Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Наш ресурс — единственный неистощимый, — продолжал высокий, восхищаясь своим остроумием.

Директор поднял одну бровь и указал глазами на Патрика.

Ну конечно, сообразил Патрик, это тот кошмарный тип из самолета.

— Черт возьми, похоже, мне еще надо подучиться пиару, — прошептал Эрл Хаммер. Тут он узнал Патрика и заорал через все шахматное мраморное пространство: — Бобби!

— Патрик, — поправил Патрик.

— Падди! Конечно! Меня сбила с толку повязка. Что с вами случилось? Подружка поставила фингал? — хохотнул Эрл и затопал к Патрику.

— Просто небольшое воспаление, — ответил Патрик. — Не могу нормально видеть этим глазом.

— Плохо дело. А сюда вас каким ветром занесло? Когда я сказал вам в самолете, что диверсифицирую вложения, вы небось и не догадывались, что я покупаю лучшее в Нью-Йорке похоронное бюро.

— Не догадался, — признал Патрик. — А вы, наверное, не догадались, что я лечу забирать останки отца из лучшего в Нью-Йорке похоронного бюро.

— Черт!.. — сказал Эрл. — Грустно. Уверен, он был замечательным человеком.

— Он был в своем роде совершенством, — ответил Патрик.

— Примите мои соболезнования, — произнес Эрл с той серьезностью, с какой обсуждал волейбольные перспективы мисс Хаммер.

Сотрудник вернулся с простым деревянным ящичком длиной примерно фут и высотой дюймов восемь.

— Гораздо компактнее гроба, не правда ли? — заметил Патрик.

— Не поспоришь, — согласился Эрл.

— У вас есть пакет? — спросил Патрик сотрудника.

— Пакет?

— Да. Полиэтиленовый, бумажный, любой.

— Я пойду поищу, сэр.

— Падди, — сказал Эрл — видно было, что он всерьез обдумал какой-то вопрос. — Я дам вам десять процентов скидки.

— Спасибо, — ответил Патрик с искренней радостью.

— Не за что.

Вернулся сотрудник с помятым бумажным пакетом, и Патрик представил, как тот торопливо вытряхнул свои покупки, чтобы не сплоховать на глазах у начальника.

— Отлично, — сказал Патрик.

— Мы берем деньги за пакеты? — спросил Эрл и, не дав сотруднику ответить, добавил: — Потому что этот за мой счет.

— Эрл, я не знаю, что и сказать.

— Пустяки, — ответил Эрл. — Сейчас у меня деловая встреча, но я почту за честь, если после вы согласитесь со мной выпить.

— Могу я прихватить отца? — спросил Патрик, поднимая пакет.

— Черт, да, — рассмеялся Эрл.

— Впрочем, если серьезно, боюсь, что не смогу. Сегодня вечером я приглашен на обед, а завтра улетаю в Англию.

— Жалко.

— А мне-то как жалко, — с кривой улыбкой проговорил Патрик, торопливо направляясь к двери.

— До свиданья, дружище! — Эрл энергично замахал.

— До свиданья, — ответил Патрик, поднимая воротник, прежде чем выйти на людную улицу.



В черном лакированном вестибюле напротив лифта скалилась с мраморной консоли африканская маска. Золоченая птичья клетка чиппендейловского зеркала дала Патрику последнюю возможность с ужасом взглянуть на свое эпически жалкое лицо до того, как повернуться к миссис Бэнкс, сухощавой Марианниной матери, которая по-вампирски ждала в элегантном полумраке.

Раскрыв руки, так что черное шелковое платье растянулось от запястий до колен, словно крылья летучей мыши, она чуть склонила голову набок и воскликнула с надрывным сочувствием:

— Ах, Патрик, какое горе!

— Ну, — ответил Патрик, постукивая по ящичку у себя под мышкой, — сами знаете, от земли взят и в землю отыдеши, Бог дал, Бог взял. По прошествии времени, которое я в данном случае нахожу неестественно долгим.

— Это… — начала миссис Бэнкс, округлившимся глазами глядя на пакет.

— Мой отец, — подтвердил Патрик.

— Надо сказать Огильви, что у нас за обедом будет еще гость, — заметила она с жемчужными переливами аристократического смеха.

Это была Нэнси Бэнкс с головы до пят, как писали в журналах под фотографиями ее гостиной, — дерзкая и притом безупречно правильная.

— Банко не ест мяса, — объявил Патрик, решительно ставя ящик на тумбу в прихожей.

Почему он сказал «Банко»? — гадала Нэнси чуть хрипловатым внутренним голосом, который даже в уединении ее мыслей всегда обращался к множеству завороженных слушателей. Может быть, он невротически винит себя в смерти отца? Потому что так часто желал ее в воображении? После семнадцати лет психоанализа сама становишься психоаналитиком. Как сказал доктор Моррис, когда они разбирали свои отношения, кто такой психоаналитик, если не бывший пациент, не нашедший себе в жизни иного занятия? Порой она скучала по Джеффри. Он позволил ей называть себя Джеффри в «период расставания», который так резко оборвался его самоубийством. Он даже записки не оставил! Впрямь ли она научилась противостоять трудностям жизни, как обещал Джеффри? Может быть, ее психоанализ недозавершен. Думать об этом было слишком страшно.

— Марианне не терпится вас увидеть, — проворковала она, вводя Патрика в пустую гостиную.

Патрик уставился на барочный секретер, облепленный пьяными купидонами.

— Ей позвонили в ту самую минуту, когда вы пришли, и она не могла не взять трубку, — добавила миссис Бэнкс.

— У нас впереди весь вечер, — сказал Патрик, а про себя добавил оптимистично: «И целая ночь».

Гостиная была морем розовых лилий, их сияющие пестики упрекали его в похоти. Он был опасно одержим, опасно одержим. Все мысли, как сани в ледяном туннеле бобслейной трассы, не могли изменить курс, пока он не разобьется или не достигнет цели. Он вытер потные ладони о брюки, дивясь, что обрел влечение сильнее наркотиков.

— А вот и Эдди! — воскликнула Нэнси.

Вошел мистер Бэнкс в клетчатой фланелевой рубахе и мешковатых штанах.

— Пвивет, — начал он невнятной скороговоркой. — Сочувствую. Маианна говоит, ваш отец был замечатейный чеовек.

— Слышали бы вы, что я ей ответил, — сказал Патрик.

— У вас были с ним очень сложные отношения? — подхватила разговор Нэнси.

— Ага, — сказал Патрик.

— Когда начаись сложности? — спросил Эдди, усаживаясь на тускло-оранжевую козетку с гнутыми ножками.

— Девятого июня тысяча девятьсот шестого, в день его рождения.

Евгений Салиас

— Так рано? — улыбнулась Нэнси.

— Ну, мы не решим, врожденными ли были сложности его характера, во всяком случае, до обеда так уж точно не решим, но даже если не были, он достаточно быстро их приобрел. По всем рассказам, едва научившись говорить, он обратил это умение против ближних. В десять его выгнали из дедушкиного дома, потому что он всех друг против друга настраивал, провоцировал несчастные случаи, вынуждал людей делать то, чего они не хотят.

V. ТЕЩА САТАНЫ

— У вас получается этакий несколько старомодный злодей. Сатанинское дитя, — скептически произнесла Нэнси.

— В каком-то смысле да, — ответил Патрик. — Когда он был рядом, люди вечно падали со скал, чуть не тонули, разражались слезами. Всю жизнь он приобретал все новых и новых жертв для своей злобы и снова их терял.

— Наверняка он при этом был еще и обаятелен, — сказала Нэнси.

