Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Когда Шумский поравнялся с девчонкой, она уже встала и начала со страшными усилиями взваливать на себя огромный узел, в котором, по-видимому, было более пуда веса. Стараясь взвалить на себя узел, девчонка вдруг потеряла равновесие. Узел шлепнулся на панель, а она, поскользнувшись, упала тоже около него.

– Стой! – заорал Шумский так, что извозчик вздрогнул и повис на вожжах.

Офицер соскочил с дрожек и подбежал к девчонке так быстро, что даже напугал и ее.

– Что? Белье? Тяжело? Далеко несешь? – выговорил он.

Девочка, оторопев, не ответила и, поднявшись на ноги, только косилась на барина.

– Белье?

– Белье-с, – тихо отозвалась она.

– Далеко ли несешь?

– А вон туда, – махнула она худой, костлявой рукой.

– Далеко ли?

– Далече.

– Извозчик, – крикнул Шумский. – Иди, что ли, слезай. Ну! Вот бери узел, вали на дрожки.

Подошедший извозчик вытаращил глаза на барина; но Шумский вынул блестящий целковый из кармана, сунул ему в руку и крикнул уже сердито:

– Очумел? Вали узел на дрожки, сажай девчонку и вези куда надо.

Через несколько мгновений узел был на дрожках, а между ним и извозчиком, кое-как, как на облучке, села не столько обрадованная, сколько изумленная, почти испуганная девчонка.

– Ну, отвези ее, куда след. А смотри, обманешь, я тебя разыщу и в полиции выпорю.

– Как можно, помилуйте. Нешто возможно, – возопил извозчик обидчиво.

И быстро собрав вожжи, он оглядывал и девчонку, и узел, и лошадь, с таким выражением лица, как если бы случившееся было вовсе не нечаянностью, а ожидалось им еще издавна, как будто во всем случившемся была самая главная задача всей его жизни.

Дрожки с покачивающимся огромным серым узлом двинулись в обратную сторону, а Шумский пошел пешком к берегу с намерением нанять лодку и переехать Неву, а то и покататься. На душе его было весело, радужно, изредка в голове возникал вопрос:

– А граф? Его родительское сиятельство? И тут же был ответ:

– А черт его побери! Хоть разжалывай в распросолдаты. Мне Ева и Ева! А там все, – хоть трава не расти!

XXII

Неожиданное происшествие, встреча с бароном, сначала опасное, но затем благополучно окончившееся, так подействовало на молодого человека, что он забыл самое главное. Шумский забыл, что в это самое утро Авдотья должна была побывать у Пашуты и сказать ей свое страшное слово.

Зубы у него были стиснуты и глаза закрыты.

А, между тем, в те самые часы, когда Шумский скакал во дворец и на Васильевский Остров, успев по дороге перерядиться, Авдотья явилась рано утром в дом барона Нейдшильда.

Сначала напившись чаю в комнате Пашуты, мамка начала издалека, намеками предупреждать свою приемную дочь, что у ней есть нечто крайне важное до нее.

Извозчик сидел на берегу и всхлипывал, а какой-то подошедшей лавочник наклонился к лежащему Лентяю, пощупал его и сказал, снимая фуражку:

– Ты должна, Пашута, – говорила Авдотья, – всей душой послужить Михаилу Андреевичу.

— Шабаш! Кончилась христианская душа!

– Не могу и не могу, – отзывалась Пашута, грустно мотая головой.

— Как кончилась? — в смятении воскликнул я. — Не может быть! Он отойдет… Мы его спасем… Братцы! Помогите отнести его в квартиру… Он тут же живет… тут…

– Теперь так сказываешь. А когда я тебе выкладу все, что есть у меня на душе, ты мысли свои переменишь. Скажу я тебе такое одно диковинное слово, что ты на самую смерть пойдешь за Михайло Андреевича.

Мокрый извозчик, баба, лавочник и мальчишка подняли тело Лентяя и, предводительствуемые мною, с трудом внесли в его квартиру.

Пашута недоверчиво улыбалась и морщила брови.

Вся компания взвалила его на кровать, дружно перекрестилась и тихонько на цыпочках вышла, оставив меня с телом одного.

«Такого слова нет, – думалось ей, – чтобы я за этого сатану хоть палец на отруб дала, а не только душу погубила».

Тело пошевелилось. На меня глянул хитрый глаз Лентяя:

Наконец, проснулась баронесса и позвала к себе любимицу.

— Ушли? — спросил он.

— Боже! Вы живы!!. А я думал…

Покуда Ева одевалась, а продолжалось это чрезвычайно долго, Авдотья сидела в горнице Пашуты, понурившись, угрюмая, грустная и все вздыхала.

