Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

В первом «письме» говорилось: «Мы бы избегли многих бед, если бы всякий имел доступ к государю и мог бы сообщить ему нужды народа и давать советы: обыкновенно государя окружают льстецы, которые закрывают от него истину». Государь должен остерегаться увлечения страстностью, любовью: «Всякое государство лучше управляемо быть может праздным государем, нежели страстным. Ежели первый иметь будет искусного министра, тогда праздность его обратиться может в пользу народа; страстный же управитель сам не силён и, будучи невольником, повинуется воле любовницы, и сам приказать не в состоянии. Как скоро государь отдаётся любви, то весь его двор почитает за долг чувствовать ту же страсть. Временщики, министры, придворные, одним словом — все показывают нежное сердце. Что ж будет из сей прилипчивой любви? Женщины овладевают правительством. Любовницы государя, министров и временщиков, сделав союз, станут раздавать чины и все дела расположат по своим прихотям». «Такое правление бывало при государях, которые великую надежду подавали в начале владения».

Ещё более резким было второе «письмо».

«Честолюбие есть коршун, приставленный у людей к сердцу, которое он беспрестанно терзает». Всякий завидует тому, кто выше его, и унижается перед ним. «У людей есть степень, которая устраняет и уничтожает честолюбие: знатный господин низок и подл пред Самодержавцем; простой дворянин делается невольником придворного; мещанин терпеливо сносит высокомерие дворянина; а крестьянин определён быть рабом всех прочих состояний. И так люди против природы отдались один другому в неволю, происхождение которой одна их слабость причиной: малейший разбор ума, сложения и силы знатных уничтожает все высокие мнения, которыя простой дворянин об них имеет».

И наконец, прямым ответом на пьесы императрицы были «Краткие повести», напечатанные в книжках «Московского издания». Особенно всех поразил рассказ о том, как некая графиня Мансфельдская видела в Ланебургских степях, что крестьянин готовил могилу для своего отца, так как не мог его прокормить. «Смотрите вы бедность сих бедных крестьян! Какая нужда, какая печаль!.. Вельможи и богачи грешат, если они затворяют своё сердце, смотря на бедность своих подданных, и вместо того, чтобы им помочь милостиво, то делают ещё оную день ото дня несноснее налаганием податей на них, тиранством и угнетениями».

Но Новикову было ясно, что рано или поздно спор с императрицей закончится, — как всегда, она применит силу. И Николая Ивановича больше всего беспокоило, как бы не пострадали его друзья, из которых некоторые дали ему всё своё достояние на дело просвещения русского народа.

Постоянное беспокойство, забота о предприятиях «Типографической компании» и «Дружеского общества» изменили его характер и даже внешность. Когда-то его внушительная крупная фигура дышала спокойствием. Ясность мысли, мягкость обращения как-то невольно привлекали к нему всех, кто с ним соприкасался. Теперь он похудел, стал раздражителен, стан его заметно согнулся.

Была глубокая осень. Московские сады пожелтели и осыпались. Ветер носил по улицам шуршащие листья. Рано наступала темнота. По унылым улицам тянулись обозы раненых и больных, ежедневно прибывавших с турецкого фронта. На площадях и пустырях целые дня производили экзерциции новобранцы. В торговых рядах и в Зарядье купцы прежде времени закрывали лавки: и торговать нечем, и покупателей нет. Шли в чайные и сидели, долго толкуя: «Как оно обернётся, дело-то? Время-то уж очень сумнительное». Потом вздыхали, расплачивались, собирались домой: В переулках на завалинках зловеще шептались старухи. По ночам стали пошаливать: того разденут, а другого убьют. Бравый Еропкин скакал по городу из конца в конец — глаза навыкате, лицо неподвижное, сзади несутся казаки — пики наперевес, бороды веером. Помогало мало. Велено было будочникам раньше запирать рогатки, а жителям носить фонари, чтобы видна была личность, кто идёт.

Николай Иванович вышел под вечер из своего дома у Никольских ворот, завернувшись в плащ, и пошёл по Тверской улице.

Прохожих было мало. Прогремел палашом офицер конной гвардии — видно, прибыл на побывку — пьян и грозен. Пролетели, быстро семеня мелкими шажками, две девицы в лентах, накидках и кринолиновых юбках. Прошагал квартальный, засматривая во все подворотни.

От освещённого подъезда гостиницы отделилась женская фигура, робко поравнялась с Новиковым:

— Может быть, месье зайдёт выпить стакан вина. Есть очень кароший парижский парышня…

«Видно, у французских сводниц дела стали неважные», — мелькнуло у него в голове, и он зашагал быстрее.

Пройдя на Страстной бульвар, Новиков вошёл в подъезд огромного дома князей Гагариных, где помещался Английский клуб.[72] Клуб этот, в который не допускались женщины — даже полы там мыли мужчины, — был тем святилищем, где собирались избранные, к мнению которых с большим беспокойством прислушивалась и сама императрица. Всё здесь дышало покоем и ограждало немногих дворян, его посещавших, от всяких неожиданностей: и непомерно высокие членские взносы, недоступные даже для среднего помещика, и сложность пропуска гостей, и швейцары гигантского роста, готовые выбросить на улицу каждого, не глядя ни на чины, ни на звания, кто попытался бы запросто войти в этот подъезд. Даже петербургские сановники, приезжая в Москву и отдавая дань Английскому клубу, скромненько прохаживались по его огромным залам, где царила могильная тишина, боясь вызвать резкий окрик какого-нибудь древнего вельможи, который, как восковая кукла в паноптикуме, неподвижно сидел в креслах в углу. Но Новикова там знали, он сбросил свой плащ и шляпу на руки лакеям и по широкой лестнице беспрепятственно поднялся на второй этаж.

В библиотеке на длинном столе можно было найти журналы и газеты всего мира — шведские, в которых ругали русских, датские, в которых ругали шведов, французские, английские и немецкие, где сообщались взаимно противоположные известия, и даже греческие листки, издававшиеся генералом Ионесом.

В углу солидный мужчина, в очках и тёмном кафтане, читал толстую книгу. Этот единственный читатель был библиотекарь клуба.

У огромного камина молча сидели несколько стариков. Зачем они сюда приехали, никто не знал.

Залы были полуосвещены, углы их тонули во мраке. В маленькой гостиной у камина, где стоял одинокий канделябр со свечой, сидел полный человек без парика, с вьющейся седой шевелюрой, живыми карими глазами, скуластым лицом и толстыми губами, одетый в голубой шёлковый кафтан.

Новиков взглянул на него и остановился. Годы как будто отошли назад. Ему вспомнился мальчик Васенька, сын дьячка, ученик Заиконоспасской славяно-греко-латинской академии, потом юноша — его однокашник по университетской гимназии, далее слушатель архитектурной школы князя Ухтомского и Петербургской академии художеств и, наконец, знаменитый зодчий, профессор Римской, Флорентийской и Болонской академий Василий Иванович Баженов. Он получил приглашение французского короля Людовика Пятнадцатого стать его придворным архитектором. Баженов отказался от этого предложения и вернулся в Россию. Здесь он создал изумительный план нового Кремлёвского дворца, который в своём ансамбле должен был охватить все старые и новые кремлёвские здания и Красную площадь. От главного фасада нового дворца должна была спускаться на набережную, к Москве-реке, величественная лестница, стоимость постройки которой по ценам того времени определялась в пять миллионов золотых рублей. Это грандиозное сооружение по своим масштабам и великолепию могло затмить даже знаменитые постройки античных времён. Екатерина Вторая утвердила проект застройки, и Баженов вместе с Матвеем Казаковым приступил к его осуществлению. В разгаре работ императрица прекратила строительство. Она дала согласие на него во время войны с Турцией только для того, чтобы показать: русские финансы находятся в отличном состоянии. Это был страшный удар для великого зодчего. Создание нового Кремля Баженов считал делом своей жизни, и от этого потрясения он с трудом оправился. Несколько лет спустя Екатерина нанесла ему второй удар. Она заказала Баженову постройку своей подмосковной резиденции, для сего купила у князя Кантемира имение «Чёрная грязь», которое переименовала в Царицыно. Баженов создал редкой красоты дворцовые здания и парковые сооружения. В это время до Екатерины дошли сведения о близости Баженова к масонам и о благосклонности к нему наследника Павла Петровича. Приехав в Царицыно, Екатерина сказала: «Вы готовите мне острог, а не дворец» — и приказала все сооружения (а они, как писала княгиня Куракина, «по отзыву всех были беспримерно хороши») срыть до основания.

