Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Как же вы с паном-то? – спросила она.

– Это наше дело! – весело отозвалась Софья.

– Об этом не беспокойтесь! – сказал и Цуберка.

С этого дня началась никем не подозреваемая хитрая игра… Кошками были Софья и Цуберка, отчасти и Антон, а мышкой – пан Лауренцкий. Разумеется, он воображал себя котом, который выслеживает мышку Софью, чтобы проглотить ее простейшим образом.

Все было придумано самой Софьей, и придумано хотя дерзко, но просто.

Цуберка был вольный. Сделавшись женой свободного человека, Софья уже не принадлежала пану и становилась тоже вольной. Нужно было только письменное разрешение пана на ее брак без выкупа.

Пан дал сначала словесное разрешение, а затем справил все законным порядком и выдал бумагу, в которой не требовал ни с Марьи, ни с Цуберки никакой уплаты за девушку. Он терял работницу даром.

Марья только дивилась. Мацитайс тоже дивился, какое добросердие появилось у пана Лауренцкого.

Тайна заключалась в том, что Софья убедила пана, что она этого огромного дурака Цуберку не только не любит, но и видеть спокойно не может. Она любит давно его, пана. Но так просто принадлежать пану, на виду у всех срамиться, она не может и никогда не согласится. Лучше утопиться! Замужняя – иное дело… Прямо после венца она будет у пана, а затем, чрез некоторое время, они спровадят бобыля куда-нибудь. От него, вольного человека, пану легче было отделаться, чем от своего хлопа. Приказать ему уйти из пределов вотчины шляхтича – и конец!

Так уговорилась Софья с паном Лауренцким, и он, в силу пословицы, что на всякого мудреца довольно простоты, ослепленный своей самонадеянностью, с восторгом согласился на все. Для него тоже было выгоднее достигнуть своей цели без огласки.

Обвенчаться с разрешения самого пана, не уплатя выкупа, и, сделавшись свободной, насмеяться пану в его скверную и старую физиономию, а затем уйти из Дохабена и наняться в Витках, на постоялом дворе, содержатель которого предупрежден, – вот в чем тайно уговорилась Софья с Цуберкой.

Но может ли все уладиться так, как они затеяли, рассуждали молодые люди. Если пан Лауренцкий, обманутый и озлобленный, захочет силой отнять Софью у мужа… Тогда все на него подымутся… И пан мацитайс прежде других. Это будет соблазн, на который он не пойдет. Да к тому же Цуберка, силач страшный, пообещает пану повстречать его где-нибудь в поле или в лесу наедине… И он так может с паном наедине побеседовать, что Дохабен тотчас перейдет затем к одному дальнему родственнику пана по наследству…

XVIII

Среди деревни Кегема, невдалеке от господского дома самого пана Вульфеншильда, виднелся и ярко блестел на солнце свежим лесом домик Енриховых.

С тех пор, что Христина побывала в Риге, прошло без малого три года.

За это время на деньги, полученные в подарок от царицы, Енриховы выстроились вновь и завели хозяйство шире и богаче, чем прежде. А на все обзаведение ушла всего дюжина червонцев, хотя в том числе были куплены корова и пара лошадей.

Муж Христины, деятельный, усердный рабочий и хозяин, мастер на все руки, выстроился сам.

Часть денег Христина, не менее прилежная в работе, но расчетливая, сумела обратить с пользой и барышом. Она накупила с осени много льна и целую зиму, с помощью двух нанятых работниц, наткала столько полотна и так искусно продала его в соседний город, что к концу зимы Енриховы стали почти богатые люди.

Христина давно и думать забыла о том, что обещал ей седой пан полковник, – она бросила всякую мысль о перемене своей участи милостью государыни.

– Спасибо и за эти деньги, – думала и говорила она. – При помощи их мы разбогатеем скоро так, что сами откупимся на волю у пана Вульфеншильда!

На свой барыш, полученный от продажи полотна, Христина собиралась предпринять еще два торговых оборота. Усилив производство в следующую зиму и холста, и полотна, она уже надеялась, через год или два, иметь очень крупную суммму. Деятельная женщина мечтала о том, чтобы завести кабак около деревни, на большом тракте.

Пан Вульфеншильд, сам скопивший себе свое состояние трудом и расчетом, смотрел на деятельность Христины Енриховой с удовольствием.

Он заранее соглашался отпустить всю семью на волю за сравнительно малый выкуп, а затем соглашался в будущем дать им разрешение держать кабак на его земле.

Хотя у Енриховых из троих детей было два мальчика, то есть два будущих работника, Вульфеншильд не брал это в расчет, потому что мальчики были еще малы, и даже старшему расти лет пять, шесть. Отношения пана с рабами стали дружественные.

Часто при встрече пана с Енриховой между ними затевался разговор о родстве Христины. Пан полушутя, спрашивал у крестьянки, не получала ли она какого известия, письма из Москвы или из Петербурга от своего зятя; не знает ли она чего о какой новой российской войне, со шведом или с султаном. Христина усмехалась, добродушно отвечая, что она бы и рада списаться с сестрой и с зятем, да боится, чтобы из-за этих писуль не попасть в Сибирь.

Часто пан Вульфеншильд, когда заходила речь о будущем выкупе на свободу всей семьи, говорил Христине тоже полушутя:

– А ведь не следовало бы мне отпускать вас на волю, в особенности тебя. Захочет вдруг твоя сестра откупить вас у меня, так она побольше даст выкупа, чем вы с Янкой.

– Ну, пан… – отшучивалась Христина, – плохой расчет. Наши деньги с Янкой, какие ни на есть, а вернее тех, что заплатит вам сестра.

И в конце беседы пан Вульфеншильд тоже соглашался, посмеиваясь, что он предпочтет несколько десятков злотых за семью Енриховых тем сотням, которых надо дожидаться сто лет от русской царицы.

