Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Петр Николаевич Краснов

Екатерина Великая

Роман


ЕКАТЕРИНА II, императрица всероссийская (28 июня 1762 — 6 ноября 1796 г.). Её царствование — одно из замечательнейших в русской истории; и тёмные и светлые стороны его имели громадное влияние на последующие события, особенно на умственное и культурное развитие страны. Супруга Петра III, урождённая принцесса Ангальт-Цербстская (род. 24 апреля 1729), от природы одарена была великим умом, сильным характером; напротив, её муж был человек слабый, дурно воспитанный. Не разделяя его удовольствий, Екатерина отдалась чтению и скоро от романов перешла к книгам историческим и философским. Вокруг неё составился избранный кружок, в котором наибольшим доверием её пользовались сначала Салтыков, а потом Станислав Понятовский, впоследствии король польский. Отношения её к императрице Елизавете не отличались особенною сердечностью: когда у Екатерины родился сын, Павел, императрица взяла ребёнка к себе и редко дозволяла матери видеть его. 25 декабря 1761 г. умерла Елизавета; со вступлением на престол Петра III положение Екатерины стало ещё хуже. Переворот 28 июня 1762 г. возвёл её на престол. Суровая школа жизни и громадный природный ум помогли новой императрице и самой выйти из весьма затруднительного положения, и вывести из него Россию. Казна была пуста; монополия давила торговлю и промышленность; крестьяне заводские и крепостные волновались слухами о свободе, то и дело возобновлявшимися; крестьяне с западной границы бежали в Польшу. При таких обстоятельствах вступила Екатерина на престол, права на который принадлежали её сыну. Но она понимала, что сын сделался бы на престоле игрушкой партий, как Пётр II. Регентство было делом непрочным. Судьба Меншикова, Бирона, Анны Леопольдовны у всех была в памяти.
Проницательный взгляд Екатерины одинаково внимательно останавливался на явлениях жизни как дома, так и за границей. Узнав через два месяца по вступлении на престол, что знаменитая французская энциклопедия осуждена парижским парламентом за безбожие и продолжение её запрещено, Екатерина предложила Вольтеру и Дидро издавать энциклопедию в Риге. Одно это предложение склонило на сторону русской императрицы лучшие умы, дававшие тогда направление общественному мнению во всей Европе.
Осенью 1762 г. Екатерина короновалась и пробыла зиму в Москве. Летом 1764 г. подпоручик Мирович задумал возвести на престол Иоанна Антоновича, сына Анны Леопольдовны и Антона-Ульриха Брауншвейгского, содержавшегося в Шлиссельбургской крепости. Замысел не удался — Иоанн Антонович во время попытки к его освобождению был застрелен одним из караульных солдат; Мирович был казнён по приговору суда.
В 1764 г. князю Вяземскому, посланному усмирять крестьян, приписанных к заводам, велено было исследовать вопрос о выгоде вольного труда перед наёмным. Тот же вопрос предложен был вновь учреждённому Экономическому обществу. Прежде всего предстояло решить вопрос о монастырских крестьянах, принявший особенно острый характер ещё при Елизавете. Елизавета в начале своего царствования возвратила имения монастырям и церквам, но в 1757 г. и она, с окружавшими её сановниками, пришла к убеждению в необходимости передать управление церковными имуществами в светские руки. Пётр III приказал исполнить предначертание Елизаветы и передать управление церковными имуществами коллегии экономии. Описи монастырских имуществ производились при Петре III крайне грубо. При вступлении Екатерины II на престол архиереи подали ей жалобы и просили о возвращении им управления церковными имуществами. Она, по совету Бестужева-Рюмина, удовлетворила их желание, отменила коллегию экономии, но не оставила своего намерения, а только отложила его исполнение; она тогда же распорядилась, чтобы комиссия 1757 г. возобновила свои занятия. Приказано было произвести новые описи монастырским и церковным имуществам, но и новыми описями духовенство было недовольно; против них особенно восстал ростовский митрополит Арсений Мацеевич. В донесении к Синоду он выражался резко, произвольно толкуя церковно-исторические факты, даже искажая их, и делая оскорбительные для Екатерины сравнения. Синод представил дело императрице в надежде (как думает Соловьёв), что Екатерина и на этот раз выкажет свою обычную мягкость, надежда не оправдалась: донесение Арсения вызвало такое раздражение в Екатерине, какого не замечали в ней ни прежде, ни после. Она не могла простить Арсению сравнения её с Юлианом и Иудой и желания выставить её нарушительницей своего слова. Арсений был приговорён к ссылке в Архангельскую епархию, в Николаевский Корельский монастырь, а затем, вследствие новых обвинений — к лишению монашеского сана и пожизненному заточению в Ревеле.
Характеристичен для Екатерины следующий случай из начала её царствования. Докладывалось дело о дозволении евреям въезжать в Россию. Новая императрица сказала, что начать царствование указом о свободном въезде евреев было бы плохим средством успокоить умы; признать въезд вредным — невозможно. Тогда сенатор князь Одоевский предложил взглянуть, что написала императрица Елизавета на полях такого же доклада. Екатерина потребовала доклад и прочла: «от врагов Христовых не желаю корыстной прибыли». Обратясь к генерал-прокурору, она сказала: «Я желаю, чтоб это дело было отложено».
Увлечение числа крепостных крестьян посредством громадных раздач фаворитам и сановникам населённых имений, утверждение крепостного права в Малороссии всецело ложатся тёмным пятном на память императрицы. Не следует, однако, упускать из виду, что малоразвитость русского общества сказывалась в то время на каждом шагу. Так, когда Екатерина задумала отменить пытку и предложила эту меру Сенату, сенаторы высказали опасение, что в случае отмены пытки никто, ложась спать, не будет уверен, жив ли он встанет поутру. Поэтому Екатерина, не уничтожая пытки гласно, разослала секретное предписание, чтобы в делах, где употреблялась пытка, судьи основывали свои действия на десятой главе Наказа, в которой пытка осуждена как дело жестокое и крайне глупое. В начале царствования императрицы Екатерины возобновилась попытка создать учреждение, напоминавшее Верховный тайный совет или заменивший его Кабинет, в новой форме, под именем постоянного совета императрицы. Сочинителем проекта был граф Панин. Генерал-фельдцейхмейстер Вильбоа написал императрице: «Я не знаю, кто составитель этого проекта, но мне кажется, как будто он, под видом защиты монархии, тонким образом более склоняется к аристократическому правлению». Вильбоа был прав; но Екатерина и сама понимала олигархический характер проекта. Она его подписала, но держала под сукном и он никогда не был обнародован. Таким образом, идея Панина о совете из шести постоянных членов осталась одною мечтой; частный совет императрицы всегда состоял из сменяющихся членов. Зная, как переход Петра III на сторону Пруссии раздражил общественное мнение, Екатерина приказала русским генералам соблюдать нейтралитет и этим способствовала прекращению войны.
Внутренние дела государства требовали особенного внимания: более всего поражало отсутствие правосудия. Екатерина по этому поводу выражалась энергично: «лихоимство возросло до такой степени, что едва ли есть самое малое место правительства, в котором бы суд без заражения сей язвы отправлялся; ищет ли кто место — платить; защищается ли кто от клеветы — обороняется деньгами; клевещет ли кто на кого — все хитрые происки свои подкрепляет дарами». Особенно поражена была императрица, узнав, что в пределах нынешней Новгородской губернии брали с крестьян деньгами за приведение их к присяге на верность ей. Такое положение правосудия заставило Екатерину созвать в 1766 г. комиссию для издания Уложения. Этой комиссии императрица вручила Наказ, которым она должна была руководствоваться при составлении Уложения. Наказ был составлен на основании идей Монтескье и Беккарии. Дела польские, возникшая из них первая турецкая война и внутренние смуты приостановили законодательную деятельность Екатерины до 1775 г.
Польские дела вызвали разделы и падение Польши: по первому разделу 1773 г. Россия получила нынешние губернии Могилёвскую, Витебскую, часть Минской, то есть большую часть Белоруссии. Первая турецкая война началась в 1768 г. и кончилась миром в Кучук-Кайнарджи, который был ратифицирован в 1775 г. По этому миру Порта признала независимость крымских и буджакских татар; уступила России Азов, Керчь, Еникале и Кинбурн; открыла русским кораблям свободный ход из Чёрного моря в Средиземное; даровала прощение христианам, принявшим участие в войне; допустила ходатайство России по делам молдавским.
Во время первой турецкой войны в Москве свирепствовала чума, вызвавшая чумной бунт; на востоке России разгорелся ещё более опасный бунт, известный под названием Пугачёвщины. В 1770 г. чума из армии проникла в Малороссию; весною 1771 г. она появилась в Москве; главнокомандующий (по-нынешнему — генерал-губернатор) граф Салтыков оставил город на произвол судьбы. Отставной генерал Еропкин принял на себя добровольно тяжёлую обязанность охранять порядок и предупредительными мерами ослабить чуму. Обыватели не исполняли его предписаний и не только не сжигали одежды и белья с умерших от чумы, но скрывали самую смерть их и хоронили на задворках. Чума усиливалась: в начале лета 1771 г. ежедневно умирало по 400 человек. Народ в ужасе толпился у Варварских ворот перед чудотворной иконой. Зараза от скучивания народа, конечно, усиливалась. Тогдашний московский архиепископ Амвросий,[1] человек просвещённый, приказал снять икону. Немедленно распространился слух, что архиерей заодно с лекарями сговорился морить народ. Обезумевшая от страха невежественная и фанатическая толпа умертвила достойного архипастыря. Пошли слухи, что мятежники готовятся зажечь Москву, истребить лекарей и дворян. Еропкину с несколькими ротами удалось, однако, восстановить спокойствие. В последних числах сентября в Москву прибыл граф Григорий Орлов, тогда самое близкое лицо к Екатерине, но в это время чума уже ослабевала и в октябре прекратилась. От этой чумы в одной Москве погибло 130 000 человек.
