XXXI
Клим Егорович был вне себя от злобы. Мало того, что его Затыл поганый надул, а еще прислал ему сказать, что имеет от верного человека известие, что его дочь беременна, и потому отказывается от нее наотрез.
А верный человек была сама Варюша. Татарин не мог своим умом дойти до того, что бывают случаи, когда девица сама на себя клевещет без пощады.
Дело насчет свадьбы с князем сразу провалилось окончательно в преисподнюю. Варюша плакала и причитала, сидя у себя или преследуя отца по горницам.
— Быть мне за немцем! Один-то был жених князь Макар Иванович — и того теперь нету. Есть Степан Барчуков, так его, вишь, не надо, нехорош. Вот завтра поутру за желтого немца и выходи. И будет в доме смрад и всякая гадость. И утоплюсь я через неделю опять. И уж совсем.
Клим Егорович уже посылал Настасью и самого умного из своих батраков Ефима в четыре места, и все насчет жениха для дочери — какого ни на есть, лишь бы только был не женат, а холост.
Вот времена какие пришли.
Посылал Ананьев к одному молодому посадскому Казакову; тот было сначала согласился прийти переговорить, но вдруг узнал что-то, и на попятный двор. Прислал сказать, что не может. А сказывали соседи, побывал будто у него Барчуков и погрозился — просто ножом…
Послал Ананьев к холостому человеку, чиновнику, новому своему знакомому, который был очень неказист, да где уж в это время рассуждать… к Аполлону Спиридоновичу Нечихаренко! Оказалось, что женится на одной из дочерей Сковородихи. Сбегал батрак к посадскому Санину. Этот заявил, что душой бы рад идти в зятья к Ананьеву, да не может вообще жениться..
— Не про меня это дело писано, — сказал он, — и на свете Божьем благоустроено. Такая причина есть… Так и доложите Климу от меня Егорычу!
Поволновавшись и побродив в смущении по двору, Ананьев послал Настасью к одному стрелецкому сыну, молодому и богатому, который когда-то даже сватался за Варюшу. Молодец, по имени Быков, родственник старика стрельца Быкова, бывавшего на сходках Носова, был одинок, тихого и скромного нрава.
— Славный бы зятек вышел из него! — возмечтал Ананьев, пока Настасья бегала в Стрелецкую слободу предложить без околичностей повенчаться с Варюшей на следующее же утро.
Но вернулась женщина во двор с невеселым лицом и доложила хозяину, что Быков завтра венчается с родственницей Носова.
— Ах ты, Господи! Да что ж это такое! воскликнул Ананьев. Что ж нам делать?
— Трудно ноне, Клим Егорыч, найти свободного молодца, — заявила Настасья. — Чего другого, а этого добра нет совсем. Всех кто были, расхватали, как бывает — первые дыни на базаре народ рвет из рук. Кто еще по утру свободен был, теперь уже засватан…
— Не ври!
— Зачем? Пес врет… Я правду…
— Не ври. Захочу — найду… Говорю, найду. Беги к Чернову, что живет у Красных ворот, и проси от меня… Скажи также… Все то же… Скажи, по нынешним тошным временам без всякого чествования прямо прошу взять Варюшу, чтоб завтра по утру венчаться… Да он, чай, знает, сам поймет… Теперь эдакой засылкой никого не удивишь…
— Вестимо, Клим Егорыч… Эдак-то вот, как я… думаешь ты, не бегают? Я много эдаких-то видала.
— Кого, дура?
— А бегают как я, женихов тоже выспрашивают… Да нетути. Говорю, утром еще были, а теперь ни синь-пороха нет, то-ись, женихов!
— Беги, дура, к Чернову. Коли изъявит согласье, зови тотчас ко мне.
На этот раз Ананьев сел на крылечко дома и ожидал возвращенья Настасьи с нетерпеньем. Откажется или тоже уж женится на ком Чернов. И пиши пропало. Нет больше никого!
Через полчаса на дворе Ананьева появился молодец, и Ананьев, встав, замахал кулаками ему навстречу.
— Не смей подходить… Пошел со двора! — закричал ватажник вне себя.
Это был, конечно, Степан Барчуков.
— Тебе я… А-ах ты!.. А-ах… — И от гнева язык Ананьева окостенел и пристал к небу…
— Клим Егорыч! Побойся Бога! Положи гнев на милость! — заговорил Барчуков, приближаясь.
— Я тебя… тебя… Уходи… — залепетал Ананьев, но не мог говорить. Он сел снова на ступенях крыльца, но спиной к молодцу.
— Что я тебе сделал? Был твоим главным ставленником — дело вел честно и вел хорошо… Был ты доволен. Жил я под чужим именем. Ну, теперь выправил свой законный вид. Полюбила меня Варюша, а я ее… Бегала она топиться… Так опять же не я ее посылал… Прихворнулось тебе от того — я опять не причина. Бог даст, все у тебя пройдет. Будь милостив, отдай мне Варюшу… И как бы мы зажили хорошехонько! Как я тебя уважать бы стать… пуще родного сына тебе был бы, Клим Егорыч…
Ананьев, отвернувшись, молчал.
— Клим Егорыч… Времена лихие… После завтра всякая девка незамужняя будет уж пропащая. Немцев видели уже, сказывают — близехонько. Один молодец сказывал на базаре: видел их, обогнал обоз… — Барчуков усмехнулся и продолжал:
— Сказывает, сидят на телегах кучами… Спинами вместе, а длинные ноги болтаются из телег и чуть по земле не волочатся… Сидят они, хрюкают и табак жуют.
— Цыц! Проклятый! — заорал вдруг Ананьев… — Что ты поешь?.. Баба я, что ли, какая? Не видал я, не знаю разве, что такое немец? Почище да много показистее, брат, тебя всякий немец. Даром что ты москвич.
Барчуков хотел отвечать, но в эту минуту во двор вбежал посадский Колос.
— Здорово… — крикнул он… — Я не к тебе, Клим Егорыч… А вот увидел его… К тебе я, парень.
— Что ты? — отозвался Барчуков несколько неровным голосом.
— Дело. Вот какое дело. Будь отец родной. Женись на сестренке моей.