Баженов подал в отставку, стал строить частные дома (в числе многих других он создал знаменитый «Замок на холме», дом Пашковых) и много занимался благотворительными делами. Он учредил первую бесплатную частную архитектурную школу, где обучал талантливых детей разночинцев и вольноотпущенных крестьян, и принимал близкое участие в делах «Типографической компании», впрочем, иногда надолго уезжая в Петербург. Говорили о его дружеских отношениях с цесаревичем Павлом.

Новиков подвинул к камину тяжёлое кресло, сел рядом с Баженовым.

— Давно я не видел вас, Василий Иванович, не знаю, что вы делаете и как живёте. Вижу только, что седины у вас, как и у меня, весьма прибавилось. Сие не от радости.

Баженов горько улыбнулся:

— Живу неважно — кредиторы заели, хотят продавать дом, библиотеку и — что наипаче для меня огорчительно — гравюры и картины, вероятно, не без ведома и благословения матушки государыни. Однако есть и радости. Как гляжу я на своих учеников, кои в продранных сапогах и худых плащах, будучи на хлебе и воде, учатся денно и нощно и Витрувия в подлиннике читают,[73] сердце радуется. Да и ваши дела, Николай Иванович, приводят меня в восхищение. Впервые в России в ваших изданиях мы видим среди авторов немало женщин. Особливо понравились мне статьи Вельяшевой-Волынцевой, Сушковой и Воейковой. Впервые же вижу напечатанными труды крепостных, среди коих крепостной графа Шереметева Вороблевский точностью переводов с немецкого и блеском языка превосходит даже державинские переводы. Скажите, однако, как же вы решились печатать труды крепостных, не боясь гнева помещиков?

Новиков пожал плечами:

— Я ещё в «Живописце», ежели вы помните, писал: «Подлыми людьми по справедливости называться должны те, которые худые дела делают, но у нас, не ведаю, по какому предрассуждению, вкралось мнение почитать подлыми людьми тех, кои находятся в низком состоянии не по своей вине». Посему я поставил себе за правило ни в чём не давать предпочтения людям благородного звания, но судить обо всех только по их делам и способностям. И теперь, будучи избавлен от предрассудков, свойственных нашим «глупомыслам», вижу, что сколько звёзд на небе сияет, столько же талантов блистает среди народа нашего…

Баженов явно взволновался, вскочил, заходил по комнате.

— Страшно даже подумать, что делается! Такие талантливые люди, как Воронихин, Мельников, Григорьев, Свиязев, выбились из крепостного состояния на волю. Ну, а другие? Мирсков, крепостной Шереметева, обучался в Московском университете и окончил его. Кроме того, получил высшее архитектурное образование и ещё до Аргунова, который также и посейчас крепостной, строил Кусковский и Останкинский дворцы сиятельному графу. И всё-таки, несмотря на слёзные мольбы, Шереметев не отпустил его на волю. Ситников, крепостной Демидова, выстроил Московский дворец и был заархитектором Воспитательного дома, — в отпуске на волю отказано. Бабакин, крепостной архитектор графа Орлова, выстроил ему дворец под Серпуховом. Барин после этого, рассердившись на него по какому-то поводу, приказал отправить на конюшню и высечь. Крепостной Каширин выстроил в Калуге замечательную больницу. Генерал Хлюстин, владелец его, отказал ему в вольной, Каширин запил и сошёл с ума. Простаков, замечательный архитектор московский и инженер-гидравлик, до сих пор в рабстве. Барин его, генерал Римский-Корсаков, сказал ему: «Пока я жив — будешь моим крепостным». Пётр Балахин, отличный архитектор, — крепостной помещика Собакина, служит у него по письменной части. «Мало ли, что тебе строить хочется, — заявил ему Собакин, — у тебя, брат, почерк хороший, и в грамоте ты сильнее меня, ну и служи у меня писарем».

Баженов встал, прошёлся по мягкому пушистому ковру потом снова вернулся к камину.

— Нет, гибнут таланты, и не видно этому конца!

Новиков, не перебивая, внимательно слушал Баженова и теперь только остановил его движением руки:

— Нет, Василий Иванович, как я уже говорил, талантов в народе сколько звёзд в небе, однако без просвещения таланты эти гаснут втуне. Посему я стал выпускать популярный научный журнал «Магазин натуральной истории, химии и физики»; ныне я также выпускаю впервые в России детский журнал под названием «Детское чтение для сердца и разума», под редакцией Петрова и Карамзина, дабы с самых юных лет приучить наш народ к чтению. Наконец, с целью поднять отечественное земледелие стал я издавать «Экономический магазин», под редакцией Болотова. Решено также, что и большинство изданий наших впредь будут посвящены полезным знаниям…

Баженов покачал головой:

— Боюсь, Николай Иванович, что благие намерения ваши останутся втуне. Насколько мне известно, императрица стала ещё более подозрительно относиться к вашей деятельности. Новому главнокомандующему будет поручено взять под строжайший надзор «Типографическую компанию».

Новиков удивился:

— Кто будет назначен московским главнокомандующим?

Баженов сказал тихо, как будто ему тяжело было сообщить эту новость:

— Князь Прозоровский.

При этом имени Новиков побледнел, невольно руки его сжали подлокотники кресла.

— Что же я должен сделать? — спросил он упавшим голосом.

— Надо приготовиться к новым испытаниям, — ответил Баженов. — Я все свои упования кладу на наследника престола — Павла Петровича. Ежели же от него не последует облегчения для народа, тогда…

— Тогда, — перебил его Новиков, — придётся признать, что Радищев был прав и что не будет счастливой России, доколе народ не возьмёт бразды правления в собственные руки…

На другой же день в доме Новикова состоялось собрание учредителей «Типографической компании», где присутствовали: князь Черкасский, князья Николай и Юрий Трубецкие, Пётр и Алексей Ладыженские, Иван Тургенев и Семён Гамалея. На нём было решено в необходимый момент распустить «Типографическую компанию», передав всё её имущество и дела Николаю Новикову.

17

Неблагодарный кавалер

Не так уже весело было в столице, и поэтому Екатерина решила учредить орден Святого Владимира и наградить им выдающихся должностных лиц.

Список намеченных к награждению императрица послала вниз к Дмитриеву-Мамонову. Но генерал-поручик, ставший за последнее время замкнутым и угрюмым, молча его просмотрел и тут же вернул Храповицкому, сказав:

— Я не имею чести знать этих господ…

К своему удивлению, Александр Радищев увидел в «Ведомостях» и своё имя в списке новых кавалеров. Когда Воронцов представил Радищева к награждению, Екатерина улыбнулась. Ей понравилась мысль увидеть поборника за освобождение крестьян и всеобщее равенство с крестом Святого Владимира на шее.

В Петровском зале, стены которого были обиты алым бархатом, выстроились шеренгой будущие кавалеры. Екатерина в сопровождении Храповицкого и обер-камергера Нарышкина прошла мимо них к подножию трона, стоявшего в глубине зала, и произнесла краткую речь о том, что в нынешнее тяжёлое для Российской империи время она особенно высоко ценит усердие тех, которые, не щадя живота своего, трудятся на пользу престола и отечества.

