один. Перед тобой бесконечные земли. У тебя народ верный и могучий. Возьми главное из того, что знаем мы — самое красивое, самое мудрое, все остальное брось… В твоей стране просияет правда, еще не искаженная многословными учениями. Ты сделаешь страну свою великой.

Глава 3. Забота строительная

Старик Димитрий вскоре умер, в Москве началась великая стройка. Еще до приезда Софьи стали было русские мастера Кривцов и Мышкин строить каменный собор Успения, но не сумели, и здание рухнуло. Завалилось! Развалины собора быстро разбил машинами и убрал зодчий Родольфо дельи Альберти, родом из Болоньи, которого по настоянию Софьи вывез в Москву московский посол Семен Толбухин.

Гремела по всей Италии слава и зодчего — мессира Родольфо Фиоравенти, которого потом на Москве прозвали Аристотелем. Это в Риме он снял тяжелые колонны языческого храма богини мудрости Минервы и перенес их в Ватикан для христианского храма. В Болонье он передвинул тяжелую башню делла Мациони высотой в 12 метров на расстояние в 35 футов. Его знали и Неаполь, и Милан. Знала и Венгрия, где он строил мост через Дунай. Его к себе в Константинополь звал и турецкий султан, но великий зодчий Родольфо предпочел Москву.

Со своим сыном Андреем и учеником Пьетро двинулся туда шестидесятилетний Родольфо, и в бревенчатой палате он преклонил колено перед Софьей. Он был в черном узком платье, с золотой цепью на груди, в бархатном берете на седых длинных волосах. Родольфо показался Софье видением ее молодости..

— Мессир Родольфо, — сказала Софья, — построй нам каменную церковь! Сделай так, чтобы Кремль был бы прекрасен, как Константинополь.

Сквозь слюдяное окно покоя великой княгини врывалось январское солнце, пятна лежали на красном ковре, застилавшем деревянный пол. Итальянцы-мастера слушали и смотрели на великую княгиню почтительно, с оттенком сожаления: и как эта женщина добровольно поехала в страну, где такая грязь, снега, вьюги, черный Кремль! Ведь здесь положительно невозможно носить длинноносую бархатную обувь!

— Я зодчий, но я художник, василисса! — с поклоном отвечал седой Родольфо. — Позволь мне сперва посмотреть, какова эта страна, каковы здесь люди, как они сами строили здесь, о чем они мечтали, когда строили. И тогда я найду то, что им надо, и пленю их же искусством. У них мы должны учиться, чтобы превзойти их же. И они помогут мне сделать, что надо. По весне, когда пахли распускающиеся тополя и березки, по дорогам, где еще лежал, словно шкуры, синий сквозистый снег, мессир Родольфо съездил во Владимир, посмотрел там собор Успения, который заложил когда-то князь Андрей Боголюбский. Единым махом поднялось ввысь огромное белое строение, увенчанное пятью куполами, с широкими золочеными крестами. Сине-золотые, багряно-желтые стлались по стенам внутри его росписи, перламутрово-свежие, хотя уже около трех веков пронеслось в этих высоких сводах.

Огрузнув впечатлениями, Родольфо стал строить Успенский собор в Кремле. И как вдохновительна для его творчества оказалась эта бедная, свободная, открытая всему доброму, могучая земля! Легки были голубоватые дали, нежен зеленый пух лесов, серебром звенели жаворонки в синем небе, ничто не стесняло, не давило творчества художника… Рядом с художником не было другого, трудного человеческого дыхания; не с кем было состязаться, не с кем было спорить, и древние семена эллинской красоты взошли здесь невозбранно во всей их силе…

Архитектор сам показывал русским рабочим и мастерам, как месить глину, как ее обжигать, чтобы надежны, плотны и легки были кирпичи, выработал форму кирпича. Показывал, как надо растворять известь в твориле, чтобы кладка была так прочна, что сам кирпич скорей лопнет, не выдержав груза веков, но известковые швы останутся целы. И москвичи, с руками в мозолях от топоров, понимавшие тонко гармонию деревянных зданий, изумительно чувствовавшие, как сочетается стихия рубленого венца с вздымающимся над землей шатром, венчаемым резным князьком с конскими или медвежьими головами на воротах, с резными наличниками на окнах, с деревянными крыльцами, учились теперь искусству каменной архитектуры.

