Л. Жданов
Цесаревич Константин
(В стенах Варшавы)
Роман-хроника
(1814–1831 гг.)
ОТ АВТОРА
По общему признанию людей, более или менее знакомых с историей Польши, семнадцать лет пробежавших от Венского конгресса 1814 года до \"дней листопада\" в Варшаве, это время является одной из самых ярких, красочных полос в жизни польского народа за весь темный и долгий период предсмертных его трепетаний, когда начался ряд \"разделов\" могучей некогда Речи Посполитой.
Полоса эта имела значение не только для самой Польши, но и для целой Европы и, особенно, для ее сильной соседки и родной по крови России.
Именно в Польше в это время, в одной из первых после Франции, среди хаоса и толчеи полусредневековых и феодальных взаимоотношений стали пробиваться течения новой общественной жизни. Новая конституция Царства Польского, которая, по личному признанию творца ее АлександраI,должна была служить прототипом \"общеимперского законносвободного\" преобразования, эта конституция нашла верхи польского народа вполне подготовленными к принятию ее…
Но судьба ли, случай ли, влияние ли отдельных мощных лиц или рознь, еще существовавшая между массой народа, холопами и правящими классами, что бы там ни было — только явилось нечто всевластное над ходом событий и обратило ликующий гимн польской свободы в печальную, погребальную песнь!..
Русское общество, в лице его наиболее чутких, лучших людей, с живым сожалением и сочувствием смотрело на драму, разыгранную на берегах Вислы.
Но в России тогда не только не было призрака \"законносвободных\" учреждений, а царил невыносимый гнет аракчеевщины, была \"николаевская\" пора, сменившаяся потом водоворотом собственных, трагических порою переживаний. И потому немудрено, что русских \"источников\" о затронутой нами поре мало, даже почти нет.
Е. П. Карнович в своей монографии \"Цесаревич Константин\" слегка и во многих случаях даже ошибочно коснулся этой поры, особенно \"дней листопада\".
Хорошее, беспристрастное, но далеко не полное исследование дал генерал Пузыревский… Шильдер в своей истории императоров Александра и Николая попутно и исключительно с общеимперской точки зрения касается затронутых событий, потом идет Соловьев.
Вот и все.
Но гораздо более странно, что и сами поляки, не только привислянские, на которых тоже влияли запреты, посылаемые из Петербурга в свое время, — даже и зарубежные, более свободные во всех отношениях польские писатели, историки мало разработали эту пору своей народной жизни, самую блестящую и многозначительную по ее близости к современным настроениям польского общества и всей остальной Европы, с Россией заодно переживающей именно пору увлечения конституционализмом.
А в Варшаве и во всей Польше 1830–1831 годов это увлечение развернулось так ярко, было подкреплено таким рядом тяжелых жертв и самоотвержения, что одно это стоило самого подробного описания и разбора, заслужило полного увековечения в памяти людей.
И что же мы видим на самом деле?
Пять-шесть имен, скорее случайных в историографии, хотя бы славянской, как бы невольно раздвигающих рамки \"мемуаров, воспоминаний и дневников\" до объема исторического труда… В первых рядах тут Мирославский, Бжозовский, Шуйский, новейший Авг. Соколовский, Мохнацкий, затем идут Баржиковский, Смитт, Солтык… Вот почти и все.
За ними следуют авторы разных безыскуственных мемуаров и воспоминаний, весьма ценных в качестве материалов: генерал Уминский, Бонавентура, Немоевский, К. Малаховский, Свитковский, генерал Дембинский, Колачковский, князь Адам Чарторыский, Опочинин, Колзаков и некоторые другие. В беллетристике мелькнула повесть \"Княгиня Ловицкая\".
И этим заканчивается список.
А между тем и для польской публики, и для всех интересующихся историей было бы небесполезно заглянуть именно за этот период времени, туда, в лабораторию народной жизни, где люди и события переплетаются в тесном слиянии, влияя друг на друга могучим, роковым образом.
В настоящем романе-хронике я делаю попытку, первую и тем более трудную, отразить в ряде картин всю помянутую эпоху.
По примеру моих прежних работ читатель не найдет здесь общей придуманной интриги, красной нитью пробегающей по страницам книги, не встретит интересных, фантастических приключений, о которых может быть даже слушал от стариков, когда они касались Польши 1825–1831 годов.
Скажу словами Великой Екатерины: \"Изобретать легко, делать открытия трудно…\" Но меня манит именно эта трудная дорога. Если, описывая истинные, весьма занимательные и яркие сами по себе события, если, воссоздавая былую действительность, я успею вскрыть внутренний смысл событий и явлений, мне это послужит полным удовлетворением за упорную, кропотливую работу многих дней. Да, полагаю, и читатель больше будет доволен этим, чем игрой самого необузданного, даже гениального вымысла мнимоисторических романов школы Дюма и его последователей…
Задача моя особенно трудна уже потому, что слишком мало источников имеется для решения ее в ту либо в иную сторону. Заранее буду благодарен, если лица, знакомые с эпохой, укажут мне на промахи вольные и невольные в этом труде. Но \"подводить итогов\" я и не берусь.