После этого Храповицкий стал с «великим громогласием» читать по алфавиту вновь награждённых. Каждый из них подходил к трону, преклонял колено, целовал руку императрицы. Лев Нарышкин с ловкостью необыкновенной подносил орден Екатерине, та надевала, его на нового кавалера, он вставал с колен и, проходя мимо обер-камергера, получал от него футляр и грамоту.

Дошла очередь до Радищева. Он не преклонил колена. Удивлённый шёпот пробежал по залу. Императрица сдвинула брови, взяла, однако, орден и приколола его к груди Радищева. Но он не поцеловал её руки, молча поклонившись, повернулся, принял из рук Нарышкина футляр и грамоту и вышел из зала. Екатерина посмотрела ему вслед, прикусив губы, что было признаком сдерживаемого гнева. Все поняли: карьера Радищева кончена.

Да она, собственно, была ему безразлична. После смерти жены страшное отвращение к жизни охватило его. Он механически ел, пил, спал, разговаривал с сослуживцами. Радищев ненавидел екатерининский режим, при котором грубое насилие и полицейский произвол совмещались с казёнными манифестами о свободе и равенстве людей, пользе просвещения и ответственности всех перед законом. Противоречия эти были для всех столь очевидны, что даже знаменитый «Наказ» императрицы разрешалось читать только высоким чинам и то при закрытых дверях и без присутствия средних или низших чиновников.

Итак, уйти от жизни было невозможно. Оставалось примириться и затеряться в той толпе средних дворян и подающих надежды чиновников, которые в молодые годы под влиянием французских энциклопедистов фрондировали[74] против правительства, а дослужившись до пенсии и приличного чина, уходили в отставку и доживали век в имениях, производя незаконных детей от крепостных девок, или выступить открыто, полным голосом против правительства.

Радищев пошёл по второму пути. Он стал писать своё «Путешествие». Книга состояла из ряда последовательных рассказов, дававших в целом картину екатерининского режима. В 1783 году он написал «Повесть о проданных с публичного торга», а в следующем году — главу о цензуре.

Александр Николаевич начал думать о том, кто бы мог издать его «Путешествие». Ему было очевидно, что на это способен был только один человек — Николай Иванович Новиков, несмотря на разницу в их взглядах. Однако Радищеву хорошо было известно положение Новикова: выпусти Новиков его книгу, императрица воспользуется этим, чтобы раз и навсегда разделаться и с издателем, и с «Типографической компанией».

Он всё-таки отправил Новикову «с оказией» взволнованное письмо, спрашивая, может ли он послать ему свою рукопись, и предупреждая о всех возможных последствиях в случае её напечатания. К удивлению Радищева, Новиков согласился.

«Друг мой, — писал Новиков, — пришлите Вашу книгу. Конечно, трудно предсказать возможные от её издания последствия. Но я положил себе раз навсегда за правило руководствоваться своими убеждениями и совестью, а не указаниями начальства».

Книга из новиковской типографии пошла к цензору, профессору А. Брянцеву.

Андрей Брянцев был из тех учёных чиновников, которые исправляют должность с пунктуальной точностью и добросовестностью, но никогда не выходят из круга своих обязанностей.

Прочитав рукопись «Путешествия», в которой было всё, начиная с доказательств необходимости ниспровергнуть существующий строй и кончая призывом к цареубийству, Андрей Брянцев не ужаснулся, не упал в обморок и не побежал ни к главнокомандующему, ни к обер-полицеймейстеру. Он протёр свои очки, велел отточить перья и карандаши и принялся за работу.

В течение нескольких часов от рукописи не только осталась половина текста, но и остающаяся часть была обработана так, что говорила противоположное тому что хотел автор.

Радищеву стало ясно, что обычным путём выпустить книгу нельзя. Тогда он, пользуясь указом императрицы о том, что «типографии может заводить каждый наравне с прочими фабриками и рукоделиями», приобрёл собственную типографию и начал подготовлять рукопись к выпуску. Перед этим он в виде опыта напечатал без указания автора и издателя написанное им ранее «Письмо к другу, жительствующему по долгу звания своего в Тобольске».

Но всё-таки для напечатания книги хотя бы в домашней типографии требовалось разрешение обер-полицеймейстера.

Радищев облачился в парадный кафтан, надел орден, надушился, взял белоснежные перчатки и поехал к обер-полицеймейстеру Никите Ивановичу Рылееву.

Рылеев был почитатель французского балета и мастер устраивать попойки, приводившие даже гвардейцев в изумление. Назначение полиции он видел более в молодцеватости внешнего вида и содействии благоустройству столицы. Он мог поспорить со своими предшественниками ростом, и представительностью фигуры, и голосом. Одного ему не хватало — ума. Но при его должности этого и не требовалось.

Радищева Рылеев принял в превосходном настроении. Только что он ездил в Эрмитажный театр, был за кулисами, в уборной m-lle Мальми, видел её в дезабилье, самолично убедился в её качествах; условились, что он заедет за ней после спектакля и повезёт к себе ужинать. И теперь Рылеев, сидя за столом и рассматривая висевший перед ним портрет Екатерины с голыми плечами, подпевал, барабаня пальцами по столу:

— Недурна, недурна, да-да, недурна…

Радищев не мог понять, относится это к Екатерине или ещё к кому-нибудь, и, помолчав некоторое время, начал рассказывать о своём «Путешествии из Петербурга в Москву».

— Одобряю… Одобряю! — вдруг прервал его медным голосом Рылеев. — Теперь дворяне больше путешествуют в Париж, а ранее ездили к этому пророку вольнодумцев Вольтеру. А ты поезди по отечественным городам, посмотри, как там правит полиция, какой там порядок… — И, схватив у Радищева рукопись и перелистав её толстыми пальцами от первой до последней страницы, сделал размашистым почерком надпись:

«Печатать позволяю. Обер-полицеймейстер Рылеев».

Затем, очень довольный собой, посыпал песком начертанное и, вручив рукопись изумлённому Радищеву, добавил:

— Извините, что не имею возможности продолжать беседу по столь поучительному предмету… Дела, знаете ли, замучили окончательно…

Вечером Радищев решил ещё раз, перед сдачей в набор, просмотреть свою книгу.

Закат красноватым отблеском отражался на зеркальных стёклах окна, из которого был виден сад: чёрные деревья и осенние листья, пожелтевшие и сморщившиеся, падавшие при каждом дуновении ветра. Природа умирала. Александр Николаевич глядел в окно и думал: неужели в этом саду прошли самые лучшие дни его жизни, когда казалось, счастью нет предела и не будет конца? Тогда солнце, огромное, сияющее, стояло на голубом небе, освещая пышные кроны деревьев, высокую, пахнущую мёдом траву. Пели птицы, стрекотали кузнечики, нежные бабочки летали от цветка к цветку. И в этом земном раю в своём белоснежном платье, с венком на голове, из-под которого падали русые волосы, царила она — Аннет. Сияние молодости исходило от её счастливого лица, и переливчатый смех звенел в воздухе… Ангел смерти унёс её в могилу и всё покрыл своим чёрным крылом. В этой страшной жизни, где царило насилие человека над человеком, всё умирало: таланты, лучшие побуждения, любовь…

Он открыл последнюю главу своей рукописи.

Путешественник из Петербурга в Москву въезжает в подмосковную рощу и видит человека, лежащего в луже крови. Раненый стонет, он ещё жив. Это неудачный самоубийца. Приезжий спешит оказать несчастному помощь, спасти ему жизнь. «На что жизнь тому, кому она стала в тягость? На что она, коли нет в ней более приятностей?» — говорит тот и «с проворством несказанным, вложив пистолет в рот, спустил взведённый курок и приник к земле, не произнося ни малейшего стона».

