Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Молодость века



Николай Александрович РАВИЧ



ОТ АВТОРА

Эта книга не является ни автобиографией, ни попыткой дать исчерпывающее описание событий, происходивших после Великой Октябрьской революции в какой-нибудь из наших республик. Путь от захвата власти в Октябре до полной победы был долог и труден. Гражданская война, развернувшаяся на шестой части земного шара, велась на огромном пространстве всей страны, в каждом городе, в каждой деревне, на любом предприятии, в каждом доме, а иногда даже и между членами одной и той же семьи. Если восточноевропейский фронт в период первой мировой войны распространялся на тысячу пятьсот километров, то протяжение фронта гражданской войны определялось восемью тысячами километров, не говоря уже о боевых действиях в тылу.

Революция не требовала от участников ее справок о возрасте, она требовала действия.

Сотни тысяч молодых людей покинули свои семьи и стали участниками борьбы за власть Советов. Их воспитывало первое поколение большевиков, передавая свой опыт, знания, безграничную веру в партию и в справедливость нашего дела.

Руководя этими молодыми людьми, учитывая подготовку, способности и свойства характера каждого из них, партия доверяла им выполнение ответственных задач. Так и шел каждый из них по сложным дорогам жизни. Греческое слово «история» обозначает повествование о том, что известно. Мне казалось, что для будущей истории Советского государства важно, чтобы никто из нас не умолчал о том, что помнит и пережил, особенно, если события, участником которых он был, могут представлять интерес в наши дни.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

МОСКВА ДО И ПОСЛЕ ОКТЯБРЯ



ПЕРЕД ОКТЯБРЕМ

Шел третий год первой мировой войны. Царское правительство потеряло всякий авторитет в стране. Армия, руководимая бездарными генералами, терпела поражение за поражением. По-прежнему с фронта в тыл шли бесконечные эшелоны с ранеными. На фронт в качестве пополнения отправлялись наскоро обученные бородатые ополченцы с крестом на папахах вместо кокарды.

Несмотря на то, что страна обладала неисчерпаемыми запасами продовольствия, скопившимися на Волге, Урале и в Сибири, правительство оказалось не в состоянии нормально снабжать столицы, а иногда и действующую армию. На фронте начались так называемые «мясные бунты».

Даже в Москве, которая снабжалась, благодаря своему центральному положению лучше, чем Петроград, цены на продовольствие значительно опередили повышение заработной платы.

В 1916 году в России в разное время бастовало свыше миллиона рабочих. Последняя искра надежды вспыхнула над погруженной в отчаяние страной в период прорыва войск Юго-Западного фронта летом 1916 года. Но наступающие армии не были поддержаны соседними фронтами и союзниками на Западе. Уже осенью этого года Румыния была почти полностью оккупирована немцами. Война стала безнадежной…

В декабре шестнадцатого года стояли жестокие морозы.

Однажды вечером я сидел в своей комнате, читая какую-то книгу, когда в квартире раздался резкий звонок, и слышно было, как открыли входную дверь. Дома, кроме меня и старушки Марфы, жившей у нас лет двадцать, никого не было.

Я вышел в переднюю и увидел старшего брата Михаила, с маленьким чемоданом в руке. Михаил был призван в армию еще в начале войны. Как вольноопределяющийся первого разряда, то есть солдат, имеющий неполное среднее образование, он, как полагалось, через шесть месяцев был произведен в унтер-офицеры, а через год должен был держать экзамены, чтобы получить чин прапорщика, — по условиям военного времени это не представляло трудностей.

Однако он предпочел остаться солдатом. Михаил отличался физической силой, не часто встречающейся даже среди профессиональных атлетов, большой смелостью и был по характеру очень веселым человеком. Поэтому командир полка его знал и любил. Он вызвал его для объяснений. Михаил коротко ответил, что предпочитает воевать солдатом.

Как-то проезжая через Москву, командир полка заехал к нам домой, привез от него письмо и, застав мать, советовал ей повлиять на сына, чтобы тот не отказывался от офицерского чина. Это был уже старый боевой пехотный полковник с седыми усами.

— Помилуйте, сударыня, — говорил он, — сама природа предназначила его для военной службы!

Мать была образованная и умная женщина. Она ездила ежегодно за границу, поддерживала связи с эмигрантами. Война застала ее с отцом в Германии. Им с трудом удалось через Швецию вернуться на родину. У отца и матери взгляды совпадали. Они презирали царское правительство и считали, что оно не способно выиграть войну. К тому же мои старшие братья, Сергей и Михаил, пострадали после 1905 года. Сергею только через два года удалось восстановиться в университете, а Михаил был навсегда исключен из гимназии.

Мать была близорука и, не любя очков, носила лорнет на цепочке. Она открыла лорнет, посмотрела на полковника и ответила:

— Видите ли, я всегда хотела, чтобы мои дети имели сильный и самостоятельный характер. Уже по одному этому я не могу давать никаких советов своему сыну…

Теперь Михаил, сняв башлык и шинель и оправив гимнастерку, направился прямо в столовую. Открыв буфет, где стояло блюдо с холодными котлетами, он поставил его на стол, вынул из заднего кармана фляжку и, отрезав полбуханки черного хлеба, принялся за работу.

Я знал, что расспрашивать его во время еды бесполезно.

Отодвинув пустое блюдо, он начал пить чай, который к этому времени принесли на стол.

Наконец я не выдержал и сказал:

— Неужели ты не можешь в нескольких словах рассказать, что делается на фронте?

— Могу, — ответил он, прихлебывая чай с блюдечка. — Раньше были кадровые солдаты и офицеры, было желание воевать, но не было снарядов, не хватало винтовок, патронов, артиллерии. Теперь есть боеприпасы и оружие. Но кадровых офицеров и солдат мало, а главное, за редким исключением, никто не хочет воевать и не верит в возможность победы. Войну надо кончать!

Так я услышал в первый раз фразу, которая впоследствии стала одним из лозунгов Октября…

Если в Петрограде падению самодержавия предшествовали всеобщая забастовка, демонстрации и столкновения с полицией в течение двух дней, то в Москве к вечеру 28 февраля 1917 года все население вышло на улицу и направилось к Городской думе. В огромной толпе собравшихся перед ее зданием время от времени раздавались крики, и сквозь ее строй гимназисты, студенты, рабочие проводили то огромных, увешанных медалями городовых, то околоточных надзирателей.

Какой-нибудь безусый семиклассник, держа отнятую шашку наголо, конвоировал детину, который мог бы убить его одним ударом кулака. Зрелище это было настолько смешным и необычным, что по адресу арестованных, которые вчера еще вызывали ненависть у большинства населения, теперь сыпались остроты и язвительные замечания.

На другой день вновь назначенный командующий округом полковник генерального штаба А. Е. Грузинов принял парад войск, выстроившихся на Красной площади, а городской голова фабрикант Челноков произнес перед ними речь. «Теперь-то, — говорил он, — под руководством Временного правительства Россия доведет войну до победного конца».