— Он был душка, — согласился Патрик.

Лет сто тому назад, а может быть и тысячу лет — не в том дело — проживала в одном городишке, недалеко от Гренады — пожилая вдова с дочерью. Женщину эту все знали во всей окрестности за ее ехидство, злость и безобразие, и прозвали ее теткой Кикиморой. Она была длинная как шест, худая как щепка, желта как лимон, но трудолюбива и деятельна. Целый день от зари до зари она моталась по дому как маятник и работала за десятерых; если же она прекращала работу на минуту, то затем только, чтобы поругаться или подраться. Достаточно было тетке Кикиморе только высунуться в окошко, чтобы все соседние ребятишки рассыпались во все стороны и давай Бог ноги кто куда попало.

— Не пвавильнее ли сказать, что у него были твудности в поведении? — спросил Эдди.

— И что с того? Когда человек причиняет всем окружающим зло, причина представляет теоретический интерес. В мире есть дурные люди, и неприятно, когда один из них — твой отец.

А выйдет тетка на крыльцо — так и соседи косятся на нее, запустили бы утюгом или щеткой в голову. Дралась тетка Кикимора большею частью так — здорово живешь. У себя дома вдова не переставала воевать ни на минуту — да и как тут не воевать.

— Тогда многие не знаи, как воспитывать детей. В покоении вашего отца многие одители не умеи выазить свою любовь.

— Жестокость — это противоположность любви, — сказал Патрик, — а не форма ее бессловесного выражения.

У нее была только одна дочь Пепита, красавица писаная, но ленивая и беспечная до того, что ей хоть кол на голове теши — ничем не проймешь. Поутру не добудятся ее ничем. Хоть бык ее на рога подыми с постели, так она не проснется. Кроме того, она была невозмутимо спокойного характера. Хоть землетрясение случись, дом развались — она не вздрогнет, даже бровью не поведет. Такая уж уродилась словно на смех матери.

— По-моему, это правда, — раздался из дверей чуть хрипловатый грудной голос.

— Ой, привет, — сказал Патрик, поворачиваясь на стуле.

Кроме сна Пепита любила еще — как и подобает красавице — любезничать с молодежью. Если под окнами ее или под балконом остановится какой молодец, то уж Пепита сейчас у окошка, глазки ему делает, усмехается или цветок ему бросит. А если кто ей серенаду даст, то как заслышит Пепита гитару и куплет в ее честь про ее волшебные глаза или про ее чудные волосы, маленькие ножки и ручки — то тут провались для нее все. Не только Пепита работу бросит, а если мать умирать будет, так она все-таки убежит к окну поглядеть, кто поет, и заняться мимикой с новым обожателем. Вследствие этого не мудрено, что от зари до зари в доме тетки Кикиморы шла война. Мать не переставала ни на минуту ругать дочь за ее лень и за ее ветреность.

Марианна проплыла к нему через тускло освещенную гостиную, паркет поскрипывал у нее под ногами, тело казалось опасно наклоненным вперед, словно деревянная фигура на носу парусного корабля.

— Здравствуй, Патрик, — сказала Марианна, тепло его обнимая, и, когда он не сразу ее выпустил, добавила: — Очень, очень тебе сочувствую.

Господи, думал Патрик, вот где я хотел бы умереть.

— Наказанье мне Бог послал, — говорила она. — Не дочь у меня, а шатунья. Только и на уме что гитары, да песни, да пляски, да как бы замуж выйти. В наше время девицы были не такие, от работы как от чумы не бегали. Знали всякое рукоделье. Жили скромно, выходили из дому только в церковь. Старших слушали, родителей почитали. Об женихах не помышляли. По ночам у окошек не торчали, а спали. Зато с зарей вставали да за работу принимались. А нынче девицы — шатуньи, грубиянки, ленивицы. Умнее родителей себя считают. Что не скажи — грубят. Станешь учить — в одно ухо впускают в другое выпускают…

— Мы тут гооили, что некотые отцы не умеют выажать свою любовь, — сообщил Эдди.

Пепита, явно привыкшая к вечной брани матери, не обращала на нее никакого внимания. Если иногда тетка Кикимора начинала чересчур злиться и дело шло к драке, то дочь загодя уходила на улицу. Иногда мать шла за ней и если находила ее с каким-нибудь молодцем, то, недолго думая, пускала в обоих что попадало ей под руку, щетка — так щетку, ведро — так ведро, скамейка — так скамейку. Одного молодца тетка Кикимора так подшибла, что он две версты крюку давал и мимо ее даже не ходил, а при встрече с ней припускался от нее куда глаза глядят.

— Мне про такое ничего не известно, — улыбнулась Марианна.

Спина у нее была выгнутая, как у негритянки. Она подошла к подносу с напитками, ступая с чуть угловатой неуверенной грацией, словно русалка, лишь недавно получившая человеческие ноги, и взяла себе бокал шампанского.

Между матерью и дочерью бывали иногда и разговоры об женихах такого рода.

— Кто-нибудь хочет? — спросила она с легкой запинкой, вытягивая шею и чуть хмурясь, как будто вопрос содержал некий глубокий подтекст.

— Когда ты, отчаянная, перестанешь егозить. Бросишь ли ты свои затеи дурацкие с разными шатунами. Доведет тебя до беды твоя отчаянная голова.

Нэнси отказалась. Она предпочитала кокаин. Что бы о нем ни говорили, от него не полнеют. Эдди согласился, а Патрик попросил виски.

— Эдди так по-настоящему и не оправился после смерти своего отца, — сказала Нэнси, чтобы немного оживить разговор.

— До какой беды? — отвечала Пепита. — Какая же это беда. Свадьба — не беда.

— Я не успел сказать ему все, что хотел, — пояснил Эдди, с улыбкой принимая у Марианны бокал шампанского.

— Я тоже, — сказал Патрик. — В моем случае это, наверное, к лучшему.

— Не греши и меня в грех не вводи. Все тебе кости переломаю.

— А что бы ты ему сказал? — спросила Марианна, пристально глядя на него синими глазами.

— Я бы сказал… Нет… — Патрик разозлился на себя, что воспринял этот вопрос серьезно. — Не важно, — буркнул он и налил себе виски.

— Вот грех нашли! Что я замуж-то хочу выйти. Так это не грех, а Божье определение.

Нэнси отметила, что Патрик не особо старается поддержать разговор.

— Они задалбливают, — вздохнула она. — Любя.

— Замуж! Да я тебя на цепь посажу. Покуда я жива, не бывать тебе замужем, как не бывать мне солдатом. Вишь что вздумала. Безобразница.

— Кто сказал, что любя? — огрызнулся Патрик.

— Вы же были замужем?

— Филип Ларкин{97}, — ответила Нэнси с тихим хрустальным смехом.

— А от чего вы так и не оправились в случае своего отца? — вежливо спросил Патрик у Эдди.

— Была, к несчастью. Не будь я замужем, так не родилась бы у меня грубиянка дочь и не мучила бы меня на старости лет. Ты эту чушь из головы выкинь. Хоть и была замужем моя мать, а твоя бабка, а тебе никогда не бывать. Ни тебе, ни моей внучке, ни моей правнучке не позволю идти замуж.

— Он для меня был вроде как герой. Всегда знал, что делать в любой ситуации или, по крайней мере, что хочет сделать. Знал, как поступать с деньгами и женщинами, а когда ему случалось поймать на крючок трехсотфунтового марлина, марлин всегда проигрывал в схватке. И когда он хотел получить на аукционе картину, то всегда ее получал.

— Да коли я не выйду — так у вас внучки и не бывать.