— Вы извините, что я вас затруднил. Мне просто не хотелось мокрому возвращаться на своих ногах, и я думаю: пусть это дурачье, чтоб их перевешали, понесет меня на руках. Я вас не затрудню одной просьбой?

Она не сомневалась ни одной минуты, что девушку поразит в самое сердце то, что она ей скажет, что эта Пашута, обязанная ей жизнью, волей-неволей станет повиноваться всякому приказу, хотя бы и прихотям ее Мишеньки.

— Что такое?

Но выкладывать свою душу, произнести громко давно затаенное от всех, Авдотья все еще боялась. Она охала и вздыхала, как бы идя на страшный ответ и суд. Ей казалось, что самая смерть не будет ей так ужасна, как ужасает предстоящее теперь объяснение с Пашутой.

— Нажмите кнопку, которая над моей головой! Хотя мне, право, совестно…

Наконец, девушка вышла к мамке и объявила ей, что баронесса желает ее опять видеть и побеседовать с ней.

Авдотья двинулась в соседнюю комнату.

Славный ребенок

Маленькая красивая спальня баронессы вся отделана была светлоголубым штофом. От мебели и гардин до ковра и даже до мелких письменных принадлежностей на столе все было голубое. И среди этого яркого веселого отблеска небесного цвета сидела на кушетке, сложив на коленях снежнобелые ручки, ладонями вверх, сама красивая «серебряная царевна», как прозвала ее Авдотья.

I

– Здравствуйте, – произнесла Ева, окидывая тоже ясносиним взором вошедшую женщину. – Садитесь и расскажите, как спасли из воды милую Пашуту, – произнесла баронесса, едва шевеля губами и с легким иностранным акцентом, который придавал особую прелесть ее русской речи.

Проснувшись, мальчик Сашка повернулся на другой бок и стал думать о промелькнувшем, как сон, вчерашнем дне.

– Как можно, я и постою, – промычала Авдотья, невольно любуясь на эту белую, как снег, барышню с серебристым сиянием вокруг головы.

Вчерашний день был для Сашки полон тихих детских радостей: во-первых, он украл у квартиранта полкоробки красок и кисточку, затем, пристав описывал в гостиной мебель и, в третьих, с матерью был какой-то припадок удушья…. Звали доктора, пахнущего мылом, приходили соседки; вместо скучного обеда, все домашние ели ветчину, сардины и балык, а квартиранты пошли обедать в ресторан — что было тоже неожиданно-любопытно и непохоже на ряд предыдущих дней.

– Как есть писаный ангельский лик, – думала Авдотья.

Припадок матери, кроме перечисленных весёлых минут, дал Сашке ещё и практические выгоды: когда его послали в аптеку, он утаил из сдачи двугривенный, а потом забрал себе все бумажные колпачки от аптечных бутылочек и коробку из-под пилюль.

– Садитесь, – повторила Ева.

Несмотря на кажущуюся вздорность увлечение колпачками и коробочками, Сашка — прехитрый мальчик. Хитрость у него чисто звериная, упорная, непоколебимая. Однажды квартирант Возженко заметил, что у него пропал тюбик с краской и кисть. Он стал запирать ящик с красками в комод и запирал их таким образом, целый месяц. И целый месяц, каждый день после ухода квартиранта Возженко, Сашка подходил к комоду и пробовал, заперт ли он? Расчёт у Сашки был простой — забудет же когда-нибудь Возженко запереть комод….

– Увольте, матушка, – отзывалась Авдотья.

Вчера, как раз, Возженко забыл сделать это.

– Ну, конца этому не будет, – весело воскликнула Пашута, – до завтра торговаться будете. Я сейчас вас помирю. Нате, вот!

Сашка, лёжа, даже зажмурился от удовольствия и сознания, сколько чудес натворит он этими красками. Потом Сашка вынул из-под одеяла руку и разжал её: со вчерашнего дня он всё время носил в ней аптекарский двугривенный и спать лёг, раздевшись одной рукой.

И Пашута быстро сунула около кушетки у самых ног Евы маленькую скамейку.

Двугривенный, влажный, грязный, был здесь.

– Садитесь, Авдотья Лукьяновна, на скамеечку, – прибавила она. – И спокойно, и почтительно.

II

Авдотья уселась на скамейку, пыхтя и смущаясь близости прелестной собеседницы.

Полюбовавшись двугривенным, Сашка вернулся к своим утренним делишкам.

Ева пристально, но мирным, бесстрастным взором оглядывала женщину.

Первой его заботой было узнать, что готовит мать ему на завтрак. Если котлеты — Сашка поднимет капризный крик и заявит, что, кроме яиц, он ничего есть не может. Если же яйца — Сашка поднимет такой же крик и выразит самыя определённыя симпатии к котлетам и отвращение к «этим паршивым яйцам».