– Если бы русская царица захотела для вас что-то сделать, то сделала бы уже давно, – говорил он. – Будьте благодарны и за то, что вас до сих пор не перехватали, не увезли в Москву и не засадили в острог… А то и хуже того.

Последний раз, что Христина беседовала с паном о Москре и царице, было перед масленицей. Пан ничего особенного не сказал, как вдруг на другой день вызвал Христину к себе в усадьбу, и, когда женщина вошла, пан Вульфеншильд с важным лицом повел к себе в кабинет. Притворив двери, он прислушался и, убедившись, что никто из хлопов не может подслушать их беседу, передал Христине диковинную весть.

– Скончался в Петербурге первый русский император – Петр! Скончался вдруг!..

Привык ли народ взирать на монарха-исполина как на полубога, как на мифическое существо, как на царя, настолько великого, что и бессмертного? Или было что-нибудь, какие-нибудь темные слухи, украдкой выскользнувшие из Петербурга в Москву и далее, во все края, во всю ширь православного царства? Но смерть первого императора, Великого Петра, поразила равно и русский народ, и всех подвластных иноверцев. Как пан Вульфеншильд шептался теперь с Христиной, точно так же шептались и в других, далеких русских окраинах. У Белого моря, у Каспийского, у Азова, и у Балтийского порта, и на границах немецких, и на границах азиатских.

Великий Петр – мертвец. Эти два понятия были почти несовместны для современников.

Православное имя гениального царя, богатыря и чудотворца, произносилось теперь повсюду со страхом и трепетом, но уже не ради страха перед его могучей личностью…

Говорили, что великий император умер не своей смертью. И тот народный вымысел возник исключительно потому, что великий царь для всех современников своих еще при жизни стал легендой.

Он не мог умереть, а если и умер, то в силу каких-либо коварных волшебных чар.

Енрихова узнала от Вульфеншильда тайком, в его кабинете, о смерти русского императора, но для нее лично было еще и другое известие, имевшее большее значение. Безразличное для всех россиян, это событие имело огромную важность для Енриховых.

Марта была уже не супругою русского императора и не вдовою его, а императрицей-самодержицей, монархом всея России.

– Вот бы теперь царице на вас можно свою милость и благодеяния обратить, – кончил Вульфеншильд. – Я бы на твоем месте не сидел бы в Кегеме сложа руки.

XIX

Чрез несколько дней после этой беседы пан Вульфеншильд прямо стал советовать женщине отправляться снова в Ригу, как в ближайший большой город и ей уже знакомый, чтобы сделать заявление и подать просьбу главноначальствующему князю Репнину, прося его напомнить о ней с семьею великой государыне-самодержице.

– Не выйдет из этого ничего, – сказал Вульфеншильд, – ну, и не надо… А может быть, что-нибудь и выйдет!. На поездку деньги у тебя есть.

Христина колебалась и возразила, что не видит никакой разницы между прежним положением дела и теперешним, но, вернувшись домой, продумала несколько дней и затем объяснила мужу, что она едет в Ригу.

Енрихов ахнул и всячески отговаривал жену.

От добра добра не ищут – был смысл его речей. И так хорошо: и новый дом, и скот, и полное хозяйство, и денег много. Чрез года два будут они вольные и начнут еще больше богатеть… Зачем стремиться к чему-то неизвестному, темному? Как раз в беду попадешь.

Но Христина, раз решившаяся, стояла на своем и чрез день уже двигалась в тележке по большой дороге.

В пути Христина была спокойна, но когда она очутилась в Риге, то при виде того же острога, где она когда-то сидела, ею овладел трепет и даже сказалось на сердце какое-то дурное предчувствие. Она готова была, не предпринимая ничего, скорее возвращаться домой. Однако тотчас же ей показалось это настолько бессмысленным, что она решила не предаваться бесцельному страху.

Пан Вульфеншильд, конечно, сам написал и вручил ей краткое прошение, или, как называлось, «суплику», на имя военачальника.

В этой суплике Христина объяснила, что она просит облегчить ее положение крепостной и выкупить ее с семьей у господина Вульфеншильда.

Разумеется, пан ожидал, что если Репнин даст ход этой бумаге, то русская императрица неминуемо выкупит из неволи Христину и даст ему, помещику, хорошие деньги.

Христина, с бумагой в руках, легко добралась до начальника всего края.

Князь Репнин сразу узнал Христину и весело воскликнул:

– И хорошее дело!.. Вот удача. Мы тебя разыскивать хотели, а ты сама явилась.

Важный сановник тотчас же распорядился, чтобы женщину взяли и отвели в помещение около того же замка.

С ужасом поняла Христина, что она снова арестована.

Дом, в котором ее посадили в отдельной горнице, запирался днем и ночью, а под окошками ходили бессменно двое часовых. Не тот же ли это острог?

Никогда, во всю свою жизнь, Христина не была в таком отчаянии. Погубил ее пан Вульфеншильд! Правду говорил муж: «От добра добра не ищут». Когда она теперь увидит свою семью… Да и увидит ли!.. Нет, второй раз уже не спастись ей.

Отчаяние Христины было так велико, что она готова была наложить на себя руки, готова была, за неимением какого-либо орудия, размозжить себе голову об стену. Теперь от зари до зари сидела она недвижно, опустив голову на руки, как бы помертвев, и даже не замечала, как день сменялся ночью.

Таким образом несколько ночей просидела она и продремала сидя. Сколько прошло дней, она не помнила; но однажды все существо ее встрепенулось. Она вскочила как ужаленная при звуке голосов в коридоре, выпрямилась и бросилась к двери. И так как запертая дверь не подавалась, она стала тащить ее за скобу, готовая в кровь разодрать себе руки, лишь бы только отворить. Но дверь открылась сама, и женщина, как полупомешанная, бросилась обнимать детей и мужа. В это мгновение она не думала о том, что они тоже арестованы и будут здесь заключены как преступники! Она была счастлива хотя бы и тем, что разлука прекратилась.