Период от февраля до октября 1917 года выявил полную неспособность русской буржуазии управлять государством.

После революции 1905 года, когда пролетариат ценой жестоких боев вырвал у самодержавия конституцию, в течение восьми с лишним лет русские капиталисты и процветавшие за их счет буржуазные профессора, крупные адвокаты и так называемые «земские» и «городские» деятели на всех банкетах и собраниях повторяли одно и то же: дайте нам власть, и мы покажем, какой будет Россия!

Наконец они получили власть, так же как и полную поддержку со стороны американских, английских и французских капиталистов.

Страна, которая стояла на грани полной экономической и военной катастрофы, за несколько дней превратилась в сплошную говорильню. Практически никто не работал и работать не хотел. Пролетариат вовсе не собирался, свергнув самодержавие, трудиться не покладая рук для обогащения рябушинских, второвых, морозовых, манташевых и их иностранных компаньонов. Буржуазия и связанная с ней либеральная интеллигенция привыкли к тому, чтобы за них работали другие.

Все законы, ограничивавшие деятельность банков, акционерных обществ, монополий, торговых или промышленных компаний, были отменены.

Деньги падали катастрофически, цены соответственно росли. Спекуляция охватила все стороны жизни.

Воровство и грабежи приняли характер стихийного бедствия. Ограбили патриаршую ризницу.

Милиция, набранная из студентов, меньшевиков, эсеров и добровольно вступивших в нее жуликов, не в состоянии была поддерживать даже подобие порядка.

Начали возникать комитеты домовой охраны, которым выдали оружие. Во всех более или менее крупных домах подъезды к вечеру закрывались и жильцы по очереди несли сторожевую службу. Какой-нибудь присяжный поверенный, видевший в своей жизни револьвер только в качестве вещественного доказательства в суде, получал наган или винтовку и вместе с преподавателем гимназии или бухгалтером из банка шел на ночное дежурство. Так как жильцы сомневались в боеспособности такой охраны, то в наиболее богатых домах нанимали для этой цели офицеров. Выступая в качестве платных телохранителей богатых людей в тылу, в то время как на фронте продолжались бои, офицеры эти еще больше способствовали озлоблению солдат против командного состава.

Продажа спиртных напитков, запрещенная на время войны, возобновилась явочным порядком.

Кабаки и ночные кабаре росли, как грибы после дождя, и открыты были до утра. Могучая армия спекулянтов, офицеров и «земгусаров»[1] устраивала в них настоящие оргии.

Армия распадалась с необыкновенной быстротой. Толпы дезертиров устремились в тыл. Находившиеся в госпиталях солдаты не хотели идти на фронт. Множество офицеров не возвращались в свои части и оседали в тыловых городах.

В Москве на временном учете штаба округа находилось около пятнадцати тысяч офицеров. Еще больше было таких, которые, приезжая в «первопрестольную», вообще не становились ни на какой учет.

Правда, штаб округа создал «комиссию по борьбе с дезертирством». По вечерам члены комиссии с юнкерами носились на грузовиках по городу и производили облавы в общественных местах — театрах, ресторанах, кафе. Солдаты не ходили в эти места. Что же касается офицеров, то они, как правило, не задерживались в таких случаях. Это были те офицеры, которые не хотели возвращаться на фронт, но и не думали отказываться от преимуществ своего звания. Завсегдатаи кабаков, карточных притонов и кафешантанов, они плавали, как рыба в воде, в мутной пене тыловых спекуляций, тогда как их товарищи вместе с солдатами валялись на фронте в сырых окопах и кормили вшей.

Впрочем, у штаба округа были свои соображения, по которым он смотрел сквозь пальцы на этих офицеров. В предвидении возможного столкновения с большевиками третий по счету командующий округом полковник К. И. Рябцев надеялся, что хотя бы часть этих кафешантанных завсегдатаев в решительную минуту возьмется за оружие.

Одновременно с этим создавались «батальоны смерти» из молодых людей, носивших нашивки на рукавах с изображением черепа и перекрещенных костей, а также и «женские ударные батальоны», состоявшие из подкрашенных и нарумяненных девиц, необыкновенно толстых, с челками на лбу и с устрашающими бюстами.

С помощью такого пополнения Временное правительство собиралось спасти многомиллионную армию, которая таяла на глазах, и начать новое наступление против немцев. Это было тем более бессмысленно, что за всю первую мировую войну ни одно русское наступление не было поддержано англо-французскими войсками на Западном фронте. Войска союзников находились в стадии «перманентной обороны» до «Амьенской операции», то есть до августа — сентября 1918 года…

В начале сентября брат Михаил снова приехал с фронта, злой и похудевший. От его обычного добродушия не осталось и следа. Оказывается, после июльских событий в Петрограде, объезжая фронт, комиссар Временного правительства меньшевик В. С. Войтинский выступил перед его полком с призывом к солдатам «защищать родину и свободу» и не слушать «изменников большевиков». Михаил, отвечавший от полкового комитета, заявил, что солдаты не считают большевиков изменниками и требуют освобождения всех, арестованных во время июльской демонстрации. Вскоре его вызвали зачем-то в Искоборсев[2] в Псков с тем, чтобы он по прибытии туда зарегистрировался в комендатуре штаба фронта.

Дежурный комендатуры, капитан, посмотрев на извещение о вызове, заглянул в какой-то список и нажал кнопку звонка. Вошел поручик.

— Направите его в тюрьму согласно распоряжению комиссара фронта, — сказал капитан и стал писать сопроводительную бумагу.

Михаил поднял шум, но ничто не помогало.

— Да вы не волнуйтесь, — успокаивал его капитан. — Возможно, что тут и недоразумение. День, два — все выяснится, и вас освободят.

Михаила конвоировал «ударник» из студентов-добровольцев. Держа винтовку на изготовку, он время от времени повторял:

— Иди, иди, большевик, пошевеливайся!

Михаил, отличавшийся вспыльчивым характером и к тому же возмущенный тем, что ему угрожает какой-то мальчишка, неожиданно повернулся, вырвал из рук «ударника» ружье и дал ему в ухо. Когда тот упал и закричал, брат поднял его за шиворот.

— Ну, показывай, где у вас тут тюрьма!

Положение изменилось. Конвоируемый Михаилом «ударник» шел впереди.

В итоге этой истории Михаил просидел недели две в тюрьме, и только вмешательство командира полка спасло его от военного суда.

И теперь он был зол на весь мир, топал сапогами по всей квартире и кричал по всякому поводу.

Впрочем, дома он бывал редко. Через несколько дней после своего приезда в Москву, зайдя ко мне в комнату, он заглянул в рукопись, лежавшую на столе.

