Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Евгений Андреевич Салиас

Фрейлина императрицы

Часть первая

I

Был май месяц 1722 года.

В одном шведском приморском городе господствовало особенное оживление на улицах. Повсюду, и в городе, и в окрестностях его на несколько верст кругом, стояли лагерем русские полки.

Улицы и дома были переполнены военачальниками, офицерами и солдатами. Весь край переживал еще смутные дни после упорной борьбы и долго чередовавшихся походов и сражений.

Город этот, не раз видавший в стенах своих московских ратников еще со времен могущества Великого Новгорода, был теперь завоеван русскими у шведов. Это был богатый, цветущий порт – Рига.

Но теперь оживляло город не одно присутствие наступавших сюда русских полков, а, главным образом, личное присутствие самого русского императора, о котором гремела уже слава во всех пределах земных.

Давно ли в этой полудикой стране – Московии – хозяйничали как хотели и татары, и немцы, и поляки… Кто только не побеждал этих московцев! Давно ли царствовал в Москве скромный и боязливый царь Алексей, по прозвищу Тишайший, которого почти и знать не хотели повелители других стран. Ныне народился иной царь московский, который своими деяниями и победами как бы завоевал себе новое звание – император.

Странным и даже смешным казалось сначала и курфюрсту, польскому королю, и шведскому, и немецким королям слышать, что эта восточная варварская земля хочет именоваться империей наподобие Священной Римской империи. Но затем, вскоре грохот и блеск оружия этих варваров поневоле заставил ближайших и дальнейших монархов сознаться, что царь московский достоин именоваться – императором всероссийским.

Великий преобразователь, фельдмаршал и плотник, грозный деспот и веселый собеседник, проводил время в Риге так же, как всегда, занятый с восхода солнца и до вечера всякого рода делами и заботами. Вместе с ним сюда же прибыла и его жена, уже считаемая первой русской императрицей, а между тем женщина простого и загадочного происхождения, о которой немало толковали в Европе.

Государь проводил весь день вне дома: или, уезжая в порт, подолгу оставался на кораблях, стоявших в заливе, или бывал в окрестностях, среди своих дружин. Государыня сидела почти безвыездно у себя, в небольшом, но красивом домике, который предложил русскому императору один из богатых рижан.

Однажды около полудня к этому дому подъехал верхом в сопровождении двух офицеров военачальник, губернатор Риги князь Репнин, и послал доложить о себе государыне.

Принятый ею, князь через четверть часа уже вышел обратно и приказал одному из сопровождавших его офицеров:

– Ступай в острог, спроси там оную персону. Кого, ты знаешь! И, захватя с собой двух конвоиров, веди сюда… Да веди, братец, строжайше и крепчайше. Ее допустят к государыне, а ты стань здесь и, когда она выйдет, обратно отведи ее в замок. Промахнешься в чем – смотри! Плохо будет!

Офицер двинулся исполнять приказание, а князь Репнин в сопровождении другого офицера направился в противоположную сторону, чтобы присоединиться в числе прочих, к свите самого государя, осматривавшего предместье города и выбиравшего место для постройки цитадели.

Чрез час после этого к резиденции императорской двое конвойных солдат с ружьями на плечах под командой офицера привели из замка высокую, худощавую женщину лет сорока на вид. Это была простая крестьянка, светло-белокурая, так что седина в голове едва отличалась от белых волос. Худое желтоватое лицо ее обличало изнурение, в нем ясно сказывалась болезненность, вероятно, последствие тюремного житья. Светло-серые глаза беспокойно блуждали, и было заметно и в лице и во всех движениях, что она сильно взволнована и смущена. При малейшем слове конвойных, при встрече с кем-либо и, наконец, в минуту приближения к императорской резиденции, откуда к ним вышли двое гайдуков в кафтанах с позументами, женщина пугалась. Она боязливо взглядывала исподлобья, даже слегка вздрагивала, как бы в постоянном ожидании чего-либо для нее погибельного.

– Ты не робей! Чего робеешь? – раза три сказал ей офицер, видя ее тревогу.

Женщина не отвечала ничего и только раз мотнула головой и пробурчала какие-то слова, но не по-русски.

Конвой остановился у главного крыльца. Гайдуки, вышедшие навстречу, приняли женщину от стражи и повели в горницы. Была минута – и она, испуганно глядя на всех, остановилась, как бы не решаясь двигаться далее и задрожав всем телом, собиралась, по-видимому, оказать сопротивление.

– Не бойсь, не бойсь! Ничего тебе не будет! – ласково и тихо сказал ей офицер.

Женщина украдкой перекрестилась по-католически и, подавив тяжелый вздох, перешагнула порог дома. Ее ввели в небольшую горницу, красиво убранную, с деревянными резными стенами и резным потолком. Это была столовая в стиле средних веков.

Гайдуки тотчас прошли далее и оставили ее одну. Женщина, дико озираясь, ничего, однако, не замечала. Она была слишком встревожена и, казалось, сознательно взглядывала только на двери, которые были перед ней.

Что думала она и чего ждала? Бог весть!

В ее голове мелькали всякие ужасы, мерещился ей даже палач с топором, который вот сейчас выйдет из дверей и отрубит ей голову.

Чрез несколько мгновений появился старик, по одежде и оружию – военный, а по длинным, седым усам его, которые повисли с лица до самого воротника кафтана, можно было узнать уроженца Украины. Это был типичный малоросс, потомок удалых запорожцев. Серые глаза его под мохнатыми седыми бровями, яркие, так и вспыхивали, как у двадцатилетнего юноши. Он кивнул головой женщине и, подходя, выговорил добродушно:

– Ты ведь по-русски ни слова не знаешь?

Женщина молча замотала головой.

– Что ж, по-латышски, что ли?

– Могу… – вымолвила только женщина.

– Ну так по-польски говоришь? – переменил он язык. – Твой язык польский?

По-польски женщина ответила тотчас и зачастила словами, заверяя прежде всего «пана ясновельможного», что она ни в чем не повинна, что она взята в плен русскими войсками, разорена и томится в остроге, не зная, что приключилось со всей ее семьей.

– Добже, добже, – махнул рукой старик. – Это не мое дело, Ты отвечай мне на вопросы. Ты Христина?

– Я Христина Енрихова, а по отцу Сковорощанка. Так зовут люди. А отец звался иначе. Звался он Самуилом Сковоротским. Все это правда, ясновельможный пан, я не лгу… Но я не виновата. Я просила только облегчить свое заключение, просила, хоть ради моих детей, помиловать меня и на волю выпустить. Я ничего не прошу другого… А что я говорила в суплике своей, то все правда… Да и она, Марта, сама вспомнит, коли захочет.

– Марта? – вымолвил, встрепенувшись, старик.