Когда Христина совершенно пришла в себя, то муж рассказал ей, что они были все взяты посланными из Риги солдатами по приказанию начальства за какое-то ее важное преступление.

– Что ты сделала? – спросил Енрихов. – Что могла ты сделать за такое короткое время?..

Христина была изумлена.

– Нам сказали и пану Вульфеншильду объяснили при мне, что ты здесь в Риге сделала какое-то чревычайное преступление… Убила ты, что ли, кого или ограбила кого? За это тебя посадили в острог? А нас, стало быть, взяли то же из-за тебя.

Разумеется, Христина ничего понять не могла. Объяснившись с мужем, она пришла к убеждению, что их хотят погубить оговором и клеветой.

В тот же вечер, когда главный смотритель дома зашел в горницу, где были Енриховы, с целью посмотреть, как их всех устроить, Христина заговорила с ним и попросила разъяснить – какое преступление на нее взваливают.

Смотритель-немец, говоривший по-польски, выслушал все и, едва заметно усмехнувшись, выговорил:

– Сколько тебе лет?

– Сорок с небольшим, а то и меньше… Я не знаю…

– Ну, вот, милая моя, сорок лет с небольшим тому назад ты совершила великое преступление тем, что родилась от отца Самуила Сковоротского. Но ты не тревожься, я чаю, ничего особенно худого вам не будет.

– Казнят, – выговорил однозвучно Енрихов.

– Пустое! Не казнят… Потому что не за что… Это было бы бесчеловечно… Это все враки. По всей вероятности, вы здесь просидите несколько месяцев, а затем вас сошлют куда-нибудь на окраину русскую. Там будут содержать вас всю жизнь вашу.

– В остроге? – воскликнула Христина.

– Уж не знаю… Чаю, что нет. Будете просто жить как поселенные, не особенно хорошо, но и не дурно – все так же, как теперь жили.

– Да ведь теперь… – невольно заговорил Енрихов с гневом, – у нас целое достояние брошено… Мы было разжились совсем.

– Ну, что же делать! – отозвался смотритель. – Бывает и хуже.

К вечеру в горницу, где сидели Енриховы, принесли еще две деревянные кровати, стол и три стула. При этом один солдат, приставленный к ним главным надсмотрщиком, так как он говорил по-польски, объяснил арестованным поручение от начальства. Заключенным предлагалось, если они того пожелают, послать человека в Кегему и привезти кое-что из их рухляди и пожитков.

И Христина, и муж ее одинаково отказались от этого предложения. Оба, не сговариваясь, равно подумали в эту минуту: «Хотят ограбить! Пускай лучше достается все пану Вульфеншильду. Если они когда-нибудь будут на свободе, то он возвратит, им все, а что попадет в руки москалей – то все пропадет».

Через несколько дней Енриховых, мужа и жену, вызвали к начальству и под конвоем двух вооруженных солдат привели в канцелярию военачальника. Там при помощи переводчика, говорившего по-польски и по-русски, с них сняли подробный допрос. В то же время у них выспросили подробно места жительства Дириха Сковоротского и семьи Якимовичевых.

Когда Енрихов, из-за какого-то внезапного и дурного чувства, прибавил сам к допросу, что у Христины есть еще брат, по имени Карлус, с семьей, живущей на большом Псковском тракте, то один из чиновников, очевидно главный судья, странно ухмыльнулся и велел перевести Енрихову:

– Где Карлус и где его семейство – мы лучше тебя знаем.

XX

В Дохабене все ждали «полтрабенд», то есть шумной вечеринки. Девичник и пир горой, или «брутес ваккарс» и «дзершана», были у всех на языке.

Оставалось только несколько дней до свадьбы Дауца Цуберки с Софьей Сковорощанкой.

В избе Марьи было всякий день весело и людно. Постоянно сновал народ, являлись гости.

Никто не попрекнул Марью, не пошутил и не посмеялся над нею, что она выдает дочь за ганца и бобыля без алтына в кармане. Любили все Цуберку за его добрый нрав и услужливость и радовались, что ему выпадало такое счастье: жениться на красавице Яункундзе.

Сковоронские прибирались в доме, готовя «полтрабенд» и вообще ради будущих празднеств, чтобы справить по обычаю «брутес ваккарс», или девичник и другие свадебные пиры. Они потеснились. Надо было целую горницу отдать будущим молодым супругам. На этот раз не молодая жена должна была последовать в дом мужа, а наоборот. У Цуберки не только не было избы, но именно, по его уверению, всего имущества было у него только рубаха, пояс и штаны. Зимние кафтан и шапку он брал внаймы.

Пан Лауренцкий уже давно предложил Цуберке две отличные, светлые горницы в надворном строении, около его усадьбы. Цуберка несказанно обрадовался и тотчас согласился, но Софья вне себя восстала против этого. В первый раз от роду страшно разругала она своего жениха, назвала его простофилей и куликом.

Девушка объявила, что ни за что не согласится поселиться в усадьбе пана. После объяснения жениха с невестой он и сам наконец сообразил свою наивность.

– И впрямь я простофиля! – сознался ганц.

Веселье было всеобщее и на все лады. Над Цуберкой все шутили из-за игры слов, случившейся ввиду его теперешнего звания жениха, так как по-латышски пастух – ганц, невеста – брутс, а жених – брутганц!

– Был ты, Цуберка, ганц, теперь ты брутганц, а чрез день будешь опять ганц дохабенский.

Все дети, от старшего Антона до маленькой уже трехлетней Екатерины, глядели весело, забыв, как истые дети и истые себялюбцы, что отец пропадает без вести и почти для них покойник. Одна Марья поминала мужа, постоянно охала и вздыхала, а раза два принималась плакать. Вместе с тем Марья чуяла, что дочь затевает что-то особенное.

Пан Лауренцкий стал являться еще чаще, сделал два богатых подарка невесте; подарил кафтан и сапоги с шапкой жениху. Все это поразило не одну Марью, а всех дохабенских обитателей.