— Зато когда ты хотел ее продать, тебе тоже это всегда удавалось, — весело заметила Нэнси.

— А мой герой — ты, — с милой запинкой сказала Марианна отцу. — И я не хочу это преодолевать.

— Молчи, грубиянка. Не смей меня учить. А вот как есть сковорода, со всей яичницей в голову пущу!

Черт, подумал Патрик, чем эти люди занимаются дни напролет, пишут сценарии для «Семейки Брейди»{98}? Он ненавидел счастливые семьи с их привычкой друг друга подбадривать демонстративной любовью и впечатлением, будто они ценят друг друга больше всех остальных. Мерзопакость!

— Мы пойдем с тобой сегодня обедать? — резко спросил он Марианну.

Вот, эдак-то и разговаривали мать и дочь аккуратно всякий день.

— Мы можем пообедать здесь. — Она сглотнула, и легкая морщинка омрачила ее лицо.

— А будет очень невежливо, если мы пойдем в ресторан? — настаивал он. — Мне надо с тобой поговорить.

Тетка Кикимора становилась всякий день все злее и бранилась все больше, а Пепита всякий день все больше и больше мечтала об замужестве.

Ответ несомненно был: да, с точки зрения Нэнси, это было очень невежливо. Консуэла в эту самую минуту готовила гребешки. Однако в жизни, как и в развлечениях, необходимо проявлять гибкость и снисходительность, а в данном случае Патрика извиняла скорбь по отцу. Трудно было не оскорбиться, ведь слова Патрика подразумевали, что она не справляется с обязанностями хозяйки, однако Нэнси сделала скидку на его состояние ума, близкое к временному умопомешательству.

— Конечно нет, — проворковала она.

Однажды пред самым обедом надо было вытащить из печи большой котелок с супом. Пепита всегда делала это, так как мать ее была хоть и злюча, но слабосильна — бодливой корове Бог рог не дает — и не могла дотащить котелок из печи на стол. Тетка Кикимора позвала дочь на помощь, та собралась, было, доставать котелок, но вдруг услыхала гитару и знакомый голос, который пел в ее честь. Пепита бросила дело и выскочила на улицу.

— Куда пойдем? — спросил Патрик.

Мать подождала немного и, видя, что дочь опять провалилась куда-то и что ее с собаками не отыщешь, попробовала через силу достать котелок и донести до стола. Тетке Кикиморе есть хотелось до страсти. Потащила она котелок из печи, сил-то не хватило, котелок выскользнул из рук и весь суп на пол. Но это бы еще ничего. А главная беда была в том, что кипяток пролился тетке Кикиморе на ноги, а она была на босу ногу.

— Э… есть один армянский ресторанчик, который я очень люблю, — сказала Марианна.

— Армянский ресторанчик, — повторил Патрик без всякого выражения.

Обварив себе ноги, Кикимора так заревела, что певец петь перестал и бросился наутек, чуть не позабыв гитару, а Пепита прибежала домой — что было уже чудом, ибо она никогда не бегала.

— Он такой замечательный! — выдохнула Марианна.

12

— Проклятая! Распроклятая! Будь ты проклята! Сто раз, тысячу раз будь проклята! — встретила Кикимора дочь, приплясывая от боли на своих обваренных ногах.

Под лазурным куполом, усыпанным тусклыми золотыми звездами, Марианна и Патрик в своей отдельной, обтянутой синим бархатом ресторанной кабинке читали меню «Византийского гриля» в пластиковой обложке. Приглушенный рокот метро сотрясал пол под ногами и колыхал воду со льдом в граненых стаканах — ее, как всегда, принесли молниеносно и без всякой надобности. Все дрожит, думал Патрик. Молекулы пляшут на столах, электроны колеблются, сигналы и звуковые волны прокатываются по клеткам его тела, клетки трепещут от музыки кантри, полицейских раций, мусоровозов и бьющихся бутылок, черепная коробка вибрирует, как стена, которую сверлят дрелью, и каждое ощущение соусом табаско капает на его нежное серое вещество.

Проходящий официант задел ногой Патриков ящичек с прахом, извинился и предложил «отнести вашу вещь в гардероб». Патрик отказался и ботинком задвинул ящичек под стол.

— Зачем вы не обождали. Чем я виновата.

Смерть должна выявлять более глубинную сущность, а не просто давать возможность выступить в новой роли. Кто это сказал? Боязнь забывания. И все-таки, вот теперь его отца пинают официанты. Новая роль, определенно новая роль.

— Только и на уме у проклятой егозы что замужество. Пошли тебе Господи сатану в мужья. С руками бы отдала.

Может быть, Марианнино тело поможет ему забыть отцовский труп? Может быть, в ней отыщется та железнодорожная стрелка, на которой его одержимость смертью отца и собственным умиранием сменит курс и на всех парах полетит к новой эротической цели? Что он должен сказать? Что можно сказать?

Прошло несколько времени после этого случая. Тетка Кикимора полежала в постели с неделю — то-то раздолье было ребятишкам; расхрабрились они так, что почти в двери дома лезли, зная, что старая Кикимора лежит вверх ногами на кровати. — Потом тетка встала и забыла совсем про случай и про свое пожелание сатаны в зятья.

Ангелы, разумеется, предаются любви без преград тела, но душераздирающее отчаяние человеческого соития, томительный переход от щекочущего возбуждения к слиянию, вечная тяга прорваться сквозь устье реки в спокойное озеро, где все мы были зачаты (думал Патрик, притворяясь, будто читает меню, а на самом деле не сводя взгляда с бюста Марианны под зеленым бархатным платьем), адекватно выражает неспособность слов передать то смятение, в которое привела его отцовская смерть.

К тому же не трахнуть Марианну было все равно что не прочесть «Илиаду» — дело, стоящее в его планах уже давным-давно.

Однажды явился в городке знатный и богатый иностранец и поселился недалеко от дома вдовы. Говорили, что это был англичанин, некоторые же полагали, что иностранец немец. Во всяком случае он не был похож на испанца. Белокурый, курчавый, с голубыми глазами и почти с беленькими ушками. Он был очень красив собой, большой франт, необыкновенно вежливый с стариками, предупредительный со старухами, любезный с девушками и услужливый с мужчинами, готовый всякого одолжить всячески.

Словно рукав, застрявший в какой-то неумолимой машине, его потребность быть понятым накрепко зацепилась за ее такое желанное, но пугающе безразличное тело. Его протащит через сокрушительное исступление и выбросит наружу, а у Марианны даже пульс не участится и мысли не отклонятся от выбранной колеи.

Нет, не спасением от отцовского трупа станет ее тело, а слиянием их тайных миров: половина горизонта образована его разбитыми губами, половина — ее неразбитыми. И этот головокружительный горизонт, словно опоясывающий кольцом водопад, затянет и унесет его с безопасного островка, будто он стоит на узком каменном столбе, а вокруг стремительная вода на глазах превращается в ровную гладь, по виду совершенно неподвижную, а на самом деле падающую, падающую со всех сторон.

Девицы города от него все с ума сошли к великой досаде всей молодежи. Только и толку было что об нем. Что он сказал, да что сделал. Пепита, как и другие, влюблена была в него заглазно, не будучи еще и знакома.

Господи, думала Марианна, и зачем только я согласилась пойти с ним в ресторан? Он читает меню, словно смотрит в ущелье с высокого моста. Она не находила в себе сил задать ему еще вопрос про отца, а заводить какой-нибудь другой разговор казалось невежливым.