Только такие мировые произведения, как \"Война и мир\", могут бросать в человечество известные тезисы, отстаивать их своим существованием и решать загадки человеческого духа так либо иначе.
Меня захватила яркая пора жизни целого народа, почти сто лет тому назад там, на берегах Вислы, пережившего многое из того, что нам стало близко и понятно только за последние годы…
Если я сумею передать читателю хотя бы в легкой степени свой интерес и захват, не прибегая ни к каким преувеличениям, всегда оставаясь в рамках исторической правды, это меня вознаградит за все, и я заранее готов встретить многие укоры и строгий разбор, которому неизбежно подвергнется настоящая хроника, — первая попытка в русской исторической литературе дать отражение смуты польской, пережитой три четверти века тому назад.
Л.Ж.
Часть первая
НЕКОРОНОВАННЫЙ КРУЛЬ
(1814–1820 гг.)
Глава I
\"КОНГРЕССУВКА\"
Какая смесь одежд и лиц, Племен, наречий, состояний…
А.Пушкин
Варшава в начале минувшего столетия была одним из самых шумных и веселых городов Европы.
Если Польша издавна слыла \"сарматской Францией\", то Варшава по праву могла назваться Парижем Севера. Ее обыватели, не только варшавянки, но и варшавяне, — особенно из сословий более зажиточных, — в области мод, в отношении идей, обычаев и даже пороков старались подражать \"столице света\", шумному легкомысленному и блестящему Парижу, доходя до преувеличения порой.
Конечно, такое подражание было вызвано не одними внешними причинами.
По духу, по народному укладу своему сарматы, \"Галлы севера\", были и остались навсегда очень сродни с порывистыми, живыми, склонными к увлечению французами.
Но это сходство особенно сильно проявилось в пору \"великого Корсиканца\", в годы Наполеоновской эпопеи, когда холодный, рассчетливый и в то же время полный скрытых сил и огня Корсиканец на плечах галльских неустрашимых когорт поднялся над целым полумиром, провозглашенный как император и вождь.
Он разбудил в груди у французов, у целого народа вечно дремлющее там под пеплом стремление к победам, к боевой славе. И морями пролитой крови, французской и чужой, не столько прославил нацию, сколько выказал свой гений, свое бессердечие, остриями миллиона штыков начертав свое имя в памяти народов и веков на долгие времена.
Судить этого нового Тамерлана могли, посмели только после его падения; а пока он владел полумиром, остальная половина ненавидела, удивлялась и — подражала ему, безвольная, зачарованная.
Один только внук лукавой и гибкой правительницы Великой Екатерины, гибкий умом, с душою еще более сложной и полной неразгаданных доныне противоречий, чем это было у Наполеона, — только Александр I мог разгадать: где, в чем кроется слабое, легко уязвимое место общего победителя, пройдохи и гения, в одно и то же время?
Император российский, прошедший школу хитрой бабушки и отца своего, безумного и загадочного Павла, сумел победить лукавого императора французов, из глуши Корсики достигнувшего мирового величия с помощью чужого народа.
Александр и путями дипломатических переговоров, и затем на полях сражений успел обойти и осилить человека, который так долго был решителем судеб всех монархов Европы. После долгой борьбы, после полувынужденного похода на Россию в 1812 г., законченного так ужасно для Наполеона, после побед и поражений, сменяющихся одни другими, — Наполеон пережил последние действия своей великой трагикомедии; прощание с гвардией в Фонтэнбло, временное пребывание на острове Эльбе, блестящий взлет, получивший название \"Ста дней\" и — темный, мучительный последний этап: заточение и смерть на затерянном среди океана скалистом островке Святой Елены.
При более подробном знакомстве с эпохой Наполеона и с историей польского народа в конце XVIII и в начале XIX столетия невольно бросается в глаза одно обстоятельство. Судьба Великого герцогства Варшавского, а позднее — Королевства Польского была тесно связана с судьбой тогдашней Франции и с Наполеоном в особенности. И, наоборот, последние события в деятельности Наполеона, даже его окончательное падение имело какую-то неуловимую, но ясно сознаваемую связь с судьбою польской нации не менее, чем с делами императора Александра I и России.
Произошло это, конечно, не случайно, как не по прихоти случая артиллерийский поручик, нищий чужеземец Наполеон Бонапарт выплыл на поверхности революционного водоворота, охватившего целый мир вместе с Францией, где этот гениальный искатель приключений стал сперва солдатом-республиканцем, дошел до высших чинов, сумел стать диктатором во имя охранения общего спокойствия и блага страны. И, наконец, как истый потомок народа, создавшего державный Рим-Империю, — успел облечь, себя в корону и мантию императора \"Божией милостью\" той же самой Франции, где еще так недавно под ножом гильотины скатилась голова французского короля, потомка Людовика Святого, представителя династии, несколько сот лет спокойно царящей в стране.