— Рассказики пишешь… Живете тут, как у Христа за пазухой…

Надо сказать, что для человека, приехавшего в Москву из Петрограда или с фронта, Москва действительно казалась спокойным городом. Даже расстрел июльской демонстрации в Петрограде и связанные с ним события мало отразились на московской жизни. По-прежнему выходил орган большевиков «Социал-демократ». Не было никаких арестов. Дело ограничивалось тем, что посторонним запретили доступ в казармы, а на улицах не разрешалось проводить митинги.

Коренные москвичи жили, как раньше. Театры были переполнены; в «Московском литературно-художественном кружке» по вечерам собирались деятели искусства; литераторы с четырех часов дня заполняли кафе «Бом». Почти не изменился и внешний вид улиц. Колокольный звон полутора тысяч церквей, монастырей и часовен утром и вечером раздавался в воздухе. Достаточно было пройти от Иверской часовни, что стояла при въезде с улицы Горького (Тверской), на Красную площадь, а оттуда в Кремль, чтобы на каждом шагу вам попадались здоровенные монахи и профессиональные нищие в веригах, заросшие волосами, покрытые коростами и язвами, юродивые, припадочные, хромые, безрукие…

Поблизости, от угла, начинался Охотный ряд. Теперь трудно себе представить, что в самом центре европейского города помещался бесконечный ряд палаток, заваленных грудами рыбы, птицы, мяса и овощей, иной раз и не первой свежести, так что покупатель по запаху мог найти местонахождение нужного товара, — где продают сельди, а где мясо или соленые огурцы. Перед палатками топтались чудом уцелевшие от всех мобилизаций «молодцы-охотнорядцы» — знаменитая категория, из которых выходили в крещенские дни участники кулачных боев на льду Москва-реки, а когда-то формировались еще и банды погромщиков для разгона рабочих демонстраций и студенческих сходок. Молодцы эти зазывали покупателей, хватая их за полы и выхваливая свой товар.

Окраины города полностью сохраняли самобытные черты старой Москвы — маленькие деревянные домики, окруженные садами, и колодцы, из которых воду носили на коромыслах.

Кроме нескольких улиц, мостовые вымощены были крупным булыжником. Основным средством передвижения являлись извозчики. Обычно и извозчик и седок долго торговались перед поездкой. Потом такой «Ванька», в синем кафтане, перепоясанном цветным кушаком, и в картузе, из-под которого вихры торчали во все стороны, зимою в санках, запряженных унылой лошаденкой, медленно тащился, ныряя в бесчисленных снежных ухабах, а летом гремел железными ободьями коляски по булыжным мостовым.

Зато в центре, от Столешникова переулка до Петровки и далее по Кузнецкому мосту до Лубянки, все было покрыто асфальтом и освещено электричеством.

Витрины роскошных магазинов сияли. Здесь уже не было ничего русского. Магазины французских вин «Депре» и «Леве», крупнейший в России универмаг «Мюр и Мерилиз», «Американский магазин обуви», «Английский магазин готовых вещей», кондитерские — «Трамбле», «Сиу», «Эйнем», французские магазины духов — «Брокар», «Роше», швейцарские магазины часов — «Габю» и «Мозер».

Идя по этим центральным улицам, прохожий читал иностранные вывески: «Жак», «Вандраг», «Луи Крейцер», «Фохст», «Гилле и Дитрих», «Шанкс», «Фаберже», «М. и И. Мандель», «Сан-Галли», «Шансон и Жаке», «Дациаро», «Ф. Швабе», «Пихлай и Бранд», «Зингер», «Кодак», «Латэ», «Герц», «Жан», «Поль», «Лионский кредит» — и думал: «А где же здесь что-нибудь русское?»

«Русское», то есть русские фирмы и русские купцы, было оттиснуто дальше — в Верхние торговые ряды, в Зарядье, на Ильинку.

Разумеется, цены в этих роскошных магазинах были таковы, что не только рабочий человек, но и средний служащий или интеллигент не в состоянии был там что-нибудь купить. Даже попасть в некоторые магазины плохо одетому человеку или солдату было невозможно. Достаточно привести такой факт. Уже после Февральской революции в дверях американского магазина «Тэ вэра америкэн шо» стоял гигантского роста негр в форме, пропуская только солидных покупателей.

В Москве трамваи были бельгийские, телефоны — шведские (Эриксона).



В конце сентября Михаилу нужно было возвращаться на фронт. За день или за два до его отъезда, вернувшись домой вечером, я услышал в его комнате шум спорящих голосов. Открыв дверь, я увидел вместе с братом худощавого солдата, небольшого роста, с подстриженными усами, и молодого прапорщика. Солдат умолк было, но потом, спросив: «Это что, твой брат?» — протянул мне руку: «Будем знакомы, Шкирятов».

Прапорщика я встречал и раньше. Это был Юрий Саблин, сын известного книгоиздателя Саблина и внук театрального антрепренера Корша.

Несмотря на явный распад власти и большевизацию масс, буржуазия в Москве чувствовала себя гораздо увереннее, чем в Петрограде. Правда, в районных Советах и районных думах перевыборы дали преимущество большевикам; но в двух городских Советах рабочих и солдатских депутатов, существовавших в отличие от Петрограда раздельно, положение было иное. Даже после того как под давлением масс 5 сентября эти Советы проголосовали за большевистскую резолюцию, все-таки перевыборы их, дав незначительный перевес большевикам в Совете рабочих депутатов, оставили в Солдатском Совете преимущество эсерам. Они получили там 26 мест, большевики — 16, меньшевики — 9 и беспартийные — 9. Что касается городской думы, то она оставалась цитаделью буржуазии. Ее председатель эсер В. В. Руднев был одновременно и председателем «Союза земств и городов». Он как бы объединял вокруг себя довольно широкие круги буржуазии, городских и земских деятелей, близкой к ним интеллигенции. Левые эсеры склонялись к большевикам, уходя в то же время всеми своими корнями в мелкобуржуазную основу. Меньшевики посредничали между всеми лагерями, стремясь удержать большевиков от выступления. Впоследствии они ухитрились одновременно состоять и в Военно-революционном комитете и в буржуазной Думе.

Еще 5 сентября объединенный пленум обоих Советов принял решение о немедленном вооружении рабочих и организации Красной гвардии. Среди московских рабочих живы были боевые традиции первой революции. Наконец, письма В. И. Ленина, адресованные МК, ПК и ЦК большевиков и разосланные в середине сентября, содержали самый тщательный план организации восстания и законченную программу политических и экономических мероприятий после победы.

Руководствуясь этими историческими документами, Московский комитет партии и его военная организация проделали огромную работу. К октябрю выборы в районные думы и перевыборы полковых и ротных комитетов показали, что девяносто процентов солдат проголосовали за большевиков. Массы в Москве были готовы к вооруженному восстанию, но положение их было иное, чем в Петрограде.