Однако, старики и старухи, несмотря на знатность, любезность и вежливость этого иностранца, сознавались, что есть в нем что-то отталкивающее, что-то подозрительное. Руку подаст, хоть и белую, нежную, как у девицы, — мороз по коже пробирает от его пожатия. Станет смеяться — зубы, как у волка, блестят и щелкают и язык красный, как раскаленное железо. Прямо глядеть пристально — не глядит, а все исподлобья, и глаза недобрые, взглянет, точно уколет. Походка у него тоже была странная, да и сапоги странные, точно будто не ноги под ним. Идет он по полу — стучит, точно копытом. Волосы он носил не приглаженные, а взъерошенные, буклями, особенно над лбом и под волосами точно будто сквозит что-то, как бы две шишечки над самыми висками. Уши у иностранца этого были такие странные, что и описать нельзя, совсем на уши не похожи.

Весь вечер обещал превратиться в чудовищную тоску. Патрик пялился на нее с таким видом, будто она вызывает у него разом страстное желание и отвращение. Вполне достаточно, чтобы девушке ощутить вину за собственную привлекательность. Как ни старалась Марианна этого избежать, но она слишком часто сидела напротив угрюмых мужчин, чьи глаза светятся укоризной, а разговор давно превратился в растекшуюся кляклую массу, как что-то, давным-давно забытое в холодильнике, хотя покупалось с острым вожделением съесть прямо сейчас.

Виноградные листья и хумус, баранина на гриле, рис и красное вино. По крайней мере, можно будет хорошо поесть. Кормили тут по-настоящему вкусно. Первый раз ее привел сюда Саймон, обладавший даром находить лучшие армянские рестораны в любом городе мира. Саймон был такой умный. Он писал стихи про лебедей, льды и звезды, и трудно было сообразить, что именно он хочет сказать, уж чересчур это все звучало мудрено и непонятно. Однако Саймон гениально умел наслаждаться жизнью, особенно в том, что касалось армянских ресторанов. Как-то он сказал ей с легкой бруклинской запинкой: «У некоторых людей есть некоторые чувства. У меня нет. Нет, и все. Ни лебедей, ни льдов, ни звезд. Ничего».

Однако, вообще говоря, он был очень красив собой, умен, как черт — так уж и говорится, — а главное, знатен и богат страшно. Многие от него сторонились, косились на него, и приглашенье его принимали и у него угощались. Через месяц уж он был во всех домах и ухаживал за всеми девушками.

Раз они переспали, и Марианна попыталась вобрать в себя сущность этого дерзкого, неуловимого гения, но он, кончив, ушел в ванную сочинять стихи, а она осталась лежать в постели, чувствуя себя бывшим лебедем.

Познакомился он и с теткой Кикиморой, но когда он первый раз вошел к ним в дом, то Пепита уже была давно влюблена в него и давно знала его. Иностранец прежде всех других девиц обратил особое внимание на Пепиту, Серенад ей не давал, на гитаре под окном не играл и не пел, потому что не умел петь, и это обстоятельство было особенно подозрительно для всех, но зато постоянно приходил ночью под балкон Пепиты и до зари болтал с ней, уверяя ее в вечной любви и обещая ей горы золота и свою покорность.

Разумеется, неправильно хотеть изменить людей, но с другой стороны — а как иначе иметь с ними дело?

Патрик провоцировал реформаторский пыл сродни ковровой бомбардировке. Этот прищур глаз и кривая усмешка, то, как дерзко он заламывал одну бровь, как сутулился, скрючиваясь почти что в позе эмбриона, глупая саморазрушительная мелодрама его жизни — что из перечисленного нельзя было бы отбросить со смехом? Но что останется, если вычистить всю гниль? Это как попытаться вообразить хлеб без теста.

Чрез неделю после первого свидания и беседы с балкона Пепита уже согласилась выйти к нему на улицу и среди ночи гуляла с ним по соседнему гулянью. Тетка Кикимора как нарочно, словно ее бес попутал, спала без просыпу все ночи и просыпалась после восхода солнца. Сама удивлялась Кикимора такому чуду и, найдя поутру солнце выше домов, принималась ругаться на солнце.

Ну вот, опять он на нее пялится. Зеленое бархатное платье определенно произвело фурор. Она разозлилась при мысли о Дебби, которая умирает по этому ушлепку (Марианна имела неосторожность в самом начале назвать его «временной аберрацией», но Дебби простила ее теперь, когда уже сама хотела, чтобы это оказалось правдой), а в награду получает мысленную измену, без сомнения столь же обобщенную, как его ненасытная тяга к наркотикам.

— Что его черт, что ли, раньше стал выпихивать из-под земли? — злобно говорила она, глядя на солнце. — Я, кажется, сплю не больше прежнего. Это, выходит, сама природа-то и та норовит как бы мне на смех что сделать. У-у, сковорода! — грозилась тетка Кикимора на солнце своим костлявым кулаком.

Проблема общения с неприятным тебе человеком — что каждую минуту думаешь о том, чем могла бы сейчас заниматься. Даже поход в кино на ранний сеанс не вызывает такого острого чувства потерянного времени. Неснятые фотографии, зов темной фотолаборатории, ненаписанное благодарственное письмо — все то, что до сих пор совершенно ее не тревожило, вдруг сделалось настоятельным и добавляло невыносимости ее разговору с Патриком.

Если ночью бывало Пепите весело с милым иностранцем, влюбленным в нее, то днем от матери ей приходилось еще хуже. Мать стала драться всякий день и иной раз от ее толчков и пинков происходило чудо, то есть Пепита, куда девалась ее лень, выбегала из дому. Когда иностранец появился в доме и представился Кикиморе, вдова приняла его, как и всех, грубо и с нравоучениями насчет того, что молодежь вся — шатуны, болтуны, грубияны, пьяницы и моты.

Обреченная часто отшивать мужчин, она порой (и особенно сегодня) желала не возбуждать чувств, которые не может утолить. Естественно, одновременно присутствовало слабенькое желание этих мужчин спасти или, по крайней мере, избавить от таких чрезмерных усилий.

Патрик вынужден был признать, что разговор не клеится. Все тросы, которые он забрасывал в сторону причала, падали в мутную портовую воду. С тем же успехом Марианна могла бы повернуться к нему спиной, но ничто так не возбуждало Патрика, как обращенная к нему спина. Каждый безмолвный призыв, замаскированный под банальнейшие слова, с новой силой демонстрировал, как плохо он умеет выражать подлинные чувства. Если бы он мог заговорить с ней другим голосом или с другим намерением — обмануть или высмеять, например, — то очнулся бы от этого кошмара косноязычия.

Однако иностранец так себя повел с теткой Кикиморой, что она поневоле стала к нему милостивее, чем к другим, а скоро и совсем, видимо, благоволила.

Подали кофе — густой, черный, сладкий. Время убегало. Понимает ли она, что происходит? Может ли читать между строк? И если может, то что с того? А вдруг ей нравится его мучить? Или вдруг его страдания вообще ей неприятны?

Марианна вздохнула и посетовала на усталость. Исключительно благоприятные знамения, саркастически подумал Патрик. «Да» означает «да», «возможно» означает «да», и «нет», разумеется, означает «да». Он умеет читать женщин как раскрытую книгу.

Пепита была в восторге от уменья своего обожателя умаслить мать при всяком случае.

На улице Марианна чмокнула его в щеку, велела передать привет Дебби и остановила такси.

Патрик с отцом в руках ураганом пронесся по Медисон-авеню. Бумажный пакет иногда задевал прохожих, не догадавшихся убраться с дороги.