– Да, Марта.

– Ну, милая моя… Ты хоть и простая крестьянка, а все-таки, видать, женщина не совсем глупая. Поэтому пойми, что я тебе скажу: ты этак не называй ее величество ни в глаза, ни заглазно. Она для тебя, как и для всего мира, государыня Екатерина Алексеевна.

– Но ведь ее имя от рождения – Марта, – отозвалась Христина. – Я так и называю ее.

– Верю, знаю… Но пойми, что ты должна называть государыню – государыней, а не Мартой. И в беседе с нею, хоть и не прямо, а при моей помощи, все-таки имени этого, Марты, не упоминай! Поняла?

– Поняла, ясновельможный пан.

– Ну вот, сейчас я тебя пред государыней поставлю, и что будет она тебя чрез меня спрашивать, то ты по сущей правде и говори. Если чего, иэбави Боже, налжешь, то тебе еще хуже будет.

– Зачем мне лгать, я одну сущую правду скажу, что и в суплике говорила.

– Ну, хорошо. Обожди тут минуту да успокойся немного. Чего дрожишь? Ничего худого тебе не сделают. Присядь-ко вот тут да вздохни. Чувства свои постарайся успокоить. А то в этом виде ты ни говорить, ни объясняться не будешь в состоянии. Ну присядь!

Малоросс ласково положил руку на плечо женщины и почти силком усадил ее на деревянный стул.

Двинувшись в другие горницы, старик-воин едва заметно помотал головой и пробурчал себе под нос на своем родном хохлацком наречии:

– Дела, дела… Вон оне, какие дела. Какая диковина на свете бывает!.. А сходствия совсем никакого… Это совсем латышка или голландка, что ли… Совсем белобрысая. С нашей чернобровой царицей ни чуточки сходствия нет.

Проходя чрез пустую горницу, он остановился вдруг:

«А знает ли государь про то, что оную женщину сюда представили и допустили к государыне. Если он не знает да вдруг, оборотя домой не в урочный час, найдет ее тут… Тогда и мне несдобровать!»

Постояв мгновенье, старик вздохнул и двинулся далее, бурча себе под нос:

– Что ж тут раздумывать? Хоть и не виноват, а дубинки отведаешь! Да и все отведают ее. Начать с князя Репнина. А на миру и дубинка легка, как смерть красна!..

II

Военный, вышедший к Христине и отправившийся доложить государыне о приводе женщины из замка по ее указу, был уже семидесятипятилетний старик, которому можно бы было дать лет пятьдесят, если б не белые как снег усы и не блестящая, серебряная щетка волос на голове, коротко остриженных, кроме маковки, где виднелся маленький чуб вершка в два.

Эта гладко выстриженная голова с чубом отличала старика от всей свиты царя и царицы. Он один был всегда без парика, как в обыденное время так и в парадные дни. Это была льгота, дарованная старику-хохлу самим царем, за особые услуги, оказанные пред Полтавским боем. После этого памятного дня старик стал полковником, приближенным лицом, в особенности государыни, и уже ни на минуту не покидал ее.

Когда царь отлучался надолго в поход, то всегда неизменно говорил любимцу хохлу:

– Ну, Гребешок, береги Катрю.

Этим именем на малороссийский лад царь называл жену только одному старику-хохлу. Его же собственное прозвище, данное царем, произошло от его фамилии. Хохол носил старинное имя его родной земли: Гребенка.

Полковник по чину, никаким полком не командовал, а был нечто вроде адъютанта или на поручениях у царицы. Екатерина хотя настолько научилась русскому языку, что уже могла вполне свободно владеть им, но все-таки предпочитала, даже в беседе с царем, свой полуродной язык, то есть немецкий. Полковник Гребенка хорошо говорил по-русски, по-польски, по-немецки, по-шведски и даже немного мороковал по-латыни, обучавшись когда-то в юности разным наукам в иезуитском коллегиуме в Галицкой Руси.

Между тем, женщина, назвавшая себя Христиной, глубоко задумалась, усаженная почти насильно на стул добрым паном. Было отчего ей тревожиться, робеть и волноваться.

За последние месяцы она прошла чрез всякого рода мытарства. Внезапно оторванная от родного гнезда, разлученная с мужем и с детьми, она уже давно не видалась с ними и не знала, какая судьба постигла их. Она была взята в плен русскими войсками, прошедшими грозой чрез ее родные места, и в числе других десятков пленных она кой-как добралась до Риги, пешком, впроголодь. Пленных гнали за армией, как стадо баранов. По пути в Ригу исподволь из десятков образовались сотни этих военнопленных. Зачем их отрывали от очагов и родных – было неизвестно и непонятно. Многих парней и пожилых поселян не брали или вскоре отпускали. Других, а в том числе некоторых женщин и детей, гнали вплоть до Риги и здесь разместили по тюрьмам, ямам, подвалам и даже просто на улице, табором, под караулом. Женщину эту, может быть, и не погнали бы сюда с родины, а отпустили бы, но, взятая в плен, она тотчас с перепугу вздумала облегчить, свою участь или даже совсем освободиться от пленения. Она заявила, что желает видеть самого командира войска русского, чтобы сказать ему нечто очень важное о себе.

Князь Репнин допустил к себе женщину-поселянку – полупольку, полулатышку. И она сказала ему это нечто о себе…

И вместо свободы она под строжайшим караулом и под самым бдительным надзором особо приставленного к ней офицера была доставлена пешком в Ригу, а здесь заперта в самую строгую камеру городского тюремного замка. И в томительном одиночном заключении, ничего не ведая о судьбе семьи своей, высидела она почти два месяца.

Наконец, сегодня ее потребовали внезапно сюда, в этот дом, чтобы поставить пред лицо самой русской царицы.

Что будет после этого свидания? Тюрьма опять? Или кнут? Казнь? Ссылка за тридевять земель? Все может быть. Но что будет – она окончательно не может предвидеть… И бедные дети осиротеют! Да и живы ли они теперь…

Этот командир русских войск, зная, где семья женщины, мог уже давно распорядиться и о них, мог указать их плененье и заточенье или угон куда-либо.

Может быть, дети с мужем давно в Россиях! – сотни раз в день вздыхает и бормочет женщина. И ее разуму представляется, что в этих «Росснях» жизнь детей не что иное, как ряд самых страшных мытарств, мук и истязаний.

– Однако ты, любезная, будто омертвела. Ушла в свои мысли… Очнись! Эй!

Вот что услыхала наконец женщина над собой и, очнувшись, почувствовала на плече руку, которая ее тормошила. Пред ней стоял тот же седой пан.

– Очнись, Христина. Вставай! Иди за мной… – говорил он ей по-польски, ухмыляясь ласково и добродушно.