Большинство московского пролетариата составляли текстильщики. Недаром Красная Пресня была крепостью вооруженного восстания 1905 года. Однако рабочие, как правило, не пользовались отсрочками по призыву в армию, как это было в Петрограде на крупнейших предприятиях. Уходящих в армию текстильщиков заменяли крестьянами и крестьянками, стараясь при этом подбирать наиболее малограмотных.

Из состава Московского гарнизона только одна треть находилась в строю. Все остальные были приписаны к предприятиям, обслуживавшим фронт. Таким, образом, из трех солдат по крайней мере двое не имели даже винтовок. Но и в строевых частях было два состава — переменный и постоянный. Переменный (преимущественно старшие возрасты) после краткосрочного обучения направлялся на фронт. Постоянный (офицеры, подпрапорщики, фельдфебели, унтер-офицеры) прочно осел в Москве. Оседали москвичи из состоятельных семейств, иной раз великолепно знавшие военное дело. Кроме этого, в Москве было два военных училища, шесть школ прапорщиков, четыре кадетских корпуса. Еще в период всероссийского Государственного совещания в Москву был вызван 7-й сибирский казачий полк, а в Калугу позднее переброшен 4-й сибирский казачий полк.

Склады оружия, боеприпасов и продовольствия охранялись штабом округа довольно тщательно. Короче говоря, полковник К. И. Рябцев далеко не похож был на командующего Петроградским военным округом полковника П. Полковникова, так же как и В. В. Руднев мало походил на петроградского городского голову, беспомощного старика Г. И. Шрейдера. К тому же меньшевики, эсеры и сам Рябцев усиленно распространяли слухи, что командующий округом признает демократию, подразумевая под этим решения, вынесенные большевиками, меньшевиками, эсерами и трудовиками.

Примерно обо все этом и шел разговор, при котором мне пришлось присутствовать. Спорили о том, можно ли мирным путем договориться о переходе власти к Объединенному Совету или придется драться.

Теперь это может показаться странным, но в сентябре 1917 года подобные споры происходили в Москве почти повсюду. Позднее, во время октябрьских боев, Московский Военно-революционный комитет дважды пытался договориться с Рябцевым и Думой. Но это привело к излишним жертвам, потому что белые, обманным путем захватив Кремль и расстреляв часть солдат 56-го полка, продолжали сопротивляться до окончательного разгрома, то есть до 3 ноября.

Саблину казалось наиболее вероятным, что с падением в Петрограде Временного правительства власть в Москве механически перейдет к Объединенному Совету. М. Шкирятов, посмеиваясь, говорил, что еще не бывало случаев, когда буржуазия отказывалась бы добровольно от власти.

— Ну, а Февральская революция? — спрашивал Саблин.

— Февральская революция помогла буржуазии избавиться только от монархического строя, дискредитировавшего себя. А капиталисты, как они были, так и остались.

— Стало быть, я помогаю капиталистам? — закричал Саблин.

— Про тебя я ничего не говорю, а что касается правых эсеров, то достаточно посмотреть на Керенского и Савинкова. Они еще не мало прольют рабочей крови.

— Меньшевики не лучше, — сказал Михаил. — Спасибо Войтинскому — покормил я тюремных вшей. По-моему, все это бесполезные разговоры. Надо захватить оружие, вооружить рабочих и разогнать Думу. Рано или поздно придется это сделать.

Они спорили и шумели, а я слушал и думал о том, что с каждым днем становилось все ясней не только для меня, но и для многих. Да, массы избавились наконец от оборонческих иллюзий. Народ перестал признавать Временное правительство и его власть. Он не хотел больше вести войну и решил сам управлять государством. Единственной формой такой власти могла быть власть советская, и единственной партией, которая могла руководить этой властью, была партия большевиков.

В середине октября стало известно, что под предлогом частичной демобилизации полковник К. И. Рябцев приказал расформировать шестнадцать запасных полков, а нижних чинов, специалистов и рабочих отправить на фронт.

Все вокзалы были забиты солдатами. Одни с мешками за плечами осаждали поезда, стремясь скорее вернуться в деревню; другие шли под конвоем на запасные пути, где стояли эшелоны для отправки в действующую армию.

На Кузнецком мосту, в кафе «Сиу», царило радостное оживление. «Земгусары», спекулянты и репортеры буржуазных газет, перебивая друг друга, делились новостями.

— Вы слышали? Рябцев начал «чистить» Москву.

— В Калугу прибыли с Западного фронта драгуны, казаки и «ударники» с артиллерией…

— Для чего?..

— Двигаются на Москву…

Толстый господин, поставив чашку с шоколадом на стол, развел руками.

— Господа, но зачем они нам? В Москве совершенно спокойно. А эти «ударники» и их офицеры ведут себя, я бы сказал, совершенно непристойно… Вчера я ужинал в «Славянском базаре» с дамой… Пришлось уйти. Нахально, не спрашивая, садятся к столу, пристают к женщинам…

Сидевший против него пожилой худощавый журналист в потертой визитке завопил так, что замолкли все посетители.

— Да вы что, с неба свалились? Рабочие бастуют, солдаты волнуются… Неужели вы не знаете, что большевики хотят захватить власть?

Толстый господин вздохнул.

— Не знаю. Во всяком случае, они не устраивают скандалов в публичных местах… — Он повернулся к официантке: — Получите!

19 октября Москву облетело известие, что в Калуге «ударники», драгуны и казаки разгромили местный Совет солдатских депутатов и арестовали всех, присутствовавших на заседании.

Это событие произошло сразу после предательского письма Каменева и Зиновьева, опубликованного в петроградской прессе, о том, что они не согласны с решением ЦК большевиков о необходимости вооруженного восстания в данный момент.

В тот же день состоялось совместное заседание Советов, где была принята резолюция, предложенная большевиками. Все буржуазные газеты, начиная с «Русского слова», вышли с заголовками: «Постановление московских Советов о захвате власти». Рабочие Красной Пресни со знаменами и лозунгами «Вся власть Советам» прошли на Ходынку, где к ним присоединились солдаты, а потом на Ваганьковское кладбище. Там, на могиле Баумана, состоялся грандиозный митинг.

Возвращаясь с этого митинга домой, я встретил друга матери, известного хирурга М-ва. Это был почтенный старик, с большой бородой. Ходил он всегда медленно, опираясь на палку с резиновым наконечником. Он стоял на углу Петровки и Каретного ряда и разговаривал с мужчиной лет пятидесяти с лишним, бородатым, усатым, в пенсне на черной ленте и с черной шляпой на голове.

М-в подозвал меня к себе, продолжая разговаривать:

— Уважаемый Павел Карлович, ваше дело заниматься небесными светилами, а мое — грешными телами. Ну куда это годится? Вы начнете стрелять — в вас будут стрелять. Привезут ко мне, придется оперировать. Не лучше ли нам, как раньше, по вечерам пить чай и играть в шахматы.