Долго ли, коротко ли, а иностранец посватался, и тетка Кикимора согласилась на брак дочери. Да и как; было не согласиться матери, хотя бы и Кикиморе! Жених богатый, знатный, красивый и такой покорный, что тише воды, ниже травы, особенно с ней, будущей тещей. Была одна минута; что Кикиморе словно кто в ухо шептал отказать иностранцу и выгнать его из дому вон, но вдова подумала тоже, что не век же ей бедствовать, работать, ноги обваривать, с дочерью напрасно ругаться, и между тем солнце начинало все больше и больше опережать ее поутру. Бывало, она встанет до зари и ругается, что солнце запаздывает, а теперь солнце чрез дома смотрит на нее, когда она продерет глаза, и точно над ней потешается: — Что, мол, проспала, старая Кикимора. Подумала, подумала тетка Кикимора, посоветовалась с соседками и с кумовьями, и решила согласиться и принять предложение.

К Шестьдесят первой улице Патрик сообразил, что впервые пробыл с отцом наедине больше десяти минут, не подвергшись насилию, побоям или оскорблениям. Последние четырнадцать лет бедняга вынужден был ограничиваться побоями и оскорблениями, а последние шесть — так и вовсе одними оскорблениями.

Трагедия старости, когда у человека не хватает сил ударить собственного ребенка. Немудрено, что он умер. Даже его грубость под конец ослабела, и ему приходилось подпускать омерзительную нотку жалости к себе, чтобы защититься от потенциальной контратаки.

Была, однако, еще одна большая помеха для брака Пепиты, но не для Кикиморы. Всякая другая мать из-за этого одного не отдала бы дочь, а тетке Кикиморе это-то и было трын-травой. Иностранец оказался не католик, а протестант, и поэтому говорил, что не может венчаться в церкви католической, а выпишет своего духовника из своей земли и будет венчаться в часовне, которую нарочно выстроит, а затем разрушит. Так как денег у него было видимо-невидимо, то затевай, что хочешь.

— Твоя беда, — рявкнул Патрик, стремительно проходя мимо портье на входе в гостиницу, — что ты псих!

— Ты не должен говорить такого своему бедному старому отцу, — пробормотал он, вытряхивая воображаемые сердечные таблетки в скрюченную морщинистую ладонь.

Многие в городке стали говорить Кикиморе, что венчаться на лад иностранца все одно, что качучу отплясать, что это будет не брак, а так себе — только сатану тешить; но Кикимора уже уперлась на своем и стала подозревать, что соседки из зависти хотят расстроить брак дочери с богачом.

Сволочь. Так никому нельзя поступать и ни с кем.

Забудь.

— А плевать мне, по-каковски они будут венчаться! — ответила тетка Кикимора.

Перестань думать об этом прямо сейчас.

— Прямо сейчас, — сказал Патрик вслух.

Старая сама редко в церковь ходила и Пепиту не посылала. А когда случалась, и пойдет старуха к вечерне, так только поругается с кем-нибудь во время службы из-за стула или из-за чего другого, да при выходе непременно нищенку какую-нибудь на паперти прибьет или мальчишку за волосы оттаскает, придя же домой, всегда бранит аббата. И служил-то он не так, и пел хрипло, и ходил — сорокой прыгал, и всю-то проповедь свою ей на смех сказал.

Смерть и разрушение. Там, где он проходил, дома поглощало пламя. Окна разбивались от его взгляда. Неслышный, рвущий яремную вену вопль. Пленных не брать.

— Смерть и разрушение, — пробормотал Патрик. Черт, он и впрямь завелся. По-настоящему завелся.

Итак, тетке Кикиморе было все равно, что жених протестант. Будь он хоть мусульманин!

Ему представилось, как он проводит бензопилой по горлу лифтера. Волна за волной накатывали стыд и злоба. Неуправляемые стыд и злоба.

Если соблазняет тебя голова твоя, отсеки ее{99}. Сожги и втопчи в прах. Пленных не брать. Никакой пощады!

Мужчины для Кикиморы все были особенно ненавистны уже давно, с тех пор, как она стала стара. Они все-то гроша не стоят; который и католик, а потому уж, что мужчина — то хуже всякой собаки.

Черный шатер Тамерлана{100}. Мой любимый цвет! Такой шикарный.

Было и еще одно обстоятельство, по которому Кикимора не хотела уже отказывать жениху, объявившемуся вдруг протестантом. Он наделал будущей теще кучу подарков, один великолепнее другого, и расставаться с ними, отдавать их назад не хватило бы духу ни у кого.

— Какой этаж?

Начались приготовления к свадьбе.

Что уставился на меня, мудак?

— Тридцать девять.

Жених послал за своим духовником и нанял рабочих строить протестантскую часовню. Тетка Кикимора готовила приданое, а Пепита… Пепита ног под собой не чувствовала, не ходила, а летала, не говорила, а пела, не спала, а только вертелась в постели, как белка в колесе, и считала каждый день и час, проклиная длинные дни и длинные ночи, которые казались ей теперь целыми неделями.

Ступеней{101}. Сверхассоциативность. Сверхускоренность. Успокоительное. Скальпель. Патрик протянул руку.

Но ведь, конечно, сперва наркоз, доктор?

Итак, дело шло на лад и должен был случиться великий грех, какого еще не бывало на свете, потому что иностранец был, конечно, никто другой, как сам дьявол. Проклятья, которыми осыпала всякий день тетка Кикимора свою дочь и пожелание ее, чтобы допустил Господь выйти ей замуж за самого сатану — дали право дьяволу явиться на свет под видом красавца и богача-жениха.

«Конечно» — вводное слово человека, у которого нет доводов. Сперва скальпель, потом наркоз. Метод Доктора Смерть. А что, вполне логично.

Кто придумал поселить его на тридцать девятом этаже? Чего они хотят? Свести его с ума?

Когда дьявол услыхал, сидя у себя в аду, пожелание тетки Кикиморы, то не обратил на ее слова особого внимания. Мало ль что приходится ему всякий день слышать. К нему столько народу всякий день посылают, что всех впускать — дома не скажешься. Да и призывают его так часто, что бегать на белый свет всякий раз по всякому требованию, столько сапог истреплешь, что никаких денег не хватит. Да кроме того, дьявол знает, что человек храбр на словах, блудлив как кошка и труслив как заяц; звать черта — зовет, а приди он только — сейчас человек под лавку, крестится, отплевывается, да молитвы читает. Взять-то его и нельзя; с пустыми руками и иди назад.

Спрятаться под диван. Надо спрятаться под диван.

Никто там меня не найдет. Что, если никто меня там не найдет? Что, если найдет?

На этот раз, однако, сатане было скучно, и пришло ему на ум, что отчего бы не попробовать, ради шутки, хоть раз в жизни по-человечески пожить немножко. Справился он об Пепите, говорят все: писаная красавица. В доме тетки Кикиморы, говорят, ни единого образа и в заводе никогда не было. Ее же, старую, так часто многие посылали к нему на словах, и сама она так часто любила его поминать и звать, что ему теперь идти к ней было во сто раз легче, чем к кому-либо. Ну, просто оказия! Само в рот просится!

Патрик вбежал в номер, бросил пакет и ничком упал на пол. Подкатился к дивану и, лежа на спине, попытался втиснуться в низкий промежуток.

Что он делает? Он сходит с ума. Не может забраться под диван. Слишком большой вырос. Шесть футов два дюйма. Не ребенок уже.

Дьявол подумал, подумал, да и решился пошалить. Сдал он все текущие дела вице-дьяволу, сделал разные необходимые распоряжения, дал поручения разным дьяволятам и отправился.

К черту! Патрик поднял диван, втиснулся снизу и опустил его себе на грудь.

Так он и лежал, в пальто, с повязкой на глазу. Диван закрывал его до шеи, как гроб, сделанный для человека гораздо меньше ростом.