Женщина почти бессознательно повиновалась. Она встала, двинулась вслед за паном, прошла двери, потом богатую, но мрачную темно-красную с золотом горницу, затем другие двери и вошла наконец в маленькую угольную горницу с двумя окнами на площадь…

Тут было ярко светло, как-то радостно, весело.

В углу, у открытого окна, на высоком кресле, с золотой скамеечкой под ногами, сидела моложавая на вид женщина. Маленькие ножки в голубых сапожках высунулись из-под короткой атласной юбки, тоже голубой. Белый шелковистый платок окутал ее от полной шеи до талии.

«Ах, какая красавица! А какие сапожки! Какое платье!..» – невольно ахнула мысленно Христина.

Женщина эта, белая и румяная во всю пухлую щеку, чернобровая и черноокая, глядела на нее, широко раскрыв свои блестящие глаза под черными и тонкими бровями. Она улыбнулась. Лицо ее так и засветилось вдруг, будто все оно засмеялось И губы, и глаза, и вздернутый носик, и черные ниточки-брови – все смеется враэ.

Вошедшая смутилась и стала тяжело дышать, но вдруг что-то будто толкнуло ее, будто кто-то приказал… Может быть, это пан приказал ей… Она двинулась еще на шаг, опустилась на колени и бросилась вдруг в ноги красавице. Голова ее повалилась около этой самой золотой скамеечки, где стоят рядом маленькие ножки в голубых сапожках.

Это была сама царица. Христина поняла тотчас. Кто же может быть эта красавица, коли не царица. Не только она сама, ее сапожки, золотая скамеечка под ноги, но и вся горница эта, воздух и свет в этой горнице – все какое-то особенное. От всего повеяло на упавшую в ноги женщину чем-то чего она никогда еще не видала и никогда не ощущала.

Me сразу пришла крестьянка в себя и не сразу встала на ноги, хотя пан воин давно ее поднимал и что-то говорил ей громко по-польски.

Царица протянула ей руку. Она бережно поцеловала беленькую и хорошо пахнущую ручку.

Затем женщина уставилась дико глазами в лицо сидящей, глядела, все глядела, не сморгнув, и наконец заплакала и стала утирать лицо руками.

Почему она плакала – она сама не сознавала. Но это было хорошее чувство, которое вдруг в ней сказалось.

III

Царица говорила на полупонятном Христине языке, обращаясь к военному пану. Он обернулся к крестьянке и, заговорив снова по-польски, стал ей делать вопросы, а затем, тотчас же обращаясь к царице, очевидно, повторял ей то же.

Он выспросил Христину о месте ее жительства, об ее положении, о том, как она попала в Ригу.

Государыня по-немецки приказала полковнику заставить женщину подробно и толково рассказать все, что она знает о родных своих и судьбе всех членов семьи.

– Отца твоего зовут Самуилом Сковоротским? – начал полковник.

– Да. Самойло Сковоротский, или Сковорощанек. Звали и Скавронком.

– Это уже не фамилия, а прозвище… – заметил полковник.

Передав ответ Христины государыне, Гребенка прибавил от себя, что скавронек значит по-польски жаворонок. Затем он снова начал свой допрос. Женщина отвечала.

– Отец Самуил, или Самойло, а мать Доротея, по девичеству Ган, давно умерли, когда я была еще очень маленькая. Была у нас в крае какая-то особая болезнь, от которой много народу умерло в одно лето. Говорили, что это болезнь турецкая… Здоровый совсем человек заболевал вдруг и в два-три дня чернел весь и умирал. Сначала умерла мать. Отец очень горевал и не давал ее хоронить – с ней, с мертвой, сидел. Но тут же сам заболел и в день помер. Так что их вместе и хоронили.

– Сколько вас детей осталось?

– Пятеро. Три девочки и два мальчика. Я, как старшая, занялась хозяйством.

– Спросите у нее все имена их! – выговорила государыня, когда Гребенка передал ей слова женщины.

– Я, старшая, Крестиной, или Христиной, зовусь; братья именем: старший Карлус, младший Дирих, а сестра средняя, что замужем ныне за хлопом Якимовичем, Анна.

– А третья? Имя третьей? – нетерпеливо и с легким волнением вымолвила государыня.

– Третья, самая младшая, совсем малюткой оставшаяся после родителей, звалась…

Христина запнулась вдруг и глаза ее забегали испуганно. Она не знала, как ей быть, как поступить.

– Ну, как же звали третью девочку? – вымолвила государыня, а затем повторил уже два раза и пан воин.

– Я не знаю… – глухо и робко промолвила Христина.

– Как не знаешь? – воскликнула царица, очевидно взволнованная донельзя.

– Ты же сейчас мне там, в столовой, говорила имя, – сказал Гребенка, – а теперь говоришь – не знаю.

– Да ведь вы приказывали не называть… вот их… – забормотала растерянно Христина.

– Отвечай прямо на вопрос, – строго произнес полковник. – Как звали твою младшую сестру?.. Ну?

– Мартой, – чуть слышно вымолвила женщина, но продолжала храбрее:– Я ее очень любила, когда она осталась сироткой у меня на руках… Но тут приехала тетка наша родная, жившая в Крейцбурге. Она была богатая барыня. Она взяла у меня ее и увезла. И с тех пор мы ее не видали никто.

– Как звали эту тетку твою? – спросил полковник, повторяя вопрос государыни.

– Плохо помню. Погодите… Нет, не могу…

– Василевская? – произнесла государыня, обращаясь прямо к Христине.

– Так. Так… Нет, вспомнила… Веселовская… Она недолго прожила, лет не больше восемь или десять…

– Куда же девалась девочка, твоя сестра? – спросил полковник.

– Ее взял к себе на воспитание лютеранский пастор по фамилии Глюк и обратил в свою веру.

Государыня при этом имени двинулась на своем кресле, глаза ее глянули пристально на Христину, и слезы блеснули на ресницах.

– Правда. Все правда! – выговорила она тихо Гребенке. – Нечего более спрашивать…

– Мы часто справлялись о нашей сестрице, – продолжала Христина рассказ уже сама. – И мы все знали, что с ней делается… Так узнали мы, что однажды в Мариенбурге один солдат, именем Иоган…

– Полковник! Довольно. Велите ей замолчать. Больше ничего не надо! – вымолвила государыня быстро.

Христина наполовину поняла приказание, и, прежде чем Гребенка перевел ей слова царицы, она замолчала сама и потупилась.

Но чрез несколько мгновений государыня снова заговорила, обращаясь к полковнику, а старик снова начал свой Допрос.

– Где же ты теперь живешь?

– Я жила в деревне Кегема, у моего пана шляхтича Вульфеншильда. Муж и родился его холопом, а когда я за Янко замуж вышла, то и сама стала крепостной пана.