Но все это было подозрительно… Одним совершенно непонятно, другим ясно как день. Но эти последние качали головою, укоризненно поглядывали на Софью и ворчали про себя: «Будь отец здесь, не пропади Карлус – тогда бы ничего этакого не случилось».

Наконец Марья решилась заметить дочери:

– Бедокуришь ты, дочка, чую я… Не наживи себе беды, не наживи сраму…

– Не бойся, мама… – весело отвечала Софья.

– Не могу не бояться… Чую я, что ты обманываешь…

– Правда, мама, обманываю… Ты угадала. Но только кого, мама?.. Вот что! Кого?

– Вестимо, меня, да и Цуберку. А он малый честный и добрый… Это грех. Знай я такое, не дала бы я тебе моего согласия на брак с ним.

– Нет, мама, не догадалась… Но больше я тебе ничего не скажу. Не бойся. Недаром я для всех Яункундзе.

– Коли не меня и Цуберку, то кого же ты обманываешь? – воскликнула мать.

– Ах, мама! Кто же будет в дураках, коли не «велс»-черт, то есть господин Лауренцкий, которому полста лет, а умишко что у новорожденного младенца.

Наконец, в тот же день, когда был назначен «полтрабенд» для всех знакомых, а «брутес ваккарс» для невесты, Софья ожидала нетерпеливо подруг и приятельниц не только из Дохабена, но и из соседних деревушек, а двух очень богатых крестьянок из Вишек. В избе Сковоротских было уже шумно и людно чуть не с зари.

В полдень на дороге из Вишек показался столб пыли. Шибко ехали три телеги. Такая пыль поднимается только от праздничной езды или разве от беды какой. О пожаре так скачут известить соседей и просить рабочих рук или бочку воды.

– Гости, гости! – раздалось повсюду: и в избе Сковоротских, и на улице.

Телеги крупной рысью приблизились к околице Дохабена, и весь народ сразу, как по мановению волшебника, остолбенел. Кто ахнул, а кто замер на месте без звука. В трех телегах сидели не гости, а сидели солдаты-жолнеры.

Передняя телега, не останавливаясь, прямо поскакала во двор усадьбы пана Лауренцкого, а две другие поехали в деревушку и остановились посредине улицы.

Москали повыскакивали и стали прохаживаться, будто разминая члены, будто давно и издалека приехали и засиделись в телегах. Их было пять человек.

В телеге, въехавшей во двор пана, было еще двое, из которых один, с позументами на кафтане, по-видимому, офицер.

Не прошло получаса, как офицер со своими солдатами, но в сопровождении самого пана пешком явился на деревню. Пан Лауренцкий был бледен как снег и что-то такое объяснял москалю, как бы извиняясь или оправдываясь. Москаль-офицер отвечал ему спокойно, вежливо, но холодно и сухо.

Придя на деревню, офицер крикнул остальных солдат, и все они, двинувшись, явились на крыльце избы Сковоротских.

Через несколько минут в этой избе шел отчаянный вой. Слышались рыдания Марьи и Софьи, бессмысленный рев маленьких детей, а около избы ревели и подвывали разные крестьянки, молодые и старые.

Мужчины толпились на улице, но близко к избе не подходили из боязни попасть в беду. Все поголовно были перепуганы, от пана до последнего парнишки. Никто не понимал, за что и почему стряслась беда, но все, конечно, понимали нечто общее между этими гостями и исчезновением Карлуса, а равно с появлением год назад сыщиков, которые уговаривали Марью ехать к мужу со всеми детьми.

На этот раз уже не чиновник берг-коллегии в простом кафтане, а настоящий офицер, с настоящими солдатами, вооруженными саблями и огнестрельным оружием, уже не рассуждали с Марьей. Они явились арестовать всю семью Сковоротских «за продерзостные речи и противное законам поведение».

Напрасно пан Лауренцкий выбивался из сил, объясняя офицеру, что Сковоротские ни в чем не виноваты, ни в каких преступлениях не замечены. Напрасно Марья валялась в ногах офицера, умоляя не губить ее. Москали остались непреклонны.

Наконец офицер, уставший с пути, потерял терпение и, возвысив голос, выговорил пану Лауренцкому:

– Послушайте, пан, вы дворянин, человек, более по своему состоянию толковый и понятливый. Они, мужики и бабы, – люди темные, ничего не поймут!.. А вы-то можете понять!.. Так поймите же, что у меня указ государский! Приехал я не за две версты, а может, и не за двести верст, затем чтобы арестовать всю семью Карлуса Сковоротского: жену и детей его… Неужели же вы думаете, что я теперь указ начальства могу изорвать и после ваших уверений выеду отсюда опять один со своими солдатами… Стало быть, нечего разговаривать и нечего реветь на всю округу. Вы, пан, ступайте к себе в усадьбу. Мне нужно было только предупредить вас, а теперь вы мне ни на что не нужны… Ты же со своими детьми скорее собирайся! Бери кое-какие пожитки, а остальное, конечно, все брось.

Пан Лауренцкий, совершенно растерянный, как бы растерзанный на части своими собственными различными ощущениями, был сам не свой и, казалось, ничего ясно не понимал. У него в голове прыгали сто рублей, которые ему когда-то предлагал чиновник берг-коллегии, прыгали и пятьсот рублей, о которых говорил ксендз, прыгала красивая Софья, и «полтрабенд», и свадебный поезд, и венчанье, и всякие мечты, соединенные с этой свадьбой. И только могло вполне разбудить его довольно грозное восклицание офицеpa: «Ступай, пан, от беды домой!.. Нечего тебе тут делать!» Тогда пан выкатился из избы Сковоротских и пустился домой.