Увидя Пепиту, он, в самом деле, влюбился в нее. Ему надоело все только с ведьмами иметь дело, да и то больше все по части администрации, а уж никак не по части любви.

Доктор Смерть: Это именно тот эпизод, которого мы хотели избежать. Скальпель. Наркоз.

Патрик протянул руку.

Нет, только не это. Скорее, скорее дозу смэка. Капсулы спида растворяются у него в желудке. Это единственное объяснение.

Красавица Пепита своими огненными глазками, розовыми губками и черными, как смоль, взбитыми локонами, сама так смахивала на прелестного чертенка, что сатана нашел в ней что-то родственное себе, симпатичное, общее им обоим. Он, ухаживая за Пепитой, после первого же полученного от нее поцелуя, стал уже мечтать о том, что хорошо было бы и в самом деле завести себе жену, да и всех у себя переженить — и чертей, и чертенят, одним словом, всю свою канцелярию и всех директоров адских департаментов, вице-директоров, столоначальников и даже департаментских сторожей. Эта реформа стала казаться ему самою насущною и неотложною, вопросом дня. Надо идти в ногу со временем!.. Прежде ад мог состоять из одних чертей, теперь нужны и чертовки. Во-первых, ад чрез эту коренную реформу перестанет быть каким-то бенедиктинским монастырем или иезуитским коллегиумом. Чертовки оживят его своим присутствием.

— Ни один мусорный контейнер в мире не примет тебя бесплатно, — вздохнул Патрик голосом доброй, но бессовестной пожилой медсестры, выбираясь из-под дивана и медленно вставая на колени.

Он вылез из помятого, запачканного пылью пальто и на четвереньках пополз к ящичку с прахом, наблюдая опасливо, словно тот может напрыгнуть.

Как вскрыть ящичек? Вскрыть и высыпать прах в унитаз. Где лучшее место упокоения для его отца, если не в нью-йоркской канализации среди говна и белесой живности?

Патрик осмотрел кедровый ящичек, отыскивая щелочку или винт, которые позволили бы открыть крышку, но нашел лишь тонкую золотую табличку в полиэтиленовом пакетике, приклеенную к основанию скотчем.

В ярости и отчаянии Патрик вскочил и запрыгал на ящичке. Тот оказался из какого-то очень прочного дерева и даже не хрустнул. Можно ли заказать в номер бензопилу? В меню ее, кажется, не было.

Одним словом, дьявол, пришедший, было, только пошалить на белом свете и уйти домой, бросив жену после медового месяца, теперь стал помышлять уже взять с собой Пепиту и даже будущую тещу.

Выбросить ящичек в окно и смотреть, как он разобьется о мостовую? Наверняка убьет кого-нибудь, а сам не расколется.

Из последних сил Патрик пнул невскрываемый ящичек. Тот с глухим стуком ударился о металлическую корзину для мусора.

Лучше тетки Кикиморы, действительно, нельзя было найти домоправительницы для ада. Она в одну неделю так бы подтянула всех вице-дьяволов, директоров и столоначальников, вообще всю администрацию, что дела пошли бы вдвое скорее. Да и чертенят она бы уняла. Только одно нужно было: обеспечить себя, чтобы тетка Кикимора действительно в том же духе и в том же направлении, чтоб не было разлада и косности в правительственном механизме.

С удивительным проворством Патрик приготовил и ввел себе дозу героина.

Вообще сатана, под влиянием Пепиты и ее поцелуев, разнежился и стал фантазировать. Он забыл, что тетка Кикимора, явившись в ад, распугала бы всех чертей одной своей фигурой.

Веки резко захлопнулись. И полуприоткрылись снова, холодные и вялые.

Если бы всегда было так, как в спокойные мгновения сразу после укола! Но даже в этом сладостной карибской безмятежности было слишком много поваленных деревьев и сорванных крыш. Всегда есть довод, который победит, чувство, которое пробьется. Патрик глянул на ящичек. Наблюдай за всем. Всегда думай собственной головой. Не давай другим принимать за тебя важные решения.

Итак, брак сатаны ладился. Духовник жениха приехал и был тощ, худ и дурен собой до такой степени, что красавица Пепита, ценившая красоту в мужчине, чувствовала сильную тошноту под ложечкой каждый раз, что говорила с ним. А тетка Кикимора, хоть и была худа сама, а казалась полной женщиной около такой глисты.

Он лениво почесался. Что ж, по крайней мере, ему было почти все равно.

13

Наконец наступил день свадьбы. Жених и невеста поехали с духовником в новую часовню. Там духовник что-то постряпал, побурчал, покаркал по-вороньи и объявил, что молодые повенчаны. Народу и гостей было много на свадьбе, старые и молодые. Весь город был приглашен. Такого пира горой на дому жениха никто не видывал, да и не увидит никогда, потому что в другой раз на белом свете — надо надеяться — подобной свадьбы уже не бывать. Все, что было на свадьбе, ело, пило, пело, плясало, опять пило и опять плясало! И только около полуночи половина гостей расползлась на четвереньках по домам, а другую половину за ноги таскали на улицу, чтоб запереть двери, и клали рядами, как мешки.

Патрик пытался уснуть, но обрывки спида проплывали в сознании и гнали его вперед. Он яростно потер глаз. Проклятый ячмень не давал покоя и дергал, стоило моргнуть. Гель, который дали в аптеке, не помогал совершенно. Тем не менее Патрик выдавил в глаз большую порцию, и зрение затуманилось, как захватанная пальцами линза. От повязки на лбу остался диагональный след, и Патрик, перестав чесать глаз, с тем же остервенением принялся чесать его. Хотелось выцарапать глаз и содрать с лица кожу, чтобы унять треклятый зуд от невозможности уснуть, однако он знал, что это лишь поверхностное проявление более фундаментального раздражения: чесоточного порошка в первом подгузнике, ухмыляющихся лиц возле детской кроватки в роддоме. Он встал с кровати, ослабил галстук. В комнате было одуряюще жарко, но Патрик ненавидел магазинный холод кондиционера. Он что, туша на крюке? Труп в морге? Лучше не спрашивать. Пришло время проверить наркотики, дать смотр своим войскам и узнать, есть ли у него шанс продержаться ночь и завтра утром сесть в девять тридцать в самолет.

Новобрачные отправились к себе в опочивальню, как всегда бывает, потому что так уж принято на свете… А тетка Кикимора побрела к себе в отведенную ей горницу. Подвернулся, было, ей в дверях духовник зятя, так, нечаянно, на дороге попался, и стал, было, вдове любезности разные отпускать насчет ее одиночества, но Кикимора приняла его по-своему, и духовник дал стрекача от нее, как если бы его варом обдали.

Он устроился за столом, достал героин и таблетки из карманов, кокс из конверта в чемодане. Из семи граммов кокаина осталось примерно полтора, примерно пятая часть от грамма героина, один кваалюд и один «Черный красавчик». Если не уснуть, а начать колоться кокаином, то хватит всего на два-три часа. Сейчас одиннадцать, и даже при образцовом самоограничении его ждет мучительный отходняк в самый тяжелый час ночи. Героина хватает, хоть и впритык. Послеобеденная доза еще действовала. Если вколоть одну в три часа ночи и одну перед посадкой в самолет, он дотянет до приезда к Джонни Холлу. Слава богу, что есть «конкорд». С другой стороны, больше кокаина — значит больше героина, чтобы обезопаситься от сердечного приступа и безумия, так что лучше не добывать еще, иначе к таможне он будет в отключке.