Пугачёвский мятеж подняли яицкие казаки, недовольные переменами в их казацком быту. В 1773 г. донской казак Емельян Пугачёв принял имя Петра III и поднял знамя бунта. Екатерина поручила усмирение мятежа Бибикову, который сразу понял сущность дела; важен не Пугачёв, сказал он, важно общее неудовольствие. К яицким казакам и к бунтовавшим крестьянам присоединились башкиры, калмыки, киргизы. Бибиков, распоряжаясь из Казани, двинул со всех сторон отряды в места более опасные; князь Голицын освободил Оренбург, Михельсон — Уфу, Мансуров — Яицкий городок. В начале 1774 г. бунт стал утихать, но Бибиков умер от изнеможения и мятеж разгорелся вновь: Пугачёв овладел Казанью и перебросился на правый берег Волги. Место Бибикова занял граф П. Панин, но не заменил его. Михельсон разбил Пугачёва под Арзамасом и загородил ему путь к Москве. Пугачёв бросился на Юг, взял Пензу, Петровск, Саратов и везде вешал дворян. Из Саратова он двинулся к Царицыну, но был отбит и под Чёрным Яром снова был разбит Михельсоном. Когда к войску прибыл Суворов, самозванец чуть держался и был вскоре выдан своими сообщниками. В январе 1775 г. Пугачёв был казнён в Москве.
С 1775 г. возобновилась законодательная деятельность Екатерины II, вполне, впрочем, и перед тем не прекращавшаяся. Так, в 1768 г. упразднены были коммерческий и дворянский банки и учреждён так называемый ассигнационный, или разменный, банк. В 1775 г. прекращено было существование Запорожской Сечи, и без того клонившейся к падению. В том же 1775 г. начато преобразование провинциального управления. Издано было учреждение для управления губерниями, которое вводилось целых двадцать лет: в 1775 г. оно началось с Тверской губернии и кончилось в 1796 г. учреждением Виленской губернии. Таким образом, реформа провинциального управления, начатая Петром Великим, выведена была Екатериной из хаотического состояния и закончена ею. В 1776 г. она повелела в прошениях слово  р а б  заменить словом  в е р н о п о д д а н н ы й.
К концу первой турецкой войны получил особенно важное значение Потёмкин, стремившийся к великим делам. Вместе со своим сотрудником Безбородко он составил проект, известный под названием греческого. Грандиозность этого проекта — разрушив Оттоманскую Порту, восстановить Греческую империю, на престол которой возвести Константина Павловича — понравилась Екатерине. Противник влияния и планов Потёмкина, граф Н. Панин, воспитатель цесаревича Павла и президент коллегии иностранных дел, чтобы отвлечь императрицу от греческого проекта, поднёс ей в 1780 г. проект вооружённого нейтралитета. Вооружённый нейтралитет имел целью оказать покровительство торговле нейтральных государств во время войны и направлен был против Англии, что было невыгодно для планов Потёмкина. Преследуя свой широкий и бесполезный для России план, Потёмкин подготовил крайне полезное и необходимое для России дело — присоединение Крыма.
В Крыму, с признания его независимости, волновались две партии — русская и турецкая. Их борьба дала повод занять Крым и Кубанскую область. Манифестом 1783 г. объявлено присоединение Крыма и Кубанской области к России. Последний хан Шагин-Гирей отправлен был в Воронеж; Крым переименован в Таврическую губернию; набеги крымцев прекратились. Предполагают, что вследствие набегов крымцев Великая и Малая Россия и часть Польши с XV в. до 1783 г. лишилась от трёх до четырёх миллионов народонаселения: пленников обращали в рабов, пленницы наполняли гаремы или становились, как рабыни, в ряды женской прислуги. В Константинополе у мамелюков кормилицы, няньки были русские. В XVI, XVII и даже в XVIII вв. Венеция и Франция употребляли закованных в кандалы русских рабов, купленных на рынках Леванта, в качестве работников на галерах. Благочестивый Людовик XIV старался только о том, чтобы эти рабы не оставались схизматиками. Присоединение Крыма положило конец позорной торговле русскими рабами. Вслед за тем Ираклий II, царь Грузии, признал протекторат России.
1785 год ознаменован двумя важными законодательными актами: Жалованной грамотой дворянству и городовым положением. Устав о народных училищах от 15 августа 1786 г. осуществлён был только в малых размерах. Проекты об основании университетов в Пскове, Чернигове, Пензе и Екатеринославе были отложены. В 1783 г. основана была Российская академия для изучения родного языка. Основанием институтов положено было начало образованию женщин. Учреждены воспитательные дома, введено оспопрививание, снаряжена экспедиция Палласа для изучения отдалённых окраин.
Враги Потёмкина толковали, не понимая важности приобретения Крыма, что Крым и Новороссия не стоят потраченных на их устройство денег. Тогда Екатерина решила сама осмотреть вновь приобретённый край. Сопровождаемая послами австрийским, английским и французским, с громадной свитой, в 1787 г. она отправилась в путешествие. Архиепископ могилёвский, Георгий Конисский, в Мстиславе встретил её речью, которая славилась современниками как образец красноречия. Весь характер речи определяется её началом: «Оставим астрономам доказывать, что земля около солнца обращается: наше солнце вокруг нас ходит». В Каневе встретил русскую императрицу Станислав Понятовский, король польский; близ Кейдан — австрийский император Иосиф II. Он с Екатериной положил первый камень Екатеринослава, посетил Херсон и осмотрел только что созданный Потёмкиным Черноморский флот. Во время путешествия Иосиф замечал театральность в обстановке, видел, как наскоро сгоняли народ в якобы строящиеся селения; но в Херсоне он увидел настоящее дело — и отдал справедливость Потёмкину.
Вторая турецкая война при Екатерине II ведена была, в союзе в Иосифом II, с 1787 по 1791 г. В 1791 г., 29 декабря, заключён был мир в Яссах. За все победы Россия получила только Очаков да степь между Бугом и Днепром. В то же время шла, с переменным счастьем, война со Швецией, объявленная Густавом III в 1789 г. Она окончилась 3 августа 1790 г. Верельским миром, на основании status quo.
Во время второй турецкой войны произошёл переворот в Польше: 3 мая 1791 г. обнародована была новая конституция, что повело ко второму разделу Польши в 1793 г., а затем и к третьему в 1795 г. По второму разделу Россия получила остальную часть Минской губернии, Волынь и Подолию, по третьему — Гродненское воеводство и Курляндию. В 1796 г., в последнем году царствования Екатерины, граф Валериан Зубов, назначенный главнокомандующим в походе против Персии, покорил Дербент и Баку; успехи его остановлены были смертью императрицы. Последние годы царствования Екатерины II омрачились, с 1790 г., реакционным направлением. Тогда разыгралась французская революция, и с нашей домашней реакцией вступила в союз реакция общеевропейская, иезуитско-олигархическая. Агентом и орудием её был последний любимец Екатерины князь Платон Зубов, вместе с братом, графом Валерианом. Европейской реакции хотелось втянуть Россию в борьбу с революционной Францией — борьбу, чуждую прямым интересам России. Екатерина говорила представителям реакции любезные слова и не давала ни одного солдата. Тогда усилились подкопы под трон её: возобновились обвинения, что она незаконно занимает престол, принадлежащий Павлу Петровичу. Есть основание предполагать, что в 1790 г. готовилась попытка возвести Павла Петровича на престол. С этой попыткой, вероятно, соединена высылка из Петербурга принца Фридриха Вюртембергского. Домашняя реакция тогда же обвиняла императрицу якобы в чрезмерном свободомыслии. Основанием обвинения служило, между прочим, дозволение переводить Вольтера и участие в переводе «Велизария», повести Мармонтеля, которую находили антирелигиозной, ибо в ней не указано различия между добродетелью христианской и языческою.
Екатерина состарилась, прежней отважности и энергии почти не было и следа — и вот, при таких обстоятельствах, в 1790 г. является книга Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву» с проектом освобождения крестьян, как бы выписанным из выпущенных статей её Наказа. Несчастный Радищев был наказан ссылкой в Сибирь. Может быть, эта жестокость была результатом опасения, что исключение из Наказа статей об освобождении крестьян сочтут за лицемерие со стороны Екатерины. В 1792 г. посажен в Шлиссельбург Новиков, столь много послуживший русскому просвещению. Тайным мотивом этой меры были сношения Новикова с Павлом Петровичем. В 1793 г. жестоко потерпел Княжнин за свою трагедию «Вадим». В 1795 г. даже Державин подвергся подозрению в революционном направлении за переложение восьмидесяти одного псалма, озаглавленное «Властителям и Судьям». Так кончилось поднявшее национальный дух просветительное царствование Екатерины Второй, этого великого мужа. Несмотря на реакцию последних лет, название просветительного останется за ним в истории. С этого царствования в России начали сознавать значение гуманных идей, начали говорить о праве человека мыслить на благо себе подобных.[2]
Литература. Труды Колотова, Сумарокова, Лефорта — панегирики. Из новых более удовлетворительно сочинение Брикнера. Очень важный труд Бильбасова не окончен; по-русски вышел всего один том, по-немецки два. С. М. Соловьёв в XXIX томе своей «Истории России» остановился на мире в Кучук-Кайнарджи. Иностранные сочинения Рюльера и Кастера не могут быть обойдены только по незаслуженному к ним вниманию. Из бесчисленных мемуаров особенно важны мемуары Храповицкого (лучшее издание — Н. П. Барсукова). См. новейшее сочинение Waliszewski: «Le Roman d\'une imperatrice». Чрезвычайно важны издания Императорского Исторического общества.
Энциклопедический словарь. Изд. Брокгауза и Ефрона. т. XI Б, СПб., 1894