XXI

Между тем, на противоположном конце Дохабена собралась толпа крестьян, и среди них, головою выше всех, громко говорил и отчаянно махал руками богатырь Цуберка. Он умолял односельцев не выдавать Сковоротских, не выдавать его невесту офицеру, схватить каждому что попало в руки, хоть кочергу, хоть простое дубье, и прогнать москалей.

Некоторые поддавались уже на это наущение, большинство же стояло молча, угрюмо потупившись в землю, и не только не двигалось, но прислушивалось к речам Цуберки, как прислушиваются к журчанью ручья.

«Пускай себе надрывается, – думали они. – Дело понятное: парню горько такое приключение».

«Вот тебе и „полтрабенд“!» – думала и горевала молодежь.

Видя, что ничего поделать нельзя, Цуберка отчаянно махнул рукою, горько заплакал и, утирая большущими кулаками свое румяное и полнощекое лицо, быстро двинулся к избе Сковоротских.

Разыскав офицера, который сидел в отдельной горнице в ожидании сборов, латыш бросился ему в ноги и стал просить захватить и его вместе со Сковоротскими.

– Это почему?! – изумился офицер.

– Я жених…

– Чей?

– Ее… Софьи.

– Красавицы-то этой?

– Да. Через несколько дней наша свадьба должна бы быть.

Офицер покачал головой.

– Ну и хорошее дело, братец, что свадьба не состоялась. Нешто можно, чтобы такая удивительная красавица сделалась женою такого пучеглазого филина, как ты.

И офицер начал смеяться и шутить. Цуберка стоял на коленях и усердно кланялся, повторяя: «Возьмите меня».

– Глупый! Думаешь ты, что я могу этак кого захочу, того и арестовывать… Я беру кого мне указано!.. Ты мне не указан и в бумаге не прописан.

– Так я сам за вами поеду.

– Это твое дело… Только, брат, далеко ехать.

– А как далеко?

– Поедешь, увидишь… А сказать я не могу. Но полагаю, что не доедешь.

– А почему же это?

– Да потому, что у тебя и денег не хватит доехать.

– Сто верст будет, пан?

– Может, и триста, может, и больше… А если захочешь ты веки вечные за Софьей ездить, то, пожалуй, две, три тысячи верст наездишь… Ей, я чаю, еще много путешествовать придется.

– Что ж!.. Я поеду. Столько проеду, сколько Бог положит… – снова заливаясь слезами, выговорил богатырь.

– Верст тридцать проедешь, вестимо…

Офицер невольно снова рассмеялся. Потешен был этот богатырь, плачущий как младенец.

– Как тебя зовут?

– Цуберка.

– Цуберка? Цуберка… И имя-то словно собачья кличка. Ну что ж, поезжай за нами. Этого я запретить тебе не могу. Только говорю тебе: отстанешь. На весь наш путь и алтына у тебя не хватит… Ну, а пока уходи: мне отдохнуть надо.

Офицер собрался укладываться спать на той же лавке, где и сидел, но предварительно велел солдатам сменяться в дверях в качестве часовых.

«Чего доброго, – думал он, – сонного-то и убьют… Это ведь дикари».

Цуберка хотел пройти в горницу, где, плача и охая, собирали кое-какие пожитки Мария и ее дети, но солдаты не пустили его.

Пастух вышел на улицу и остановился невдалеке от дома Сковоротских, разведя руками и не зная, что делать: ехать он собрался всей душой, но на чем? Где достать лошадь и телегу?.. Даже хоть бы одну лошадь… Кто же даст ему коня, чтобы скакать неизвестно куда за московскими солдатами?.. Нанять не на что было.

В это самое мгновение, когда Цуберка уже решил, что ему остается только одно: повеситься на нервом же попавшемся суку какого-нибудь дерева, к нему опрометью подбежал мальчуган, казачок Лауренцкого.

– Пан тебя зовет… Живо… К себе! – крикнул казачок. – Я тебя везде разыскивал… Живо, скорее!.. Пан требует.

Цуберка грустно побрел в усадьбу.

– Живо, живо!.. – понукал его казачок. – Дело важнеющее… Об Сковоротских.

Эти слова заставили Цуберку прибавить шагу и, наконец, пуститься даже рысью.

Действительно, пан разыскивал Цуберку, чтобы дать поручение, от которого сразу засияло лицо бобыля, засверкали добрые, голубые глаза.

Пан предлагал Цуберке тайком ехать, чтобы последить, куда повезут Сковоротских, а главным образом Софью. Пан предлагал денег ему в награду, а об конях с телегой и говорить нечего – они были уже наготове.

– Если ты мне узнаешь, куда отвезли Софью, и вернешься с докладом, я тебя озолочу! – сказал Лауренцкий.

Цуберка ошалел от радости. И как не был простоват малый, однако промолчал о том, что сам собирался скакать за невестой, промолчал и о том, что таиться ему от офицера не придется, не нужно, так как он имеет его согласие и дозволение.

Между тем, молодежь, крестьянки и парни, съезжавшиеся из разных деревушек на «брутес ваккарс» и «полтрабенд», подъезжали к избе Сковоротских и тотчас отъезжали, почти шарахались прочь, как галки и вороны от огородного пугала или как пташки, завидя ястреба.

Разумеется, большая часть гостей поворачивала оглобли тотчас же и мчалась вон из Дохабена домой. Некоторые заезжали к другим крестьянам, узнать, в чем дело. Сумятица была во всех домах, во всех семьях. Теперь уже все поняли, что Марью с детьми увезут туда же, куда увезли Карлуса. Хорошо, если они свидятся с ним, а может быть, его уже и на свете нет.

В тоже время Марья, перестав плакать, усердно увязывала узелки и наполняла два ящика всякой рухлядью. Один из солдат, говоривший по-польски, объяснил ей и поклялся, что никакой беды ей и детям ее у них не будет. На вопрос Марьи: увидится ли она с мужем, солдат, даже не знавший, что есть у этой женщины муж, отвечал наугад:

– Разумеется. Как приедешь, так и увидишься. Он вас ждет.