– А другие твои где и что делают? Братья и сестры?

– Брат Карлус был на большом тракте Псковском в постоялом дворе, или по-нашему в «ябраушкане», главным приказчиком. Хозяин «виасибас намс», или трактира, очень его любит, доверяет ему, и Карлус большое жалованье имеет: двадцать злотых получает и половина ему от оброка остается.

– Польских злотых? В месяц? Или же двадцать русских золотых, то есть червонцев, в год?

– Ох! Как можно! – воскликнула Христина. – Двадцать злотых – в месяц.

– Десять рублей русских, стало быть.

– Мы, ясновельможный пан, ничего об Россиях не знаем и денег Москалевых никогда не видим. Мы от москалей только разоренье терпели и терпим. Они у нас наши деньги отнимают, а не свои нам дают…

– Карлус и Анна тоже крепостные? – перебил полковник наивную болтовню.

– Да. Разных господ.

– Семейные?

– Карлус семейный. А сестра Анна совсем особо… В других краях. Была в польских Лифляндах, а ныне и не ведаю где. Ее панна злючая и богатая. Она все Михаилу Якимовичева с женой и детьми из одной экономии своей в другую переводит и замучивает работой. Анне хуже, чем нам всем. Не знаю, жива ли она ныне?

– Как зовут эту барыню?

– Ростовская… Вдова. По мужу старостиха… Это староство было большое, людное, богатое. Он важный был пан. Панна и его уходила, в гроб свела.

Полковник все подробно передал государыне.

Екатерина все внимательно выслушала, вздохнула и, потупившись, задумалась глубоко.

Затем, перемолвившись тихо с стариком и помянув раза два имя князя Репнина, государыня встала с своего кресла, достала ларец из комода и, вынув оттуда кошелек с червонцами, отсчитала двадцать штук…

Она подошла к Христине, ласково, но грустно глядя ей в лицо, и сунула ей горсть червонцев в руки.

Христина, от роду не имевшая золотых монет в руках и лишь раза три или четыре в жизни видевшая червонец издали, обомлела, а затем, судорожно сжав монеты в руке, повалилась в ноги царице.

– Отпусти меня на свободу! – по-польски воскликнула она. – Деньги мне не нужны. Мне найти бы мужа и детей… Детей повидать!

– Успокойся! – вымолвил старик. – Это само собой будет. Завтра же ты будешь выпущена из замка на свободу и можешь отправляться домой. Ну, а теперь встань и слушай. Государыня велит тебе сказать, чтобы ты сама и все вы, братья и сестры, ждали и надеялись на перемену в своем состоянии. Будете вы освобождены от тяжелой работы… Когда – сказать мудрено. Потерпите покуда… Но теперь ты повидай братьев и, если можно, повидай и Якимовичевых и всем крепко накажи одно: не болтать о себе. Не пускать в народ соблазн. Никогда о царице не говорить даже промеж себя и даже имени ее не поминать. О тех всех обстоятельствах, кои вы можете знать, ничего никому не сообщать… Марта Сковорощанка, а там Василевская, была на свете, но ныне ее нет. А государыня Екатерина Алексеевна обещает вам, что если вы будете все вести себя тихо, без разглашенья о себе в народ всякого вранья, то ничего лихого вам не будет и в будущем ваше житье устроится лучше. А будете неспокойно себя вести, то приключится вам всем, конечно, очень худо. Поняла ты?

Христина поклонилась в ноги царице, поцеловала снова ее душистую ручку и смущенная, красная, в слезах от избытка волнения, неуклюже ступая босыми ногами, вышла из горницы.

Полковник довел ее до крыльца. И снова под конвоем офицера и солдат двинулась Христина по улицам Риги.

Когда они вошли на большой пустырь, с которого открывался свободно вид на порт, Христина увидела вдали, на самом берегу реки, высокую насыпь вроде кургана. Вокруг этого кургана двигалось более сотни рабочих с тачками и лопатами. Тут, очевидно, были недавно начаты земляные работы.

На самом кургане стояла кучка лиц в кафтанах с позументами, блестевшими в лучах солнца.

Среди кучки, но немного выдвинувшись вперед, стоял один человек, в темном коротком кафтане, в ботфортах и в плоской шляпе о трех углах, надетой набекрень. Он поднимал руку над рекой, переводил ее на город и, указывая, что-то разъяснял… Во всей осанке этого человека и в движениях этой руки сметливая Христина тотчас же увидела или почуяла что-то особенное…

– Кто энто стоит? – робко спросила она у конвойных указывая на курган.

– А ты как думаешь? – шепнул, улыбаясь, один из солдат. – Это госуд…

– Молчать! – строго крикнул офицер.

Христина невольно вздрогнула и обернулась на крик. Молодой офицер сурово глянул на нее и на солдата, а затем перевел глаза на тот же курган.

И в этом взгляде его сказалось тоже что-то особенное, тревожная робость, или восторженное почтение, или иное что… Он глядел в сторону кургана, где отчетливо рисовалась на синеве неба статная фигура с мощно и властно поднятой рукой, как стал бы он глядеть на какое-либо знамение в небесах, виденное им не раз, но все же чудесно-таинственное и трепет внушающее…

IV

Девушка простого, темного происхождения, сирота Марта Сковорощанка, или Василевская, или Глюк, которую добрые люди, тетка и пастор призревают из жалости по очереди, делается вдруг подругой титана в истории народов, а затем и императрицей?! Какое простое, но вместе и странное сочетание обстоятельств! Простой случай, если скрытый мотив его – обыденная прихоть или каприз царя, нежданно встретившего и полюбившего красивую сиротку? Но разве он мало встречал таких девушек, мало было вокруг него красивых женщин, которых он мог бы полюбить и приблизить к себе, а затем, в силу простой привычки, и жениться.

Нет. Гениальный «чудотворец-исполин» ничего не делал зря, по прихоти… Руководя необъятным титаническим делом, кладя в него всю свою могучую душу, он владел всем и всеми, а равно владел и собой. Второе много мудренее первого.

Когда-то он любил искренно девицу Монс, но едва лишь оказалось, что она за свои тайные, неблаговидные дела достойна наказания, он скрепя сердце, но не колеблясь, передал ее в руки палача.

Выбрать и взять в жены русскую родовитую боярышню, как делывали его отец, деды и прадеды, было нетрудно. Он еще отцом был обвенчан с боярышней из рода Лопухиных, у него была мать из рода Нарышкиных, были сводные братья и сестры – по матери своей – Милославские.