От автора

Екатерина Великая!.. Подлинно была она  в е л и к а я  во всех своих замыслах, работах и творческом размахе на всём протяжении своей сравнительно долгой жизни, из коей половину — тридцать четыре года — она просидела на престоле Всероссийском. Она продолжала дело Петра Великого, она использовала тихую, мирную, благостную, малозаметную, но какую большую культурную работу Императрицы Елизаветы Петровны и блестяще закончила для России её XVIII век. Пётр прорубил окно в Европу — Екатерина на месте окна устроила широко раскрытые двери, в которые входило в Россию всё передовое, разумное, мудрое, что было в Западной Европе. Она завоевала тёплый, благодатный Юг и из единоплемённого, Северного Русского, Московского Царства сделала Государство Российское, равно владеющее дарами Севера и Юга с сотней племён и наречий, шагнула за пределы океанов Ледовитого и Великого, и Северная Азия преклонилась перед нею.

Административный и политический ум и опыт, ясная прозорливость полководца, широкие — кажущиеся современникам фантастическими — планы, которые она проводит в жизнь, литературный и публицистический таланты, отточенная мысль в письмах и рескриптах, обаятельный характер, красота телесная — всё соединилось в ней, чтобы блистать на протяжении полувека. Следы её творчества рассеяны по двум материкам Старого Света, и нет уголка Российской земли, где не было бы «построенного при Екатерине»… Какие люди её окружали, или, вернее, какими людьми она себя окружала!.. Каждое имя — эпоха, каждое — талант, гений!.. Суворов, Румянцев, Спиридонов, Потёмкин, Бецкий, Державин, Крылов, Фонвизин и т. д. и т. д.

Она стояла на такой высоте, что казалась недосягаемой, а была так легко доступна. Её превозносили, её славословили и воспевали… Ей завидовали, на неё клеветали, и сплетня старалась закидать её грязью. У неё было много друзей, ещё больше врагов.

Чтобы изобразить Екатерину Великую так, как она есть, — дать литературный её портрет, мне понадобилось бы по меньшей мере  в о с е м ь  таких книг, как эта. С какою радостью написал бы я их, но…

Мы живём в тяжёлое время. Издать и продать восемь томов о Екатерине в нашем жутком изгнанническом плену невозможно. И как это ни тяжело и ни обидно — писателю приходится теперь считаться с условиями книжного рынка.

Я  д а ю  т о л ь к о  о д н у  с т о р о н у  ж и з н и  Е к а т е р и н ы  В е л и к о й  —

Её роман.

Роман, где  г е р о е м — Е к а т е р и н а  А л е к с е е в н а,  а  г е р о и н е й — Р о с с и я…  Та Россия, которую она полюбила со всею страстностью своей не женской, но мужской натуры, обладания которой добивалась и всех соперников своих устраняла с холодною жестокостью.

Потому я и считаю, что наиболее точное определение моему двухлетнему труду будет — р о м а н.



П. Н. Краснов Дер. Сантени 19 февраля 1935 года

I

К 1795 году Иван Васильевич Камынин достиг большого благополучия. Он был действительным статским советником. Он не попал в вельможи — об этом, впрочем, он никогда и не мечтал, — у него не было, как у Разумовских или Строгановых, великолепных усадеб и дворцов, но он был прекрасно устроен на полном покое в одном из домиков китайской деревни в Царскосельском парке.

Снаружи — китайский дом — разлатая крыша с драконами вместо коньков по краям, крытая черепицей с глазурью, фарфоровый мостик, фуксии в пёстрых глиняных горшках, своеобразные двери и окна — внутри весь дворцовый комфорт того времени. Паркетные полы, красивые, в китайском стиле, обои, высокие изразцовые печи, выложенные кафельными плитками с китайским узором. Они солидно гудели в зимнюю стужу заслонками и дверцами, пели сладкую песню тепла и несли это тепло до самого потолка.

Придворные вышколенные лакеи, в неслышных башмаках и белых чулках, в кафтанах с орлёным позументом, обслуживали Камынина; из дворцовой кухни ему носили фрыштыки, обеды и вечерние кушанья, в каморке подле лакейской на особой печурке всегда был готов ему кипяток для чая или сбитня, из петергофской кондитерской раз в неделю ему привозили берестяные короба с конфетами, а с садов, огородов, парников и оранжерей поставляли цветы, фрукты, ягоды и овощи.

И часто в благодушные минуты Камынин говорил про себя словами Потёмкина из оды Державина «Фелица»:



А я, проспавши до полудня,
Курю табак и кофе пью;
Преображая в праздник будни,
Кружу в химерах мысль мою…





…Или в пиру я пребогатом,
Где праздник для меня дают,
Где блещет стол сребром и златом,
Где тысячи различных блюд,
Там славный окорок вестфальской,
Там звенья рыбы астраханской,
Там плов и пироги стоят,
Шампанским вафли запиваю.
И всё на свете забываю
Средь вин, сластей и аромат…



От такой жизни очень округлилось лицо у Ивана Васильевича, глаза заплыли прозрачным слоем жира, и было в них необычайное благодушие и кротость. После бурной жизни, проведённой в боях и путешествиях, в политической игре и подслуживании вельможам, он обрёл желанный покой. У него отросло порядочное брюшко, и по утрам, когда Государыни не было в Царском Селе, он и точно спал до полудня, а дни проводил в халате, то за письменным столом, за бумагами и книгами, то в глубоком и мягком кресле в дремотном созерцании мира.

Он подтягивался лишь в дни пребывания Её Величества в Царском Селе, потому что в эти дни могло быть, что ранним утром вдруг заскулит у входной двери государынина левретка, тонкая лапка заскребёт ногтями, пытаясь открыть дверь, и только распахнёт её на обе половинки Камынин — с утра в кафтане, в камзоле и в свежем парике, чисто бритый, — смелою поступью к нему войдёт сама Государыня.

Она в просторном утреннем платье, в чепце, свежая от ходьбы, оживлённая и бодрая.

— Здравствуй, Иван Васильевич, — ласково скажет она и сядет в глубокое кресло, услужливою рукой пододвинутое ей. — Ну, как дела? Продвигается твоя работа? Что ещё надумал? О чём пытать меня будешь? Что ещё тебе во мне непонятно?

Государыня пьёт у Камынина утренний кофе и перебирает с ним бумаги и старые письма.

Дело в том, что с высочайшего на то разрешения Иван Васильевич Камынин пишет книгу «Дух Екатерины Великой»…

II

Иван Васильевич ждёт к себе гостя. Этот гость лет на тридцать моложе Камынина. Август Карлович Ланбахер — немец по рождению, русский душою — по поручению Орлова лет десять тому назад был отвезён Камыниным за границу и вот вернулся теперь бодрый, энергичный, напитанный свободомыслящим заграничным духом, пытливым, ищущим, критикующим, желающим всё познать до дна и найти непременно истину. Он вошёл в Новиковский кружок вольных каменщиков, а теперь жаждал о многом и главное — о Государыне, хорошенько поговорить с Камыниным, которого ещё с совместной поездки за границу называл «учителем».

И вот в это прекрасное осеннее утро, когда воздух, казалось, был напоён терпким винным духом, так ароматно пахла увядающая листва, дворцовая, дорожная, разъездная карета проскрипела железными шинами по мокрому песку дороги, Камынин послал навстречу гостю лакея, и сам Август Карлович, весёлый, оживлённый, чистенький, точно полакированный заграничным лаком, влетел в прихожую, огляделся быстренько перед большим зеркалом в ясеневой жёлтой раме и очутился в пухлых объятиях Камынина.

— Садись, да садись же, братец, экий ты неугомонный. Устал, поди, с дороги.