Собеседник М-ва сердито фыркнул и сказал:

— Я бы, конечно, предпочел читать лекции и заниматься астрономией, но дело-то заключается в том, что если власть не перейдет к Советам, то Временное правительство погубит Россию окончательно. Произойдет это не без помощи нашей интеллигенции, которая до сих пор не может понять, что единственная партия, могущая построить общество на научной основе, это партия большевиков.

Старый хирург вздохнул.

— Ну что же, дорогой профессор, переубеждать я вас не собираюсь, а все-таки поберегите себя…

Когда они распрощались, М-в повернулся ко мне:

— Ну, студиозус, проводите меня немножко.

Мы прошли несколько шагов молча; потом старик задумчиво сказал:

— Все это не так просто. Говорят, большевики — это царство черни. А вот вам профессор Штернберг — светлая голова. Он-то, конечно, знает, чего хочет. И Ленин, мне кажется, обладает умом изумительным. А нынешнее Временное правительство — адвокатишки, купчишки, вчерашние лабазники, вперемешку с болтунами — меньшевиками и эсерами. Эсеры будто бы представляют крестьянство. А я вам говорю, как медик, — это партия истериков. Крестьянин же наш человек хозяйственный, медлительный, и ему на Керенского трижды наплевать, ему земля нужна…

Мы дошли до старинного, вытянувшегося вдоль сквера здания больницы. У ворот, прощаясь со мной, М-в добавил:

— Только бы обошлось без кровопролития… Всю жизнь оперирую людей и не могу привыкнуть к их страданиям.

Центр города продолжал жить по-прежнему. Бойко торговали магазины; кафе и рестораны были переполнены. Несмотря на то, что отдание чести было отменено, «ударники» и юнкера при встрече с генералами «печатали шаг» и за три метра делали полуоборот и становились во фронт.

В то время как на окраинах шло братание рабочих и солдат и большевики лихорадочно готовились к восстанию, Рябцев, получив заверение ставки верховного главнокомандующего о том, что подкрепления высылаются, опубликовал приказ по гарнизону за номером 148, усиленно распространявшийся по городу. Приказ этот напоминал крик испуганного человека, не уверенного в своих силах.


«В обществе и, к сожалению, в некоторой части печати распространяются слухи, будто бы округу, и в частности Москве, кто-то откуда-то и чем-то грозит. Все это неверно… Стоя во главе вооруженных сил округа и на страже истинных интересов народа, которому одному только служит войско, я заявляю, что никакие погромы, никакая анархия не будут допущены. В частности, в Москве они будут раздавлены верными революции и народу войсками беспощадно. Сил же на это достаточно».


На другой день, 25 октября, одна фраза, сказанная В. И. Лениным, предопределила всю дальнейшую судьбу страны:


«Отныне наступает новая полоса в истории России, и данная, третья русская революция должна в своем конечном итоге привести к победе социализма».


ОКТЯБРЬСКИЕ ДНИ

26 октября москвичи — те москвичи, которые в четыре часа дня привыкли гулять по Кузнецкому мосту, днем обедать в «Эрмитаже Оливье», а вечером после «Кружка» ужинать у «Яра», — проснулись и узнали, что газет нет. Не было «Русского слова», «Русских ведомостей», «Раннего утра», «Утра России», которые подавались вместе с филипповскими булками к утреннему завтраку.

Дальше началась стрельба. Юнкера, офицеры и студенты стреляли в рабочих и солдат запасных полков, а те в свою очередь обстреливали их из орудий. Но это были не просто юнкера, офицеры, студенты, рабочие и солдаты. Москвичи из тех, чья жизнь протекала между службой и клубом или между «Литературно-художественным кружком», «Эрмитажем» и «Яром», вдруг с изумлением узнавали, что Юрий Саблин, жизнерадостный прапорщик, сын известного издателя Саблина и внук не менее известного театрального антрепренера Корша, примкнул к красным и был ранен у Никитских ворот, в то время как по другую сторону баррикады, на стороне белых, сражался его бывший друг, тоже офицер Д., который погиб в этом бою.

И такой москвич, до этого времени всю жизнь стрелявший только из бутылок с шампанским пробками в потолок, хватался за голову, принимал валерианку и, опустив все шторы на окнах кабинета, молча усаживался в кресло, на котором прибиты были деревянные рукавицы, а спинка изображала дугу с бубенцами под надписью: «Тише едешь — дальше будешь».

Девять дней шли бои, ухали орудия, трещали пулеметы, носились грузовики с людьми, обвешанными оружием. Москвичи прятались в домах. Горничные и кухарки бегали из одного черного подъезда в другой и страшным шепотом передавали чудовищные небылицы. Так называемые «дамы из общества», лежа в постелях, страдали мигренями и нюхали соль…

Что касается меня, то я 26 октября утром направился к зданию Московского Совета, который помещался в генерал-губернаторском доме на Скобелевской площади, в надежде найти П. Г. Смидовича, с которым был знаком. Около здания стояла команда самокатчиков и рота, кажется, 193-го пехотного полка и сидели где попало — некоторые на тротуаре, другие около стен — группы рабочих, частично вооруженных винтовками. Внутри дома все было забито людьми. Ходили и выходили солдаты, представители районных Советов, фабрик и заводов. Найти Смидовича в этой толчее было невозможно. Кто-то сказал, что он уехал в Кремль. Вдруг в одной из комнат я увидел Юрия Саблина, в ремнях, вооруженного шашкой и наганом. Он разговаривал с каким-то прапорщиком. Прапорщик, небритый, с красными от бессонницы веками и всклокоченными волосами, тыкал пальцем в лежащую на столе карту и повторял одно и то же:

— Основное — это Тверской бульвар до Никитских ворот, понимаешь?

— Понимаю, — отвечал Саблин.

Кругом на атласных стульях — это была какая-то гостиная — сидели рабочие и солдаты. Некоторые были вооружены, другие просто ждали указаний. Не было оружия, и делегаты отдельных предприятий не желали без него возвращаться.

Я подошел к столу.

— Юрий Владимирович, я хотел бы принять участие…

Саблин рассеянно поздоровался со мной.

— Да… да… конечно, вот, пожалуйста.

И указал на прапорщика.

Прапорщик оглядел меня с явным неудовольствием. Людей у него было более чем достаточно, и возиться с каким-то юношей ему совершенно не хотелось.

— Да никаких военных действий, возможно, и не будет. Ногин договаривается с командующим округом, так что, вероятно, власть автоматически перейдет к Совету…

В ранней юности все воспринимается непосредственно. Очевидно, на моем лице отразилось такое разочарование, что он вдруг улыбнулся и спросил:

— А вы в каком районе живете?

Я ответил.

Прапорщик вынул пачку папирос «Дюшес», закурил, потом обратился к рябоватому унтер-офицеру с черными ежистыми усами, сидевшему на стуле у стены.

— Рябчук, возьми его с собой.