— Что ты?.. Бог с тобой!..
— Парень… Бог тебя не оставит. Помоги! — вопил Колос как-то неестественно, визгливо, стараясь что-то изобразить, не то страх, не то горесть…
— Не могу я…
— Ты холост… Что тебе стоит? Я весь город обегал. Ни, то-ись, тебе хоть бы хромого аль горбатого какого Господь послал! Все женятся. Все — отказ! Что ж, сестренке-то погибать, стало быть? Будь отец родной. Гляди вот…
И Колос бултыхнулся в ноги Барчукова.
— Да полно. Чего валяешься. Как же можно… Разве это такое дело? Что ты! — говорил Барчуков.
— Времена такие. Знаю… Диковинные времена. Завтра ввечеру пропадет девка. Женись…
Ананьев молча глядел на обоих и тяжело дышал… Он собирался уже расспросить Колосова о чем-то, когда увидел в воротах Настасью.
— Ну?! — поднялся он…
Настасья замахала руками.
— Жених тоже?.. Чей? — робко, хотя крикливо выговорил Ананьев.
— Нету! Какой жених!
— Слободен? Согласен?.. Слава Богу!
— Нету, Клим Егорыч. Дай передохнуть. О-ох! Дай ты мне… О-ох!
— Говори, проклятая баба! Побью!
— Уж побили! Чего? Уж побили!
— Кого? Дурафья!
— Меня. Да Чернов твой. Я сунулась по твоему указу. Он меня палкой.
— За что?
— А знай, говорит, и помни. Не бегай в женатым людям свахой чумной.
— Женат он нешто? Он?! — воскликнул Ананьев.
— Женат. Уж полгода женат…
Ватажник развел руками и молча опустился на ступени крыльца, но вдруг его будто кольнуло что в бок. Он растаращил глаза на Барчукова и Колоса.
— Прощай, Клим Егорыч. Не поминай лихом, — говорил Барчуков, кланяясь. — Господь — и тот прощает грехи лютые грешникам. А ты вот выше Бога стать хочешь. Ну, и талан тебе. Исполать тебе во всех делах. Прощай. Я вот человека из беды выручу… Женюсь на его сестренке. Мне коли не Варюша, то все равно с кем ни венчай поп… Хоть с козой, как сказывается.
— Прости, — проговорил Ананьев глухо.
— Счастливо оставаться! — сказал Колос, кланяясь ватажнику. — Ты, Клим Егорыч, тоже о своей подумал, я чаю? На завтра? То-то, почтеннейший! Ведь последний день — завтра. А то пропадет девка твоя… хоть и богатая. Ну, прости…
И оба, Барчуков и Колос, двинулись со двора.
— Придется силой брать! В сумятицу! — прошептал Барчуков Колосу.
Ананьев не выдержал и заорал.
— Стой!..
— Чего тебе? — быстро обернулся парень, и сердце дрогнуло в нем.
— Стой! — повторил Ананьев и как-то, совсем растерявшись, глупо глядел своим одним глазом. Колос невольно усмехнулся.
— Вот уж пришибленный и впрямь! — подумал он.
— Пров!.. Куликов!.. Или как там по-новому? — заговорил Ананьев.
— Степан я, а не Пров, — заговорил парень радостно, — московский стрелецкий сын Степан Барчуков.
— Бери Варюшу! — выпалил Ананьев.
— Клим Егорыч — закричал вне себя Барчуков, кидаясь к ватажнику.
— Зови Варюшу, Настасья…
— Чего звать? Вот она…
Из за дверей, спиной к которым сидел Ананьев, выпорхнула Варюша и кинулась целовать отца… Барчуков бросился в ноги ватажника.
— Вот и Богу слава! — воскликнула Настасья. — Давно бы начать с конца.
— Нет, ты у меня сызнова начнешь сначала… — с волненьем проговорил Ананьев, смягчившись сердцем… Подь, бегай и сзывай всех на свадьбу.
— И гостей не найдешь, Клим Егорович! — рассмеялся Барчуков… — И гости-то все разобраны… Ведь в городе-то, сказывают, более сотни свадеб… Мы и одни попируем. Времена не такие… лихие…
— Типун тебе на язык! — воскликнула Варюша. — Кабы не эти времена… что бы было с нами!..
XXXII
Поднялось солнце… Позолотило город и его храмы православные и мечети мусульманские. Зачался день… простой, будничный, не праздник какой, самый заурядный и рабочий день, по-церковному день святых Калиника и Михаила да мученицы Серафимы. Именинники нашлись, конечно, но именин не справляли. Не до того было…
День этот был 29-го июля 1705 года…
И денек этот долго помнила полутатарка-Астрахань. Кто прожил восемь и девять десятков лет, внукам и правнукам рассказывал про этот очумелый день. Венчальный день, но и греховный… С него-то все и пошло… Венцами в храмах начали, да топорами по улицам и по площадям кончили!.. И военачальника царского, фельдмаршала Шереметева с войсками, в гости дождались!..
Вот какой день это был…
Прав был азиат, даровитый и незлобивый, но бездомный и безродный, «приписной» к православному люду и считавший себя русским — Лучка Партанов, когда с легким сердцем хвастался, что хорошо надумал, как вернее смутить дикую Астрахань. Отличный выискал финт, как поднять бунт. Финт удался на славу! Много нашлось народу, который, не дожидаясь подтверждения нового слуха указом, стал швыряться и дурить «во свое спасение».
С десяти часов на улице города был уже не то праздник, не то смута. Отовсюда во всем церквам двинулись поезда свадебные, как быть должно, с посаженными, дружками и гостями. Только непременные члены, свахи, отсутствовали. На все поезда их хватить не могло. Да и свадьбы эти устроились без свах — быть может, в первый и последний раз за все века от начала Руси.
Скоро вокруг всех церквей города уже гудели густые толпы как поездов с поездными и гостями, так и простых зевак, отовсюду бежавших поглазеть на невиданное еще зрелище: не лихое, моровое, а «свадебное поветрие». Не всякий день увидишь в храме пар двенадцать, пятнадцать женихов с невестами.