Окруженный толпой этих чутких дровяных зодчих, архитектор итальянец Родольфо выводил каменные своды, легкие и в то же время прочные, показывая им и совершенствуя их талантом то высокое искусство стройки, которое, зачавшись в солнечной Элладе, развилось в базиликах и храмах Италии и Рима.

От утра и до ночи бродил мессир Родольфо по лесам вокруг растущих стен Успенского собора, смотрел, как со всех сторон и за Москва-рекой свободно синеют леса, расстилаются луга и поля, как всходят, клубятся и тают в светлом небе белые облака. Слушал бодрые крики, голоса работных людей, скрип воротов, поднимающих на стены кирпичи, известковый раствор. Рождалась новая, неведомая пока жизнь!

На стройку часто жаловал сам великий князь Иван Васильевич. Так за тысячу лет до этого царь Юстиниан посещал стройку великой Софии Константинопольской, как это описал подробно Павел Силенциарий. Иван Васильевич и Софья, как Юстиниан и Феодора, оба накидывали холщовые плащи, а Софья повязывала голову белым платком.

Стоя на лесах собора, наблюдая за спорой работой, Софья перебрасывалась с мужем лишь отрывистыми замечаниями. Она не говорила на людях, она внутренне ликовала. В далекой лесной земле понемногу, медленно, но прочно возрастало то, что она так любила.

Через четыре года работы Успенский собор стал наконец во всей своей красоте — прочно, опертый на четыре могучие колонны. Фрески застлали стены и колонны переливным ковром. Пятиярусный иконостас заблестел золотой резьбой. Окаменевшей своей музыкой Успенский собор запечатлел стройные души создавших его людей.

И москвичам по душе пришлось новое строительное искусство. Бородатые мужики, отдыхая на лесах, аж дивились огромности форм, которые сами же создавали, испытывали радостную гордость, понимая полет ввысь мощных столбов, сияние золотых куполов, сходящихся, истончающихся в крест, словно тающих в небе, в облаках, в звонах дорогих колоколов, прозревали свои новые возможности.

За собором Успенским встал Благовещенский, потом Архангельский… Кремль рос, обстраивался, словно прирастал, и росла семья великого князя. Софья рожала и рожала детей — Федосью, Елену, Василия, Гавриила, Юрия, Димитрия, еще Федосью, Семена, Андрея, Евдокию…

А при новых соборах стало невозможным убожество старых стен Кремля, покосившихся в своих пряслах, подпертых инде бревнами, прокопченных дымом печей и пожаров, да кое-где и просто готовых рухнуть: драгоценные камни требуют себе оправы, и соборы требовали красивых каменных стен.

Было уже кому строить их. Византийцы, итальянцы и немцы стаями, как птицы на весеннем перелете, летели в Москву, где их ждали широкие возможности в работе. Въехал на Москву престарелый Иоанн Палеолог Рало, со всей семьей и его взрослые сыны с семьями же. Приехал константинопольский боярин Федор Ласкарие с сыном Димитрием. Приехал Петр Антоний, архитектор, с учеником Замантонием, приехал пушечный мастер Яков с женой, пушечник тоже Павел Дебосис, серебряник Христофор — грек — с двумя учениками, мастер Олберт из Любека, мастер Карл с учениками из Милана, мастер резных дел Райко — венецианец, грек Арганнагой, приехал капеллан белых чернецов Августинского ордена Иван Спаситель, что потом сложил духовный сан и женился на москвичке, приехал стенных дел мастер грек Мануил Ангел. Да много еще приехало их — славных мастеров палатных, каменных, стенных дел…

Вставали по одной башни Кремля — не в один день Москва строилась!.. Встала башня Свибловская, с тайниками да с подземными ходами, что построил Антоний Фрязин; за этой — башня над Боровицкими воротами, потом башня над воротами Константино-Еленинская. Марко Итальянец построил башню Фроловскую. Встала башня Беклемышевская, потом башня над воротами над рекой Неглинной — Собакина. Башни стали соединяться стенами, а тогда увидели, что старые дворцы в Кремле рушили красоту общего вида.