Рябчук посмотрел на меня и, не сдвигаясь с места, ответил:

— Возьму, когда винтовки привезут…

Я, конечно, был молод и неопытен, но все, что я видел, совершенно не соответствовало моему представлению о военных действиях. Я ожидал, что Скобелевская площадь будет ограждена баррикадами, а может быть, и окопами, что все угловые здания вокруг нее превратятся в укрепленные узлы и что, наконец, в самом здании Совета я найду штаб, работающий по всем правилам: с адъютантами, телефонами, оперативным управлением, полевой радиостанцией.

Тогда я не имел ни малейшего представления о том, что на той же площади в гостинице «Дрезден» уже давно существует оперативная тройка, которая самым детальным образом разрабатывает план и технику восстания.

Размышления мои были прерваны Рябчуком, который, пошептавшись с каким-то прибежавшим рабочим, сорвался с места и с криком «Пошли!» бросился к выходу.

У подъезда стоял грузовик с винтовками и несколькими ящиками патронов. Вокруг машины толпились рабочие и солдаты. Два человека — штатский в очках, шляпе и черном пальто и солдат в расстегнутой шинели — стояли на грузовике. Штатский держал в руках бумажку, выкрикивая фамилии. Из толпы, окружавшей машину, кто-то отвечал: «Я!» И тогда он, зачем-то повторяя каждому подошедшему: «Порядок, соблюдайте порядок, товарищи!» — и обращаясь потом к солдату, говорил, сколько винтовок и патронов следует выдать.

Рябчук, не отрываясь, смотрел на него и, наконец, не выдержал. Расталкивая окружающих руками, он пробился к грузовику.

— А я где же? Я тут с утра сижу не жравши!

— Порядок!.. — закричал было человек в очках, но тут же уставился в список. — Как твоя фамилия?

— Рябчук!

— Имя?

— Степан.

— Двадцать винтовок и двести патронов.

— Двадцать одна и патронов триста…

Штатский удивился:

— Почему двадцать одна, почему триста?

— У меня еще один прикомандирован.

— Двадцать одна и двести двадцать патронов! Товарищи, поймите: завтра, может быть, у нас будет сколько угодно оружия и патронов. Но пока их нет, понимаете — нет! Экономьте патроны!

Рябчук, оглядываясь, закричал:

— Отряд, ко мне!

«Отряд», состоявший из двадцати рабочих, преимущественно пожилых текстильщиков и ожидавший тут же, на площади, стал получать винтовки и патроны.

Когда мы собрались, Рябчук, как будто что-то соображая, вдруг уставился на меня:

— Ты что, гимназист али студент?

Я ответил.

— Да ты, наверное, и винтовку в руках не держал?

Я, не сомневавшийся, что меня примут как героя, пришедшего на помощь революции, и вместо этого подвергшийся унизительным расспросам, обиделся до крайности. В гимназии, где я учился, военное дело по традиции считалось важным предметом, и обучали ему опытные офицеры. С начала мировой войны военному обучению, естественно, стали придавать большое значение. Выйдя вперед, я вдруг закричал:

— Становись! Стройся в одну шеренгу! По порядку номеров рассчи-тайсь!

Рябчук от удивления открыл рот.

— Чего рот раскрыл, становись на правый фланг!

Рабочие кое-как построились и начали счет по порядку.

— На первый — второй рассчи-тайсь! Напра-во! Ряды вздвой! На пле-чо! Не так берете! Отставить! В три приема надо брать. Смотри на меня! Шагом марш!

Когда отряд двинулся, я догнал Рябчука, который шел первым номером справа, и сказал:

— А теперь я стану на твое место, веди отряд!

Оказалось, что мы должны охранять типографию, принадлежавшую отцу прапорщика Саблина, в которой печатались «Известия Военно-революционного комитета». Типография эта помещалась во дворе огромного дома, занимавшего целый квартал и выходившего на Петровку, Неглинную и в Крапивенский переулок. Дом имел четверо ворот; внутри двора — множество зданий и пруд. Для того, чтобы удержать такое здание, нужна была целая рота, не меньше десятка пулеметов и необходимое количество ручных гранат.

Когда мы пришли в типографию, то вначале было решено у каждых ворот поставить по часовому, так же как и у входа в типографию. Когда я через полчаса пошел проверять посты, то у ворот, выходивших на Неглинную, увидел часового, который сидел на взятой у кого-то табуретке и мирно разговаривал с хорошенькой горничной. Другого часового я вообще не нашел; оказалось, что он пошел напротив в чайную купить хлеба. Третий сидел на тумбе, держа винтовку между ногами, и курил. Четвертый, увидев меня, спросил, когда же его сменят, потому что у него затекли ноги. Взбешенный, я вернулся в типографию и, застав Рябчука читающим газету, сказал ему:

— Слушай меня внимательно! Согласно уставу часовые бывают одиночные и парные, наружные и внутренние. Часовому запрещается садиться, спать, есть, пить, курить, разговаривать. Часовой сменяется через каждые два часа, а в сильные морозы и при жаре через час. Часовой обязан ничем не отвлекаться от надзора за постом, не выпускать из рук и никому не отдавать своего ружья, за исключением…

— Знаю, — перебил меня Рябчук, — самого государя императора. Теперь ты меня послушай. Как тебя звать-то?

— Николай.

— Николай, парень ты хороший. А рассуждаешь по-старорежимному.

— Это почему же?

— А потому. Соображения у тебя нету. Нас всего двадцать один человек. Из них половина винтовки в руках не держали. И потом, может рабочий в первый раз неподвижно, винтовка к ноге, простоять два часа? Да никогда в жизни!

— Ну и что же?

— А то же. Часовые эти для виду, чтобы все знали — здесь советские войска. Сколько их, это обывателю неизвестно.

— А если юнкера на грузовике прорвутся и подкатят к дому?

— Тогда будем отстреливаться и дадим знать в штаб. А пока что, между прочим, — вот чайник, буханка хлеба и колбаса. Садись и закусывай!

Столь непоколебимое самообладание Рябчука охладило мой пыл, и я последовал его совету.

Патрули белых просачивались со стороны Никитской по всем переулкам на Тверскую. В их руках были градоначальство, выходившее в оба Гнездниковских переулка и на Тверской бульвар, Манеж, «Метрополь» и Театральная площадь.

Белые, впоследствии расстрелявшие полковника Рябцева на юге за неудачу в Москве, не могли понять, почему юнкера, имевшие возможность вести фронтальное наступление от Охотного ряда по Тверской и Большой Дмитровке, одновременно не прорвались для удара во фланг по Петровке, Камергерскому и Столешникову переулкам на Скобелевскую площадь, а стремились пробиться туда по Тверскому бульвару в километр длиной, за каждым деревом которого можно было отстреливаться и где они не могли использовать свои броневики.

Можно, конечно, задать вопрос: победили ли бы в этом случае белые? Разумеется, нет. У Рябцева не было ни артиллерии, ни солдат, ни народа. Против него была вся страна.