А в это утро, как потом оказалось, во всех церквах Белого города и слобод было обвенчано сто двадцать три пары молодых. И всюду церкви были полны битком народом, а вокруг них у паперти и оградах кишели и шумели волны народные как из православных, так и из инородцев, прибежавших тоже поглазеть, «как поедут». Вся Астрахань, казалось, была в храмах или у храмов.
Сборы свадебных поездов, числом пять, из дома стрелецкой вдовы Сковородиной были веселые. Все пять сестриц очумели от счастья, благодарили мысленно Бога и громко величали царя русского, пославшего обоз с немцами.
Старшая, Машенька, была очень довольна, что будет княгиней, хотя Затыл Иваныч показался ей не очень казист.
Пашенька была в восторге от своего жениха долговязого, но степенного, тощего доброго Аполлона Спиридоныча. Кроткая и тихая горбушка чаяла, что ее будущий муж тоже человек тихого нрава и будет любить ее. И, все-таки, он не простой какой человек, а начальственный. Хоть и над солью, а все-таки начальство.
Сашенька, которой Лучка нашел в женихи казака Донского войска Зиновьева, была тоже довольна. Это был широкоплечий и ражий детина лет сорока. И не хорош, и не дурен. Речист, с голосищем как из трубы, а бородища чуть не по пояс. Совсем не такой, как Нечихаренко.
Глашенька была совсем недовольна. Да что же делать! Мать не неволила ее выходить замуж. Да время такое, что надо спешить. Лучка, будто на смех, ей, огромного роста девице, выискал жениха маленького, от земли не видать. Звали его Хохлач, и был он из богатой прежде посадской семьи, но обедневшей и не владевшей теперь ничем, кроме кузницы на конце Стрелецкой слободы. Несмотря на маленький рост, Хохлач был дерзкий и шустрый парень, 25 лет от роду и страшный забияка. Лучка Партанов знал, видно, что делал, когда подбирал такую парочку: Хохлача и Глафиру. Он задор-молодец, да мал, а жена-то — гора горой около него. Коли полезет браниться и драться с женой, то одолеет ее так же, как одна шавка, сказывают, колокольню бралась одолеть, трезвон перелаять.
Наконец, младшая, Дашенька, красавица собой первая в городе, стала еще красивее за эти дни сборов под венец. Девушка выходила за того единственного человека, который когда-то своей красивой фигурой бросился ей в глаза и надолго застрял в сердце.
Вдобавок Лучка Партанов уверял невесту, что его права на звание князя Такиева — не хуже прав Затыла Иваныча. Все дело в деньгах да дьяках и подьячих. Затыл просто татарин, живший в городе, а он аманат киргизского хана. И всем это было известно в Астрахани, да позабыли.
В десять часов утра большущий поезд выехал из ворот дома стрелецкой вдовы, и много народу побежало.
— Сковородихины дочери! Эвона! всем пятерым нашла суженых. Что значит арбузы да дыни!.. — говорили кругом. — Вот где ныне пированье-то будет. Пять пар! Шутка тебе!
У ватажника Клима Егорыча Ананьева, — хоть и было много свадеб в городе и много всякому приглашений, — однако, поезд строился на дворе и на улице с боярским хвостом. Всякий посадский, купец или человек родовитый, не говоря уже о своем брате, ватажниках — все предпочли быть в поезде или на дому у богатого Ананьева.
Туча народу стояла кругом дома и двора, но это был все народ, подвластный Ананьеву и еще недавно повиновавшийся беспрекословно жениху дочери его. Все это были рабочие и батраки с учугов и рыбного промысла. Всем приказано было еще за ночь бросить работу и бежать… быть на лицо на свадьбе единственной дочери и наследницы Варвары Климовны, будущей их хозяйки и повелительницы.
Звал ватажник в гости в церковь и на пир самого воеводу, но Ржевский не собрался, находя, что в этой спешной свадьбе, якобы от ожидаемого обоза с немцами, «есть малое противодействие указу царскому, хоть и не истинному, а вымышленному», а все-таки, противодействие… Все-таки, ему, воеводе, быть на такой свадьбе как будто и не приличествует.
Разумеется, в приходской церкви ватажника поп ждал поезд Клима Егорыча и не соглашался венчать никого прежде Варвары Климовны.
Немало было толков и о женихе.
Был у ватажника батрак Пров Куликов, потом живо вышел в приказчики, а там и в главные управители всей ватаги и всех учугов…. А там пропал без вести. Сказывали, посватался, и Ананьев его турнул из дому. А так дочь бегала и топилась от неохоты идти за князя Затыла… А там проявился уж московский стрелецкий сын Степан Барчуков… А там вдруг угодил в яму… А вот его теперь и свадьба! Разумеется, все это так — опять-таки благодаря немцам.
Варюшка была настолько вне себя… так кидалась целоваться то и дело к отцу, так плакала от избытка счастья и восторга, что надо было быть совсем каменному, чтобы не радоваться ее радости. А Клим Егорыч был упрямый, но добрый человек. Да ведь и дочь-то одна ведь! Все ее будет.
— Чуть не утопла! — рассуждал Ананьев. — Да и Затыл — подлец и мошенник: за двух девок зараз сватался, мою оклеветал, а на другой женится сам. Да и Степан парень порядливый и смышленый.
Барчуков, ожидавший поезд с невестой в церкви, трясся как в лихорадке.
— Только повенчаться! — думал он. — А пойду я, вишь, буянить? Полезу на смертоубийство… Душа-то у меня не на прокат взятая, а своя…
Накануне воевода, встретившись у Пожарского в гостях с Дашковым, вместе с хозяином толковали о глупстве, готовящемся к утру. Дашков посоветывал воеводе принять некоторые меры. Запретить венчаться, конечно, нельзя было, но Дашков советывал воеводе приглядывать за свадебными пированиями. Если, как говорили, может набраться до сотни свадеб и столько же пиров, кто может предвидеть, как с ночи человек тысячи две или три пировавших начнут шуметь под хмельком.
В это утро воевода собирался сам поехать в город, чтобы усовещевать обывателей, но кончил тем, что не собрался и послал вместо себя полковника Пожарского и несколько человек офицеров.