Разумнее всего было разделить кокс на две порции, вколоть первую сейчас, пойти в ночной клуб или в бар и только тогда вколоть вторую. Надо просидеть в баре часов до трех и принять амфетамины перед самым возвращением в гостиницу, чтобы прилив сил от спида сгладил отходняк после второй дозы кокса. «Черный красавчик» действует часов пятнадцать или, может быть, двенадцать на второй день приема, то есть действие пройдет примерно в три часа дня по Нью-Йорку — восемь часов вечера по Лондону, как раз когда он доберется до Джонни и сможет подлечиться. Блестяще! Ему надо управлять международной корпорацией или армией на войне, чтобы найти выход для гениальных способностей к планированию. С кваалюдом — полная свобода действий. Можно развеять им скуку перелета или дать его девчонке в клубе «Мадд»{102}, чтобы затащить ее в койку. Инцидент с Марианной оставил его разбитым, словно плохой мартини. Хотелось разом отомстить всему женскому полу и утолить желания, которые разожгла Марианна.

На другое утро Кикимора поднялась ранехонько, а молодые пролеживали до полудня. Когда Пепита вышла из опочивальни, довольная, веселая и счастливая, то встретила мать злее и грознее, чем когда-либо. Тетка Кикимора стала ругать дочь за долгое спанье, но Пепита с первых же слов отрезала матери:

Итак, сейчас надо вмазаться коксом. Да, да, да. Патрик вытер потные ладони о брюки и начал готовить раствор. В животе потеплело при мысли о предстоящей дозе, и на него накатило все вожделение, какое мужчина испытывает к изменившей ему женщине, еще более желанной из-за своей измены, вся нервотрепка ожидания с вянущими в руке цветами. Это была любовь, иначе не назовешь.

— Помилуйте! Я уж не девушка, а замужняя, и командовать собою не позволю.

Тетка Кикимора позеленела от злости и еще пуще набросилась на Пепиту, говоря, что если она будет всегда спать от полуночи до полудня, то проспит полжизни, а муж, от такой хозяйки, — разорится, будь он хоть миллионер.

Как неумелый тореадор, который никак не может нанести финальный удар под нужным углом, Патрик колол и колол себя в руку, а кровь в шприце все не появлялась. Он глубоко вздохнул, чтобы успокоиться, снова ввел иглу и начал поворачивать ее по часовой стрелке, ища угол, при котором она проткнет стенку сосуда и не выйдет с другой стороны. Описывая эту дугу, он большим пальцем чуть тянул поршень вверх. Наконец в шприце заклубилась тоненькая струйка крови. Патрик, стараясь не шевельнуть шприц, вдавил поршень. Тугой механизм немедленно вытолкнул поршень обратно. Патрик почувствовал острую боль. Он потерял вену! Потерял вену, бля! Иголка сейчас в мышце. Через двадцать секунд кровь свернется, и тогда он вколет себе в вену сгусток, останавливающий сердце тромб. А если не вколет, то доза пропадет. Нагревание волшебным образом разжижает кровь в героиновом растворе, но кокс оно испортит. Патрик не знал, вдавливать иглу глубже или вытаскивать. Ему хотелось плакать. Была не была! Он чуть потянул шприц на себя и одновременно наклонил чуть сильнее. В шприце заклубилась еще кровь, и Патрик с истерической благодарностью изо всех сил придавил поршень. Безумием было колоться так быстро, но он не мог рисковать тем, что кровь свернется. Когда он попытался вытянуть поршень обратно и убедиться, что вколол весь кокс, ничего не получилось. Значит, игла вновь соскользнула.

— Да я не спала! Я проснулась в восемь часов, — стала оправдываться Пепита.

Патрик вытер ее о рукав и, превозмогая поток непристойной ясности, попытался промыть шприц, пока кровь не засохла. Руки так дрожали, что игла звенела о стенку стакана. Господи, какой же хороший кокс. Втянув воду в шприц, Патрик положил его на стол — приход был такой мощный, что сейчас промывать не было сил.

— Так что ж ты делала по сю пору? Сидела, сложа руки? Болты-болтала с мужем?

Патрик согнул руку, так чтобы кулак оказался под подбородком, и закачался на стуле, силясь унять боль. Однако ему не удавалось прогнать то ощущение надругательства, которое оставлял у него каждый неудачный укол. Вновь и вновь он дырявит стенки своих вен тонкой сталью, мучая тело, чтобы ублажить мозг.

— Нет. Я дело делала.

Кокс стаей белых волков несся по его кровеносной системе, сея ужас и разрушение. Даже краткую эйфорию прихода затмевал страх, что он ввел себе сгусток крови. В следующий раз надо колоть в тыльную сторону кисти, где вены видны. Добрая старая боль от прокалывания грубой кожи и тыканья в тонкие пястные кости лучше ужаса промахнуться мимо невидимых вен. Хорошо хоть он в пах не колется. Ковыряясь среди невидимых вен, поневоле задумаешься, стоит ли вообще употреблять наркотики внутривенно.

Именно в такие минуты — после того как промахнулся мимо вены, после передозов, сердечных приступов и обмороков — злоба на свою зависимость не только от наркотиков, но и от инструмента вынуждала Патрика гнуть иглы и выбрасывать шприцы в помойку. Он бы всякий раз их уничтожал, если бы не знал, что бой все равно будет проигран и он станет мучительно добывать новые или унизительно выуживать старые, роясь среди мокрых салфеток, баночек из-под йогурта и картофельной кожуры.

— Какое дело, ленивица?

Эта шприцевая болезнь сама по себе была любопытным психологическим феноменом. Сыщется ли лучший способ быть одновременно сношающим и сношаемым, субъектом и объектом, ученым и подопытным, чем эти попытки освободить дух, порабощая тело? Есть ли более выразительная форма раздвоения личности, чем андрогинные объятия укола, когда одна рука вгоняет в другую шприц, вербуя боль на службу удовольствия и принуждая удовольствие служить боли?

Пепита молчала и не говорила. Как ни добивалась тетка Кикимора, Пепита отмалчивалась. Наконец, когда мать начала уже чересчур ругаться, Пепита объявила ей, что она делала нечто, о чем говорить не может, так как это великая тайна, и муж не велел никому сказывать ни за что, ни вовеки-веков.

Он вводил себе виски, просто чтобы утолить шприцевую болезнь, и смотрел, как чернеют под кожей обожженные вены. Разводил кокаин водой «Перье», потому что водопроводная была слишком далеко для его деспотичных желаний. Мозг как миска рисовых хлопьев — хрусть! треск! — и пугающее бурление в сердечных клапанах. Он просыпался, пробыв в отрубе тридцать часов, в которые шприц, все еще до половины наполненный смэком, висел у него на руке. И вновь с холодной решимостью приступал к чуть не убившему его ритуалу.

После неудачи с Марианной Патрик всерьез гадал, не был бы шприц лучшим посредником, чем разговор. Накатило сентиментальное воспоминание о хриплом Наташином шепоте: «Милый, ты такой замечательный, ты всегда попадаешь в вену», о струйке темной крови на ее бледной руке, лежащей на подлокотнике кресла…

— Муж говорит, что все замужние женщины это знают, но об этом не говорят. Это секрет.

Он вмазал ее на первом свидании. Она устроилась на диване, подняв колени и доверчиво протянув ему руку. Патрик сидел рядом на полу, и, когда он ввел ей дозу, ее колени раздвинулись, свет заиграл на тяжелых складках черных шелковых брюк, и Патрика захлестнула нежность, когда Наташа откинулась назад, закрыла глаза и блаженно выдохнула: «Слишком… хорошо… слишком». Что такое секс по сравнению с этим сострадательным насилием? Лишь оно способно отворить мир, запечатанный скрытыми камерами гордости и стыда.