«Да, — сказал про себя Радищев, закрывая рукопись. — В жизни более уже не осталось ничего, — издать книгу, сказать своё последнее слово полным голосом в лицо тиранам и умереть — другого выхода нет!»

Он встал, надел шляпу и плащ и вышел из дому. Теперь вечерние прогулки вошли у него в привычку; он совершал их по одному и тому же маршруту.

У Александро-Невской лавры он прошёл через ворота лазаревского кладбища. Здесь царствовала тишина, изредка попадалась скорбная фигура, склонившаяся над могильной плитой, в вечернем сумраке белел мрамор памятников.

Радищев приблизился к простой четырёхугольной чугунной ограде, внутри которой стоял мраморный памятник с надписью на русском и латинском языках:



В память
Славному мужу
М и х а и л у  Л о м о н о с о в у
Родившемуся в Холмогорах
в 1711 году
бывшему статскому советнику Императорской Санкт-Петербургской
Академии Наук Профессору
Стокгольмской и Болонской члену
Разумом и науками превосходному
Знатным упражнением отечеству
Служившему
Красноречия, стихотворства
И
Истории российской
Учителю
Муссии первому в России без руководства
изобретателю,
Преждевременною смертию от муз и отечества
На днях Святая пасхи 1765 года
Похищенному
воздвиг сию гробницу
Граф Михаил Воронцов,
Славя отечество с таковым гражданином
и горестно соболезнуя о его кончине.



Когда Ломоносова хоронили, Радищеву было шестнадцать лет. Вместе с другими воспитанниками Пажеского корпуса он затерялся в огромной толпе народа, составлявшей траурное шествие. Скорбь простых людей тогда глубоко поразила его.

Он полностью воспринял взгляды Ломоносова на значение науки и литературы для народа и всегда помнил его слова о роли писателя. «Великое есть дело смертными и проходящими трудами дать бессмертие множеству народа, соблюсти похвальных дел должную славу и, пренося минувшие деяния в потомство и в глубокую вечность, соединить тех, которых натура долготою времени разделила».

Он также понимал, что именно Ломоносов научил русских людей широкому государственному мышлению.

Теперь у Радищева вошло в привычку во всех случаях, когда он не знал, как поступить, спрашивать себя: а что сказал бы он — Ломоносов?

Сидя на ступеньках у подножия памятника, Александр Николаевич мысленно представил себе судьбу Ломоносова.

Вся жизнь гения русской науки прошла в жестокой борьбе и нечеловеческих страданиях. Злая мачеха в детстве, от которой он прятался в «уединённых и пустых местах, терпя стужу и голод, чтобы читать и учиться»; бегство в Заиконоспасское училище, где опять были голод и несказанная бедность и где «малые ребята перстами указывали, какой болван, лет в двадцать, пришёл латыни учиться». Потом такая же голодная жизнь за границей; новое бегство пешком из Германии в Голландию и возвращение в Россию. И далее непрекращающаяся жестокая борьба до самой смерти с многочисленными врагами за то, «чтобы выучились россияне».

Радищеву припомнились горькие слова в письме Ломоносова к Шувалову с просьбой об открытии Петербургского университета и гимназии: «По окончании сего только хочу искать способа и места, где бы чем реже, тем лучше видеть было персон высокородных, которые мне низкою моею природою попрекают, видя меня, как бы бельмо на глазу».

«Думал ли он когда-нибудь о самоубийстве?» — задал себе вопрос Радищев и вздрогнул. Самая эта мысль показалась ему кощунственной. Он вспомнил рассказы современников о том, как Ломоносов в последние месяцы своей жизни, мучимый язвами, ломотой в суставах, бессонницами и одышкой, иногда появлялся в Академии или во дворце. Огромный, опираясь на трость и с трудом переводя опухшие ноги, он медленно шёл, гордо подняв голову. Его горящий, по-прежнему молодой взгляд отражал душу неистовую, беспокойную и зовущую к бою.

Враги замолкали, глядя на него, все склонялись вокруг.

«Нет — сказал себе Радищев, — он считал себя сильнее смерти».

Ему припомнились ломоносовские стихи, перевод «Памятника» Горация:



Я знак бессмертия себе воздвигнул,
Превыше пирамид и крепче меди,
Что бурный Аквилон сотреть не может,
Ни множество веков, ни едка древность.
Не вовсе я умру, но смерть оставит
Велику часть мою, как жизнь скончаю…



Стало совсем темно. Холодный ветер подул с моря, зашуршали опавшие листья на аллеях. Радищев пошёл к выходу. Он не чувствовал ни прежней тяжести на душе, ни смятения.

Теперь он мысленным взором окидывал ряды своих прошлых и нынешних друзей. Да, многие из них удалились в имения, другие ушли в масонство, но остался Новиков с его московской университетской молодёжью и здесь, в Петербурге, все, кто в обществе «Друзей словесных наук». В журнале общества «Беседующий гражданин» он сможет напечатать статью о том, «что есть сын отечества», и докажет, что нет низкого состояния для служения отечеству, и изобличит «притеснителей частных» — помещиков и «притеснителей общих» — императрицу и её приближённых.

Наконец, здесь же есть Иван Герасимович Рахманинов с его «Утренними часами».

«Нет, не так уже я одинок, — говорил себе Радищев, — и потом, труды наши не пропадут даром, как не пропадают семена, падающие на землю, как бы ветер ни тряс дерево».

Он зашагал быстрее, лицо его раскраснелось.

Ватные облака плыли на тёмном небе. Вышла луна, покрывая серебристым ровным светом дворцы, чёрную воду каналов, Медного всадника, летящего ввысь.

Войдя к себе, Радищев бросил шляпу и плащ заспанному слуге, подошёл к буфету, выпил залпом большой стакан вина, потом прошёл в кабинет и зажёг свечи в настольном канделябре.

Неожиданное волнение охватило его. Он вынул из стола рукопись «Путешествия из Петербурга в Москву» с разрешительной надписью Рылеева, схватил перо, перечеркнул всю последнюю главу и вместо неё сделал новый заголовок: «Слово о Ломоносове». Он улыбнулся, глаза его радостно сияли, из-под пера летели строки: «Не столп, воздвигнутый над тлением, сохранит память твою в дальнейшее потомство…»

18

Нет, мы не одиноки!

Бригадир и конногвардеец Иван Герасимович Рахманинов жил в одном из особняков недалеко от Английской набережной. Радищев шёл, задумчиво посматривая по сторонам.

Был тихий вечер. Красноватый отблеск заката играл на ровной речной глади. Застывшая тёмная масса воды улеглась в огромном русле Невы. Множество богато убранных лодок и шлюпок плыло по реке. Слышались всплеск ударявшихся по воде вёсел, длинных и коротких, пение, обрывки музыки. Проплыла похожая на гондолу разукрашенная шлюпка князя Юсупова. Двенадцать гребцов были одеты в шитые серебром вишнёвые куртки и шляпы с дорогими перьями. На носу её стоял в широкой шляпе и плаще человек, напевая итальянскую мелодию и аккомпанируя себе на гитаре со множеством ленточек. Несколько кавалеров, смотревших в лорнеты на соседние лодки, и дам в высоких шляпах с искусственными цветами слушали певца.

«Что им война, эти бед не ведают. Да, видимо, и судьба отечества не очень их беспокоит», — подумал Радищев.