— Постойте, учитель, дайте осмотреться. Как всё прекрасно тут, как оригинально!.. Ки-тай-ская деревня! Под Петербургом! И сколько уюта, тепла и прелести в ней. И вы!.. Вы всё тот же добрый, спокойный, тот уже уютный, милостивый, радушный учитель… Вот кому от природы дано франкмасоном быть. В вас всё такое… братское! И вы среди искусства… Это… Фрагонар?.. А это?.. Наш Левицкий!.. Какая прелесть!.. Что же, это всё она вам устроила?.. Милостивая царица, перед которой все здесь благоговеют… Мне говорили даже, что вы пишете. Пишете… О  н е й.

— Да, Август. Пишу. Долгом жизни моей почёл написать эту книгу.

Камынин подошёл к столу и раскрыл толстый брульон,[3] переплетённый в пёстрый с золотыми блёстками шёлк. Он открыл первую страницу. Там была в красивых косых и круглых завитках, как в раме, каллиграфски изображена надпись, вся в хитрых загогулинах. Пониже мелким прямым почерком было написано стихотворение.

— Вот видишь… «Дух Екатерины Великой». Я долго колебался, как лучше назвать — «Дух великой Екатерины» или «Дух Екатерины Великой»? Последнее мне как-то больше понравилось. А эпиграфом — стихи Вольтера, ей посвящённые, в русском переводе. Фернейский философ послал эти стихи Государыне в 1765 году в ответ на её приглашение в Петербург, на карусель, где девизом Государыни была «пчела» с надписью — «польза». Вот видишь:



Пчела, как в свете ты полезна…
Ты и страшна, ты и любезна;
Для блага смертных ты живёшь:
Ты пищу им, ты свет даёшь.
Но, коль и нравиться ты знаешь…
Мне тем достоинств прибавляешь…



— Та-ак, — протянул Ланбахер. — Так, так, так… — В его голосе не отразился тот восторг, который как бы излучался от всего Камынина. — И что же, учитель? Вся книга ваша в этом же духе тонкой лести?.. Как у старого льстеца Вольтера?.. И всё совершенно искренно? Неужели? Быть того не может!

— Ты что же, Август?.. Ты думал — продался учитель?.. На старости лет стал в череду придворных льстецов, за тёплый угол и сытый покой отдал правду? Поёт небожительницу?

Ланбахер задумался. Он сел в глубокое кресло против Камынина и сказал тихим голосом.

— Учитель, позвольте задать вам несколько вопросов. Это то, что меня волновало за границей, когда мне приходилось говорить там о русских делах и о… Государыне… Я много слышал… Приехал сюда и задумался. Вчера в Эрмитаже… Потом объехал весь Петербург… Какой блеск, какая красота! Смольный, Потёмкинский дворец с его садами, прудами и озёрами — вся эта сказочная роскошь Петербурга — это не пыль в глаза, чтобы глаза не видели, чего не надо? Блестящий, изумительный, великолепный занавес, произведение тончайшего искусства, — а за ним грязный сарай, полный мертвечины, гниющих костей и всяческой мерзости. Гроб повапленный… так казалось мне. Так думаю и теперь. Вы позволите всё сказать, что слышал и что сам продумал?

— Говори, если начал. Говори, договаривай. Молодо — зелено… И мы когда-то так думали, колебались и сомневались. Только знание побеждает сомнение…

— Так вот… Какое прекрасное начало царствования… «Наказ». Каждое слово дышит «L\'esprit des lois» Монтескье…[4]

— Верно, верно, Август. Государыня эту книгу называет молитвенником своим. Не расстаётся с нею.

— В «Наказе» мысли из «Essai sur les moeurs et l\'esprit des nations» Вольтера[5] и из «Анналов» Тацита… Всё это такое передовое, такое — я бы сказал — европейское!.. И мы ждали…  О с в о б о ж д е н и я  к р е с т ь я н!  Воли рабам! Она же говорила, что «отвращение к деспотизму верным изображением практики деспотических правлений» внушено ей чтением Тацита. Мы ждали отказа от самодержавия, создания представительного народного правления, будь то по старорусскому укладу вече, или там Земский собор, или по образцу английскому — парламент. И мы ждали от неё великого света с востока, и вместо того…

— А, Боже мой, Август… Одно, как говорит она, «испанские замки» мечтаний, другое — труд, правление. Да народ-то русский созрел для таких реформ?.. Не делала она опытов, не пыталась и дальше идти по намеченному пути? Она показала свой «Наказ» ряду лучших передовых людей. «Наказ» испугал их. В нём видели такое резкое уклонение от старых порядков, такую ломку, какой и Пётр Великий не делал. Никто не соглашался на освобождение крестьян. Отмена пытки казалась невозможной. Пришлось сократить и переделать «Наказ». Государыня, однако, не остановилась перед препятствиями. Ты знаешь, слыхал, конечно, о созыве в 1767 году Комиссии о сочинении нового уложения… Были собраны представители от дворян, горожан, государственных крестьян, депутаты от правительственных учреждений, казаки, пахотные солдаты, инородцы… Пятьсот семьдесят четыре человека собралось в Москве. Какого тебе Земского собора ещё надо! Собрался подлинный российский парламент. И что же? О России они думали? Нет! О России она одна думала. Там думали только о себе, свои интересы отстаивали, свои выгоды защищали. Дворянство требовало, чтобы только оно одно могло владеть крепостными людьми, требовало своего суда, своих опекунов, свою полицию, права на выкурку вина, на оптовую заграничную торговлю. Оно соглашалось на отмену пытки, но только для себя… Купцы тянули к себе. Крестьянство…

— Ну что же крестьянство?.. Что же оно? В этом-то весь смысл…

— Что говорить о нём! Чай, и сам знаешь… За границей очень много об этом писали. Крестьянство ответило — Пугачёвым… Пугачёв освободил крестьян, и они показали, на что способен народ без образования, но с волей. Пугачёв подарил народу — иначе он не мог поступить, как должна была бы поступить и Государыня, если бы сейчас вздумала бы освобождать крестьян, — подарил земли, воды, леса и луга безданно и беспошлинно. Он призывал уничтожить все ненавистные заводы и истреблять дворян. «Руби столбы — заборы повалятся», — писал он. Столбы рушились на совесть. Тысячи дворян, помещиков были повешены. Пугачёв приказывал: «Кои дворяне в своих поместьях и вотчинах находятся, оных ловить, казнить и вешать, а по истреблении оных злодеев-дворян всякий может восчувствовать тишину и спокойную жизнь, кои до века продолжаться будут…» Вот что такое народная воля без просвещения! И Государыня как ещё это поняла! На пугачёвский бунт она ответила — Комиссией о народных училищах, главными народными училищами, специальными школами и прочая, и прочая. Ты посмотри-ка теперь, сколько стало образованных и просвещённых людей в России, и теперь уже нет надобности, как тебя, посылать учиться за границу — своё имеем, и очень даже неплохое… Вот с чего начала она — волю крестьянам!..

— Да… Может быть… Если только это правда…

— Как — правда?.. Ужели ты думаешь, я лгу?..

— Нет, учитель, я того не думаю… Но везде, где Государыня, — много шума, треска, разговора, а много ли дела?.. Прости — даже есть ложь, ей для заграницы и для большого народа нужная. Возьмём её манифесты. В своих манифестах о вступлении на престол Государыня пишет, что она отняла престол от мужа «по единодушному желанию подданных». Да где же это единодушное желание подданных? В чём оно выразилось? Она постоянно играет словом «народ». «Намерения, с которыми мы воцарилися, не снискание высокого имени освободительницы российской, не приобретение сокровищ… не властолюбие, не иная какая корысть, но истинная любовь к отечеству и всего народа, как мы видели, желание нас побудило принять сие бремя правительства…» И всё в таком же роде… Что же это такое?.. Обман? Желание укрыться за народ?

— Странные вы люди, российские недоучки, профессорами думающие быть… Если Государыня пишет от себя, от своего имени… О!.. Как вы недовольны!.. Какие громы и молнии мечете!.. Самодержавие!.. Ежели напишет она от имени народа… Как можно?.. А кто её уполномочил на это?.. А где же этот народ?.. Видал ты в России народ?.. Знаешь ты народное мнение?.. Народное мнение — это Пугачёв!.. Она материнским своим сердцем, своим знанием России и своею любовью к России угадала, что и как нужно написать.

— Учитель, я думаю иначе… Она писала это для иностранцев…

— Для иностранцев?.. Бога ты побойся, Август… На что ей сдались эти иностранцы?

— А, нет!.. Она любила-таки писать Вольтеру и Дидероту, лицом себя им показывала… Она и писатель, и драматург. Зачем же это-то?..

— Боже мой!.. Боже мой!.. Благодаря ей быть писателем, быть актёром в России стало не зазорно… Сама Государыня пишет!..

— Да она, говорят, неграмотна.