Да и с точки зрения военной, имевшиеся у него силы не соответствовали поставленной им задаче.

Но и Военно-революционный комитет совершил ряд грубых ошибок. Он не обеспечил оружием солдат и красногвардейцев и не сумел к 26 октября сосредоточить все необходимые силы на исходных позициях. Наконец, он дважды вступал в переговоры с Рябцевым и «Комитетом общественной безопасности» и дал возможность Рябцеву обманным путем захватить Кремль.

Если обобщить ошибки ВРК, то окажется, что он нарушил «главные правила искусства восстания», о которых в свое время писал В. И. Ленин, или, вернее, основное из них:


«Раз восстание начато, надо действовать с величайшей решительностью и непременно, безусловно переходить в наступление…»


Сообщения, которые доходили до нашего маленького отряда с 26 октября по 3 ноября 1917 года, были самые разноречивые, несмотря на то, что мы читали первыми «Известия ВРК».

26 и 27 октября как будто было подписано перемирие, и полковник Рябцев согласился капитулировать; но поздно вечером со стороны Красной площади и Охотного послышалась сильная пулеметная и винтовочная стрельба. Потом оказалось, что это «двинцы» прорывались на Скобелевскую площадь. 28-го Кремль был захвачен юнкерами, и много солдат 56-го запасного полка, как говорили, расстреляно из пулеметов.

В то же время Рябчук, отправившийся в Совет, вечером вернулся с сообщением, что полки и артиллерия, так же как и отряды вооруженных рабочих, непрерывно подходят в распоряжение ВРК.

29-го шоферы грузовика и санитарной машины, приезжавшие за газетами, сообщили, что юнкеров теснят, вокзалы все заняты советскими частями, а казаки объявили нейтралитет.

В ночь на 30-е как будто было объявлено перемирие; но два красногвардейца, пришедшие на другой день, сообщили, что, несмотря на перемирие, бои идут в Лефортовском и Рогожском районах и у Брянского вокзала.

31 октября весь день слышалась канонада. То же происходило и 1 ноября. В этот день приехали за газетами две санитарные машины, потому что даже на улицах, не занятых белыми, все другие машины обстреливались из окон. К вечеру 2 ноября был доставлен приказ ВРК о капитуляции белых. Однако всю ночь на 3 ноября еще продолжались артиллерийская стрельба и стычки в отдельных районах города. 4 ноября мелкие отряды с отдельных объектов были сняты. В этот же день и мы распрощались друг с другом.

Когда я вернулся домой, небритый, в помятой одежде и грязной рубашке, Марфуша, открывая мне дверь, взмахнула руками:

— Ну, навоевался? Небось наубивал народу… Это в таком-то возрасте! О господи, какие времена наступили!

Я молча посмотрел на нее и прошел в свою комнату. Мне стыдно было сознаться, что за все это время я не сделал ни одного выстрела.

ПОСЛЕ ОКТЯБРЯ

Хотя капиталистический строй в Москве пал, жизнь в течение некоторого времени все еще продолжала идти как бы по инерции. Часть интеллигенции была настроена враждебно к новой власти; но существовало и еще множество групп. Одни были уверены, что все это — на две — три недели и что большевики, как некое видение, пришли и уйдут; другие сочувствовали большевикам; третьи — их было меньше всего — понимали, что совершившийся переворот только начало длительной гражданской войны в стране, и находились на распутье.

Отзвучали последние выстрелы. На улицах появились рабочие в кепках и черных пальто, с винтовками на плече, висевшими дулом вниз, офицеры и юнкера, хотя и капитулировавшие и разоруженные, но еще не потерявшие бравого вида.

В Петровском театре «Миниатюр» Вертинский пел:



Я не знаю, зачем и кому это нужно, —
Кто послал их на смерть недрожащей рукой.



Одно за другим, потихоньку и как-то боязливо стали открываться магазины, рестораны, чайные, кафе. Все хорошие вещи стали исчезать. В магазине «Тэ вэра америкэн шо» на Кузнецком мосту, который раньше ломился от обуви, теперь были выставлены одни колодки да сапожная мазь; даже негр, обычно стоявший у входа в пышной форме, казался теперь — в кепке и поношенном костюме — каким-то землисто-серым и постаревшим. Только в одном кафе на Тверской по-прежнему кипела жизнь. Все столики были заняты. Очаровательные польки-официантки, с голубыми глазами и русыми волосами, в кружевных наколках и передниках, разносили блюда. Пахло крепким кофе, сдобными булочками, душистым английским табаком и хорошими французскими духами.

Были в Москве два знаменитых цирковых музыкальных клоуна — Бим и Бом — Радунский и Станевский. Один из них, именно Бом, основал это кафе, которое так и называлось: «Кафе Бом». Посещалось оно писателями, профессорами, адвокатами и крупными актерами. Вокруг этого сонмища московских звезд вихрем кружились мелкие звездочки — поклонники и поклонницы. Под стеклом на каждом столике лежали писательские автографы, на стенах, обитых кожей, висели портреты «знаменитостей», посещавших кафе. Сам Станевский — Бом, высокий, красивый, полный, выхоленный мужчина, с чисто польской учтивостью встречал посетителей.

Я готовился поступить в университет, начал писать и печататься. Всякий, кто переживал свою литературную весну, знает это ни с чем не сравнимое чувство, когда в руках у тебя журнал, где напечатан твой первый рассказ, а в кармане хрустят бумажки — гонорар, только что выданный кассиром. Солнце тогда сияет необыкновенно ярко (наперекор туману и дождю); все женщины выглядят необычайно хорошенькими; завоевание мира кажется совершенно несложным делом.

Именно в таком настроении, только что получив гонорар, я столкнулся в редакции «Журнала для всех» с писателем Алексеем Михайловичем Пазухиным.

Пазухин был высокий, представительный старик, в сюртуке, черном жилете, с тростью, украшенной золотым набалдашником, и в пенсне на толстом шнуре, которое несколько криво сидело на его большом красном носу. Он писал длинные сентиментальные романы из жизни купечества, печатавшиеся с бесконечными продолжениями в «Московском листке» и разных провинциальных изданиях. Был вдов, имел двух бледных хромоногих девиц-дочерей, жил в огромной, пыльной, полупустой и затхлой квартире.

Перед Пазухиным стоял человек, вдвое меньше его ростом, с сумасшедшими глазами и вздыбленными, седыми волосами — редактор «Журнала для всех» С. С. Семенов-Волжский, социал-демократ по убеждениям. Тыча пальцем в толстую рукопись, он кричал:

— И что вы их идеализируете, этих живодеров — замоскворецких акул! У вас что ни купец, то пуп земли.

Пазухин с достоинством поправил слезавшее с носа пенсне, выдержал паузу и, глядя сверху вниз на маленького Семенова, процедил:

— Какой же вы, собственно говоря, социал-демократ, если не понимаете прогрессивной роли буржуазии?