И что же явилось последствием этих трех браков. Смута государственная, стрелецкие бунты, междоусобица даже на самых улицах Москвы и среди кремлевских соборов. Пороги святых храмов Божиих, ступени заповедного Красного крыльца, паперть усыпальницы царей, даже амвон чтимой народом обители иноков – все обагрилось кровью от братоубийственной борьбы за власть!.. Чью? Родичей царевых, а не самого царя… Все это видел своими проницательными глазами отрока, а затем понял сердцем и оценил разумом мужа тот, которому предопределено было стяжать себе наименование Великого еще от современников, не только потомства. Он казнил люто бунтарей-стрельцов, на устрашенье крамолы. Он постриг и заточил в дальний монастырь жену из рода Лопухиных, и вся ее родня, напуганная пыткой и судом Преображенского приказа, притихла. Он постриг и заточил в другой монастырь смелую и властолюбивую сестру, боровшуюся с ним за корону и за престол при пособничестве целой стаи родичей Милославских… И этот буйный лагерь главарей всех стрелецких мятежей тоже смирился.

Его родня по матери частию погибла в борьбе, частию была при нем, но, уже боясь играть огнем, не увлекалась погоней за властью и за первенствующим значеньем около особы царственного родича.

Неужели же можно ему опять искать жену в среде родовитых и властолюбивых боярских семейств? Так было до сих пор, но больше никогда так не будет! За московских царей выходили замуж русские боярышни, но с императорами всероссийскими они уже венчаться не будут!..

И вот царь-император даже и не помышляет о второй женитьбе. Работа кипит кругом от зари до зари повседневно и повсеместно. Работник Петр Михайлов, то фейерверкер или рулевой, то плотник или землекоп, то законодатель, то веселый собеседник, но и грозный исправитель пороков своих помощников, не находит и мгновения свободного, чтобы подумать о новой царице, о подруге жизни, о жене, о помощнице… с которой бы в краткие минуты отдыха отводить свою душу в дружеской исповеди всех дум и надежд, предприятий и начинаний…

Но ведь она уже есть! Она давно около него. Он подстерег нежданно в себе уже окрепшее чувство! С каких пор внедрилось оно и овладело им – Бог весть!

Она круглая сирота и обожает его. У них уже двое детей. Но она не коротает в сонливой праздности день-деньской у окна терема. Она всюду с ним, не расставаясь ни на миг: и товарищем в бурю на утлой шлюпке, и подругой в лагерной палатке под огнем неприятеля, и хозяйкой за столом в веселой пирушке, где из шуток-прибауток хозяина и друзей нередко родятся новые великие подвиги. Она его тень… Сирота, красавица, умница, со смелой душой и нежным сердцем, участвующая во всех его деяниях и даже мечтах о будущих делах – послана судьбой… Она и не знала терема, ее разум не омрачен суеверными сказаниями и обучением мамушек и сенных девушек. Она все понимает, что он хочет и к чему стремится своей мощной душой. Она любит все, что он любит… Так как же он этой сироте не отдаст всего себя?!

V

Через три дня после свидания с царицей Христина Енрихова была уже за несколько десятков верст от Риги.

Медленно, шагом, с остановками тащилась она по большой дороге на Псков в маленькой тележке, запряженной в одну лошадь, которая от худобы и старости едва двигалась.

Христина ехала не одна. Из боязни нападения и потери сестриного подарка она выискала себе попутчика, пожилого крестьянина, возвращавшегося на родину, родом латыша. Чрезвычайно грубоватый на вид, здоровенный и сильный мужик был самым подходящим спутником для Христины, тем более что молчал всю дорогу как убитый. Хотя Христина и знала порядочно по-латышски, но теперь ей было не до бесед и разговоров. Она сидела в тележке около своего попутчика почти такая же задумчивая, как и во дни заключения.

В первые минуты после посещения московской царицы, с кучкой червонцев в руках, с радостной надеждой повидаться вскоре с семьей, если все целы и невредимы, Христина чувствовала себя совершенно счастливой. Но затем, после двух суток тихой езды по бесконечной столбовой дороге, передумав все, вспомнив и перебрав до мельчайших подробностей свое свидание с царицей, сметливая женщина сообразила, что ее смутные надежды и мечтания теперь почти разрушены. Правда, ее немедленно выпустили на свободу из тюрьмы. Царица была с ней ласкова, подарила ей целую горсть червонцев, но и только. Она снова возвращалась в то же крепостное состояние, к своему барину-шляхтичу. Пан полковник сказал ей, чтобы она надеялась со временем на улучшение их судьбы. Но пока нет ничего, кроме этих червонцев, которые скоро и уйдут на восстановление разоренного москалями хозяйства.

Иногда Христина думала и даже бормотала вслух на своем родном языке, которого не понимал латыш.

– Слава Матке Божьей, благодарение пану Богу, что и на свободу выпустили да денег дали. Могла я умереть в заключении и никогда детей не увидать.

Но в другие мгновения та же Христина точно так же бормотала:

– А ведь царица, если бы захотела, могла бы нас выкупить из неволи, сделать вольными, освободить из рабского состояния и крепости. Ей это ничего бы не стоило. Одно слово царю сказать.

И Христина глубоко вздыхала.

Женщина решила теперь прежде всего заехать по дороге к старшему брату, чтобы повидаться с ним и разузнать о судьбе своей семьи. Быть может, узнает она и худое! Все не так страшно услыхать дурные вести, чем сразу приехать на пустое место, где нет и следа ни дома, ни семьи.

До местечка Вишки, где жил брат ее Карлус, было от Риги довольно далеко, и Христина только дней через десять пути въехала в большое селение, где жил брат, служа главным лакеем в «виасибас намс», или в трактире.

Сестра с братом так давно не видались, что в первую минуту даже не признали друг друга и, только присмотревшись обоюдно, расцеловались по-родственному.

– Слышал ли ты, Карлус, что-нибудь об Янко и моих детях? – был первый вопрос Христины, и сердце замерло в ней от боязни услыхать что-нибудь худое.

Вести Карлус, по счастию, имел, хотя и не свежие, но относительно хорошие. Он слышал, что она, Христина, была взята в плен и угнана русскими войсками, но что ее муж и дети живут невредимы на месте, хотя на пепелище, так как все было разорено московскими войсками.

– Живы?.. Целы?.. – воскликнула Христина.

– Невредимы, – отвечал Карлус. Затем он тотчас же предложил послать за одним земляком Христины, который за неделю перед тем явился в Вишки с родины и мог сообщить ей что-либо новое об ее семье.

Земляк оказался в отсутствии. Он случайно выехал в соседний Дохабен. Поэтому брат с сестрой тотчас же собрались туда, так как деревня была в нескольких верстах от Вишек.

Население деревушки Дохабен, принадлежавшее поляку Лауренцкому, было почти сплошь латышское, только с десяток литвинов и поляков. Марья Сковорощанка была литвинка. И пятеро детей стали латышами. Старшему сыну, Антону, было уже более пятнадцати лет, среднему, Мартыну, пять, младшему, Ивану, три года, а дочери Софье четырнадцать, и все они говорили только по-латышски, кроме крошки девочки Анны, еще лепетавшей.