Этой ложью солдат сделал то, что не мог бы сделать никакой приказ офицера.

Марья и старшие дети начали живо собираться, перестали охать и выть и чрез два часа были совершенно готовы в путь.

Из одной телеги были вынесены и брошены в сенях три пары тяжелых кандалов. Немало народа перепугали эти кандалы. Антон Сковоротский, завидя их в сенях, тоже помертвел от страха.

Когда все было готово, телеги снова запряжены, офицер, выспавшись, вышел на крыльцо.

– Прикажете надевать на них? – спросил один из солдат, указывая на цепи.

– Кой черт!.. Зачем… Убирай… – отозвался офицер. – Зачем вытащил… Только народ перепугал. На них и бечева не нужна, не только кандалы.

Через полчаса все солдаты, офицер, Марья, красавица девушка, дети, взрослые и маленькие, – все разместились на трех телегах и тронулись в путь.

Пан Лауренцкий стоял на балконе своего дома неподвижно, как истукан, и злобно глядел на выезжавших.

Телеги шагом выехали из деревушки, провожаемые всеми обывателями, но молча, без единого слова напутствия. Когда солдаты с арестованными скрылись среди мелколесья и кустарника, со двора усадьбы выехала маленькая тележка с парой сильных, сытых коней. В тележке сидел Цуберка, веселый, счастливый и радостный. Он весело раскланивался направо и налево, как если бы ехал в храм венчаться с возлюбленной.

– Дурень! Куда собрался! – восклицали многие. – Тебе там москали голову отрубят.

XXII

Почти одновременно с приездом семьи Енриховых в Ригу в вотчине старостихи Ростовской появился нечаянный гость, саксонский офицер с денщиком.

Немец, приезжий, как говорил он, почти прямо из Дрездена, искал купить имение.

Сначала панна была очень удивлена, узнав от гостя, что ему где-то будто бы сказали, что она продает свою вотчину. Делать это она не собиралась никогда за всю свою жизнь. Несмотря на это недоразумение, на положительный отказ Ростовской старостихи и на то, что поблизости, в соседстве, не было никакого продающегося имения, саксонский офицер попросил позволения, жалуясь на боль в ноге, остаться у помещицы дня на два.

Он был чрезвычайно любезен и говорлив, рассказывал всякие истории и вообще сумел так подладиться под крутой нрав панны, что она нехотя согласилась на его пребывание.

Но панна была женщина дальновидная и хитрая. Со времени известия о пропаже внезапной и загадочной Карлуса Сковоротского панна ожидала точно такой же пропажи семьи Якимовичевых. Поэтому на всякую личность, являвшуюся не только в ее вотчине, но и в околотке, панна смотрела подозрительно.

«Меня не проведешь, как Лауренцкого!» – думала она.

Неожиданное прибытие саксонского офицера с денщиком, предлог посещения, крайне неудачно выбранный, разумеется, заставили панну зорко приглядываться к гостю и к его денщику.

Через сутки оказалось, что офицер, говоривший с акцентом по-польски, еще того хуже говорит по-немецки.

– О-го-го! – произнесла панна, узнав, что немец не знает собственного своего языка.

К вечеру денщик офицера был угощен одним из дворовых панны и, выпив немалое количество вина, сознался, что он и офицер такие же немцы, как и турки. Барин его русский офицер из Риги, а он, солдат, родом костромич.

Старостиха, конечно, решительно и властно тотчас потребовала объяснения от своего гостя. Она попросила офицера прямо и просто сказать, зачем он приехал и зачем, будучи москалем, рядится в саксонцы.

Офицер, взятый врасплох, конечно, поневоле сознался и объяснил панне цель своего посещения. Он явился узнать наверное, кто такие Якимовичевы, находящиеся у панны в крепостной зависимости.

– Тут никакой тайны нет, – ответствовала на это старостиха важно и спокойно.

Офицер попросил разузнать кой-какие подробности, и старостиха охотно предложила ему позвать Анну и самому все у ней выспросить.

Так и было сделано.

Явившаяся на вызов барыни, Анна подробно передала офицеру слово в слово то же самое, что когда-то Христина передавала самой императрице.

Она рассказала все о своем происхождении, о покойных родных, о судьбе младшей сестры Марты, взятой на воспитание теткой в Крейцбург.

Выспросив все, московский гость объяснил, что он офицер Пасынков, послан рижским военным губернатором для того, чтобы предложить панне старостихе продать всю семью Якимовичевых.

– С большим удовольствием, – отозвалась панна, сияя лицом, и объявила, что если господин Пасынков уплатит ей тысячу рублей – то может тотчас взять с собою все семейство.

Пасынков хотел вскрикнуть: «Тысячу рублей» – но у него даже на восклицание это не хватило силы. Настолько он был поражен.

– Может быть, панна хочет сказать: тысячу злотых польских?.. – вымолвил Пасынков. – Но эта сумма огромная…

– Нет, господин офицер, не тысячу злотых, а тысячу русских новых серебряных рублей… А в каждом таком рубле два злотых.

– Но ведь это страшная цена!.. – воскликнул Пасынков.

– Цена, согласна я, особенная, изрядная… – смеясь, созналась панна старостиха. – Но ведь и крестьянка моя тоже особенная… Я думаю, стоял свет и будет стоять, а такая крестьянка крепостная продаваться не будет… Весь свет обойди, не найдешь такой холопки.

При этом панна весело улыбалась и, как показалось Пасынкову, немножно насмешливо.

Офицер не нашелся ничего отвечать. Он помолчал, опустив голову, и затем выговорил:

– Такой суммы рижский губернатор дать не может… Даже половины этой суммы он дать не может.

– Ну, что ж… Как ему будет угодно!.. – отозвалась старостиха. – Мое добро при мне и останется.