— Говорят!.. Говорят! Говорят, что кур доят и что коровы яйца несут. Её статьи во «Всякой всячине», её пьесы полны ума и тонкого блеска. Неграмотна? Да так ли мы все-то грамотны?.. Ещё недавно она так мило сказала своему секретарю Грибовскому, подавая для исполнения собственноручно написанную записку: «Ты не смейся над моей русской орфографией. Я тебе скажу, почему я не успела её хорошенько узнать. По приезде моём в Россию я с большим прилежанием начала учиться русскому языку. Тётка Елизавета Петровна, узнав об этом, сказала моей гофмейстерине: „Полно её учить, она и без того умна“. Таким образом могла я учиться русскому языку только из книг без учителя, и это самое причиною, что я плохо знаю правописание…».

— Да, всё это так… всё может быть, но у меня есть и ещё один вопрос, и очень деликатный. Вопрос, который особенно страстно обсуждается, и в нём у нас там разномыслия нет.

— Постой, Август. Ежели вопрос тот серьёзный, о нём — потом. В столовой звенят посудой. И как аппетитно оттуда пахнет. Позавтракаем, погуляем и тогда и на твой деликатный вопрос ответим со всей искренностью и правдою.

Камынин обнял за талию Ланбахера и повёл его в столовую, декламируя нараспев:



Там славный окорок вестфальской,
Там звенья рыбы астраханской,
Там плов и пироги стоят…



В столовой придворный лакей поднимал крышку с овального супника, и мягкий аромат налимьей с ершами ухи тонко щекотал обоняние хозяина и гостя.

III

Вечером камердинер спустил шторы, по указанию Камынина зажёг две свечи под зелёным шёлковым абажуром, подбросил в печку берёзовых дров и подал поднос с большими китайскими чашками и серебряными в выпуклых орлах дворцовыми чайниками. В кабинете стало тепло и уютно. Кругом была тишина осеннего вечера в большом Царскосельском парке.

Камынин, усаживаясь глубоко в кресло, сказал, продолжая разговор, который они вели во время прогулки по парку.

— Любовники… Всё это, прости меня, Август — тень-брень… Чепуха. Заграничные выдумки любителей под кровать лазать да там амуров искать и в щёлочки спален высочайших особ подглядывать.

— Что вы говорите, учитель! От правды не укроетесь. Начнём перечень. Он будет длинен… Салтыков?

— Гм… Да… Салтыков… Знаю, что об этом больше всего принято болтать. Так вот, знай, никогда граф Сергей Васильевич Салтыков любовником Великой Княгини Екатерины Алексеевны не был. Екатерина Алексеевна была дома матерью, а более того — отцом, старым суровым лютеранином, солдатом, человеком долга, очень строго воспитана. На неё влиял солдатский ригоризм Фридриха, короля прусского. Она не думала о любовниках. Но её муж развивался медленно, и она долго не имела детей. Да, правда, Императрица Елизавета Петровна, очень этим обстоятельством обеспокоенная, толкала её в объятия Салтыкова, а Бестужев и Чеглокова просто-таки сводили её с ним, но… В это-то как раз время под влиянием ревности к Салтыкову, а так же благодаря смелой любовной науке фрейлины Елизаветы Романовны Воронцовой Великий Князь Пётр Фёдорович проснулся и научился науке страстной, и России пожеланный наследник родился вполне естественным и законным путём… Далее, многие говорят о Понятовском… Этот красивый и умный поляк был просто без ума влюблён в Государыню. Он из-за неё и «ойчизну» позабыл. Но она-то, умница, вела с ним тонкую  п о л и т и ч е с к у ю  игру, но никак не игру любовную. Она истомила его, рабом своим сделала, но господином её он не был. Умница!.. Но вот ей нужны люди, способные для неё на всё. Ведь только тогда и явился тот, кто одиннадцать лет владел ею как муж, — Григорий Орлов. Она готова была видеть в нём своего Алексея Разумовского, да когда вполне поняла грубую натуру Григория, стала отдаляться от него. И она и посейчас была бы всё-таки с ним, если бы он ей не изменил… Потом были и другие… Долго был Потёмкин. Она крепко любила его за всё — и за верность его, и за большой ум, и талантливость прежде всего… Потёмкин умер. На смену пришли другие. Не так уж и много. Ты знаешь, к какому заключению я пришёл, пиша свою книгу. У неё мужской характер и организм мужской. И как мужчина может творить только тогда, когда его мужское начало получит удовлетворение, так и она. Ей нужен был мужчина, чтобы творить её великое дело. Она вдова… Ей угрожала истерия… Вот и брала она таких себе временных мужей, которые не мешали бы ей царствовать. Но говорить о мужском гареме, как то болтают за границей, о двадцати одном фаворите, прости меня, это же просто — низость! Старые послы иностранных государств, сластолюбцы, восхищённые Государыней, сами ни на что не способные, искали пятен на нашем ясном солнышке. Прибавь — петербургские сплетни. Если Императрица улыбнулась кому-нибудь ласковее, одарила не по заслугам, а она таки любит делать подарки — вот и создан новый фаворит… Как многие сами намекали или умышленным умолчанием давали понять, что и они приобщились к царственному ложу. Тщеславие и подлость — родные сёстры. Вот откуда пошла молва о десятках фаворитов. Из мудрой нашей Государыни римскую Мессалину[6] сделали. Заплевать хотели наше солнышко. А как ненавидят её иностранцы, особенно поляки, как завидуют, клевещут…

— Так, понятно. Сами знаете, учитель, полякам любить Государыню не за что. Надо понимать национальное их чувство.

— Верно, Август, но прежде всего нужна справедливость. И в самой нелюбви не должно допускать клеветы. А то, подумай — Пугачёвым готовы были заменить мудрую нашу Государыню, Великую Екатерину!.. А то ещё, что мне хорошо очень известно, — безродную, не помнящую себя, развратную девчонку готовы были проводить на Российский престол. А представь — удалось бы, расчленили бы, пораздавали бы Россию по кусочкам кому угодно. О, подлецы!.. Самоплюи!.. Ну вот, не будем об этом долго говорить. Ты, конечно, слыхал про героя нашего народного, богатыря русского, Александра Васильевича Суворова. Непобедимый наш герой! Весь свет его знает. Солдаты его обожают. Он совесть наша народная. В нём мудрость, любовь к отечеству и справедливость. Так вот он — совесть народная, чистая солдатская душа, которую нельзя ни в чём упрекнуть, весь устремление к Богу и правде, — когда входит в покои Государыни, сейчас же отвешивает перед божницею три земных поклона, отобьёт их, повернётся к Государыне и ей такой же, в землю лбом… Государыня бросается к нему. «Помилуй, Александр Васильевич!.. Что ты делаешь?.. Разве можно так?..» Суворов встаёт с колен, почтительно целует ручку государыни и говорит: «Матушка!.. После Бога — ты одна моя здесь надежда!..» Ты думаешь, Суворов не знал её, не понимал насквозь, не слышал всего того, что о ней болтают, а вот понял её, не осудил, не подсмотрел в её глазу сучка, но увидал только её громадную, всё покрывающую, всё преодолевающую любовь к России. А преодолеть ей пришлось многое. О победах, о завоеваниях, о реформах её говорить не стану — всё это на виду у всех, а вот узнай хорошенько ту борьбу за власть, за право вести Россию по тому пути, по которому она вела, немногие это знают, ибо многое до времени скрыто от людей. Узнай её всю, от раннего детства, узнай её несчастливое замужество, послушай, как много ей пришлось перенести даже и унизительного, узнай её твёрдость в решительные минуты, когда и мужчина растерялся бы, и я уверен, если ты всё это выслушаешь, не станешь больше повторять легкомысленные сплетни и злобную клевету на величайшую в мире монархиню. Если хочешь, послушай, а я тебе всё расскажу, как жила она, как формировалась из неё стальная, твёрдая, настоящая монархиня, Государыня Божией милостью.

— Ну как же не хотеть! Я за этим и в Россию приехал, я за этим к вам пришёл, чтобы услышать правду.

— Так вот, садись удобней, мой рассказ будет долог, не один осенний вечер займёт он.

Камынин со вкусом выпил большую дворцовую чашку чая, съел пирожное, тщательно утёр рот, глубже уселся в большое кресло, откинулся на спинку, закрыл на мгновение глаза, чтобы лучше сосредоточиться, и начал спокойным, сытым, барским голосом…

Часть первая

Принцесса София-Фредерика

I

Медлен, тягуч, но и в лютеранской печали своей торжествен звон колоколов кирки Святой Марии на главной штеттинской улице. Он отдаётся о каменные стены двух — или трёхэтажных, скучных однообразных домов, летит к синему апрельскому небу и отражается о голубую гладь широкого Одера.

Жители Штеттина выходят на улицу. Они столпились возле лавки, где торгуют канатами, корабельными блоками, снастями, круглыми фонарями и тяжёлыми медными компасами. Городок маленький, в нём живут тихо, мирно, дружно, патриархально, и всё каждому известно. И торжественный гулкий звон колокола говорит о том, что совершилось то, что со дня на день ожидалось.

— Ну что?.. Слава Богу?.. Всё благополучно?..

— Да, жалко… Не мальчик.

— И сынка Бог даст… Люди ещё молодые… А и девица, кто знает, может и какое счастье принесёт!