В иные минуты спокойствие и бесстрастие на лице и в позе баронессы доходили до того, что она могла показаться постороннему не в нормальном состоянии. Казалось, что эта красивая девушка только что поднялась с постели, где выдержала приступ смертельной болезни, и что она только что оправляется после борьбы на жизнь и на смерть. Здоровье, силы тела и духа, как бы еще не вполне вернулись к выздоровевшей.

На тот случай если мать, расщедрившись, приготовит и то, и другое, Сашка измыслит для себя недурную лазейку: он потребует оставшиеся от вчерашнего пира сардины.

Так было и теперь. Ева говорила тихо и слабо; красивая головка, слегка склоненная к Авдотье, если и шевелилась, то медленно; руки по-прежнему лежали недвижно скрещенные на коленях вверх ладонями, как бы упавшие от слабости или внезапного нравственного потрясения.

Мать он любит, но любовь эта странная — полное отсутствие жалости и лёгкое презрение.

Зато именно благодаря этому красавица-девушка и походила еще более на ангельский лик и на серебряную царевну.

Презрение укоренилось в нём с тех пор, как он заметил в матери черту, свойственную почти всем матерям, иногда за пустяк, за какой-нибудь разбитый им бокал, она поднимала такой крик, что можно было оглохнуть. А за что-нибудь серьёзное, вроде позавчерашнего дела с пуговицами, — она только переплетала свои пухлые пальцы (Сашка сам пробовал сделать это, но не выходила — один палец оказывался лишним) и восклицала с лёгким стоном:

Беседа баронессы с названной матерью ее дорогой Пашуты длилась довольно долго. Баронесса, собственно, говорила мало, только спрашивала. Рассказывала все подробно оживившаяся Авдотья.

— Сашенька! Ну, что же это такое? Ну, как же это можно? Ну, как же тебе не стыдно?

Баронессу особенно заинтересовала жизнь в Грузине, граф Аракчеев, его барская барыня Настасья и весь склад житья-бытья в усадьбе временщика.

Даже сейчас, натягивая на худые ножонки чулки, Сашка недоумевает, каким образом могли догадаться, что история с пуговицами — дело рук его, Сашки, а не кого-нибудь другого?

Только когда дело дошло до сына графа, известного в Петербурге Шуйского, то Авдотья смутилась, не знала, что и как говорить о нем.

– Что он, каков собой? – спросила Ева. – Я его никогда не видала.

Авдотья вспыхнула, и пунцовое лицо ее удивило Еву.

История заключалась в том, что Сашка, со свойственным ему азартом, увлёкся игрой в пуговицы…. Проигравшись дотла, он оборвал с себя всё, что можно: штанишки его держались только потому, что он всё время надувал живот и ходил, странно выпячиваясь. Но когда фортуна решительно повернулась к нему спиной, Сашка задумал одним грандиозным взмахом обогатить себя: встал ночью с кроватки, обошел, неслышно скользя, все квартирантские комнаты и, вооружившись ножницами, вырезал все до одной пуговицы, бывшие в их квартире.

– Как вы, должно быть, его любите, – поняла и объяснила она по-своему.

На другой день квартиранты не пошли на службу, а мать долго, до обеда, ходила по лавкам, подбирая пуговицы, а после обеда сидела с горничной до вечера и пришивали к квартирантовым брюкам и жилетам целую армию пуговиц.

Сделав несколько вопросов Авдотье об ее питомце, она получила несколько отрывочных ответов. Рассказ мамки о Шумском не клеился так же, как разные россказни о Грузине.

— Не понимаю…. Как она могла догадаться, что это я? — поражался Сашка, надевая на ногу башмак и положив по этому случаю двугривенный в рот.

– Я много об нем слыхала, – выговорила Ева, – и мне хотелось бы его видеть. Он, говорят, большой шалун. Скажите, добрый он или злой?

III

– Ох, как можно! – отозвалась Авдотья. – Он не злой. Балованный он, вестимо дело. Причудник, затейник, но не злой. Золотое сердце…

Отказ есть приготовленные яйца, и требование котлеты заняло Сашкино праздничное время на полчаса.

Протяжный и глубокий вздох Пашуты, стоявшей в стороне от кушетки, был как бы ответом и оценкой слов Авдотьи.

— Почему ты не хочешь, есть яйца, негодный мальчишка?

Ева перевела глаза на любимицу и выговорила кротко:

— Так.

– Пашута не любит вашего Мишу, очень не любит. Все, впрочем, в Петербурге о флигель-адъютанте Шумском разно сказывают. Кто хвалит его очень, кто очень бранит. Мне любопытно было бы хоть на минуту где-нибудь повидать его.

— Как — так?

Авдотья странно улыбнулась в ответ, как бы смущаясь за то, что без вины виноватая сидит перед этой серебряной царевной.

— Да так.