По набережной к дворцу Нарышкина, откуда доносились мощные звуки рогового оркестра, проносились кареты. Некоторые из них были запряжены цугом шестёркой лошадей. На них тряслись в расшитых позументом куртках и ярких головных уборах маленькие форейторы, привязанные ремнями к лошадям во избежание падения. Пролетела золочёная, с зеркальными стёклами и гербами карета графини Брюс. На запятках её стояли арап и турок в огромных чалмах и цветных жакетах, широких красных поясах и белых шароварах. Прасковья Александровна, кивнув Радищеву, с любопытством проследила за ним взором. Радищев повернул в сторону Биржи. Здесь был рынок заморских товаров. С утра и до ночи предприимчивые капитаны и матросы продавали попугаев, обезьян, раковины, ароматические масла, цветистые шали, ковры и оружие из индийских и африканских колоний. Худые негры уныло сидели, скрестив ноги. Предприимчивые капитаны продавали их под видом «отдачи в услужение» в богатые дома. Радищев с отвращением отвернулся, видя, как какой-то толстый провинциальный помещик, окружённый женой и детьми, бесцеремонно ощупывал маленького чёрного мальчика и под конец даже открыл ему рот, чтобы посмотреть зубы. Он повернул назад.

Особняк Рахманинова был довольно обширен. Внизу в нём помещались типография и редакция «Утренних часов» и «Почты духов», в бельэтаже были комнаты хозяина, а в боковых флигелях жили служащие.

Высокий представительный швейцар, узнав Радищева, приветливо распахнул двери, помог снять плащ, принял шляпу и попросил пожаловать в верхние апартаменты. Поднявшись по широкой лестнице, покрытой ковром и уставленной цветами, Радищев через небольшую приёмную залу прошёл в библиотеку и здесь задержался у большой гравюры, изображавшей Вольтера в колпаке и халате вставшим поутру и диктующим своему секретарю. Множество книг Вольтера, изданных на разных языках и в разных странах, стояло на полках. Здесь же находились и выпущенные Рахманиновым «философические, аллегорические и критические сочинения» и «политическое завещание» Вольтера, комплекты «Утренних часов» и сатирического журнала «Почта духов». Из библиотеки дверь в кабинет хозяина была полуоткрыта. В широком кожаном кресле сидел дворецкий Прохор Иванович, пожилой бритый человек в парике, камзоле, шёлковых чулках и чёрных туфлях с пряжками, и, держа в руках большую серебряную табакерку — подарок хозяина, говорил стоявшему перед ним представительному слуге в сером кафтане с белыми костяными пуговицами:

— По прибытии в имение надлежит тебе наблюдать, чтобы между лакеями и другими доместиками[75] никакого дезордиру[76] не было, наипаче же смотреть, чтобы все домовные были во всякой учтивости к приходящим, не только к высшим персонам, но и к нижним. Если потребно будет, то прикажешь и посечь кого-нибудь, однако не для разрушения человечества, а единственно в поправление от распутства и лени. Токмо тайно от барина — Иван Герасимович сего не любит.

Прохор Иванович взял понюшку табаку, нюхнул, попробовал чихнуть — не вышло. Радищев наблюдал за ним с любопытством. Дворецкий, обтеревшись шёлковым фуляром,[77] продолжал:

— Засим выберешь повара. Он должен быть человек в деле своём искусный и господам верный. Искусство же своё он показывает в составлении сытных и смачных похлёбок и подливок, также варении и жарении разных рыб, дворовых птиц и всякой дичины, в разных мороженых, а также и в приготовлении пастетов и сладких пирогов…

Прохор Иванович задумался.

— Ну и далее следить ты должен, чтобы все вообще слуги были веселы, проворны и услужливы, никаких трудов не щадили и, к чему обязались, без огорчения исполняли. Особливо же наблюдай, чтобы, служа господам за столом, лакеи делали сие с приличием, бессуетливо, с пониманием, подавая блюда, ходили неслышной поступью, выгибая локти фертом.

Радищев не выдержал, шагнул в кабинет.

— Да вы тут, Прохор Иванович, целую лекцию читаете, как из человека стать лакеем.

Прохор Иванович встал, с достоинством поклонился.

— Я, Александр Николаевич, обучаю Петрушку, коего его превосходительство, Иван Герасимович, пожаловали дворецким в Казанку…

Радищев покачал головой:

— Да, в наше время наука, как угождать господам, куда многие другие науки превзошла. Иван Герасимович не скоро будет?

Прохор Иванович, склонив голову, внимательно выслушал Радищева, посмотрел на большие английские часы.

— С минуты на минуту должны прибыть… Пока не угодно ли выпить стакан бургундского и просмотреть куранты[78]… — И он бесшумной походкой подошёл к круглому столу, пододвинул кресло, снял с полки и положил несколько заграничных и русских газет и журналов, потом вынул из особого шкафчика в углу тёмную, покрытую плесенью бутылку и бокал, поставил их на стол и, сопровождаемый Петрушкой, которому было лет пятьдесят, удалился.

Радищев открыл было последний номер «Почты духов, или Учёной, нравственной и критической переписки арабского философа Маликульмука с водяными, воздушными и подземными духами», как послышались шаги и в кабинет вошёл хозяин, Иван Герасимович Рахманинов, в военном кафтане и высоких сапогах, сопровождаемый человеком весьма примечательной наружности. Гость был среднего роста, несмотря на молодость, довольно тучен, одет в просторный кафтан с белым шейным платком, мягкие сапоги с кисточками облекали его полные ноги. Массивная, тяжёлая, величавая голова казалась неподвижной. Только проницательные глаза под нависшими бровями да редкая усмешка оживляли это широкое лицо. Он кивнул головой Радищеву и тяжело уселся в кресле.

Хозяин, поздоровавшись с гостем, тотчас крикнул Прохора Ивановича.

— Тебе, Иван Андреевич, поросёнка под хреном?

Крылов посмотрел на него не то приветливо, не то насмешливо.

— Пожалуй…

Через несколько минут появился столик, уставленный закусками и бутылками.

— Знаете, Иван Герасимович, — сказал Радищев, закладывая салфетку за воротник, — ежечасно приходится убеждаться, что все усилия дворян направлены к одному: как за счёт угнетаемых ими крестьян устроить жизнь свою наиболее приятной — одеваться богаче, есть слаще, разводить для собственного удовольствия породистых лошадей и собак, окружать себя множеством слуг для того, чтобы самим не делать ничего. Их не трогает ни война, ни всеобщее разорение. Как только они не могут понять, что вечно так продолжаться не может…

— Вкусно поесть — не грех, — заметил Рахманинов, ловя вилкой белый маринованный гриб на тарелке, — и не все помещики полагают, что крепостная зависимость будет длиться века. Теперь передовое дворянство, ещё недавно верившее императрице, всё более приходит к мысли, что следует изменить образ правления и покончить с рабским состоянием крестьян. Императрица это знает и берёт свои меры. Известно мне, что сия обожательница и ученица Вольтера намерена вовсе запретить издание его сочинений в России и отменить прежний закон о вольных типографиях. У нас стали бояться всякого живого слова. Недавно встречаю я генерала Александра Николаевича Самойлова. «А что, спрашивает, Иван Герасимович, не слышали ли вы, говорят, Яков Борисович Княжнин новую пьесу написал — „Вадим Новгородский“, где восхваляется республиканский образ правления». — «Не слышал». — «Так вот пьеса написана противу целости законной власти царей». — «Странно, ведь Княжнин — автор „Дидоны“ и „Рослава“». Генерал посмотрел на меня пристально и махнул рукой: «Ныне такое время сумнительное, всё в шатании, сыновья первейших русских вельмож в Париже в якобинские клубы ходят», — и пошёл дальше.

Рахманинов засмеялся, видимо, представляя себе расстроенное лицо Самойлова, и добавил:

— Нет, ныне мы не одиноки.

— Да, поборников свободы становится всё больше, — подтвердил Радищев, — однако что же вы намерены делать, если царица действительно запретит ваши издания и повелит закрыть частные типографии?

Рахманинов задумался.