К большому каменному дому президента Штеттинской торговой палаты фон Ашерслебена, где стоял командир Ангальт-Цербстского восьмого пехотного полка генерал-майор князь Цербст-Дорнбургский Христиан Август, потянулись тяжёлые кареты, запряжённые парами и четвериками цугом, городская знать съезжалась поздравить князя. Городской советник прошёл пешком и пронёс громадный букет бледно-розовых тюльпанов. В доме внизу, в подвальном этаже, на кухне дружно стучали ножами. Двери второго этажа были раскрыты настежь, князь в высоком, волнистом парике на пороге принимал гостей и приглашал их в зал. Дам пропускали в наскоро убранную спальню княгини Иоганны, откуда ещё не была вынесена родильная кровать и где пахло куреньем и лавандовой водой. В кресле с золотой спинкой, на подушке с кружевами лежала спелёнутая девочка с розовым свежим лицом и косила маленькими узкими глазками на входящих дам.

Счастливая роженица в длинном шлафроке лежала на свежепостланной кровати и, улыбаясь, принимала поздравления.

Горничная с сердитым усталым лицом устанавливала в вазах принесённые цветы. Сладкий запах ландышей вытеснял запах лаванды, мыла и курений, лекарственный запах события.

Ребёнок сморщил маленькое лицо и чихнул. Все умилились.

— Смотрите!.. Чихает!..

— Ach, lieber Gott!..[7]

В открытые окна солнце золотые лучи лило, с ними нёсся медленный, плавный звон с колокольни кирки Св. Марии.

— Бомм!.. Бомм!.. Бомм!..



Двадцать первого апреля (2 мая) 1729 года родилась будущая Императрица всероссийская Екатерина Великая — принцесса Цербстская София-Августа-Фредерика.



Из скромной квартиры президента торговой палаты родители Софии вскоре переехали в казённую квартиру в Штеттинском замке на берегу Одера. С этим замком и были связаны первые, ранние, детские воспоминания маленькой Софии.

В большие многостекольные, в частом свинцовом переплёте окна, на старые доски полов, изъеденные временем и жучком, с чёрными точками и линиями щелей, на каменные белённые извёсткой стены яркий падал свет. В комнатах тяжёлая, грубая деревянная мебель, кресла, стулья, которые не сдвинуть маленькой Софии, длинные лавки и рундуки, окованные железом с тяжёлыми замками. Двери из комнат выходили в длинный коридор. По нему было приятно бегать, испытывая с каждым днём крепнущую упругость маленьких ног, и, отбившись от няни, добежать до страшной, таинственной двери, за которой начиналась неизвестность, куда запрещено было ходить. Там была лестница на башню.

Вдоль коридора — большие окна, за ними — узкая полоса берега, за ней сад, за садом Одер: лодки, баржи, галиоты, шхуны и шнявы — чужой и чуждый мир, куда ребёнку так хотелось проникнуть.

В зале, с дубовым навощённым паркетным полом, по стенам висели портреты в тёмных тяжёлых рамах.

Когда мать была свободна, София водила её за руку от портрета к портрету.

На тёмном фоне резко выделялся белый парик, гладкий, с буклями у висков, бледное лицо, серо-синие глаза навыкате, тёмно-зелёный мундир с алым отворотом.

— Это, мама, кто?..

— Король прусский Фридрих… Папин начальник… Наш благодетель.

— А это?..

В чёрной сутане красивый молодой человек с печальным лицом смотрел из рамы.

Мать Софии вздыхала.

— Это братец… Его нет больше. Он у Бога… Епископ Любский.

София, присмирев, тихо переходила к следующему портрету. Прелестная женщина с золотистыми волосами, с громадными голубыми глазами, с румянцем во всю щёку, с ямочками у углов изящного рта точно улыбалась навстречу ребёнку. София знала, кто это, и сама говорила:

— Это — тётя…

— Да… Это твоя тётя, русская. Великая Княжна Елизавета Петровна. Она была невестой моего брата… И вот… Не судил Бог…

— А кто её папа?

— Император Пётр Великий… Его войска стояли здесь в 1713 году…

— Ты его помнишь?

— Ну, что ты!.. Да я тогда и не здесь жила. Я была тогда такая маленькая, как ты теперь. Мне рассказывали про него. Он был очень красив, громадного роста, он много путешествовал и был так силён, что мог руками разогнуть подкову. Он стал Императором.

«Стал Императором»… Это было загадкой для маленькой Софии. И годами потом она обдумывала и вникала в смысл этого слова. Когда ближе познакомилась с историей, когда отец, держа её на коленях, вычитывал ей и объяснял историю римлян Корнелия Непота,[8] как часто она спрашивала про дедушку Петра, как он стал Императором.

Победами. Славою, умом, силою, красотою подвига. Вот как… Народ, Сенат… провозгласили его императором всероссийским…

И во всём этом точно какая-то сказка. Это сказка манила. Она заставляла ребёнка думать о России, о русских.

Она их уже видела. Она слышала их говор, слушала их песни…



Весною, когда стает снег и Одер освободится ото льда, когда дни станут длинными и тёплыми, в коридоре настежь открывали окна.

Из сада нежно, по-весеннему пахло сырою землёю, дёрном, а днём, когда пригреет солнце, — фиалками. Тогда в саду работали русские пленные. Они ровняли дорожки, посыпали их жёлтым речным песком, окапывали гряды и на длинных, деревянных носилках носили цветочную рассаду из парников. Немец садовник распоряжался ими.

София принесёт из спальни подушку, положит её на подоконник, обопрётся на неё грудью и смотрит на Одер, в сад, на вечереющее небо, по которому золотыми полосами протянулись тучи, потом снова на Одер. В тихих водах отразились тучи, через них плывёт лодка, переходит через них, и они колеблются в круглых белёсых волнах.

В саду кончили работать. Под старым дубом русские собрались. Они смотрят на восток, где золотые тучи стали уже лиловыми, а небо зелёным. Запели…

София не музыкальна, у неё нет слуха, но это пение она готова слушать часами. Голоса сливаются в мощный звук и гудят, как орган в кирке. В пении что-то молитвенно-строгое, спокойное и… гордое. В нём — бескрайняя тоска и смелый, дерзновенный вызов.

Освещённые закатным солнцем лица поющих Софии хорошо видны. Девочка видит чёрные, русые и седые бороды и волосы, остриженные в кружок. Русские в длинных рубахах навыпуск, подпоясанных тесёмками, ноги у них босые, запачканные чёрною землёю, в белых, холщовых портах. Они и в неметчине остались русскими.

Из сада, где сильнее и душистее становился запах земли, а в зеленеющих ветвях звонко перекликались птицы, неслись чужие, непонятные слова песни:



Ах туманы, вы мои туманушки,
Вы туманы мои непроглядные…
Не подняться вам, туманушки,
Со синя моря долой…



— Fike, иди домой, komm nach Hause!.. — звонко кричит из столовой в окно принцесса Иоганна. Она думает, что София в саду.

София берёт подушку и бежит по коридору к матери, а вдогонку ей в окна вместе с запахом весны грозно несётся хоровая песня:



Ты взойди, взойди, красно солнышко,
Над горою взойди, над высокою!..



II

В классной комнате, на шкафу, лежит большой географический атлас. С трудом поддаётся тяжёлая кожаная крышка усилиям маленьких детских рук. Толстые, шершавые листы отворачиваются мягко и плавно.

«Russland!»[9]

Какая громадная!.. Чёрные реки толстыми зигзагами ползут вниз к Чёрному и Каспийскому морям и вверх к Ледовитому океану. Волга. Двина… Обь… Лена… Енисей… Какие они?.. Верно, больше, чем Одер? Вон он какой маленький, и что такое вся Пруссия перед громадной Россией? Это как одна их комната перед всем Штеттином. Герцогство Цербстское и совсем не заметить на этой карте. Где-то тут, в Москве или Петербурге, живёт прелестная тётя Елизавета Петровна.

Гувернантка, мадемуазель Кардель, принесла и обточила гусиные перья. Она насыпала из каменной банки пёстрого песку с золотыми блёстками в песочницу с крышкой с маленькими дырочками. Сейчас придёт учитель чистописания мосье Лоран. София будет писать французские прописи. Она наклоняет набок голову, косит глазами. Белое перо сонно скрипит по бумаге. Вот-вот от усердия высунется кончик розового язычка, и София услышит ядовитое замечание мадемуазель Кардель. София справляется с собою, выпрямляется и сыплет из песочницы белые, розовые, лиловые, жёлтые и золотые крапинки на свежие чернила. Написанное становится совсем необыкновенным, красивым, выпуклым и играет, как радуга.

Учителя чистописания сменяет придворный проповедник Перар.

— Bonjour,[10] Перар!

Мадемуазель Кардель шипит сзади:

— Нужно сказать: мосье Перар! От этого челюсти не развалятся.

— Ach, so. Bonjour, monsieur Перар![11]

Скучнее всего казались Софии уроки немецкого языка, Старый Herr Вагнер долго сморкался с таким усердием, что косица парика тряслась сзади на проволоке и пудра сыпалась на плечи. Он доставал тетради, и начинались скучнейшие Prufungen.[12]

— Опять, Hoheit, всё те же ошибки… der, des, dem, den… und die, der, der, die…

София смотрела испуганными глазами на Вагнера и виновато улыбалась.