Семенов подпрыгнул.

— Так ведь то западная буржуазия! Она создавала культурные ценности, а ваши охотнорядцы только в трактирах лакеев горчицей мажут и зеркала бьют.

Пазухин дернул головой, как человек, потерявший терпение.

— Мне за этот роман Пастухов[3] пятнадцать тысяч дает.

— Ну и пускай дает. Только имейте в виду: власть захватили большевики, и никакого «Московского листка» не будет.

Это замечание и довело Пазухина до того предела крайнего возбуждения, за которым обычно полных и старых людей подстерегает мозговое кровоизлияние.

Он сделал шаг вперед, выхватил у Семенова рукопись, покраснел, потом побледнел и, вытянув руку в сторону редактора «Журнала для всех», произнес:

— Именно большевиков не будет, а «Московский листок» останется…

Потом сделал торжественный, как на сцене в придворных пьесах, поворот и, стуча тростью, удалился.

Семенов задумчиво почесал в голове и с очевидным раскаянием в голосе сказал:

— Не хватил бы старика кондрашка. Стар он, стар и ни черта не понимает… Проводили бы его немного… Сделайте это для меня…

Я догнал Пазухина уже на улице. Некоторое время мы шли молча. Потом он остановился и сказал дрожащим голосом:

— Страшные времена наступают. Последние. Дело не в убеждениях. Дело в праве писать о том, о чем хочется, что знаешь. Я знаю купцов, я о них пишу. Вы медик — изучите больных, будете вращаться среди врачей — пишите о врачах. Ведь вот Горький — самый левый писатель-большевик, а что написал. Вы читали его рассказ «Барышня и дурак» в «Солнце России»?

Я ответил, что не читал.

— Гуляет проститутка по улице ночью, ищет покупателя… И натыкается на нее этакий интеллигентный господин. Ей хочется скорее отработать и уйти домой. На улице слякоть, сырость, у нее калоши текут, руки озябли, а он к ней пристает с разговорами. Приходят в гостиницу, он платит за номер, она торопится сделать свое дело и уйти, а он опять с разговорами о жизни, о том о сем. Наконец он ей сует десятку, барышня хочет раздеться, а он берет шляпу, пальто и уходит. Ну, скажите, какая тут идея? А написано… — Он остановился, поправил пенсне и причмокнул языком. — Замечательно написано.

Мы дошли до кафе «Бом». Старик кивнул головой — зайдем…

Все столики были заняты. Только в углу, перед красным диваном, где за круглым столом сидел хорошо одетый полный мужчина, лет тридцати пяти с лишним, в очках, с несколько брезгливым выражением на бритом лице, были свободные кресла.

— Пойдем туда, к графу Толстому, — сказал Пазухин. — Там есть места.

Я, конечно, читал рассказы Алексея Толстого, видел его пьесы, но не был знаком с ним. Пазухин представил меня. Мы сели. Толстой ел молча.

Я много видел на своем веку людей, умевших поесть и выпить. Я знал таких, которые превращали гастрономию в науку, а процесс поглощения пищи — в священнодействие. Но я никогда не видел никого, кто ел бы с таким вкусом и так заражал окружающих переживаемым удовольствием, как Толстой. Он держал котлету де-воляй за ножку, завернутую в кружевную бумажку, и, обкусывая ее ровными белыми зубами, заедая зеленым горошком и запивая глотками белого вина, посматривал на нас с таким видом, точно хотел сказать: «Только не мешайте мне — я ем…»

Наконец он вытер губы салфеткой. Потом вынул трубку, постучал ею по столу и набил душистым английским табаком. Подошла официантка.

— Чашку черного кофе и рюмку кюрассо. Только, пожалуйста, настоящего.

Он закурил и повернулся ко мне.

— Читал я ваш рассказ. Вы на каком факультете собираетесь учиться?

Я ответил, что на медицинском.

— Горький мне рассказывал, что Лев Толстой, который очень любил Чехова, считал, будто медицинское образование мешает Чехову писать. И отчего это все доктора идут в литературу? Чехов, Вересаев, Елпатьевский, Голоушев?

Он пожал плечами.

Принесли кофе. Он сделал глоток, запил ликером, причмокнул, выдохнул волну душистого дыма и продолжал думать вслух:

— Между прочим, господа, если хотите писать как следует и чувствовать себя хорошо, следите за желудком. Настроение человека в значительной степени зависит от его пищеварения, вялый кишечник приводит к интоксикации организма, разливается желчь… Мечников это хорошо понимал…

Пазухин посмотрел на него пристально, поправил пенсне и уныло поболтал ложечкой в стакане чая с лимоном.

— Ну, какое может быть сейчас настроение? На каждом шагу натыкаешься черт знает на что.

И он с озлоблением рассказал о своем столкновении с Семеновым.

Толстой слушал внимательно. Потом задумался, моргая большими серыми глазами. Наконец, наклонился через стол всем своим большим телом.

— Семенов прав. Никакого «Московского листка» не будет, ваших купцов тоже не будет. И этого кафе не будет. Большевики задумали страшное дело, грандиозное: перестроить всю жизнь сверху донизу по-новому. Удастся ли им это? Не знаю. Но массы — за ними. Наши генералы, конечно, тоже сразу не сдадутся. Принято считать, что немецкие генералы гении, а наши — олухи. Ничего подобного! Наши генералы, конечно, в политике ничего не понимают, от занятия политикой их поколениями отучали, да и в жизни они дураки. Но дело свое знают, и будь у нас порядка побольше, не начни гнить империя с головы, не так бы у нас шла война с немцами. Так вот… (он допил кофе, отодвинул чашку), генералы, конечно, соберутся: «Как! Мужепесы взбунтовались! Свою власть хотят установить! А вот мы им покажем!» Солдаты за ними не пойдут. Но солдаты им пока и не нужны: они из офицеров и юнкеров создадут стотысячную армию. И какая это будет армия! Первоклассная (он закатил глаза). Римские легионы нашего времени.

Он помолчал, потом поднял руку с трубкой.

— Однако армия эта повиснет в воздухе. Ее никто не поддержит, рабочие и крестьяне не пойдут с ними, они поддержат большевиков. Триста лет висело у них ярмо на шее, теперь они его скинули, и никто, понимаете, никто им его больше не наденет. Да… — Он покачал головой, потом повернулся к Пазухину… — Купцы ваши, разумеется, закричат: караул, грабят! Побегут к банкирам в Европу и в Америку: спасите и наши и ваши деньги от большевиков!.. И те помогут генералам. И начнется кровопролитнейшая гражданская война. Страна наша большая, ярости накопилось много, сейчас оружие есть у каждого.

Пазухин уже давно слушал его с открытым ртом и вытаращенными глазами. За соседними столиками все повернулись в нашу сторону.