Пасынков начал было уговаривать и усовещевать старостиху, но она отмахнулась рукой и объяснила:

– Не люблю я, пан офицер, из пустого в порожнее переливать. Ты приехал ко мне покупать – я продавать согласна, цену назначила, ты ее дать не можешь… Ну, стало быть, и разговору конец… Велю я закладывать твоих лошадей, и милости просим со двора долой.

Офицер поднялся несколько рассерженный и невольно пригрозился:

– Ведь ты, панна, можешь Якимовичевых зря, даром, лишиться. Так лучше бы брала благоразумную цену.

– Как же это так, зря? – вымолвила старостиха и при этом уперла руки в боки.

– Пришлют сюда команду солдат и велят у тебя просто отобрать всю семью даром.

– Вот как! – воскликнула насмешливо панна. – Страсти какие… Пан офицер забыл, видно, что он не в Россиях и что я подданная короля польского. Он сам знает, что силой взять у меня моих крепостных он не может… А если бы мог, то и торговаться бы не стал; прямо бы захватил всех и увез.

Пасынков тотчас собрался и выехал от старостихи, но однако, успел через денщика своего дать знать Анне, что в ту же ночь он будет ждать ее для переговоров в соседнем овраге, верстах в пяти от имения.

Остановившись в одной деревушке, в назначенное время Пасынков отправился один в этот овраг и среди ясной ночи увидел фигуру крестьянки.

– Ну, вот и слава Богу! – вымолвил офицер. – Теперь сядем и потолкуем.

Пасынков объяснил крестьянке, что ей предстоит перемена ее участи, конечно, к лучшему, что ее сестра и брат с семьями уже находятся в Риге, а другого брата разыскивают везде, но тщетно. При этом Пасынков разъяснил Анне, что дело, по отношению к ней, особенно мудрено.

Купить семейство крестьян у панны за такую безумную цену рижский губернатор не имеет возможности, а взять всю семью насильно, явившись с командой солдат, русское начальство не может ради огласки и ради государственных замешательств. Следовательно, Якимовичевым остается только одно – бежать.

На счастье офицера, Анна оказалась женщина умная и решительная. Она сразу все сообразила и на все согласилась. Бояться русского правительства Анне казалось смешным и бессмысленным. Ведь не для казни же завлекает их русская царица.

Гонец Репнина и крепостная старостихи сговорились. День бегства и место свидания было условлено: чрез пять дней в лесу, недалеко от усадьбы Ростовской.

Но панна была барыня продувная. С минуты отъезда русского офицера она ни на одно мгновенье не оставила Якимовичевых без надзора, а вместе с тем и виду не подавала им. Таким образом панна знала от своих домашних соглядатаев, что Анна в первую же ночь по отъезде москаля отлучалась из дому и вернулась только на заре.

Этого было достаточно, и старостиха поняла, что затевается нечто… А это нечто могло быть лишь одно: бегство или похищение.

– Ладно… – сказала старостиха. – Дорого ты, москаль, заплатишь за свою дерзость. Шкуру в моей берлоге оставишь!

Затем в продолжение последующих дней за Якимовичевыми тщательно наблюдали приставленные люди.

Не трудно было заметить особенное, как бы загадочное выражение лица крестьянки, несколько тревожное, смущенное лицо Михаилы и особенно оживленное, веселое и радостное лицо их старшего, уже пятнадцатилетнего сына. Вдобавок балованный малый, к несчастию, посвященный матерью в тайну всего дела, сказал несколько слов одному из своих приятелей. А эти слова побежали по деревне и добежали до слуха панны.

Юный Якимович сказал, что он с тятей и с мамой через несколько дней уже не будет мужиком, а будет богатым городским жителем.

В то самое время, когда, пользуясь темнотою вечера, семья Якимовичевых двинулась с маленькими узелками через огороды, по направлению к соседнему лесу, шесть человек батраков панны с дубьем и даже с топорами двинулись на двух телегах по другой дороге в объезд, но в тот же лес.

Панна дала приказание своим крепостным не выдавать ее, просила послужить ей верой и правдой и в то же время разрешила «всячески» напасть на москаля как на разбойника.

XXIII

В густом лесу, верст за семь от всякого жилья и среди ночи как московский офицер, так и семья Якимовичевых одинаково попали в устроенную старостихой западню.

Офицер имел наивность явиться лишь вдвоем со своим денщиком и лишь совершенно случайно в качестве кучера на другой телеге взял с собою подростка-парня, латыша.

Пасынков явился первый на место, небольшую лужайку около столбовой дороги, и стал ждать.

Среди тишины ночи ему послышался невдалеке какой-то шум, трещал хворост в чаще, даже послышался будто чей-то голос. На замечание Пасынкова парень-латыш объяснил, что тут такая глушь, что и днем никого не бывает, не то что вечером или ночью. Большая дорога пуста, а в чаще что же может быть… Медведь разве, так он на них не полезет… Через полчаса времени среди той же чащи, на тропинке, показались крестьяне: мужик, за ним женщина и трое мальчишек.

– А!.. Вот они… Слава Богу! – невольно воскликнул Пасынков.

Встретившись и поздоровавшись с крестьянами, офицер тотчас вспомнил об старостихе и пошутил:

– Вот тебе и тысяча рублей!.. Брала бы дура сто злотых. А теперь останется с шишем.

Все пошли к телегам, чтобы рассаживаться, но в то же мгновение с того самого места, где слышался офицеру треск хвороста, выскочило шесть дюжих вооруженных крестьян. Пасынков успел обнажить саблю и крикнул своим: «Не выдавай!» Но оба спутника его, безоружный солдат-денщик и молодой латыш, и вся семья Якимовичевых – все отскочили в сторону и рассыпались.

Двое крестьян кинулись догонять прежде всего Михаилу и вскоре повалили его на землю, третий схватился за Анну, а остальные трое с яростью бросились на офицера.