Пашута снова тяжело вздохнула, не проронила ни слова и отошла к окну. Она тяжело задумалась о том, чего ждала теперь, через несколько мгновений, когда окончится беседа Авдотьи с баронессой.

— Ну, так знай же, котлет ты не получишь!

Что хочет сказать ей эта женщина, которой она многим обязана? Пашута хорошо знала Авдотью и знала, что она, как умная и серьезная, даром не станет говорить то, что уже высказала намеками.

— И не надо.

Сашка бьёт наверняка. Он с деланной слабостью отходит к углу и садится на ковёр.

Неужели что-то, всегда поражавшее Пашуту в Грузине, что-то таинственное в отношениях мамки и питомца, а равно разные слухи, тайно, пугливо, подспудно бродившие всегда в Грузине, будут теперь затронуты Авдотьей? Ведь она хочет говорить о себе и Михаиле Андреевиче. Быть может, она скажет то самое, за что десять лет назад один садовник исчез из Грузина и пропал без вести. Только спустя три года узнали, что он сослан графом в дальние пределы Сибири, за то что в пьяном виде глупое слово сказал про молодого барина.

— Бледный он какой-то сегодня, — думает сердобольная мать.

Слово это запало в крепостные души графа Аракчеева. Теперь Авдотья обещается сказать ей страшное слово про себя и Шумского. Быть может, то же самое, которым погубил себя тот садовник.

— Сашенька, милый, ну, скушай же яйца! Мама просит.

Пашута стояла у окна, сложив руки на груди и склонив свою красивую цыганскую голову, курчавую и смуглую. Черные, огневые глаза ее были пристально устремлены на улицу, где мелькали прохожие и проезжие; но она ничего и никого не видала. Взор ее умчался туда же, где были мысли, горькие и тревожные.

— Не хочу! Сама ешь.

Когда Пашута очнулась, то увидала, что баронесса тихо выступает из комнаты в гостиную, а Авдотья следует за ней. Она машинально двинулась тоже. Оказалось, что баронесса пожелала показать женщине свой портрет пастелью, почти оконченный художником Андреевым.

— А, чтоб ты пропал, болван! Вот вырастила идиота….

Авдотья хорошо знала, что ее питомец когда-то хорошо рисовал, он даже с нее когда-то, будучи ребенком, делал портреты, и настоящие, как называл он их, и смешные, и добрые, и злые. И себя самого часто рисовал он в зеркале и дарил мамке. Все стены в горнице Авдотьи в Грузине были увешаны портретами питомца и ее собственными.

Мать встаёт и отправляется на кухню.

Увидя портрет баронессы, Авдотья вспомнила про талант своего Мишеньки. Когда баронесса начала хвалить работу, Авдотья не выдержала.

Съев котлетку, Сашка с головой окунается в омут мелких и крупных дел.

– И мой Михайло Андреевич тоже рисовать может, и эдак малевать может.

Озабоченный, идёт он, прежде всего в коридор и, открыв сундучок горничной Лизаветы, плюёт в него. Это за то, что она вчера два раза толкнула его и пожалела замазки, оставшейся после стекольщиков.

– Как? – почему-то удивилась Ева.

Свершив акт правосудия, идёт на кухню, и хнычет, чтобы ему дали, пустую баночку и сахару.

– Точно так-с, Михайло Андреевич хорошо рисует и человечьи лики, и всякие фигуры. Вот эдакими разными карандашами…

— Для чего тебе?

Авдотья и не подозревала, что есть неосторожность в ее словах; но, переведя глаза с портрета на стоящую перед ней Пашуту, она вдруг оторопела.

— Надо.

Пашута, широко раскрыв свои красивые глаза, сурово смотрела на Авдотью. Она не только удивлялась, но боялась того, что сейчас может прибавить разболтавшаяся женщина. Но умная Авдотья в один миг сообразила, чьей работы этот портрет баронессы.

— Да для чего?

— Надо!

– Мой Мишенька, – робко добавила она, не любя и не умея лгать, – таких больших патретов никогда не рисовал. Это, стало быть, настоящий маляр, а мой барчук только ради баловства занимается.

— Надо, надо…. А для чего надо? Вот — не дам.

Баронесса уже хотела что-то снова спросить о Шуйском и, пожалуй, поставить женщину в затруднительное положение, когда на счастие Авдотьи явился из залы Антип и доложил, что барон просит дочь пожаловать к себе.

— Дай, дура! А то матери расскажу, как ты вчера из графина для солдата водку отливала…. Думаешь, не видел!

Оказалось, что Нейдшильд только что вернулся из дворца.

Желание кухарки исполняется: Сашка исчезает. Он сидит в ванной и ловит на пыльном окне мух. Наловив в баночку, доливает водой, насыпает сахар и долго взбалтывает эту странную настойку, назначение которой для самого изобретателя загадочно и неизвестно.