— Перевезу типографию в своё имение в Тамбовскую губернию и буду продолжать печатать книги без цензуры. Известно ли вам, что сейчас большинство дворовых в Санкт-Петербурге покупают и читают книги и журналы, что многие из них читают Вольтера и Дидерота и что никогда печатный станок не имел той силы в России, как сейчас… Сим отчасти мы обязаны Николаю Ивановичу Новикову.

Крылов неожиданно зашевелился и засопел. Его небольшие карие глаза под нависшими бровями светились умом, спокойный низкий голос придавал словам особую убедительность.

— Однако, друзья мои, надо бы писать не для разночинцев и грамотных дворовых людей, а для всего народа, так, чтобы один мог читать десяткам других и чтобы прочитанное было всем понятно. Для того следует изменить язык и форму сатиры нашей. Притчи, басни, сказки наподобие народных нужны… Мы более привыкли между собой дискутировать, а в том потребность проходит, ныне уже с народом надо говорить…

Радищев с восхищением посмотрел на Крылова.

— Вы правы, Иван Андреевич, будем надеяться, что мы беседу с народом начнём, а потомки наши её продолжат. Будем также учиться у народа чистоте его языка, чистоте его нравов, его трудолюбию и честности…

Рахманинов откинулся в кресле, потом дотронулся до руки Радищева:

— Подумайте, как жадно молодёжь наша ждёт нового слова. Княжнин рассказывал мне, что на одном из уроков своих в шляхетском дворянском корпусе предложил он ученику прочесть стихотворение Державина, какое ему более нравится. Ученик встал и прочёл переложение восемьдесят первого псалма, то самое, про которое императрица говорила, что он французскими якобинцами перефразирован и поётся на улицах против Людовика Шестнадцатого. Как же можно думать, что наша деятельность проходит бесследно. Нет, мы не одиноки!..

Крылов пошевелился в кресле:

— Ранее писатели и поэты, даже такие, как Ломоносов и Державин, обращались к царям, им посвящали оды и всё приписывали их доблести. Ныне следует обратиться к народу. Ибо он есть сила и основа нашего государства.

— Итак, — сказал Радищев, поднимая бокал, — пускай другие раболепствуют власти, мы воспоём песнь свободе и обществу…



Храповицкий любил на ночь выпить. Державин, бывший одно время с ним в ссоре, говорил про него: «К нощи закладывает за воротник основательно».

Теперь, спустившись к себе вниз — по военному времени он часто ночевал во дворце, — толстяк вытащил из потайного места тетрадь и записал в дневник:

«Мая 3-го сам король, разбив Слизова, требует сдачи Фридрихсгама. Неспокойство. Суматоха. Граф Безбородко не спал с 4-го часа ночи. После обеда известие, что король снял десант, но суда его стоят на рейде далее пушечного с крепости выстрела. Салтыков в Выборге. Нассау не едет без канонерских лодок».

После этого спрятал дневник, вынул из шкафа штоф, большую стопку и закуску и принялся за работу. Одолев полштофа и очистив все тарелки, Храповицкий спрятал посуду и дёрнул за шнурок звонка.

Вошёл его старый слуга Матвей и критическим взглядом осмотрел барина. Так как барин пил тайком ото всех, то слуга за долгую службу свою один мог безошибочно определить, какая была выпита порция. Теперь, удостоверившись, что барин «готов», он так же молча раздел его и уложил в постель. Не прошло и нескольких минут, как густой храп зазвучал в комнате. Тогда Матвей так же молча подошёл к шкафу, вылил из штофа остаток водки в бокал, выпил, брезгливо поморщившись, понюхал корочку хлеба и, захлопнув дверцу, с достоинством удалился.

Спать, однако, Храповицкому пришлось недолго. Сначала ему снилось, что огромный швед стреляет в него из пушки. Самое удивительное в этом было то, что он не только после этого остался жив, но и пушка продолжала стрелять.

«Когда же это кончится?» — подумал Храповицкий и проснулся. Но пушка продолжала стрелять, и от неё, казалось, сотрясались стены тёмной комнаты. Толстяк схватился за голову. В мыслях был туман, во рту — сухость, в ушах — звон. В этот момент в комнату ворвался Матвей, потерявший всякую важность, босой, в ночном белье и со свечой в руках:

— Её величество требуют вас сейчас же к себе!

Храповицкий бессмысленными глазами посмотрел на слугу и прохрипел:

— Воды на голову!

Матвей принёс большой таз и ведро воды. Храповицкий подставил голову, потом, приведя себя кое-как в порядок, с опухшими глазами поднялся наверх.

Он вошёл в большую общую залу. В дальнем конце её, у дверей, ведших в тронную, неподвижно стояли часовые — два офицера-кавалергарда в кирасах, касках и с обнажёнными палашами. Из тронной был ход в «бриллиантовую комнату», за ней начинались интимные покои императрицы. В зале было почти темно. Только несколько свечей горели в стенных бра, освещая лица кавалергардов и их стальные клинки.

Продолжая чувствовать лёгкое головокружение, толстяк нетвёрдыми шагами шёл по зале, но вдруг сердце у него забилось и волосы зашевелились на голове. Он увидел явственно высокий дуб и на нём сидящего павлина. Птица распустила свой пышный хвост и стала поворачиваться во все стороны. Сидевший пониже её петух захлопал крыльями и закричал «кукареку». Выдвинувшаяся вперёд сова стала вращать огненными круглыми глазами и застучала лапой по ветке. В это время заиграла музыка и у подножия дуба стали выскакивать римские и арабские цифры. Тогда только Храповицкий понял, что это огромные часы «Павлин», присланные светлейшим Екатерине и собранные главным механикусом Академии наук и изобретателем Иваном Петровичем Кулибиным. Наконец музыка смолкла, цифры исчезли, птица успокоилась, и статс-секретарь, встряхнув головой, поплёлся дальше.

Ни в кабинете, ни в туалетной императрицы не было. Он робко постучался в спальню и вошёл. В огромной комнате перед смятой постелью, над которой висел гигантский балдахин, в капоте и непричёсанная, из угла в угол металась Екатерина. Храповицкий впервые её застал в таком виде и отметил, что Екатерина не так-то уж плоха для своего возраста.

Императрица плакала, глаза её распухли от слёз, но слёзы эти были вовсе не от страха, а от злости.

— Вы слышите? — крикнула императрица, махнув рукой по направлению к окнам.

— Слышу, — ответил Храповицкий уныло, — стреляют пушки…

Стёкла звенели, ужасающая, близкая канонада сотрясала воздух. В домах зажигались огни. Весь Петербург проснулся, не понимая, в чём дело.

— Только что получено известие, — сказала Екатерина, — шведский король высадился с десантом на Берёзовых островах. С ним тридцать три судна. Наш гребной флот под командой Круза отстреливается, но, кажется, разбит. Одна надежда на Чичагова…

Она всхлипнула, разорвала платок.

— Эх, если бы не турки, сидел бы у меня Густав Третий где-нибудь в Пустозёрске или Соль-Вычегодске. Ну что же… Я давно думала разбить Петербург по кварталам, собрать мещан и народ, они шведов камнями закидают…

— Надеюсь, что до этого дело не дойдёт, — мрачно заметил Храповицкий, чувствуя страшную головную боль.

— Что с добровольной дружиной, которую набирала дума противу шведов?

— Насколько известно, Радищеву с некоторыми членами думы удалось набрать дружину, экипировать и обучить до трёх с половиной тысяч людей разного звания и несколько десятков офицеров, ранее ушедших в отставку.