В то самое утро, когда Карлус с сестрой приближались к Дохабену, верстах в двух от деревни шел покос.

Утро было ясное, еще прохладное, и кучка косцов бодро шагала в ряд по лугу, размашисто кладя в грядки высокую душистую траву.

Невдалеке от косцов, по опушке небольшого леса, который клином вдавался в луг, шумела и резвилась кучка девушек и подростков, принесших из деревни обед для работников. С десяток девушек разного возраста, но не моложе десяти и не старше семнадцати лет, в ожидании обеда их отцов и братьев занялись своим делом или затеей…

Все они, набегавшись досыта по гладкому, будто выбритому лугу, принялись выбирать из грядок скошенной травы полевые цветы… Скоро у всякой из них появился в руках целый пучок цветов. Все сели в круг и начали плести венки.

– Ну, кто ж будет Яункундзе? – заговорила по-латышски одна из старших девушек, очень некрасивая, по имени Хевуска.

– Кто? Все равно. Выбирать надо! – отозвались звонкие голоса. А то вон – Сковорощанку.

– Опять Софью! Что ж все она? Ее уж и так часто выбираем.

– Она лучше всех Яункундзе. С ней веселее! – отозвалось несколько голосов.

– Я не хуже Софьи делаю! – важно сказала неуклюжая Хевуска.

После недолгого спора большинством голосов решено было все-таки избрать Сковорощанку, и все обратились к девочке лет четырнадцати, но уже настолько развитой, что по внешности она казалась девушкой.

– Ну, ты будь опять Яункундзе. Смотри, выдумывай похитрее, – выговорила, завистливо косясь на девочку, крайне неказистая, рябоватая Хевуска.

– Хорошо. Уж не учи! – бойко отозвалась избранница.

И дочь Карлуса, Софья, чернобровая девушка-подросток, с огненными черными глазами, изящная и красивая лицом и станом, выступила вперед…

Тотчас гурьба переместилась в лес, ближе к дороге, где был большой «акменс», камень. Софья уселась на этот камень как на трон, его обвили цветами и травой, а на нее надели самый красивый из венков, сделанный рябоватой Хевуской. Остальные венки сложили у ее ног. Все девушки и девочки стали по очереди подходить к Софье, кланяясь низко, величая ее Яункундзе и прибавляя: «Что твоя ясновельможность укажет?»

Игра эта была занесена из Польши с некоторыми изменениями. Польская «краля» стала здесь Яункундзе, то есть просто барышня, дворянка.

Девочка выкрикивала вопросы, после которых раздавался часто оглушительный смех. Но посторонний, конечно, никогда бы не понял, в чем заключалась соль, или остроумие, этой игры и этих вопросов. Весь смысл вертелся на местных деревенских интересах, намеках, сплетнях и пересудах.

На каждую, после ее ответа, Софья надевала венок, смотря по достоинству ответов, лучше или хуже; некоторым достались венки, сделанные почти из одной травы.

Чрез несколько мгновений кучка играющих уже распределилась по сословиям. Тут была Яункундзе Софья, были панны, барыни, и были крестьянки, батрачки…

Все обращались к Софье за приказаниями, и девочка бойко, затейливо и умно придумывала для каждой какое-нибудь занятие, но отдавала приказание свое на ухо… Прясть, шить, копать, кушанье готовить, дрова рубить, картофель чистить…

Разумеется, каждая должна была исполнить приказание Яункундзе так искусно, чтобы все догадались тотчас, что она делает…

В самый разгар игры появилась вблизи на дороге фура, запряженная парой бодрых коней самого пана, помещика Дохабена. Фура, отвозившая сено по соседству, возвращалась шагом и пустая в Дохабен. Пропустить такой редкий случай было невозможно. Девушки бросились со всех ног на дорогу, атаковали с двух сторон возницу и, не смотря на уговоры старика латыша не лезть к нему, все лезли. Старик погнал было с места рысью, но девушки бросились вдогонку, хватали лошадей под уздцы, а здоровенная Хевуска даже повисла на дышле, за которое уцепилась.

– Увидит пан – всех вас велит перепороть, а меня, после розог, засадит еще в чулан. Голодом сморит! – тщетно протестовал возница.

– Не увидит! Небось! Не увидит!.. – гудело вокруг старика, и с хохотом, визгом все полезло в фуру на ходу, рискуя попасть под тяжелые колеса.

На дороге осталась одна Софья.

– Ты чего же! Лезь! – кричали ей все.

– Полезай уж! – сказал и старик. – Одной больше – все равно.

– Я так не могу, – отозвалась девочка серьезно. – Останови. На ходу я не полезу…

– Вишь какая! Яункундзе и впрямь! – раздались голоса и хохот уже сидевших товарок. – Милости просим, осчастливьте нас, Яункундзе.

Софья влезла, ее усадили посредине, и тотчас же раздалась визгливая, но веселая хоровая песнь… Старик не утерпел и тоже начал дрябло подтягивать молодым голосам…

Чрез несколько мгновений в Дохабен въезжала фура, переполненная веселой гурьбой. Юные лица девушек казались еще веселее, оживленнее и красивее из-под цветистых, пестрых венков. Даже на старого возницу, взятого приступом, шаловливый неприятель напялил громадный венок. Латыш сидел покорно, добродушно и глупо ухмыляясь из-под нависших на лицо травы и цветов, но повторял все свое:

– Вот всех пан перепорет.

Но едва только фура въехала в усадьбу, вся гурьба выскочила из нее немедленно и рассыпалась по домам.

– Карлус! Отец приехал! – крикнул кто-то Софье.

Девушка стремглав бросилась домой. Действительно, в избе их еще издали замечалось что-то особенное.

VI

Весть о неожиданных гостях скоро обежала всю деревушку, и в этот вечер обыватели толпились около избы Карлуса.

Приезд Христины, конечно, стал событием, и даже пан Лауренцкий осведомился о прибытии Енриховой и зашел ввечеру поглядеть на гостью.

От радости неожиданного свидания с Христиной или по совпадению, но на другое же утро семья Карлуса прибавилась новорожденной девочкой.

В постоянных рассказах от зари до зари о приключениях в Риге и свидании с императрицей москалей, Енрихова предложила назвать новорожденную именем царицы.

Чрез два дня назначили «кристибас», крестины, и назвали девочку Екатериной. Для населения же Дожабена эта «яундзимусе», новорожденная, была по-ихнему Трина.

Христина была, конечно, крестной матерью, и вся семья весело отпировала появление на свет Божий яундзимусе.