Полковник и его помощники поехали в город и подъезжали к некоторым церквам, где гудел народ. Лезть в давку им было, конечно, не охота, и они ограничились тем, что выкрикивали в толпу с коней:
— Полно, православные! Чего дурите! От глупого вранья переполошились! Бросьте!
И каждый посланец воеводы получал, в свой черед, от народа в ответ или какое-нибудь крепкое слово, или прибаутку. Толк и польза от объезда города начальством были те, что в некоторых церквах при появлении посланцев воеводы начинали только спешить все пары поскорее венчать. Стал ходить слух, что начальство хочет помешать бракосочетаниям, и народ только озлоблялся и кричал:
— Небось. Не тронут. Не дадим…
Пожарский лично объехал две-три церкви в сопровождении своего родственника Палаузова, женившегося за день перед тем, и еще другого офицера Варваци. У Никольской церкви, где случайно было наиболее свадебных поездов, первое же слово Пожарского было встречено ропотом густой толпы народа.
— Нешто мы по своей охоте в храм-то побежали?
— Нешто мы вольны?
— Это не свадьба, а позорище!
— Со спехом, на рысях нешто венчают?
— Ваша вина, а не наша. Ваши неправедные порядки народ полошат.
Пожарский хотел говорить, но ему не дали сказать ни одного слова. Гул выкрикиваний, ругательств и прибауток оглушил его самого.
— Дурьи головы! — воскликнул, наконец, полковник. — Уж коли поверили ушами дурацкому слуху, так и обождали бы обоз, чтобы глазами увидеть.
— А ты обжидал? — крикнул из толпы голос и, расталкивая народ, полез в двум всадникам молодой парень. — Ты, боярин, обжидал? Ты своего племянника вот уже второй день как повенчал! — показал он на Палаузова.
— Что же я, по-твоему, — отозвался, смеясь, Пожарский, — тоже испугался, что его велят за немца замуж выдать?
Народ притих, несколько озадаченный оборотом речи; Пожарский, как будто оказывалось, был прав.
— Ты не переставляй слов, не морочь народ, — крикнул другой голос; это был стрелец Быков. — Не ты упасал родственника, а ты Кисельникову помогал дочь упасти, и жениха ему продал. И денежки в тот сундучок припрятал, где наши утянутые харчевые денежки у тебя откладываются!..
— Вестимо, — загудело отовсюду. — Сам ты повенчал, а другим, вишь, нельзя.
— Уезжай лучше, совести в тебе нет! Уезжай! — крикнули со всех сторон.
Пожарский махнул рукой и выместил на лошади свою досаду. Шибко треснув коня нагайкой, он быстро, в сопровождении офицера, повернул в кремль.
— Ну их к чорту! — заговорил он. — Пущай делают как знают, хоть все завтра начни друг дружку хоронить заживо. Нам какое дело!
Пока шло венчанье во всех церквах, на улицах было шумно, но, видимо, непразднично, невесело, как будто у всякого было чувство, что праздник этот навязан или указан начальством.
В числе других состоявшихся браков были и такие, где все были недовольны — и родители обеих сторон, и жених и невеста. Брак выходил самый нежелательный, неподходящий, из-под палки. Если на него согласились обе стороны, то в виду лихих обстоятельств. Такие свадебные поезды были скорее похожи на похоронное шествие. Во время венчания обе стороны вздыхали, стояли насупившись, а бабы ревели как на похоронах, причитая и поминая властей и лихие времена.
— До чего мы дожили-то? — раздавалось повсюду.
Когда около двух часов дня поезды разъехались из церкви по дворам и во всех домах началось угощенье, то стало, как будто, немного веселее. У всякого хозяина сравнительно гостей было немного, потому что многие отвечали на приглашение присутствовать словами:
— Не разорваться же мне!
У всякого было в городе три, четыре свадьбы у родственников, свойственников или приятелей. Ввиду малочисленности гостей и обильно наготовленных припасов для угощенья, хозяева стали, в силу древнего обычая, зазывать просто прохожих и незнакомых отведать хлеба-соли, выпить малую толику за здоровье молодых.
Через несколько времени вокруг всех домов, где были свадьбы, уже набралось много охотников даром закусить и выпить.
XXXIII
В сумерки весь город повеселел от угощенья. Всякому гостю было мало заботы до того, по охоте или по неволе празднует свадьбу хозяин. Некоторые опохмелившиеся даром, раз отведавши вина, уже сами на свой счет продолжали себя угощать.
В вечерню пробежал слух в народе, что во всех кабаках городских посадский Носов угощает народ на свой счет по случаю замужества родственницы.
Сначала такому дикому слуху никто не поверил. Настолько разума было у астраханцев, чтобы понять нелепость такой выдумки. Будет человек, хоть и богатый, на свои кровные денежки поить вином всякого прохожего, чуть не весь город, из-за того, что какая-то у него дальняя родственница замуж вышла! Однако, слух все рос и как будто подтверждался и, наконец, в действительности подтвердился. Не в одном, а в целом десятке кабаков, на разных улицах, всем являвшимся, кто только пожелает, наливали стакан вина, а денег не брали, говоря, что это про здоровье посадского Носова. Удивлению не было конца.
Когда стало смеркаться, почти вечерело, известие о даровом угощении успело, вероятно, обежать весь город. Если на небе темнело, то на улицах становилось как бы еще темнее или еще чернее. У некоторых кабаков уже стояли и напирали черные тучи народа. У всех на языке и в голове было одно.
— Сказывают, что даром вино наливают. Посадский Носов даром угощает.
И действительно, Во многих кабаках вино лилось рекой и даром.
Ближе к кремлю, около Вознесенских ворот, была такая же темная туча народа и напирала на большой и красивый дом, где помещался один из главных и лучших кабаков города. Заметное волнение, говор, толки, крики, споры колыхали всю толпу из конца в конец. В этом кабаке всякий получал положительный и твердый отказ выдать хоть бы один шкалик даром.
— За Носова счет! — орали голоса в толпе.
— Посадский Носов указал! за его счет!