— Поутру поедете в думу, узнаете, где сия дружина. А пока садитесь, — сказала Екатерина, — пишите. — Осмотрела себя в зеркале и добавила с улыбкой: — Надеюсь, вы меня извините за этот маленький беспорядок? Брюсу всю гвардию направить на подводах к графу Салтыкову. В Петербурге оставить одну полицию. Салтыкову без замедления выбросить сии десанты в море. Чичагову пошлите предписание взять этих дураков — принца Нассау и Круза — под свою команду, атаковать и разбить шведский флот…

Пока Храповицкий записывал повеления, Екатерина взяла табакерку, посмотрела на миниатюру Буше, вделанную в её крышку, понюхала табаку, улыбнулась и сказала в пространство:

— Ничего, я двадцать пять лет слышу пустые пушки…

Вернувшись к себе и отправив повеления, Храповицкий снял кафтан, камзол и туфли, завалился на кровать и приказал Матвею разбудить себя через два часа.

Когда начало светать, Матвей, войдя в комнату, увидел барина лежащим на кровати на спине с раскрытым ртом. Толстяк храпел так, что Матвей только покачал головой, глядя, на него.

He так-то легко было его разбудить. Наконец Храповицкий открыл глаза, вздохнул и сел, осматриваясь кругом, как будто впервые попал к себе в комнату.

Неожиданно где-то ударили пушки, и во всём здании снова зазвенели стёкла.

— Опять, — сказал толстяк, отыскал очки на столике и посмотрел на Матвея.

Тот молчал.

Храповицкий вспомнил о поручении — надо было в это серое, хмурое утро ехать в думу.

«И чего я ей сдался? — думал он. — Есть штаб, главнокомандующий, адъютантов полон дворец, так вот, попался под руку ночью и получил повеление».

Он посмотрел в окно: орудийная стрельба не утихала, «И вот теперь могу погибнуть от шальной пули или снаряда», — подумал он.

Он глядел на Матвея. Ему показалось, что тот читает его мысли. Толстяк разозлился и заорал:

— Чего смотришь, дурак? Принеси умыться, вели запрягать, подай водку и горячий крендель…

Матвей молча принёс таз и кувшин, полил барину на руки, развернул полотенце и ушёл. Минут через десять он вернулся, неся на подносе зелёный штоф с анисовой водкой и румяный большой крендель. Толстяк выпил, закусил — глаза его просветлели.

— Где достал?

— На кухне, — отвечал Матвей, прикидывая глазом, сколько осталось в штофе.

Когда Храповицкий появился на заднем крыльце дворца, серый рысак, запряжённый в дрожки, нетерпеливо перебирал ногами. Едва толстяк сел, конь понёс крупной рысью.

Улицы были пустынны. Кое-где на углах попадались будочники, вооружённые мушкетами, или партии конных драгун. У въезда на Думскую площадь его остановил патруль. Трое дружинников, одетых в старые кафтаны, с ружьями наперевес, приблизились к экипажу.

— Кто таков? — спросил старший, инвалид в треуголке, кафтане, при шпаге, без левой руки, с медалью «За Кагул» на груди.

— С повелением от ея величества в городскую думу.

— Экипажи пускать не велено, далее пройдёте пешком, — сказал инвалид.

Толстяк приказал кучеру ждать и направился к думе. Но у подъезда он наткнулся на другого часового-дружинника. Этот, видимо, был из мастеровых. Увидев толстого, хорошо одетого барина, он немедленно взял ружьё на изготовку.

— Стой, куда идёшь?

— В думу, по велению ея величества.

— Не велено никого пропускать.

— У меня есть именное повеление, — сказал Храповицкий и сделал шаг вперёд.

— Стой, заколю! — и дружинник с такой яростью направил на Храповицкого штык, что у толстяка от страха на лице выступил пот.

В это время из-за угла показалось отделение дружины, человек в двадцать, под командой древнего поручика в треуголке и зелёном преображенском кафтане. Поручик, старый, худой, носатый, держался весьма бодро и, видимо, когда-то служил под командой Миниха, потому что и он сам, и его отделение выкидывали ноги, не сгибая колен, и маршировали на прусский манер.

— Отделение, стой! Мушкет — к ноге! — закричал поручик и направился к подъезду здания, но увидел Храповицкого, задержался и спросил, что ему здесь надо. Узнав, в чём дело, он мрачно сказал, что доложит майору.

Через несколько минут на подъезде показался толстый майор в елизаветинском кафтане и приказал пропустить статс-секретаря.

Храповицкий увидел, что всё здание заполнено дружинниками. Одни закусывали, другие курили трубки, третьи лежали и сидели на полу или на деревянных скамьях.

В комнате, где было всего два стула и стол, майор предложил Храповицкому сесть.

— Ея величество, — начал Храповицкий, — весьма обеспокоена дерзостью неприятеля и приближением оного к столице. Ея величество весьма интересуется, где находится дружина и может ли она оказать помощь графу Салтыкову в защите Санкт-Петербурга?

Майор улыбнулся:

— Мне кажется, у ея величества есть штаб главнокомандующего, коему диспозиция войск должна быть известна. Вам повезло, сударь.

— В чём? — спросил Храповицкий.

— В том, сударь, что меня лично познакомил с вами месяц назад в Эрмитажном театре граф Скавронский, сосед мой по имению, иначе, не имея письменного повеления, я не только не стал бы с вами разговаривать, но арестовал по подозрению в шпионстве.

Храповицкий взмахнул руками:

— Позвольте!

Майор снова улыбнулся:

— Не удивляйтесь, время военное, и столицу наводнили агенты шведского короля. Однако перейдём к делу. Дружинный полк в тысячу солдат отбыл на помощь войскам Салтыкова. С ними находится и коллежский советник Радищев. Остальные отряды наши охраняют заставы, а также выставлены в дозор на дороги в сторону Берёзовых островов. Здесь находится резерв. Приличные партии фузилёров,[79] драгун и дружинников охраняют порядок на всех проспектах площадях и улицах столицы.

Сквозь открытую дверь доносились шум, смех и звуки балалайки.

Храповицкий кивнул в сторону открытой двери и шёпотом спросил:

— А как, сударь мой, не может ли возникнуть через дружинников какой-либо смуты или беспокойства?

Улыбка сбежала с лица майора, он встал:

— Я никогда до сей поры не встречал солдат, столь одушевлённых стремлением защищать отечество. Ибо взяты они в дружину не по набору, а согласно собственному волеизъявлению. Можете передать ея величеству, что шведы не войдут в Санкт-Петербург!

Майор сухо поклонился.

Храповицкий вышел на площадь, где стоял его экипаж, и через четверть часа уже был во дворце.

Императрица сидела в кабинете у камина и сама готовила себе кофе. Она приняла статс-секретаря тотчас же и, выслушав его доклад, сказала:

— Я же вам говорила, что народ камнями закидает шведов.

Несколько дней Петербург находился в смятении — канонада не прекращалась, потом она стихла. Наконец прискакал офицер с донесением:

— Адмирал Чичагов налетел со своим флотом, как буря, на шведов. Первым же огнём он поджёг два брандера, не сколько фрегатов, семидесятичетырёхпушечный корабль и погнал остальные суда к Свеаборгу, захватив семь линейных кораблей, три фрегата и сорокачетырёхпушечное новое судно «Упланд».

Салтыков отбросил вместе с гвардией и дружинниками-добровольцами десант на корабли. Густаву Третьему всё же удалось уйти вместе с шестью тысячами высадившихся солдат.

Екатерина шумно отпраздновала победу и щедро наградила Чичагова — бедный до этого, затираемый иностранцами, адмирал получил Георгия первой степени и большие имения в Белоруссии.

Однако все понимали, что победа эта не означает конца войны, а только передышку самой столице. Общие же дела к тому времени становились всё хуже и хуже. Австрийцев турки продолжали бить, уравнивая этим собственные поражения от русских.

Во Франции король вынужден был созвать генеральные штаты и, после того как народ захватил арсенал и овладел Бастилией, сам превратился в полуузника. Народ, придя к власти, стал на деле осуществлять те идеи французских просветителей, которыми когда-то Екатерина щеголяла в своих письмах и декларациях. В России даже в самых отдалённых губерниях чувствовалось недовольство. Причиной тому были: недостаток продовольствия, вздорожание жизни и слухи о том, что на турецком фронте русские солдаты тысячами погибают не от неприятеля, а от голода и болезней. Даже среди вельмож теперь находились люди, которые говорили, что дурному управлению и фаворитизму пора положить конец.