Вместе с тем разысканный земляк Енриховой сообщил ей добрую весть, что муж ее Ян и все дети, слава Богу, живы и здоровы.

На крестинах, во время пирования, речь шла, конечно, все о том же – о свидании Енриховой с сестрой. Дохабенский ксендз хотел, разумеется, узнать подробности этого свидания. Он уже знал, конечно, о родстве Карлуса с русской царицей, так как это было известно некоторым лицам околотка не только в Дохабене, но, конечно, и в Вишках. В гостинице, где служил Карлус в должности буфетчика, и хозяин, и прислуга, и ямщики – все знали об исключительном родстве Карлуеа Сковорощанка, или, как звали его чаще, – Сковоротского. Но всем плохо верилось в правдивость этого обстоятельства.

Ксендз теперь подробно выспрашивал Христину обо всем и невольно тоже дивился.

– Как же она ничего не спросила у вас о вашем состоянии! – удивился он. – Тут очень мудрено понять… Если бы она гнушалась вами, затруднялась вашим крестьянским состоянием, то вас бы, по моему мнению, всех засадили бы в тюрьму или, еще того вернее, выслали бы куда в глубь России, чтобы не было смутительных разговоров о вашем родстве. Но если она тебя вызвала, объяснялась, даже денег дала, то почему же она не пожелала освободить вас от панской крепости и холопства?

И ксендз, уже пожилой человек, умный и начитанный, соображал про себя в то же время, что это его предположение о заключении в тюрьму и о ссылке еще, может быть, станет действительностью в недалеком будущем.

«Она не знала, что все эти родственники существуют и о себе явно все сказывают, – думал он. – Теперь она узнала, где кто живет, и вот надо ждать для всех них чего-нибудь особенного. И, по всей вероятности, не чего-либо хорошего».

Так как ксендз любил семью Сковоротского, всегда покровительствовал ей, помогал и советами и деньгами, то теперь решился и предупредить Карлуса о том, чего он опасается.

– Вам бы, мой любезный Карлус, собрать всю семью и переменить место жительства, – вымолвил он. – Как мне ни грустно расставаться с вами, а я бы вам это советовал. Попросите вашего пана Лауренцкого продать вас кому-нибудь – и уезжайте.

– Это невозможно! – замахала руками Марья. – Пан Лауренцкий никогда не продаст нас. Карлус платит ему слишком выгодный оброк. Где он найдет такого холопа, который бы имел место буфетчика в гостинице.

– Да и зачем нам менять место? – вступился Карлус.

– А затем, мой сын, что меня берет сомненье.

Ксендз обратился к Енриховой, задал ей еще несколько вопросов о свидании с царицей, потом покачал головой и дащробно разъяснил им все свои опасения.

– Не можно отнестись к вам так просто, оставить вас в том же состоянии. Или бы она обещала Христине всех вас вскоре освободить от ваших панов и дать вам средства к безбедному существованию, или же ей надо будет просить царя всех вас перебрать и сослать в глубь лесов или степей Хохландии, а то и Туркмении. Вы для ее царского состояния видимый в народе соблазн. Так дело, поверьте мне, оставаться не может.

– Она обещала мне чрез пана полковника, – заговорила Христина, – что со временем наша судьба переменится к лучшему.

– Ну, может быть. Давай Бог! – решил ксендз.

На другой день, подарив новорожденной Екатерине червонец, Христина собралась домой, с радостным замиранием сердца предвкушая увидеть после долгой разлуки мужа и малюток детей. При прощании с Карлусом и его семьей Христина долго смотрела на вострушку Софью, дивилась ее красоте и наконец заметила:

– А что я тебе скажу, Карлус. Ведь Софья твоя обещает походить на Марту. Если она будет хоть немножко похожа на свою тетку, то будет писаная красавица. Ведь Марта совсем не такая, как я. Все мы пятеро уродились на два лица: трое совсем черные и двое совсем беловолосые. Ты, Марта и Анна уродились в отца – чернобровые, а я и Дирих в мать – совсем беловолосые. Софья твоя похожа на тебя, а еще больше похожа на царицу. Да ведь как похожа-то! Диковинно? Вылитая уже и теперь маленькая Марта.

– Это дохабенская любимица, – отозвался Карлус. – Да и зовут ее все здесь не иначе как Яункундзе – барышней.

– Что ж. И я скажу. Правда это. Она совсем на крестьянку не похожа. Совсем барышня из шляхты. Может, твою Софью из-за этого сходства царица больше полюбила бы, если б увидала. И стала бы она воистину Яункундзе.

– Что ж, давай Бог! – отозвалась Марья. – Ее сходство с Мартой, может, когда-нибудь ей счастье принесет.

VII

Из всех детей Самуила Сковронека Карлус еще ребенком казался всех умнее. В действительности же он был только прилежнее во всем, находчивее и деятельнее. Христина была неглупа, но слишком спокойна нравом и как бы равнодушна ко всему. Анна была гораздо живее и деятельнее сестры, но зато жестка сердцем и почти злонравна. Ее никто не любил ни в семье, ни в соседстве.

Брат их, Дирих, был добрый и тихий мальчик, но совсем простоват. Какими были все четверо в детстве, таковыми остались и на всю жизнь.

Карлус, как в детстве, так и теперь, был всеми любим за веселый, добродушный нрав и готовность всякому услужить по мере сил. Прилежание и усердие в том деле, которое он брал на себя, делало его дорогим работником для всякого хозяина.

Будучи крестьянином, он, благодаря большому кругу знакомых по соседству и множеству приятелей, попал в Вишки, в маленький постоялый двор, в должность конюха. Вскоре, однако, из конюшни он перешел в горницы прислуживать семье хозяина. А затем, чрез год, перешел уже в большую гостиницу в качестве лакея, и хозяин «виасибас намс» сделал его буфетчиком и своим доверенным лицом.

Пока брат и две сестры добывали себе средства к жизни тяжелой крестьянской работой и жили холопами у разных помещиков, Карлус зарабатывал больше денег более легким трудом. Конечно, жена его, старший сын Антон и даже мальчуган Мартын уже прилежно работали на пахотах и сенокосах пана Лауренцкого, но, имея в Карлусе Сковоротском исправного плательщика большого оброка, шляхтич, строгий и взыскательный к другим своим крепостным, обращался мягче с его семьей. «Сковоротские – не пример другим! – говорил пан. – Они у меня на особом счету».

Иногда Карлусу чудилось, однако, что причина известной мягкости или любезности пожилого и порочного пана другая.

Карлусу, лишь изредка являвшемуся в Дохаоен повидаться с семьей, казалось, что на подраставшей и с каждым днем хорошевшей Софье, прозванной на деревне «барышней», остановилось внимание пана.