Ева отправилась к отцу и узнала, что барон ездил просить графа Аракчеева продать ему девушку Пашуту. И почти добился его согласия. Надо только молчать об этом до времени.

IV

Между тем, Авдотья снова прошла в горницу любимица и ждала, чтобы Пашута, убрав спальню своей барышни, пришла для роковой беседы.

До обеда ещё далеко. Сашка решается пойти посидеть к квартиранту Григорию Ивановичу, который находится дома и что-то пишет.

Когда баронесса, пробыв около часу у отца, вернулась к себе и села за чтение своего любимого поэта Шиллера, то до ее слуха достигли из соседней комнаты голоса, которых она в первое мгновение не узнала. Только прислушавшись, поняла она, что разговаривают Пашута и ее гостья.

— Здравствуйте, Григориваныч! — сладеньким тонким голоском приветствует его Сашка.

Голос Пашуты звучал иначе, как-то хрипливо и резко. Слов баронесса разобрать не могла, но чуяла, что Пашута говорит гневно, все себя, по-видимому грозится, пылко и страстно.

— Пошел, пошел вон. Мешаешь только.

– Неужели они поссорились? – изумилась Ева.

— Да я здесь посижу. Я не буду мешать.

А, между тем, по-видимому оно так и было.

У Сашки определённых планов пока нет, и всё может зависеть только от окружающих обстоятельств: может быть, удастся, когда квартирант отвернётся, стащить перо или нарисовать на написанном смешную рожу, или сделать что-нибудь другое, что могло бы на весь день укрепить в Сашке хорошее расположение духа.

– Да Бог с тобой! Что ты! Опомнись, очнись! – ясно долетали слова, сказанные Авдотьей трепетным, перепуганным голосом.

— Говорю тебе — убирайся!

– Нет! нет! Мне лучше на смерть! – вскрикнула еще громче Пашута с отчаянием. – Тем паче! Тем паче! – два раза вскрикнула она чуть не на весь дом. – Теперь пусть он покорится мне, а не я ему покорюсь.

— Да что я вам мешаю, что ли?

Затем, на какую-то фразу Авдотьи, Пашута громко заговорила и, казалось Еве, зарыдала.

— Вот я тебя сейчас за уши, да за дверь…. Ну?

— Ма-ама-а!!! — жалобно кричит Сашка, зная, что мать в соседней комнате.

– Люблю, помню все, но не могу. Не усовещивайте. Перемены не будет, я стою на своем. Не покоритесь, то я вас всех за баронессу отдам. Зачем говорили? Не я выспрашивала! А теперь, вы в моей власти. Так Господь судил! Уходите, велите ему мне покориться, а то я всех загублю.

— Что такое? — слышится её голос.

Баронесса, выронив книгу, невольно прислушивалась к странному разговору, скорее к страшной ссоре двух женщин. Но вдруг в горнице сразу все стихло и Ева принялась снова за чтение. Но в ту же минуту вбежала к ней в комнату Пашута с пунцовым лицом и с рыданиями бросилась перед ней на колени.

— Тш!.. Чего ты кричишь, — шипит квартирант, зажимая Сашке рот. — Я же тебя не трогаю. Ну, молчи, молчи, милый мальчик….

– Что ты, что ты! – испугалась Ева.

— Ма-а-ма! Он меня прогоняет!

Но Пашута, забыв строгий приказ барышни и ее брезгливость, схватила ее руки и начала покрывать их поцелуями и орошать слезами.

— Ты, Саша, мешаешь Григорию Ивановичу, — входит мать. — Он вам вероятно мешает?

– Простите! Забыла! Простите! – выговорила Пашута. И схватив край платья своей дорогой барышни, она начала страстно целовать подол юбки.

— Нет, ничего, — помилуйте, — морщится квартирант. — Пусть сидит.

– Говори, что такое?

— Сиди, Сашенька, только смирненько.

– Ничего не скажу, хоть убейте. Но только не думайте… Беды нет! Все слава Богу! Господь милостив, Господь за нас! Сам Господь врагов наших мне в руки предал. Ослепил и предал.

— Черти бы тебя подрали с твоим Сашенькой, — думает квартирант, а вслух говорит:

Напрасно Ева стала расспрашивать любимицу, в чем заключалась ее странная беседа с Авдотьей. Пашута отказалась наотрез объяснить что-либо. Понемногу, однако, девушка успокоилась, перестала плакать, улыбнулась почти весело и решительным голосом проговорила:

— Бойкий мальчуган! Хе-хе! Общество старших любит….

– Теперь вам ничего я не скажу. Придет время, все узнаете. Одно только скажу: слава Богу, слава Творцу Небесному!

— Да, уж он такой, — подтверждает мать.