Пошла затем и стройка каменных палат по образцу Константинополя и Рима. Выросла Грановитая палата, сводчатая, расписанная. И удивительным теперь стало казаться не то, что начинались стройки, а то, как быстро они заканчивались, и то, что дальше уже нельзя, невозможно было не строить.

Кремль на холме, на остроге между Москва-рекой да Неглинной-рекой стал, как белокаменный, золотой да цветной остров среди моря деревянных изб Москвы, отделенный от них рекой Неглинной да канавой от Красной площади. Над Неглинной, над канавой стояли еще, стучали, шумели, работали день-деньской мельницы да торговали тысячи лавок и ларьков с разным товаром. И вышло от великого князя Ивана Васильевича Московского повеление:

— Снести напрочь вокруг Кремля все строения для того, чтобы не мешали бы они видеть его красоту, да еще, чтобы жестокие пожары московские не забрасывали туда своих головней и искр, убрать все лавки, дома, церкви, мельницы на 109 сажен вокруг новых стен Кремля.

И это было опять новое для Москвы: государство предъявляло свои особые, высшие права, показывало свою особую силу, несло высокую красоту. Заворчали впервые по Москве старики, что-де кто вокруг Кремля место расчищает — неправо дело творит… Беда-де это для всей земли! Стали ломать да валить вокруг Кремля церкви, нарушать старые кладбища. К чему? Кости-де мертвых, что там лежали, правда, вынуты, унесены на Дорогомилово, ну, а телеса-то тут остались, в земле, они разошлись в персть, в землю. И на тех-де перстяных местах нынче стала Софья-княгиня сады садить! Где престолы церковные стояли да жертвенники, ныне те места не огорожены, ино-де и собаки на то место ходят, да и всякий скот… Ох, к худу все это!

Глава 4. Забота новгородская

Росла, строилась Москва.

Особенно одолевали теперь Ивана Васильевича две заботы: Новгород Великий да Ордынское царство… Чего и Кремль строить, если тех забот не избыть!..

Господин Новгород Великий гвоздем сидел в груди Москвы, Ордынское царства охватывало собой всю русскую землю негасимым тревожным полымем вот уже близко триста лет.

И беды те надо было избыть так, чтобы ничего самим не потерять, чтобы еще крепче стать от этого. Решить сперва надо было дело с Господином Великим Новгородом, ввести его вольные земли накрепко в силу и оборону Москвы — тогда можно было бы переведаться и с ордынским царем.

А велики же земли были у Новгорода — и побережье у Варяжского моря, и на север к Студеному морю, и Заволочье; и к самому Каменному поясу — Уралу, к Вятке — Хлыновому… Да и Господин Великий Псков был с Новгородом одного поля ягода — он тоже не по душе был новой Москве.

На Москве государь сидит великий, а на Новгородской да на Псковской землях мужики вечем правят, с западными землями торгуют, сами они обыкли своими князьями ворочать, воли своей избыть никак не хотят. Уже однова Иван Васильевич ходил войной на Новгород Великий, перед тем как Софье прибыть на Москву. Московские рати с кличем; «Москва! Москва!» — уже громили новгородцев на реке Шелони. Уже посажены были туда московские великокняжьи наместники. Однако Новгород тогда разорен не был: это было бы разорением самой русской земли.

Иван Васильевич, отъезжая тогда от Новгорода, дал время новгородцам посмотреть, куда им идти, подумать, куда течет время… Не шевельнул он тогда ни грозной боярыни Новгородской Марфы Посадницы, ни всего ее рода Борецких, ни бояр, ни купцов новгородских… Новгород продолжал жить по старине, шумно и вольно, а вящие его люди втихомолку подумывали, как бы сыграть против Москвы, перейти под руку польского круля Казимира — тот был готов насулить новгородцам всяких вольностей.

— Опирайся, царь Иоанн, на слабых! Малые — твоя сила! — звенели и звенели по-прежнему слова старого Димитрия.

Мало-помалу Москва стала для новгородских меньших людей местом, где можно было искать управы на сильных, на бояр, на богатых. В Новгороде оставалось еще вече, звонил еще на Ярославовом дворе вечевой колокол, созывая новгородцев на народные собрания, однако вече давно уже перестало быть силой народа. На вече хозяйничали знатные, богатые, сильные да ловкие, обижали малых, а великий князь Московский стал держать в Новгороде суд и расправу, заступу за обиженных против сильных людей, против тайных и лукавых сторонников Казимира, против торговой ганзейской политики богатеев.