После скромного завтрака Софию вели в зал, куда собирались дети служащих в замке и офицеров полка её отца. Француз — учитель танцев её ожидал. В углу красноносый скрипач настраивал скрипку, флейтист наигрывал трели.

— Eh bien, commeneons.[13]

Скрипка и флейта жалобно и печально играли менуэт, и резко звучал счёт француза.

— Un, deux, trois… et avancez… un, deux, trois…[14]

После танцев София шла в классную и раскладывала ноты. Нелюбимый Софией урок. Струны мелодично звенят, маленькие пальцы стараются ударять по клавишам, куда надо, но ухо не улавливает мелодии. Надоедливо звучит голос учителя Рэллига. София сбивается с такта, начинает снова и снова…

День тянется длинный и заботный. Когда уроки окончены, тетради и книги уложены в ящик, мадемуазель Кардель уводит Софию в угловую гостиную, сажает маленькую принцессу в кресло, даёт ей ручную работу и читает Расина, Корнеля и Мольера, каждого понемногу. Она читает нараспев, с завываниями, как того требует французская школа, и заставляет Софию «декламировать», подражая ей.

В раскрытое окно слышен плеск воды на реке, где-то гребут на вельботе, из города доносятся голоса людей и стук колёс, и вдруг из сада несётся стройный хор грубых голосов, поющих на непонятном языке:



Ты взойди, взойди, красно солнышко,
Над горою взойди, над высокою.
Обогрей ты нас, людей бедны-их,
Добрых молодцев, людей беглых.



София перебивает декламацию мадемуазель Кардель:

— Мадемуазель, русская тётя на двадцать лёг старше меня. Она, значит, совсем молодая — русская тётя?..

Лицо Кардель краснеет от злости. Она с треском захлопывает окно и с сердцем говорит:

— Вы слушаете не то, что надо. Вам надо слушать Корнеля, вы слушаете мужицкие песни!

Декламация продолжается, но мысли Софии далеки от Корнеля. Русская песня несёт их куда-то в далёкие холодные просторы громадной России.

III

Княжеский двор был беден. По вечерам, к ужину, подавали только рыбу с картофелем, но тон двора старательно поддерживали. По воскресеньям, перед тем как идти в кирку, устраивался «выход». В зале собирались все служащие в замке с жёнами и детьми, офицеры Ангальт-Цербстского пехотного полка и выстраивались вдоль стен. Старый домоправитель распахивал двери, и из них выходили принц Август с принцессой Иоганной и Софией. Служащие попарно следовали за ними процессией. После короткой службы тем же порядком возвращались обратно. Князь обходил гостей и некоторых удостаивал приглашением к завтраку.

Нужны были деньги, нужны были связи. Об этом больше всего заботилась герцогиня Иоганна-Елизавета. Герцог был равнодушен ко всему, что не касалось его полка, и благоговел перед прусским королём.

Когда девочка стала подрастать, мать начала возить её на поклоны к родственникам. Они ездили в Цербст, Гамбург и Брауншвейг. В тяжёлой карете, а зимою в санях возком они тащились по грубым каменным мостовым, вязли в грязи осенней распутицы, ночевали в дымных крестьянских избах или останавливались в холодных покоях помещичьих замков.



София привыкала видеть людей, и люди её интересовали. Она была не по летам развита. Она быстро подмечала что-нибудь в людях и потом поражала мадемуазель Кардель своими острыми замечаниями.

— Oh, Inre Hoheit,[15] — говорила госпожа Кардель герцогине Иоганне. — Фике слушает одно, а разумеет другое. Она — «esprit gauche»… Себе на уме.

Софии было одиннадцать лет, когда епископ Любекский, опекун Голштинского принца Петра-Ульриха, пригласил к себе всех членов Голштинской фамилии, чтобы представить им своего воспитанника.

Герцогиня Иоганна поехала в Любек с Софией. Дорогой она рассказала дочери, что принц Ульрих — родной племянник тёти Елизаветы Петровны, сын её старшей сестры Анны Петровны, дочери Петра Великого, и законный наследник русского престола.

Было много народа, и был парадный, чинный, скучный и длинный обед с официальными тостами и криками «виват».

Софию представили двенадцатилетнему мальчику в белом офицерском кафтане при шпаге, очень тонкому, с узкими плечами и широким тазом. У него были продолговатые, сонные глаза, полуприкрытые веками. Он равнодушно посмотрел на красивую девочку. Он держался с вычурно-солдатской выправкой и почти всё время молчал.

В гостиной, где София сидела с матерью и любекскими дамами, она наслушалась отзывов об этом мальчике.

«Урод»… «Чертёнок»… «Совсем ещё мальчишка, а напивается с лакеями»… «Упрям и вспыльчив»… «Живого нрава»… «Болезненного сложения и слабого здоровья»…

Софии было жаль его. Из всего большого общества, которое София видела в первый раз, только он один остался в её памяти со странным взглядом загадочных глаз, с подёргиванием узкими плечами и деревянной походкой марширующего гренадера.

Над этим мальчиком висела российская корона.

Софии было тринадцать лет, когда она была с матерью в Брауншвейге у вдовствующей герцогини. На большом обеде был епископ Корвенский с канониками. После обеда, когда все собрались в гостиной, зашёл разговор о хиромантии. Один из каноников — Менгден — славился как человек, умеющий угадывать судьбу по линиям руки.

Бевернская принцесса Марианна просила ей погадать. Каноник смотрел на её руку и, шутя, говорил всякий вздор о счастливом браке, о том, что у неё будет много детей, о шаловливом её характере, о любви к танцам.

— Погадайте мне, — сказала София, когда каноник закончил.

— И правда, Менгден, посмотрите-ка, что ожидает мою дочь, — сказала герцогиня Иоганна.

София протянула канонику маленькую длинную руку, тот взял её, посмотрел, стал внимательнее вглядываться, стал серьёзен, начал сличать линии рук правой и левой и задумался. Он бросил Софиины руки и подошёл к герцогине Иоганне.

— На голове вашей дочери, — в упор глядя в глаза принцессе, сказал он, — я вижу короны. По крайней мере три!..

— Шутите, — дрогнувшим голосом прошептала Иоганна.

— Не сомневайтесь, Ваше Высочество.

Этою же зимою, как и всегда, отец Софии поехал в Берлин с докладом королю Фридриху. На семейном совете было решено взять и девочку, чтобы показать её королю.

София помнит хмурый, печальный день. Свинцово-серые тучи низко нависли над городом. На каменных мостовых лежал рыхлый, тающий снег, и тяжело тащилась по нему высокая придворная карета. В три часа было так темно, что по улицам бегали фонарщики и зажигали высокие круглые фонари. В их тусклом свете тяжёлыми и мрачными казались громады тёмных дворцов.

Отец ввёл Софию в большой, холодный и мрачный кабинет. Свечи, горевшие на столе, не могли разогнать сумрака. В глубоком кресле сидел худощавый человек в белом гладком парике, с такими знакомыми по портрету острыми, большими, слегка навыкате серыми глазами. Он приподнялся и хриплым голосом сказал:

— А ну!.. Покажи!.. Покажи!..

София так много слышала дома о короле Фридрихе, так привыкла благоговеть перед ним, что теперь была взволнована и, трепещущая, с дрожащими коленями медленно подошла к королю и подала ему обе руки. Король обнял её и притянул к себе. София ощутила крепкий запах табака и опустила глаза перед молодым острым взглядом прусского короля.

— Хороша!.. Очень хороша!.. Куколка… Глазки умные и смелые… В мать… Ростом маловата… Ну, ничего…

Король освободил Софию из своих объятий, отодвинул от себя и взялся за трубку. Красный огонёк вспыхнул возле Софии, трубка засипела, и лицо короля окуталось сизым табачным дымом.

Король повернул голову в сторону родителей Софии и говорил сам с собою.

— Вот оно где, решение вопроса… Надо сломить Бестужева… Всё вздор!.. Теперь, когда на престоле «царь-девица» Елизавета… Да вот оно, по-моему… Молодец девка!.. По-солдатски!.. По-петровски!.. Пришла и взяла… Петра-Ульриха на саксонской?.. Вздор!.. Какая чепуха!.. К чертям! Мардефельд мне пишет из Петербурга… Планы… Что он понимает? Не такая она. Она кровь свою бережёт… Что ей саксонская? Ну, спасибо, что привёл… О делах — завтра… Славная девочка, твоя Фике… Ну, будь умницей!

Король встал, давая понять, что аудиенция окончена, и, прощаясь с герцогом, говорил, ни к кому не обращаясь:

— Саксонцы… Французы… Предадут… Мне вечный мир нужен. Подлинная дружба… Родственные связи… Он-то, конечно, дурак, да она, видать, умница.

Высокие двери закрылись за Софией и её родителями. Камердинер взял со стола тяжёлый канделябр и повёл гостей по тёмным залам дворца к выходу.