И Пашута нервно перекрестилась несколько раз. На вопрос Евы, где Авдотья, Пашута махнула рукой, решительно и отчаянно…

V

– Ушла, больше не придет!

За обедом Сашке сплошной праздник.

– Как не придет? – удивилась Ева. – Почему?!.

Он бракует все блюда, вмешивается в разговоры, болтает ногами, руками, головой и, когда результатом соединённых усилий его конечностей является опрокинутая тарелка с супом, он считает, что убил двух зайцев: избавился от ненавистной жидкости и внёс в среду обитающих веселую, шумную суматоху.

– Не придет! Конец всему. Михаил Андреевич ее теперь у меня в руках… И граф тоже… И Настасья… И все… Только я слово одно скажи и столпотворенье в Грузине будет… Ах, да лучше уйти от вас. А то сорвется что с языка!..

— Я котлет не желаю!

И Пашута, быстро поднявшись, почти выбежала из комнаты.

— Почему?

Ева, оставшись одна, задумалась и думала: отчего все могут так из себя выходить, громко говорить, кричать, кидаться, махать страшно руками… А в ней всегда все так невозмутимо, ясно, просто, тихо. Что могло бы ее взволновать и привести в такое же бурное состоянье?

— Они с волосами.

Радостная весть, большое горе, ужасное оскорбленье, огромная опасность?.. Нет… Что же? Ева не знала.

— Что ты врёшь! Не хочешь? Ну, и пухни с голоду.

Сашка, заинтересованный этой перспективой, отодвигает котлеты и, притихший, сидит, ни до чего не дотрагиваясь, минут пять. Потом, решив, что наголодался за этот промежуток достаточно — пробует потихоньку живот, не распух ли?

XXIII

Так как живот нормален, то Сашка даёт себе слово когда-нибудь на свободе заняться этим вопросом серьёзнее — голодать до тех пор, пока не вспухнет, как гора.

Был уже давно сентябрь месяц. С того дня, что Шумский во флигель-адъютантской форме встретился с бароном во дворце, прошло более двух недель. Дела Шумского и его отношения ко всем окружающим перепутались окончательно. Молодой человек с крепкой, здоровой натурой, от природы энергический и предприимчивый, легко боровшийся со всякого рода затруднениями, теперь был окончательно сбит с толку, чувствовал, что у него ум за разум заходит. Не ощущая собственно никакой болезни, Шумский теперь чувствовал себя, однако, как бы больным. Он был донельзя измучен, раздражен и, казалось, способен, как женщина, на истерический припадок.

VI

Чем более он обдумывал свое положение, тем больше приходил в тупик.

Обед кончен, но бес хлопотливости, по прежнему, не покидает Сашки.

– Все запуталось и перепуталось, – думал и повторял он. – Сам дьявол ничего тут не поделает.

До отхода ко сну нужно успеть ещё зайти к Григорию Ивановичу и вымазать салом все стальные перья на письменном столе (идея, родившаяся во время визита), а потом, не позабыл бы украсть для сапожникова Борьки папирос и вылить баночку с мухами в Лизаветин сундук за то, что толкнула.

А между тем, вся путаница произошла от одного слова. От того слова Авдотьи, которое она всегда называла «страшным» и которое она сказала Пашуте. Оно-то, это страшное слово, все и перевернуло вверх дном.

Даже улёгшись спать, Сашка лелеет и обдумывает последний план: выждавши, когда все заснут, — пробраться в гостиную и отрезать красные сургучные печати, висящие на ножках столов, кресел и на картинах….

После беседы своей с Пашутой, Авдотья прибежала в квартиру Шумского, как безумная, с изменившимся лицом, дрожащая, перепуганная, растерянная. Она рассказала, путаясь, своему питомцу, что объяснилась с Пашутой, что от этого объяснения произошла только беда и что нужно Пашуту немедленно, не теряя ни минуты, взять из дома барона.

Они очень и очень пригодятся Сашке.

Шумский при таком результате настолько был поражен, что едва мог собраться с силами, чтобы только развести руками.

– Вот так устроила! – промолвил он тихо, без гнева, но затем повторял это слово в течение нескольких дней.

Специалист

В чем заключалось ее объяснение с Пашутой, женщина ни за что сказать не хотела, говоря, что даже угроза ссылки в Сибирь не заставит ее признаться. Сначала Шумский был изумлен, конечно, но затем решил, что это все одни бредни и одна «бабья дурь». Он тотчас обвинил себя и только в том, что поверил в серьезность помощи Авдотьи.

Я бы не назвал его бездарным человеком… Но у него было во всякую минуту столько странного, дикого вдохновения, что это удручало и приводило в ужас всех окружающих… Кроме того, он был добр, и это было скверно. Услужлив, внимателен — и это наполовину сокращало долголетие его ближних.