И эти мысли изредка волновали и смущали Карлуса. Не суждено ли в будущем завязаться роковой борьбе с паном?

Положение усугублялось тем, что его Яункундзе уже теперь была бедовой девчонкой, красивой, вострой, но своевольной. Так с раннего детства подружившись с бобылем-мальчуганом, она теперь вела из-за него войну с родителями. Когда этот бобыль, родом латыш, по имени Давыд или Дауц Цуберка, был уже парень взрослый, то как вольный служил по найму в Дохабене пастухом у того же пана. Софья настойчиво и упрямо, несмотря на выговоры и взыскания, уходила за ним в поле и помогала сгонять и пригонять стадо. Иногда, в наказание, девушку запирали на целые сутки в чулане или в овине, но чрез несколько дней она снова пасла стадо с Дауцем Цуберкой… Софья ревела каждый раз, конечно, винилась, искренно просила прощения, но тотчас снова принималась за старое… Цуберка был для нее все…

Справиться с Софьей было невозможно потому, что она вдруг стала умственно выше своих родных, своих сверстниц и друзей…

Здесь, в Дохабене, в полной глуши, на краю оврага, где протекала маленькая речка и торчал гнилой мост без перил, в бедной деревушке, окруженной пустынной равниной и мелколесьем, появилась на свет самородок-девочка, которая подрастала теперь, становилась ловкой, речистой, бойкой в обращении со всеми, даже с чужими, которых все дохатбенцы дичились.

Софья не видела ничего, кроме Вишек и трактира на заезжем дворе, где отец жил в услужении и где, будучи его любимицей, она часто подолгу гостила. Но в этих Вишках, на этом дворе, часто останавливались важные проезжие в кафтанах с позументами и золотыми пуговицами. Экипажи их, совсем не похожие на телеги и фуры местных жителей, их лакеи и гайдуки, их вещи, которые выносились из экипажей в горницы, их речи, манера говорить, двигаться, приказывать, даже взглядывать на обывателей Вишек – ничто не ускользало и не ускользнуло от зоркого взгляда и пытливой смекалки этой девочки.

Смелая, хорошенькая, с черной как смоль головкой, в природных кудрях и завитушках, с огненными черными глазками, с носиком, дерзко и грациозно вздернутым вверх, с звонким, заразительным смехом, который звенел как серебряный колокольчик, – эта дохабенская Яункундзе скоро стала любимицей всех. Так рекомендовали ее и проезжим. Так называли ее и сановники. Девочка без церемонии ходила по всем горницам, когда дом бывал занят гостями.

Каждый проезжий, хотя бы и важный вельможа, невольно обращал на нее внимание. Опросив ее, он получал смелый ответ, соблазнительно веселую улыбку, лучом сверкающий взгляд… И кончалось тем, что проезжий ласкал Яункундзе, угощал тем, что сам ел, всякими сластями, что имел с собой в дороге. Иногда девочка получала ленточку, платок или злотый в подарок.

– Славная у тебя девчонка! – говорили Карлусу все без исключения проезжие. – Бедовая будет! Совсем барышня, а не крестьянка.

И вот это общение с людом, от которого веяло на девочку иным миром, ей неведомым, но ею угадываемым, привело к тому, что Софья скоро поняла и сказала себе:

– Не все здесь, в Дохабене и в Вишках! Здесь даже ничего нет… Все там… Вон там, за лесом, за полями и оврагами, далеко за ними, очень далеко… Но все-таки туда доехать можно! Оттуда едут и приезжают всякий день. Там живут другие люди, которые поважнее и побогаче пана ксендза и пана Лауренцкого… Вот если бы туда добраться когда-нибудь!..

И дичок-самородок, воспитанный не матерью и отцом, а тысячей проехавших и промелькнувших путешественников, стал, конечно, головой выше многих дохабенских обитателей.

Не только Марья, но даже Карлус, обожавший дочь, не понимали, однако, где Софья набралась и смелости, и ума, и ухваток не крестьянских, а барских.

Пан Лауренцкий изумлялся тоже, откуда бралось в Софье все то, что он, знаток в женщинах, – видел в ней. Они не догадывались, что во многом Софья подражала именно тем проезжим барыням и барышням, которых видела в Витках. Разумеется, если б не было в девочке природной искры, то и прозвище Яункундзе не дали бы ей дохабенские обитатели, и пребывание на заезжем дворе, встречи с сотнями проезжих не принесли бы ей никакой пользы.

Но, кроме того, было еще одно обстоятельство, которого не знал никто: ни мать, ни отец, ни родные, ни знакомые. То, что Софья была живым портретом, живым повторением, или двойником, как внешностью, так и нравом – другой женщины, той самой, которая сумела пленить и покорить себе исполина императора!

Про сходство это никто в семье знать не мог, ибо никто Марту давно уже не видал.

Сорокалетний Карлус был старший в роде, но смутно помнил черномазую сестренку, которую после смерти отца с матерью увезла к себе тетка. Затем эта девочка пропала, так сказать, без вести, и уже спустя лет пятнадцать все Сковорощане, ревностные католики, узнали, что пастор совратил девушку из лона истинной веры в свою секту Лютерова учения. Карлус собирался было в город Мариенбург отнять у пастора сестру и привезти домой, но средств на путешествие не было. Вдобавок, по слухам, Марта, воспитавшись в доме богатой тетки Василевской, стала совсем барышней, они же были по-прежнему крестьянами.

Какова стала собою ныне эта Марта – Карлус знать не мог. И только Христина, недавно видевшая ее, тотчас заметила теперь сходство между императрицей и Софьей.

Уезжая и прощаясь, Христина снова полюбовалась на племянницу. Дорогой из Дохабена в Вишки она снова заговорила с братом о девушке:

– Это подобие твоей дочки с ней, царицей, удивительно. И погляди, выйдет из этого что-либо хорошее для Софьи!

– Давай Бог… Только… когда? Может, когда Софье будет за сорок лет, а я буду на том свете…

VIII

Брат с сестрой, доехав тихонько до Вишек, расстались и разъехались в разные стороны. Христина направилась к себе домой с замиранием сердца, но уже не от неведения судьбы семьи и не от боязни узнать что-либо худое, а от радостного, нетерпеливого ожидания обнять и расцеловать мужа и троих детей мал мала меньше.

Енриховы были крепостными, или хлопами, человека незлого, но строгого и взыскательного хозяина.

Пан Вульфеншильд, немец аккуратный и немного алчный на деньги, был сам хороший работник, деятельный и трудолюбивый, и потому был требователен во всем, что касалось труда.

Он заставлял трудиться и работать своих рабов больше, чем другие помещики по соседству. А между тем многие крестьяне околотка охотно бы перешли в крепость к пану Вульфеншильду от своих господ. Причина была простая…