Но в кабаке и знать не хотели ни Носова, ни его обещанья. Шум все усиливался, колыхание ускорялось. Одни разумные головы убеждали, что это все враки, что не может один посадский человек весь город угощать за свой счет; другие являлись, как свидетели, очевидцы, что действительно Носов угощает. Были люди, которые клялись, что уже выпили по два стакана в разных кабаках, и все за счет Носова. В самый разгар недоуменья, клятв, пересудов и споров, среди спорящих появился молодец, и в темноте немногие лишь признали в нем буяна Лучку Партанова.
— Ребята, — крикнул он, — что же это за ехидство такое! Посадский Носов во все кабаки с утра деньги внес на угощенье православных. Честные люди за эти деньги угощают, а иные криводушные эти деньги взяли, а вина не дают. Давай, братцы, сами за счет Носова выпьем здесь с десяток ведер. Давай просить честно, а не дадут, мы и сами возьмем.
— Вестимо, сами.
— Не дадут, так сами! — рявкнули повсюду и трезвые, и пьяные голоса.
Толпа колыхнулась еще раз, еще сильнее и гульливее… передние ряды вломились в кабак, и через несколько минут все уже затрещало в доме: два-три человека валялись на полу и на крыльце, избитые до полусмерти. Большой кабак был живо разбит, замки и двери подвала сорваны, и уже не стаканы, а ведра и бочки появились на свет Божий.
Весело, с гиками и с песнями выкачивал народ бочки на улицу, ставил стойком, сшибал макушки и распивал вино чем попало, пригоршнями, черепками и шапками. Половина пролитая грязнила улицы, а половина, все-таки, выпивалась, и скоро у кабака был уже не веселящийся, а ошалелый народ.
Что случилось у Вознесенских ворот, буквально повторилось во многих кабаках, где целовальники, будто бы получившие от Носова деньги, не хотели даром угощать народ.
Скоро среди темноты душной летней ночи город начинал принимать дикий, угрожающий вид. Сами виновники этого самодельного праздника в будни, те, у которых в доме были обвенчанные молодые, начинали уже припирать ворота и тушить огонь. Многие астраханцы, знавшие хорошо норов своего родного города, чуяли, что надвигается буря, — буря хуже тех, что бывают на соседе Каспии.
— Давай Бог, чтобы ночь прошла без беды.
Надежда была напрасная. Буря росла и не сама собой, а раздуваемая невидимой рукой, которой чаялось получить от бури этой талант и счастие.
В Шипиловой слободе около двух кабаков не сам народ разбил двери, повытаскал бочки на улицу, а сам хозяин приказал их выкатить. Невидимая рука точно также во многих кабаках города не только без буйства выкачивала бочки, а даже раздавала ковши и шкалики. У этих кабаков тщательно только оберегали вино, чтобы зря не поливать улицы, а пить сколько в душу влезет.
На дворе дома Носова тоже временно открылся кабак, тоже стояли бочки и тоже слышалось:
— Милости просим. На здравие.
Дело шло к полуночи, а город все еще гудел, на улицах все еще шатались кучки совсем опьянелого народа. Во многих кабаках уже не оставалось ни капли вина. Где и не пролили ничего, то все-таки было сухо.
Вдруг среди полной тьмы южной ночи у одного из кабаков Шипиловой слободы раздался отчаянный крив какого-то молодца.
— Помилосердуйте, православные, заступитесь! Только что повенчался, жену отняли, в кремль потащили к немцам.
— Как потащили? Какие немцы?
Через несколько мгновений по всей улице уже перепрыгивало из одной пьяной головы в другую, что обоз с немцами пришел. Всех их уже разместили по разным домам кремля у начальства, до завтрашнего утра. Завтра их всех разместят по городу, поженив вновь на тех самых девицах, которых венчали сегодня. Всех вновь повенчанных девиц указано за ночь поспешить отобрать у молодых мужей, чтобы завтра утром на базаре водить на свейский манер, с треугольными венцами, вокруг корыта.
Из одной слободы по всем слободам, от одного кабака по всем остальным и по всему городу, по всей до риз положения пьяной толпе весть о прибытии обоза ударила как молния. Весть эта не обежала город, а как-то сразу повторилась и сказалась везде, во всех закоулках. Если во многих слободах и дворах на это известие отвечали только охами и вздохами и затем убирались спать, то в Шипиловой слободе загудели раскаты грома.
— Не выдавай, ребята, помогите православные! — кричал сам посадский Носов, стоя на пустой бочке среди толпы. — Пойдем в кремль, отобьем захваченных молодух и отдуем здорово всех гостей обозных!
— Да правда ль то? Пришел ли обоз?.. — робко слышалось кой-где. — Не враки ли все?..
— Нет, не враки… У самых ворот дома Носова воет девка, прозвищем Тють… Она сейчас силком ушла, вырвалась от немцев…
— Вали, ребята, вали на слом! — отозвалась толпа.
— Какие враки! Вот девка Тють сама видела их. Вали!..
И среди темноты густая, но небольшая толпа, сотни в три, неудержимо лихо метнулась по направлению к кремлю и Пречистенским воротам. По дороге толпа все увеличивалась и продолжала двигаться, выкрикивая:
— Вали! Помогите! Не выдавай! Молодух отнимают! Немцы здесь! Немцев на расправу! Девку Тютьку сейчас зарезали. Какую? Какую немцы зарезали! Подавай Тютьку на расправу. Вали!
В самых Пречистенских воротах, очевидно, уже ожидали рьяных и пьяных гостей. Ворота были заперты, и несколько солдат с караульным офицером Варваци оберегали маленькую боковую дверку. Но хитрый грек тотчас смекнул, что тут смертью пахнет, и распорядился так ловко, что бравый офицер, которому выпала на долю эта роковая случайность, — первому выдержать натиск бунтарей, — был молодой Палаузов. Он выступил вперед и холодно, твердо пригрозил оружием.
— Иди, проспись, ребята. Кто сунется, ляжет у меня тут до второго пришествия.
Во многих рядах толпы стали раздаваться голоса, советовавшие взять обходом и идти в другие ворота.
— А то брось, братцы, доутрева!