«Дура-баба вообразила себе что-то, сочинила, наговорила какого-то вздору девчонке, ничего из этого не вышло, вышло даже что-то худшее», – думал он.

До тех пор, пока я не прибегал к его услугам, у меня было чувство благоговейного почтения к этому человеку: Усатов все знал, все мог сделать и на всех затрудняющихся и сомневающихся смотрел с чувством затаенного презрения и жалости.

Однако, несколько дней допытываясь от мамки, в чем заключалось объяснение, почему она требует, чтобы Пашута была немедленно взята из дома барона, Шумский все-таки заставил Авдотью говорить. Она объясняла и рассказывала три дня подряд и в конце всех ее речей и рассказов Шумский увидал ясно, что женщина лжет от первого слова до последнего, желая скрыть сущность действительного объяснения.

Однажды я сказал:

– Да ты лжешь, противоречишь сама себе! – восклицал Шумский.

— Экая досада! Парикмахерские закрыты, а мне нужно бы побриться.

Авдотья божилась, что не лжет, а затем через час плакала, говоря, что грешит с неправедной божбой и что все-таки самой сути она никому, а тем паче своему любимцу не скажет.

Усатов бросил на меня удивленный взор.

Выгнавши однажды Авдотью из своего кабинета, Шумский дней десять не видал мамку и даже велел ей через Ваську не показываться ему на глаза. Раза два он уже собирался отправить женщину обратно в Грузино.

— А ты сам побрейся.

Разумеется, за это время Шумский несколько раз, хотя уже не всякий день, побывал у барона в доме, но Еву увидел только один раз и на мгновенье.

— Я не умею.

— Что ты говоришь?! Такой пустяк. Хочешь, я тебя побрею.

Не зная, вероятно, что Андреев находится в кабинете отца, баронесса явилась, но, увидя молодого человека, остановилась. С порога окинула она его взором с головы до ног и как-то странно. Так смотрят на человека, которого видят в первый раз. Глаза ее будто сказали: «кто это может быть?» Этот взгляд Евы особенно больно кольнул Шумского, но вместе с тем и несказанно удивил. Если бы в этом взгляде было малейшее намерение кольнуть или оскорбить его, то молодому человеку оно показалось бы понятно и было бы, пожалуй, менее обидно. Но именно в бесстрастном, спокойном, равнодушном взгляде красивых глаз «серебряной царевны» сказалось одно:

— А ты… умеешь?

– Кто бы это мог быть в кабинете отца? Что за человек?

— Я?

Долго и много над этим взглядом ломал себе голову Шумский и ничего не мог придумать. Будь Ева искусная актриса, все было бы ясно. Но в ней не было тени притворства или искусства играть своим лицом. Шумский поневоле начал спрашивать себя, не изменился ли он очень лицом, не стоял ли в тени; быть может, в самом деле баронесса не узнала его. Но это, однако, было плохое утешение. Ева хорошо узнала молодого человека, которого она смерила взглядом; потому что, кивнув головой и сказав одно слово отцу, – как бы небрежно уронив это слово, – она тотчас же тихо повернулась и скрылась.

Усатов улыбнулся так, что мне сделалось стыдно.

– Удивляюсь! – произнес барон, но не прибавил ничего в объясненье вырвавшегося у него слова.

— Тогда, пожалуй.

Я принес бритву, простыню и сказал:

Однако, в следующий раз Нейдшильд спросил у г. Андреева, почему не продолжается и не оканчивается портрет. Шумский не нашелся ничего ответить. Сказать, что баронесса не хочет этого, он считал неудобным и даже опасным. Если она молчит про их ссору, то ему и подавно не следует говорить об ней барону.

— Сейчас принесут мыло и воду.

– Я всегда готов окончить портрет, когда баронесса пожелает, – отвечал он. – Извольте напомнить баронессе, и когда она прикажет, в тот день я и явлюсь продолжать рисовать.

Усатов пожал плечами.

Вместе с тем, бывая у барона, Шумский настойчиво старался повидаться с Пашутой, посылал за ней не раз Антипа и другого лакея. Пашута отзывалась каждый раз каким-нибудь делом, невозможностью прийти и, наконец, однажды Антип, сам несколько удивленный, передал г. Андрееву довольно резкий ответ.

— Мыло — предрассудок. Парикмахеры, как авгуры, делают то, во что сами не верят. Я побрею тебя без мыла!

«Приходить ей незачем, говорить не о чем, а видеться с господином Андреевым она не желает. Когда-де он свою волчью шкуру снимет, тогда и она готова с ним побеседовать. Если граф Аракчеев продаст ее, то все будет слава Богу. А если он прикажет ей возвращаться в Грузино, то она, уходя, многое расскажет барону. А приехавши в Грузино, перевернет его вверх дном одним своим словом».

— Да ведь больно, вероятно.