IV

Принцесса София знала, что девушки не выходят замуж, но родители их замуж выдают. Она знала, что принцессами распоряжаются уже и не родители, но политика. И — «себе на уме», «esprit gauche» — она прекрасно поняла намёки короля. Вспомнила и гадание каноника Менгдена. Три короны на голове!

Сладко кружилась голова. Россия! О России она толком ничего не знала. На карте — Россия — огромная страна с чёрными толстыми зигзагами рек и очень редкими кружками и точками городов. По рассказам… Очень противоречивы, впрочем, были рассказы. Кто говорил, что Россия — дикая страна, вечно под снегом, покрытая болотами и лесами, с грубыми и дикими жителями монгольского происхождения, что в России можно «делать дела», но жить там нельзя, кто, напротив, восхищался Россией, чудеса рассказывал о Санкт-Петербурге. Город весь в садах, на прекрасной широкой реке, с великолепными зданиями, строится и сейчас, в нём белое Адмиралтейство с золотым шпилем, это едва ли не самый красивый город севера Европы. Общество петербургское — образованные и очень гостеприимные люди, а при дворе молодой Императрицы — блеск, затмевающий Версаль!..

Ни мадемуазель Кардель, ни мосье Перар, ни старый Вагнер ничего о России не знали, и оставалась Россия для Софии далёкой, чуждой, незнаемой и манящей.

С Россией неразрывно было связано воспоминание о длинном мальчике с узкими плечами и широким тазом, с прикрытыми верхними веками загадочными глазами… Урод… Чертёнок… Пьяница… Упрямый и вспыльчивый… Болезненный и слабый…

Невесело!

Герцогиня Иоганна приехала в Штеттин в большом возбуждении. Как это так, она не заметила, не поспела, не подумала. Надо было приветствовать Императрицу Елизавету Петровну, поздравить её с восшествием на престол, пожелать долгого и благополучного государствования. Письмо составлялось всею семьёю, и каждое слово в нём обсуждалось и взвешивалось. Софии оно показалось витиеватым, заискивающим и унизительным. Как-то примет такое письмо тётя Императрица, не сделает ли оно только хуже?

Письмо было послано, и неожиданно скорый и очень благоприятный ответ был получен. Императрица писала собственноручно и по-русски. В Штеттинском замке никто не понимал по-русски, и послали к русскому резиденту за переводчиком. В комнате герцога происходило чтение письма. Вся семья слушала его стоя. Переводчик читал каждую строку торжественным голосом и переводил её сейчас же на немецкий язык.

— «Светлейшая княгиня, дружелюбно-любезная племянница, — писала Государыня. — Вашей любви писание от двадцать седьмого минувшего декабря и содержанные в оном доброжелательные поздравления мне не инако, как приятны быть могут.

Понеже ваша любовь портрет моей в Бозе усопшей Государыни сестры герцогини Голштейнской, которой портрет бывший здесь в прежние времена королевский прусский министр барон Мардефельд писал, у себя имеете, того ради особливая угодность показана будет, ежели ваша любовь мне оной, яко иного хорошаго такого портрета здесь не находится, уступит и ко мне прислать изволит, я сию угодность во всяких случаях взаимствовать сходна буду Вашей любви дружелюбно охотная Елисавет…»

— Её Величество хочет иметь портрет герцогини Анны, — воскликнула принцесса Иоганна. — Ну, конечно! Какие тут могут быть разговоры!. Сейчас же с нарочным будет послан!

Портрет сняли со стены, и, когда переводчик ушёл, сама герцогиня с мадемуазель Кардель мылом мыли щёткой холст и краски.

Недолго пришлось ждать и ответа на посылку портрета. В сентябре 1743 года Императрица «взаимствовала» герцогине Иоганне посылкой великолепной миниатюры Государыни Елизаветы Петровны в чеканной золотой раме, осыпанной бриллиантами. Миниатюра была доставлена секретарём русского посольства в Берлине Шривером.

В герцогском замке поняли, что такая ценная вещь и такое исключительное внимание герцогской семье были оказаны неспроста.



Утром шли обычные уроки. Чтение Корнеля, Расина и Мольера становились длиннее, и Софию заставляли заучивать наизусть большие куски, днём за клавесином мучилась София, сбиваясь с такта, не находя нужную клавишу, и в прохладном зале журчала и переливалась печальная мелодия упражнений. По вечерам семья сбивалась в маленькой гостиной, герцогиня и София сидели за круглым столом, на котором горел канделябр о пяти свечах, герцог читал полученные газеты, кто-нибудь из придворных дремал в углу.

Герцог откинул тетрадку пухлой газетной бумаги и, приподняв очки на лоб, сказал:

— Ого!.. Вот оно каким холодом пошло! В ноябре Голштинский герцог Пётр-Ульрих объявлен наследником русского престола, вызван в Петербург, обучается русскому языку и принимает православие. Я думаю, он раньше немного знал русский язык?.. Вот это так!.. Ты помнишь, Фике, герцога?..

София ничего не ответила отцу Она мучительно, как краснеют девочки, до самой шеи покраснела и ниже нагнулась над работой.

Старый каноник Перар, сидевший с чётками в углу комнаты, сказал из темноты:

— Как же это так?.. Слыхал я — принцесса Анна, выходя замуж, подписку давала, что ни она сама, ни десценденты её претензий на престол российский иметь не будут.

— То было тогда… В те времена. Ныне совсем другое. Императрица, говорят, кровь свою бережёт… Везде ищет память Петра Великого. А ведь чего же ближе? Мать его ей родная сестра. Пётр-Ульрих — внук Петра Великого.

— Конечно… На всё её державная воля. На то она и самодержица, — сказал каноник и стал перебирать чётки.

В гостиной наступила тишина. Принцесса Иоганна показала дочери глазами на свечи. София встала, взяла железные ножницы с коробочкой для нагара и стала подрезать фитили. На мгновение в гостиной стало темнее, и герцогиня отложила работу, а герцог газету.

— Принц Август скоро едет в Россию, вот и случай доставить её портрет, как того хотела Императрица, — сказал герцог.

— Надо ехать в Берлин, — сказала Иоганна. — Я думала снега дождаться.

— Надо ехать сейчас.

София знала, что королевский придворный живописец Антуан должен был в Берлине писать её портрет. Соединив в уме прочтённое известие о Петре-Ульрихе с высказанной отцом торопливостью, она всё поняла. Когда в дом, где есть холостой принц, требуется портрет принцессы — это значит…

Дальше София не хотела, боялась думать… Три короны на голове…

V

В императорских, герцогских, княжеских домах жизнь не проста. Она связана сложным этикетом и полна строгой тайны и секретов. В них не принято говорить о том, что в данную минуту заботит, волнует и тревожит. То мешает прислуга, то придворные, при ком нельзя говорить, то точно боятся спугнуть надвигающуюся судьбу.

Это состояние секрета в доме София особенно мучительно чувствовала на четырнадцатом году своей жизни, потому что она не только догадывалась, но знала, что секрет касался её самой. Таинственные нити судьбы связывали её с бледным мальчиком, шагавшим по-солдатски прямо, о котором так дурно говорили. И было страшно. Но ни спросить, ни поговорить об этом было нельзя. Это был строжайший секрет потому — что, если это не состоится?.. Никто не должен был даже подозревать об этом, хотя все об этом знали.

В 1744 году, в самое новолетие, пришла специальная эстафета от фон Брюммера, обер-гофмаршала Великого Князя Петра Фёдоровича, так был наименован теперь Пётр-Ульрих.

Письмо было написано по-французски и адресовано не герцогу, но герцогине Иоганне:

«По именному повелению Её Императорского Величества, — писал обер-гофмаршал, — я должен, Государыня, передать вам, что эта августейшая Императрица желает, чтобы ваша светлость, в сопровождении принцессы, вашей старшей дочери, прибыли возможно скорее и не теряя времени в Россию, в тот город, где будет находиться Императорский двор. Ваша светлость слишком просвещены, чтобы не понять истинного смысла того нетерпения, с которым Её Императорское Величество желает скорее увидеть вас здесь, равно как и принцессу вашу дочь, о которой молва сообщила нам так много хорошего. Бывают случаи, когда глас народа есть именно глас Божий…»

Фон Брюммер указывал дальше, что намерения и цель поездки должны быть скрыты до времени от людей. Герцогине с дочерью предлагалось ехать до России под именем графини Рейнбек. Свиту она должна была взять самую маленькую. Все счета по поездке по приказанию Императрицы будут оплачены купцом Иоганном Лудольфом. Дом в Петербурге.

С красными от волнения щеками, запершись в кабинете герцога, читала герцогиня Иоганна письмо своему мужу.

— Сказать Фике?.. — спросила она.

— Погоди… Дай подумать… Всё это так неожиданно… Ведь это?.. Православие?.. Россия?

— Императрица Всероссийская, вот что это, — задыхаясь от восторга, сказала принцесса Иоганна.

— Всё-таки пока ничего не говори Фике. Я должен очень подумать.

VI

Десятого января София с матерью под именем графини Рейнбек, в сопровождении управляющего двором полковника Латорфа, придворной фрейлины Каин, горничной Софии — девицы Шенк и нескольких человек прислуги в четырёх телегах по ужасной распутице выехали из Цербстского замка.