— Теперь ночь. Нешто ночью повадливо… Заутро.
— А Тють… ребята, все враки! Я ее, подлую, знаю…
— Кого тут роба одолела! — крикнул голос Партанова. — Заутро полгорода в яму сядет за разбитые кабаки. Олухи!
— Вали, небось, налегай. Приперлись уж мучители, испужались!
— Ломай, напри! — крикнул вдруг повелительно и грозно сам Грох.
И, вероятно, кой-кто в передних рядах прибежал к кремлю не с пустыми руками. Зазвенели бердыши, застучали топоры, завязалась драка оружием. Если бы было светло, то теперь в самых кремлевских воротах засверкали бы и заблестели эти бердыши, топоры и ножи. Несчастный Палаузов и горсть караульных солдат защищались упорно и отчаянно, но быстро и легко перебитые повалились все по очереди на землю. Скоро трупы были уже передавлены и перетоптаны серой волной, хлынувшей чрез них и ворвавшейся в кремль, по сорванным и разбитым Пречистенским воротам. Первая капля крови опьянила пуще целых ведер выпитого вина.
— Подавай немцев! — гремела уже остервенившаяся толпа, врываясь в кремль.
Но впереди еще громче кричал голос уже совсем другое слово:
— Подавай воеводу! Подавай мучителей!
И задние ряды повторяли с тем же остервенением:
— Подавай мучителя! Воеводова немца давай! Кровопивцу Тютьку подавай!
Когда Пречистенские ворота были сорваны и не очень большая толпа ворвалась в кремль, то сразу, мгновенно стала расти и быстро превратилась в бушующее море. Всех, что прибежали ради любопытства поглазеть и позевать, теперь нежданно негаданно взмыло и, подхватив, тоже понесло в волнах серого гудящего моря людского. Изредка еще выкрикивали отдельные голоса:
— Подавай немцев!
Но все это море, казалось, забыло или не знало этого первого возгласа. Коноводы искали и требовали.
— Воеводу! Воеводу!
— Мучителей всех! Гонителей веры истинной!
Дом воеводского правления был давно окружен. Сотни две, но не пьяных, а вполне трезвых людей, рвались через сломанные и разбитые двери внутрь дома воеводы. Скоро все горницы были обшарены, все переломано и перебито, несколько стрельцов и один калмычонок исколочены в мертвую. Всей Астрахани известный поддьяк Копылов, связанный веревками по рукам, уже был вытащен на крыльцо под стражей двух стрельцов из своих.
Один из бунтовщиков, стрелец Быков, кричал связанному, дрожащему и на смерть перепуганному Копылову:
— Что, брат! На моей улице праздник. Я у тебя теперь все косточки перещупаю, все жилки повытяну, всю кожу сниму.
Бегающий и шумящий люд искал и уже злобно требовал Ржевского. Но трусливый и опасливый Тимофей Иванович уже давно выбежал из дому и при первых криках в Пречистенских воротах спрятался в такое место, где бы его, по крайней мере, до утра никто не мог найти.
— Несчастненьких, братцы, заключенных забыли, — крикнул появившийся на крыльце Лучка. — Пойдем, рассудим виноватых, отворим яму и всех от вин очистим сразу. Они за нас все будут. Кто хошь, — за мной! Из ямы несчастных выпускать!
— В яму, в яму! — рявкнуло несколько голосов.
Лучка спрыгнул с крыльца и пустился к хорошо знакомой ему двери того ада кромешного, в котором он еще недавно сидел.
Не сразу подалась железная дверь, отделявшая заключенных от улицы. Но у толпы уже давно появились и дубины, и ломы, и топоры. Загудела железная дверь на весь кремль, но долго не хотела уступать. Кирпичи, в которых глубоко засели петли, уступили вместо нее. Железная дверь гулко, тяжело бухнулась, и ринувшаяся толпа начала орудовать в полной тьме.
— Не налезай! Что лезете! — кричали отсюда.
— Пришли освобождать, а сами пуще двери заперли.
— Уходи! Пропусти! Задавили!
— Сами вылезем! Ну вас, к дьяволу! — заорал Шелудяк.
И тут в первый и последний раз за всю ночь не было злобы, не было пролито крови, а все обошлось только смехом и прибаутками. Большая половина преступников, острожников, вылезла и присоединилась к бушующей толпе. В числе первых был, конечно, и грозный Шелудяк. Выскочив, он прямо бросился отыскивать коновода всего дела, Якова Носова, чтобы стать около него помощником.
Остальную часть заключенных пришлось ощупью в темноте вытаскивать на руках из ямы на улицу. К числе прочих освободители вынесли и трупы двух острожников, умерших еще накануне.
И скоро подвалы судной избы, именуемые ямой, представляли диковинный вид, подобного которому не бывало уже давним-давно. Яма была пуста, ни единого несчастненького не было в ней.
Пока бунтовщики расправлялись в доме воеводы и в яме, на соборной кремлевской колокольне раздался набат.
— Молодец Беседин! — отозвался посадский Носов в ответ на гулкий звон, гудящий среди ночи.
Всегда мрачный и угрюмый Грох теперь сиял довольством и счастием и будто вырос на полголовы.
— Вали, ребята, на архиерейский двор, там, поди, воевода.
— Не уйдет он от нас!
Скоро архиерейский двор и дом тоже были окружены.
Старик архиерей тоже не оказался на лицо или спрятался не хуже воеводы. Но за то здесь нашелся другой, кого и не искали, о котором позабыли на время. Толпа нашла прибежавшего сюда ради спасения полковника Пожарского и нескольких офицеров.
— Хватай, тащи их на улицу!
— Тащи! Рассудим мучителей! — командовал кто-то.
Через полчаса Пожарский и семь человек офицеров уже были на площади, окруженные дикой, злобно грохочущей толпой. Передние творили суд и расправу, допрашивали офицеров. Крики, вопросы и возгласы перемешивались с ругательствами.
— Зачем ты велел бороды обрить?
— Зачем приказывал матушку Россию на четыре части раздрать?
— За что Феклу до смерти высекли?
— Почему учуги ханам калмыцким продавать указали?