Шумский, выйдя на улицу, прошептал несколько раз в диком припадке гнева:

Усатов презрительно усмехнулся:

– Убил бы, просто убил бы проклятую.

— Садись.

Наконец, за это же время два раза на квартиру Шумского появлялся никто иной, как сам барон Нейдшильд. Приезжал он, конечно, не к господину Андрееву, а к флигель-адъютанту Шумскому.

Я сел и, скосив глаза, сказал:

Первое появление барона произвело то же самое, как если бы молния ударила и зажгла весь дом. Васька кубарем явился в кабинет барина и почти закричал:

— Бритву нужно держать не за лезвие, а за черенок.

– Барон, сам барон Нейдшильд.

— Ладно. В конце концов, это не так важно. Сиди смирно.

Шумский вскочил, бросил трубку, потом опять сел, потом опять вскочил и заметался по своей комнате. Наконец, он плюнул и злобно выговорил:

— Ой, — закричал я.

– И ты дурак, и я дурак! Дома нет, и все тут!

— Ничего. Это кожа не привыкла.

Через несколько мгновений барон уже отъехал от квартиры, а Шумский бесился на самого себя, что мог хоть на минуту смутиться.

— Милый мой, — с легким стоном возразил я. — Ты ее сдерешь прежде, чем она привыкнет. Кроме того, у меня по подбородку что-то течет.

– Дома нет, и конец! Хоть целый год – все дома не будет! Чего я испугался?

— Это кровь, — успокоительно сказал он. — Мы здесь оставим, пока присохнет, а займемся другой стороной.

Васька объяснил, что барон спрашивал, когда можно застать барина дома. Он ответил, что определить часа невозможно.

Он прилежно занялся другой стороной. Я застонал.

Хотя Шумский мог, конечно, совершенно просто, не возбуждая никаких подозрений, не сказываться барону дома в течение очень долгого времени, тем не менее это появление смутило его. Барон мог письмом прямо просить свидания ради объяснения по делу. Дело это, конечно, касалось покупки Пашуты.

— Ты всегда так стонешь, когда бреешься? — обеспокоенно спросил он.

Так именно и случилось. Заехав еще два раза и узнав, что офицера Шумского почти никогда нет дома, барон написал письмо, в котором кратко излагал цель своего желания познакомиться с г. Шумским. Просьба его заключалась в том, чтобы узнать окончательно от графа Аракчеева, когда и за какую сумму пожелает он продать свою крепостную девушку Прасковью. Барон просил Шумского назначить ему день и час, когда он может застать его дома.

— Нет, но я не чувствую уха.

Сначала Шумский смутился, но затем вскоре рассмеялся, придумав, как высвободиться из нового затруднения. Он съездил к своему другу Квашнину и уговорил его, хотя с трудом, вступиться в дело, помочь обмануть барона. Он упросил Квашнина объясниться с бароном у него на квартире или же съездить к нему, но при этом, конечно, назваться Шумским.

— Гм… Я, кажется, немножко его затронул. Впрочем, мы ухо сейчас заклеим… Смотри-ка! Что это… У тебя ус отвалился?!

В том и другом случае Квашнину приходилось надевать флигель-адъютантский мундир, так как он не мог принять барона в халате или ехать к нему в статском платье. Преображенский же мундир был, конечно, хорошо известен Нейдшильду. Необходимое переодеванье наиболее останавливало Квашнина.

— Как — отвалился?

– Воля твоя, – говорил он, – всячески готов помочь, но эдакую комедию разыграть не могу. И совестно, и стыдно, да и как-то очень нехорошо. Противозаконно.

— Я его только тронул, а он и отвалился. Знаешь, у тебя бритва слишком острая…

— Разве это плохо?

Между друзьями было сначала решено, что Квашнин съездит к барону по поручению Шумского. Квашнин поехал, не застал барона дома и объяснил цель своего визита лакею. На другой же день пришла записка от Нейдшильда, в которой он писал, что не желает иметь дела ни с кем, помимо самого г. Шумского, так как простое дело о выкупе горничной для него дело крайней важности. Объяснение должно быть толковое и обстоятельное, и он настойчиво просит г. Шумского приехать или принять его лично.

— Да. Это у парикмахеров считается опасным.

– Вот и попал между двух тупиц и упрямиц! – воскликнул Шумский. – Тот лезет сам объясняться, а этот не хочет на пять минут нарядиться.

— Тогда, — робко спросил я. — Может, отложим до другого раза?

Однако, через два дня, потратив много красноречия, Шумский, все-таки убедил друга выручить его из страшной беды. Квашнин, не соглашавшийся ни за что надеть флигель-адъютантский мундир, сдался на пустяки. Было решено, что Шумский пригласит барона к себе, извиняясь при этом, что он болен и может принять его только в халате.