Через два года после приезда в Москву Софьи великий князь Московский снова побывал в Новгороде в зимнюю морозную пору, куда по легким санным дорогам с ним ходило и войско. Ставленник новгородской головки — вящих людей — Феофил встретил его с крестом у Софийского собора. В Новгороде заварились веселые пиры, великого князя чествовали новгородские сильные люди. А улицы, просили его разбирать свои дела с сильными людьми, выкладывали до последнего все, что творилось в Новгороде, обвиняли вящих людей в разорении.

— Они нам не судьи! — кричали новгородцы перед великим князем. — Они волки и хищники! Ты наша заступа! Ты нам судья!

Дело велось умной рукой. Великий князь Иван Васильевич опять отъезжал к себе на Москву, в Новгороде же начала быстро расти партия московских сторонников. Чтобы каша упрела — требовалось только ждать.

Прошло еще немного, и на Москву отправились многие люди новгородские в целом посольстве — прося уже прямого суда над новгородскими политиканами, которые и своевольничали и явно вели крамолу, питали измену. Одновременно с посольством прибыли и новгородские бояре, но они не сами ехали — их вызвала Москва: держать ответ в предъявленных обвинениях. Да еще приехали от Новгорода Великого прямые послы от всенародного веча Назар Подвойский и Захар и ударили челом великому князю Московскому.

— Государь, великий князь Иван Васильевич! — объявил дьяк веча Захар. — Господин Великий Новгород просит тебя быть не господином, а государем нашим!

Выходило, что новгородцы сами звали великого князя Московского править Новгородом! Люд новгородский прежде всего стремился к единству русских людей между собой, понимая, что только единство давало силу, а сила — надежду… От вящих людей надеи народу не было ни в чем, Князь Иван Васильевич тогда послал в Новгород богатыря боярина своего Федора Давыдовича спросить у новгородцев допряма:

— Через ваших послов — Назара да Захара — вы просите, чтобы великий князь Московский был бы у вас государем. А что же вы под этим разумеете? То ли, что вы мне крест целовать хотите, как единому вашему властителю, законодателю, судье? Или то, что хотите вы отдать мне, великому князю вашему, двор Ярославов, где собирается вече, чтобы там бы жили мои наместники? Чтобы вам других тиунов не знать и не привечать, кроме тех, которых я пошлю вам с Москвы?

Как от свечки в порохе, взорвался Новгород от прямого вопроса. Закипели страсти, выметнулось окончательно все наружу, что ещё оставалось затаенного в душах. Да, выходило, крепко зажали вече вящие люди! Сторонников Москвы брали в топоры, топили в Волхове и сами стали уж кричать открыто, что спасение-де только в Польше.

Московские послы стояли по домам в Новгороде, видели все, все слышали: по ночам к ним втихаря бегали с докладами обиженные… Шесть недель кипело вече, и шесть недель за событиями следил спокойный глаз Москвы. Наконец посла московского Федора Давыдовича новгородцы отпустили на Москву с такой грамотой:

«Кланяемся мы тебе, господину нашему, великому князю Московскому Ивану Васильевичу, а государем тебя не зовем. Твоему суду и твоим тиунам у нас не бывать. Двора тебе Ярославова не даём. А кто тебе такие речи говорил, будто мы тебя государем хотим, — тех казни за обман, ты тех людей знаешь. А мы же сами казним их лживых соратников!»

В бревенчатой палате Кремлевского дворца собрал тихий Иван Васильевич совет — митрополита, старца Геронтия, мать свою Марью Васильевну, супругу Софью Фоминишну, бояр, воевод, дьяков. Тут же присутствовали и представители новгородцев — Назар и Захар.

Скорбен стал Иван Васильевич перед великим этим советом. Неслыханное дело! Его, великого князя Московского, новгородцы ставят во лжеца место! Да не сами ли они посылывали на Москву послов, а теперь от своих же слов отпираются?

— Меня, великого князя, срамят! И на вече прямо кричат, что уйдут под Польшу! Что же сотворим?