— Зачем Тихонов огород стрельцу Парфенову подарил?
И про дележ России, и про бороды, и про Тихонов огород с Феклой ни Пожарский, онемевший от ужаса, ни офицеры, понявшие, что пришла их последняя минута, не отзывались ни единым звуком, только двое из них рыдали…
— Что с ними возжаться! Решай!
И все восемь в мгновение ока были решены. Окровавленные и обезображенные трупы повалились на мостовую.
— Воеводу нашли!
— Подавай воеводу! — гудело вдали на площади.
Вплоть, до утра с небольшими перерывами зловеще завывал набат, а в кремле и в городе уже было разграблено с полсотни домов, в которых все искали воеводу.
XXXIV
В Каменном городе и на слободах с утра толпились и двигались кучки народа, причем всякие инородцы держались вместе и особняком. Персы толпились около своего менового двора. Даже юртовские татары сбежались точно по уговору на одной из площадей, около своей главной молельни. Армяне по оповещанию собрались близ своего нового храма. Стрельцы точно также толпились около своих сотских изб. Во всех кучках и на всех наречиях обсуждалась гроза, разразившаяся ночью.
— Вот тебе и свадьбы! Вот чем все кончилось! — слышалось повсюду.
Вместе с тем толпы обывателей, коренных астраханцев, двинулись в кремль ради любопытства, чтобы увидать собственными глазами то, о чем уже ходили вести по городу, т. е. поглазеть на трупы убитых.
В Пречистенских воротах валялись на тех же местах в окровавленной пыли несколько трупов: убитые за ночь офицер Палаузов с несколькими караульными рядовыми. Среди кремлевской площади лежали в куче изрубленные трупы полковника Пожарского и нескольких офицеров, погибших вместе с ним.
От снующей густой толпы в кремле казалось, что в городе сумятица, но в действительности было так же мирно, как и всегда. Ни одна церковь не была ограблена, только с дюжину домов в Каменном городе да десятка три домов в Земляном пострадали за ночь от бунтовщиков, и в них были видны кой-где выбитые окна и кое-какая рухлядь, выброшенная на улицу.
Все, что было властей в городе, исчезло, попряталось переждать бурю. Не только неизвестно было местопребывание митрополита, архимандритов, воеводы и его подчиненных, но даже второстепенные приказные и подьячие, стрелецкие пятидесятники и офицеры гарнизона — все исчезли.
Однако, толпа человек в пятьсот с Носовым и его ближайшими сподвижниками во главе, передохнув поутру и закусив в воеводском правлении, снова начали свой розыск воеводы. Грох Носов, стрелец Быков, Колос и Партанов, разделив главных бунтарей на четыре кучки, обшарили все дома и здания кремля и Белого города. К удивлению и счастью многих домохозяев, ожидавших неминуемой смерти при появлении у них толпы ради розыска воеводы, дело обходилось более или менее мирно. Толпа, не нашедшая воеводы, ограничивалась ругательствами и пинками. Некоторые из астраханских старожилов, явившиеся в кремль из любопытства, протирали глаза от изумления, видя, что ни один храм не ограблен, домов разбитых совсем мало, перебитых властей и того меньше. Один Пожарский и несколько офицеров да рядовых! И вероятно, потому, что сами полезли, вместо того, чтобы спрятаться.
В городе, в некоторых улицах, в больших домах шли быстрые сборы в дорогу. Некоторые, проснувшиеся утром или вовсе не смыкавшие глаз за всю ночь, немедленно решились из страха покинуть Астрахань, где должна начаться резня, буйство и грабеж. Много богатых посадских людей собиралось вон из города.
На дворе дома ватажника Ананьева стояла многолюдная кучка народа, но держалась тихо и почтительно. Это были рабочие из ватаги Ананьева. Ватажник вместе с дочерью и молодым зятем тоже собирались в дорогу. Ватажник не испугался смуты в городе. Эта была не первая, которую он видел. Особенно опасаться ему было нечего, бунтовщикам было мало охоты лезть на дом ватажника, у которого целая ватага батраков, вооруженных чем ни попало, может защитить его не хуже какого-нибудь стрелецкого полка. Весь дом не стоит того, что эта ватага может натворить с толпой бунтарей, обороняясь от их приступа. Клим Егорович Ананьев никогда бы не двинулся из города в путь, если бы на этот раз особенно не настаивал на отъезде его зять, а с ним и дочь. Барчуков убедил молодую жену уговорить отца во что бы то ни стало скорее покинуть Астрахань и ехать на хутор, по прозвищу Кичибур, принадлежащий Ананьеву, верст за пятьдесят от города. Урочище Кичибурский Яр было на дороге во все города российские, иначе говоря, на московском тракте. У Ананьева был там большой дом с садом и человек до пятидесяти рабочих. Место было красивое и тихое, да вдобавок и на дороге. Барчуков решил, что там надо переждать все астраханские смущения, в которых он, конечно, не принял никакого участия. В случае чего, оттуда можно было бы пуститься и далее в путь.
Для Барчукова, много странствовавшего по всей Руси, путешествие было не диковиной. Жена его была рада покинуть Астрахань, из которой она никогда не выезжала. Один Ананьев, сиднем сидевший всю жизнь в городе, поднялся с трудом.
Однако, часа в два времени все было готово, а дом сдан под охрану нескольких десятков батраков из ватаги. Их обязали разместиться кое-как, по двору и по огороду, и стеречь имущество по наряду, десятками по очереди. И поезд в пять часов выехал со двора дома ватажника. На первой подводе сидел сам Ананьев, на второй — молодые, на остальных везли кое-какое имущество. Рабочие сопровождали поезд пешком до заставы, чтобы благополучнее миновать волнующийся народ и выехать в степь.
В опустевшем доме ватажника все заперли, и пустой дом затих.
Не менее тихо было и в другом доме, где бывало обыкновенно шумно.
У стрельчихи, вдовы Сковородиной, было сравнительно с прежними днями мертво тихо. Сама Сковородиха, измучившись приготовлениями к венцу дочерей и всякими треволнениями, хворала и лежала в постели. Айканка, не спавшая всю ночь от страха, спала на тюфяке в той же комнате.