Латыш исчез совсем, а солдат появился снова с корягой в руках, на помощь к барину-офицеру. Но только раза три или четыре удалось денщику замахнуться своей корягой. Один из крестьян, словивших Михаилу, явился на подмогу товарищам и одним ударом ножа в спину повалил денщика на землю. Удар был так силен, что нож пронзил солдата насквозь.

В несколько мгновений бой окончился. Двое крестьян были ранены саблей офицера, но затем сам он, получив несколько ударов дубиной в голову и два страшных удара каким-то оружием, повалился без сознания на траву, обливаясь кровью.

Крестьяне, осмотрев побежденного врага, решили, что он готов, не дышит, и стали рассуждать о том, зарыть ли его в землю или оставить так. На это никакого указа панны не было, поэтому старшей из мужиков решил, что надо отправиться домой, спросить приказания панны, и если она прикажет, то на другой день приехать и зарыть москаля.

Между тем Михайло и Анна были уже давно скручены веревками по рукам и по ногам.

Телеги Пасынкова стояли невдалеке, но крестьяне, расправившись с москалем, не обратили на них внимания.

Вся семья Якимовичевых была посажена в телеги, на которых приехали крестьяне, и через несколько минут поезд победителей и пленных уже катил по большой дороге по направлению к вотчине старостихи Ростовской.

Часа через полтора после отъезда их на том месте, где происходила битва, появился в кустах латыш, но, видя на лужайке двух недвижно лежащих москалей, побоялся даже подойти к мертвецам и, сев на одну из телег, которая принадлежала ему, вскачь пустил коня в свою деревню. Здесь, конечно, рассказал он все происшествие и поднял на ноги весь народ.

Поутру на лужайке было уже много народа и местный полицейский стражник. Москаль-солдат оказался мертвым, холодным, а москаль-офицер с признаками жизни. Их подняли, перенесли в телеги и повезли в деревню.

В то же время в усадьбе старостихи Ростовской шла расправа: Михаилу и Анну пороли розгами за побег. Наказание, конечно, было жестокое, но панна строжайше приказала конюху-палачу быть осторожным. Будучи в духе вследствие удачного окончания кампании, старостиха улыбаясь объяснила, отдавая указ наказывать Якимовичевых:

– Поучи хорошенько, но осмотрительно – они дорогие… Я на их выкуп целую вотчину себе куплю… Избави Боже, запорешь насмерть – я тебя самого тотчас же запорю.

Это дипломатическое поручение палачу, чтобы наказание было и жесточайшее, и не смертельное, было исполнено им в точности. Михаилу в самом жалком виде, а Анну совершенно без сознания отнесли на руках в их избу.

Через несколько дней, когда наказанные несколько оправились, их, по приказанию старостихи, вместе с тремя сыновьями перевели в подвал под усадебным домом. В единственное окно подвала была уже вделана железная решетка, дверь была окована тоже железом, и на ней навешен огромный замок.

Старостиха, прежде чем сажать Якимовичевых, сама осмотрела место их заключения. Она осталась довольна и вымолвила:

– Ну вот здесь и посидят, пока мне за них не заплатят то, что я желаю взять.

Анна стала было умолять помещицу не запирать с нею и мужем их троих сыновей и оставить их на воле, но «рагане» (ведьма) не согласилась.

– Не обманешь, милая. Их тоже могут москали увезти, а без них за вас той же цены не получишь. Посидят твои «лиалы кунги» (важные господа) и с тобой.

– Они заболеют в подвале. Бога ради, панни… – молила Анна. – Они помрут!

Но «рагане»-старостиха только сказала Анне, что когда сыновья начнут умирать, чтобы она велела ей, панне, доложить.

– Полечу, вылечу и опять засажу!..

И все лето Якимовичевы просидели в подвале в качестве заключенных. Однажды их выпустили, но не ради человеколюбия, а ради необходимости в рабочих руках. Двух младших мальчишек, правда, выпускали просто на воздух побегать; но Михаилу с Анной и старшим сыном выпускали только на работу, и то в течение не более трех недель, в самый разгар уборки хлеба. Затем их снова заперли.

Подошла осень, а о московском начальстве и вообще о москалях не было ни слуху ни духу. Старостихе надоело иметь в доме заключенных. К тому же время начиналось сырое и холодное, приходилось или переводить семью в другое помещение усадебного дома, или отапливать подвал. И то и другое панне было не на руку.

Сообразив все обстоятельства, старостиха приказала дозволить Якомовичевым снова перейти в их избу.

Между тем Анна решила, что в день их освобождения они должны бежать в Губно, остановиться у брата Дириха, а затем двинуться далее, прямо в Ригу.

Как было ею предположено – так было и исполнено; при этом очень быстро и ловко.

Когда поутру пришли объявить панне, что Якимовичевы исчезли, панна разослала во все концы верховых искать и ловить беглецов, но ни в этот день, ни на другой, ни на третий никто Якимовичевых не настиг и не видал. Даже из опросов по селам и деревням верст за пятьдесят ничего не выяснилось.

Анна, от природы умная и хитрая, озлобленная теперь и наученная опытом, перехитрила хитрую старостиху.

Гонцы барыни скакали за сорок и более верст по околотку, спрашивая везде и разыскивая беглецов, а семья Якимовичевых скрывалась, несмотря на стужу, в трех верстах от усадьбы, в густом лесу.

Провизии, то есть хлеба, Якимовичевы захватили достаточно, чтобы неделю прожить в лесу, и поблизости того места, которое они выбрали, был родник с хорошей ключевой водою.

Анна, выходившая в сумерки на опушку леса недалеко от большой дороги, два раза видела гонцов барыни, скакавших и возвращавшихся домой после тщетных поисков.

Через неделю, рассчитав, что барыня уже бросила поиски, они двинулись в Губно. Но здесь, к удивлению Анны, никого не оказалось налицо.

Купец-хозяин объяснил, что вся семья Чамарого отлучилась на один день в гости, и пригласил Якимовичевых занять помещение их родственника. Но через несколько часов явилось местное начальство и объявило их арестованными.