После этого их отношения скатились от укола к телесной близости, от ошарашенного узнавания к болтовне. И все же, думал Патрик, ошеломленный реальностью окружающих предметов, которые заметил, выйдя из транса, все же надо верить, что есть где-то девушка, готовая обменять свое тело на выпивку и кваалюд. И поиски он начнет с клуба «Мадд». Только вот еще раз быстренько вмажется.

Тетке Кикиморе, которая была ходок-баба и на все руки, показалось совершенно странным и даже подозрительным, про какую такую тайну намекает дочь.



Видя, что бранью ничего не возьмешь, тетка Кикимора в первый раз в жизни покривила душой и стала нежничать с дочерью, просить, умолять и всякую всячину обещать ей — только скажи секрет.

Через час Патрик не без труда выбрался из гостиницы. Он распластался на заднем сиденье такси, мчащего по центру. Стержни стали, хромовые веера, хрустальные башни, рвущиеся, словно высокие ноты с чудовищного рябого лица примадонны, теперь скрадывала тьма.

— Да, ведь, и вы, матушка, то же делали, верно, для покойного батюшки, так что ж вы допрашиваете? — сказала Пепита. — Вы вспомните только.

Мимо проносились кроссворды освещенных и неосвещенных офисных окон. Пять горящих окон по вертикали — пусть будет «жизнь» — и четыре по горизонтали, первая «ж». Жесть… жалкая… жуть. Пусть будет «жуть». Жизнь — жуть. Здание исчезло за черным окном. Все ли играют в эту игру? Земля свободных, родина смелых, где люди делают лишь то, что уже делает кто-то другой. Думал ли он это прежде? Говорил?

Как всегда, перед клубом «Мадд» стояла толпа. Патрик протиснулся вперед, где двое чернокожих и толстый белый бородач стояли за красным шнуром, решая, кого впускать. Он небрежно поздоровался с вышибалами. Его всегда пропускали. Может, из-за написанной на лице уверенности, что пропустят. Или потому, что ему было по большому счету безразлично, пропустят ли. Или потому, что он выглядел богатым клиентом, который закажет много напитков.

Но тетка Кикимора стояла, разводя руками, и не могла ни догадаться, ни вспомнить. Что она только ни перебирала, что ни вспоминала, — все было не то, да не то.

Патрик сразу прошел на второй этаж, где вместо живой музыки, гремевшей с маленькой эстрады внизу, постоянно играли записи под видеоряд эффектных, но знакомых событий — на десятках экранах в темном помещении цветок распускался в ускоренном воспроизведении, Гитлер топал ногами по сцене в Нюрнберге, а потом в экстазе обнимал себя руками, первые летательные аппараты врезались в землю, разваливались, падали с мостов. Уже почти у входа на лестницу перед Патриком выпорхнула стройная угрюмая девушка с короткими белыми волосами и фиолетовыми контактными линзами. Она была во всем черном, белый макияж на хорошеньком, но недовольном личике придавал ей вид куклы-наркоманки. У нее даже был черный шелковый жгут на худом бицепсе. Класс! Патрик проследил за ней взглядом. Она не уходила, просто направлялась в другое помещение. Надо будет потом ее разыскать.

— Ах, матушка, совсем не то, — важно повторяла Пепита, чувствуя как бы свое превосходство. — Вы, верно, забыли.

Тетка Кикимора, наконец, совсем развела руками и плюнула.

Из каждого динамика звучали Talking Heads. «Нет сердцевины», — пел Дэвид Бирн{103}, и Патрик с ним согласился. Откуда они знают, что он чувствует? Даже страшно. Тут же на экранах возникло изображение гепарда, преследующего антилопу. Патрик вжался в стену, как будто его отбросило центробежной силой вращающейся комнаты. Усталость и слабость набегали волнами, реальное состояние тела вырывалось из-под стражи наркотиков. Действие последней дозы кокса ослабело по пути сюда. Наверное, «Черного красавчика» придется принять раньше, чем намечено по графику.

Но ветреница Пепита сама созналась, прося только мать ни за что не говорить мужу про то, что она расскажет ей.

Гепард в облаке пыли настиг и повалил антилопу. Ее ноги дергались, покуда гепард перегрызал ей шею. Поначалу происходящее словно разбилось и рассеялось по всем экранам, потом камера наехала, убийство умножилось и усилилось. Помещение по-прежнему как будто отбрасывало Патрика назад, словно отторжение и желание сохранять дистанцию — спутники всех его контактов с людьми — превратились в физическую силу. Что-то в благостности смэкового прихода заставляло его поверить, что вселенная не враждебна, а всего лишь равнодушна, однако эта трогательная вера не выдерживала проверки опытом и казалась особенно далекой сейчас, когда он упирался ладонями в стену.

Она призналась матери, что четыре часа кряду расчесывала и помадила мужу хвост.

Естественно, Патрик по-прежнему думал о себе в третьем лице, как о персонаже книги или фильма, но по крайней мере пока это было третье лицо, единственное число. «Они» сегодня еще не пришли, микробы голосов, овладевшие им вчера вечером. В присутствии отсутствия, в отсутствии присутствия, Труляля и Траляля. Жизнь как подражание плохой литературной критике. Дез-ин-те-грация. Изнеможение и лихорадка. Бизнес, как всегда. Сомнительный бизнес, как всегда.

— Какой хвост?.. — заорала Кикимора, как укушенная.

Словно на крутящемся аттракционе в луна-парке, Патрик с усилием отклеился от стены. В мерцающем голубом свете телевизоров посетители неловко полулежали на мягких серых скамейках по периметру комнаты. Патрик подошел к бару осторожной походкой водителя, пытающегося убедить полисмена, что он трезв.

— Как какой? Такой. Ну, вот, такой же, как у коровы.

— Доктор сказал — его печенка была как рельефная карта Скалистых гор, — произнес толстошеий весельчак, облокотившийся на барную стойку.

Патрик скривился, и у него сразу кольнуло в правом боку. Вот ведь сила внушения! Надо успокоиться. В пародии на отрешенность он обвел помещение взглядом хищной рептилии.

Тетка Кикимора, как стояла перед дочерью, так и хлопнулась об пол.

На ближайших к бару подушках полулежал чувак в красно-желтом килте, ремне с заклепками, армейских ботинках, черной кожаной куртке и металлических серьгах в форме молний. Вид у него был такой, будто он перебрал тиунала. Патрик вспомнил черную вспышку тиуналового прихода, жгущего руку, словно едкий порошок. Нет, только в самой последней крайности! Вид чувака показался Патрику до крайности немодным. Как-никак прошло уже шесть лет с панковского лета семьдесят седьмого, когда он сидел в одуряющей жаре на пожарной лестнице школы, курил травку, слушал «Белый бунт»{104} и орал «Круши-ломай!» над крышами. Рядом с панком в килте сидели на краешке скамьи две нервные секретарши из Нью-Джерси, их обтягивающие брючки впивались в мягкие животы. Они с многообещающим рвением переносили алую губную помаду на белые сигаретные фильтры, но были такие страшенные, что Патрик даже не рассматривал вариант забыть с ними равнодушие Марианны. Спиной к ним риелтор (или арт-дилер?) в темном костюме разговаривал с человеком, который компенсировал почти полное облысение жидкой занавесочкой седых волос, растущих из последних продуктивных фолликулов на затылке. Судя по всему, старички изо всех сил пытались удержать отчаяние юности, приглядывались к нью-вейвовским ребятишкам, высматривая последние отголоски бунтарской моды.