На другом конце дома, в большой, светлой горнице сидела красавица Дашенька, пригорюнившись. Ея муж был все еще для нее как бы нареченный и суженый. Партанов после венчанья и закуски в их доме еще в сумерки ушел, исчез и до сих пор не возвращался домой. Дашенька посылала уже не мало народа справляться, где Партанов, и узнала, к своему ужасу, что молодой муж в числе бунтовщиков, орудующих в кремле. С минуты на минуту ожидала она его, чтобы получить объяснение этого страшного и непонятного происшествия.
Узнав, что ее приятельница, тоже вышедшая замуж, Варюша выезжает из города, Дашеньке тоже казалось всего лучше отправиться с мужем на маленький хутор, который принадлежал ее матери.
В другой комнате спала непробудным сном громадная Глашенька. С ней приключилось событие совсем невероятное, а между тем приключилось очень просто. Целый час прогоревала она вчера, вдоволь наплакалась и, наконец, заснула крепким сном.
Вчера утром, вместе с сестрами, повенчалась она с своим маленьким и задорным женихом. Хохлач после венца на пированье в доме стрельчихи выпил больше всех. Сильно пьяный Хохлач перебранился со многими, в том числе с тещей и с молодой женой, а затем ушел вместе с Лучкой будто по делу. А на заре кто-то из домочадцев прибежал на двор стрельчихи и объявил удивительное приключение: Глашенька была уже вдовой.
Когда толпа мятежников бросилась на кремль, то в первой же схватке с караульными у Пречистенских ворот задорный Хохлач был убит наповал. Стрелецкий бердыш раскроил ему голову чуть не на две части. Ровно за двенадцать часов времени Глашенька и замуж вышла, и овдовела.
Остальные три дочери Сковородихи были у мужей.
Пашенька Нечихаренко, вместе с мужем, просидела всю ночь, совещаясь, как быть. Аполлон Спиридонович, в качестве властного человека и начальства, хотя бы только над солью, мог опасаться бунтовщиков. Для всякой мятежной толпы он должен был считаться причтенным к числу ненавистной волокиты судейской. Нечихаренко, человек смышленый, успокоивал жену, надеясь на покровительство сильного человека, а по новому времени «знатного и властного», т. е. на их свойственника Лукьяна Партанова.
— Коли он в числе бунтарей и орудует в кремле, то мы его просить будем, — решил Нечихаренко, — он не велит нас трогать.
Совершенно на другом конце города, княгиня Марья Еремеевна Бодукчеева успела уже два раза поругаться с своим супругом. Затыл Иванович, все-таки, горевал, что поторопился жениться, хотя на богатой, но старой деве с ячменями. Он привязывался, бранился, брюзжал, грозил жене судом и розгами. Машенька отгрызалась и отвечала, что по новым временам, благодаря смуте в городе, она никого не боится. Стоит ей лишь попросить известного и ей, и князю человека, ныне знатного Лучку, и князя без всяких околичностей повесят за продерзости на первых воротах.
Наконец, Сашенька Зиновьева в маленьком домике около Стрелецкой слободы, временно нанятом ее мужем, лежала в постели и охала. Она ухитрилась накануне как-то шибко двинуться и уже не в первый раз в жизни сломала себе руку.
Казак Зиновьев тоже исчез из дому и был в числе сподвижников Носова. Зиновьев в это время орудовал в судной избе с другими вновь набранными помощниками. Донской казак обшарил все мышиные норки, надеясь найти казенные деньги.
— На то судная изба и казенное место, чтобы в ней были деньги, — рассуждал он.
Но, однако, никаких денег не оказалось, так как Носов их уже захватил еще на заре.
Был еще один дом в Астрахани, где в это утро было не тихо и не смирно, но и шумно не было. Было горе! Сам хозяин, приказав запереть ворота и калитку, запереть все двери в доме, сидел в маленькой горнице, угрюмый и тревожный. Он ждал, что бунтовщики вскоре доберутся до него, хотя он и не властный человек, а простой посадский. Кроме того, тоска грызла его от несчастия, приключившегося с его дочерью за ночь.
Почти так же, как Глашенька Сковородина, его дочь, только что вышедшая замуж блестящим образом, теперь была вдовой. Получив известие, что Палаузов убит в кремлевских воротах бунтовщиками один из первых, молодая женщина лишилась почти мгновенно рассудка, и Кисельников перевез ее к себе в дом. Мать и родственники ухаживали за несчастной, приводили ее в чувство, но она или плакала, рыдала, или начинала смеяться, или спрашивала, скоро ли придет муж.
Роковая судьба не дала молодому офицеру возможности выехать.
Назначенный на новую должность, он готов уже был в путь. Все уже было у него уложено. За несколько часов до предполагавшегося выезда, он случайно зашел к Пречистенским воротам только побеседовать с приятелем, греком Варваци. Не будучи караульным, он не был обязан сражаться с мятежниками и мог просто убежать. Но это сделал караульный по наряду грек, исчезнув тотчас же, якобы для предупреждения и спасения воеводы. А Палаузов остался; что-то толкнуло его — быть может, желание отличиться, быть может, задор юности, и он один из первых стал жертвой возмутившихся, а изрубленный труп его валялся теперь среди ворот.
Мятежники, конечно, не думали об уборке тел, и из дома Кисельникова еще боялись послать за покойником для честных похорон. Бунтари могли явиться на похороны и, вместо одного покойника, натворить их несколько.
Около полудня Кисельников не выдержал. Злоба, а быть может и глубокое горе подняли его на ноги. Он оделся, велел отворить двери и калитку и вышел на улицу. Он собирался идти в кремль. Что-то такое толкало посадского идти прямо к бунтовщикам. Усовещивать их теперь значило, конечно, подставлять свою голову. Но хоть душу отвести, хоть обругать душегубов хотелось Кисельникову. За несколько шагов от дома, Кисельников повстречался с приятелем, таким же посадским, Санкиным, который уже успел «отстать» от Носова и бунтарей.
— Куда? — спросил Санкин.
— В кремль, — мрачно отозвался Кисельников.
— Зачем?
— Умирать.
— Что так?