Их поддерживали Пётр Панин, Разумовский и Александр Романович Воронцов.

От всех этих обстоятельств характер императрицы стал заметно меняться. Она потеряла прежнюю весёлость, стала раздражительна, и особенно возросла её подозрительность. К тому же физически она отяжелела, морщины на лице стали явственнее. Мрачные мысли начали её преследовать. Однажды, увидя в окно кучу слетевшихся галок и ворон, она сказала Храповицкому:

— После дождя выползли из земли червяки — они их едят, — в этом мире все пожирают друг друга.

Её отношения с Дмитриевым-Мамоновым никак не могли наладиться. Не помогали ни ордена, ни богатые подарки. Ничего не мог сделать и светлейший, специально прискакавший по письму Екатерины в Петербург. Когда-то румяный, жизнерадостный поручик теперь стал мрачным брюзгливым генерал-поручиком, генерал-адъютантом и андреевским кавалером.

— Да пойми же ты, — вскричал, сверкая своим единственным глазом, Потёмкин, — что она тебя любит!

Мамонов посмотрел на него и горько усмехнулся:

— Но зато я её не люблю. И не хочу быть птицей, посаженной в золотую клетку только потому, что её пение кому-то понравилось.

Екатерина плакала, светлейший её утешал и, не добившись примирения между любовниками, уехал.

Причина грусти генерал-поручика скоро разъяснилась. Как-то ночью Екатерина не могла заснуть и спустилась в сад, вокруг которого стояла её любимая колоннада. Белая петербургская ночь лежала над городом. Свет огромной луны почти растворялся в этом бледном сумраке. Только кое-где от него серебрились деревья, кусты и струя журчащего фонтана. На скамейке под статуей Амура, обнимавшего Психею, сидел мужчина, обнимавший женщину. Это странное совпадение поз и звуки поцелуев, явственно доносившихся оттуда, пробудили любопытство императрицы. Она подошла поближе и увидела Александра Матвеевича Дмитриева-Мамонова — «её Сашеньку», обнимавшего фрейлину Дарью Фёдоровну Щербатову. Такого случая ещё не было в жизни Екатерины. Все её многочисленные связи кончались тем, что она отказывалась от своих фаворитов. Это был первый случай, когда отказались от неё.

В течение нескольких минут она боролась со своими чувствами. Ударить её по щеке! Но при чём тут она? Виноват он. Окликнуть их, сказать им, что она здесь. Но завтра весь Петербург будет смеяться над этой мещанской ревностью…

Утром после бессонной ночи Екатерина вызвала генерал-поручика. К её удивлению, он волновался меньше, чем она.

— Я люблю её! — объяснил Дмитриев-Мамонов, когда Екатерина рассказала о том, что она видела его ночью с Щербатовой, — и прошу разрешения вашего величества жениться на ней.

Екатерина подумала и сказала:

— Я согласна…

Свадьба была сыграна, новобрачные получили богатые подарки и уехали в Москву. Начались сложные интриги придворных — каждый старался найти и продвинуть своего кандидата в фавориты. Но фаворит уже был найден графом Н. И. Салтыковым, он был тут же, под боком — караульный гвардии секунд-майор Платон Александрович Зубов. При помощи Анны Никитичны Нарышкиной — наперсницы императрицы — он быстро приобрёл доверие и любовь Екатерины. Его зловещая тень легла на последние, и без того мрачные годы её царствования.

19

Рымник

В эти дни Екатерина, Россия и вся Европа были потрясены неожиданной и сокрушительной победой русских войск над турками, после которой они уже не могли оправиться.

Суворов, которому не поручали никакого дела, с трудом добился назначения в передовой корпус Молдавской армии, подчинённой Румянцеву. Но к этому времени Потёмкин уже выжил Румянцева, который принуждён был уйти в отставку, вторая армия была передана князю Репнину. Тот в свою очередь подчинился Потёмкину, взявшему теперь общее командование над всеми войсками в свои руки. Репнин, зная, что Суворов не в милости у светлейшего, обязал его не начинать без разрешения никаких самостоятельных действий.

В составе корпуса, которым командовал Суворов, было пять пехотных и восемь кавалерийских полков и всего тридцать пушек. Он стоял в Бырладе и поддерживал связь с австрийцами на стыке обеих армий. Вскоре Суворов получил от принца Кобурга, командовавшего соседним австрийским корпусом, просьбу о помощи ввиду того, что против австрийцев в Фокшанах сосредоточиваются большие турецкие силы. Суворов вынужден был просить у Репнина разрешения выступить против турок. Репнин очень неохотно дал согласие, оговорив его рядом условий. Он требовал, чтобы Суворов оставил не менее половины своих войск в Бырладе, не выступал, прежде чем письменно не договорится с австрийцами о плане и условиях операции, и вообще не соглашался на неё, если она займёт более шести дней. Тогда Суворов, порывшись в инструкциях светлейшего, нашёл в одной из них указание: «Впереди себя не терпеть неприятельских скопищ» — и, сославшись на него, выступил, взяв с собой половину войск. За двадцать восемь часов он прошёл пятьдесят вёрст и присоединился к австрийцам.

Все попытки принца Кобурга встретиться с Суворовым не привели ни к чему. В одиннадцать часов вечера принц получил от него записку, что русские части выступают в два часа ночи и посему он просит австрийские войска следовать по прилагаемому маршруту. Кобург был старше Суворова чином и, получив это письмо, чуть не задохнулся от негодования, но ему не оставалось делать ничего более, как подготовиться к выступлению.

Тёмной ночью войска — восемнадцать тысяч австрийцев и семь тысяч русских — подошли к реке Путны, опрокинули турецкие заставы и, под огнём противника наведя мосты, форсировали её. Но чтобы подойти к Фокшанам, где сосредоточились турки, нужно было миновать почти непроходимый лес, перед которым к тому же стояла пятнадцатитысячная турецкая конница.

Выдержав пятичасовой бой с неприятельской кавалерией, союзные войска разделились. Австрийцы стали огибать лес с одной стороны, а русские с другой. Но, пройдя с полдороги, Суворов вдруг свернул опять в лес, в самую болотистую его часть. С невероятными трудностями войска выбрались из трясины и вышли на открытые, не защищённые никем позиции, очутившись посередине между двумя группами турецких войск, ожидавших русских совсем с другой стороны. Одновременный удар по флангам и тылу турецких частей привёл к полному их поражению, они пытались закрепиться в близлежащих монастырях, но их выбили оттуда. Разрозненные толпы турок бросились в сторону Браилова и Бухареста. Но русская и австрийская кавалерия догоняла их и рубила. Тысячи трупов валялись по дорогам. Была захвачена огромная добыча и большие продовольственные склады. Суворов оставил их австрийцам, так как по точному смыслу репнинского приказа обязан был вернуться назад в Бырлад. Только после окончания сражения, за обедом, Кобургу удалось познакомиться с Суворовым, и это положило начало их дружбе.

О сражении при Фокшанах Суворов направил необычайно краткое сообщение Репнину, который переслал его Потёмкину и поспешил поздравить Кобурга с победой.

В Петербурге этой победе были рады. Храповицкий записал в свой дневник: «Получено известие, что турки разбиты при Фокшанах нами и цезарцами вместе. Довольны. Это зажмёт рот тем, кой рассевали, что мы с ними не в согласии».

Екатерина устроила благодарственный молебен в Казанском соборе и этим ограничилась. Никакой награды Суворов за эту победу не получил, но почувствовал себя более свободным в своих действиях.