Бесспорно гениальный, с холодным, ясным умом хирурга-исследователя Наполеон, когда ему было нужно, умел казаться и добрым, и чувствительным; но на самом деле стоял выше таких \"человеческих слабостей\" и любил только себя, свое величие, был зачарован, гипнотизирован, — как бы сказали теперь, — сознанием своей умственной мощи, силы воли, своим стремлением стать выше всего остального человечества.
Ради этого он не только пользовался своими дарованиями, но и слабостями, пороками, низостью окружающих.
Конечно, если бы он действовал, как обыкновенный ловкий правитель, дипломат или интриган прежних времен, — успех был бы также обеспечен этому странному человеку. Но он был действительно одарен необычайно и даже люди, порабощенные, обманутые, преданные им, должны были сознаться, что чувствуют его превосходство над собой.
Ослепив взволнованную Францию своими победами и твердо намеченными, ясно выраженными замыслами, Бонапарт дал новую жизнь стране, ведя целый народ к смерти в лице ее лучших сыновей, в лице трехсоттысячной армии.
После королевского режима народу жилось так плохо, что терять было нечего. Жизнь потеряла значение. А выиграть при удаче на полях сражений можно было так много и лично для себя, и для всей страны…
Вот почему чужой авантюрист так легко успел собрать сотни тысяч французов под знамена, обойти с ними полмира, завоевать четверть его… и стать кумиром современников.
Теперь, почти сто лет спустя, конечно, трудно понять: что делалось в дни Наполеона?
Тысячи важных и насущных забот, новые перевороты, новые интересы захватили мир.
А тогда сознание европейских народов едва стало пробуждаться. Стремление к новым формам жизни переживалось всеми. Но все это было смутно, неясно.
И Наполеон сослужил двойную службу двум самым противоположным лагерям человечества.
Уловив общее стремление к обновленной жизни, стремление к назревшему за много веков перевороту не в одной Франции, но и во всей старой Европе, Корсиканец по свойству своей натуры пожелал и сумел обратить этот водоворот в движение, которое служило больше всего его личным выгодам, его собственной пользе и возвеличению.
Как Европа, как весь мир, а, в частности, — его новая родина Франция — постепенно шли долгими, тяжкими этапами к \"новой жизни\", так и Наполеон, самый яркий сын своего времени, отразил в себе последовательно все переходы человеческой мысли от раба-солдата до владыки-императора включительно…
От Аркольского моста до полей Бауцена разыгралась эта великая драма великой жизни. Здесь именно кончился путь Корсиканца…
Старый мир, старый порядок, особенно ярко выраженный австрийской династией и ее двором, все время играл в осторожную игру.
— Наполеон пройдет, а монархия Габсбургов останется! — так выразился однажды в откровенной беседе Меттерних.
И он знал, что говорил. Отдельные люди дают толчки движению исторических событий, но не творят \"истории\"…
Слишком много интересов было связано с сохранением старых устоев Европы. Хотя и нехотя — служили люди былым богам, даже видя их близкую гибель.
Каждый отстаивал себя. Удары разрушителя-Корсиканца заставили сплотиться монархов и монархистов всей Европы, подготовили почву для позднейшей реакции.
Не то было с Наполеоном.
Он был одинок, но силен, и велик был именно своим одиночеством…
Стремительный, неоглядчивый, дерзкий против самой судьбы, он этим мог наводить ужас на противников и одерживал победы над осторожными, медлительными врагами, особенно — над австрийцами.
Но вот круг почти завершился…
После Аустерлица, Тильзита и Эрфурта Наполеона ждали Москва, Березина… враги в покоренном Париже и остров Эльба… Бурбоны — снова у власти, презираемые, нелюбимые, — но \"свои, привычные\".
Последний порыв: поход на Париж, бегство Людовика XVIII. Франция снова у ног любимого вождя. И новые битвы с переменным успехом, хотя силы союзников почти вдвое превышают армию Наполеона. Но он один стоит ста тысяч солдат.
И вот баталия при Бауцене. Вторая удача после Люцена на протяжении нескольких дней.
Как дальше поступить?
Генерал, даже первый консул Бонапарт не задумался бы над этим:
— Вперед — и будь что будет!
Но император Франции, первый ее император Наполеон I, оставивший за собой наследного принца и несколько лет полной власти, забыл старые уроки, которые давал раньше сам целой Европе.
Он принял перемирие. Не кинулся на усталого, обескураженного врага, опасаясь численного превосходства сил. Он понадеялся на свою звезду, поверил, что одно имя его еще по-прежнему страшно для всех.
Назначено перемирие. Начались переговоры. А там — враги собрались с силами, особенно — русский император, этот высокий, полный, бледный человек с ясными, холодными глазами…
И все остальное — Дрезденская победа, Лейпцигская \"битва народов\", все битвы, до Ватерлоо включительно, наконец медленное угасание на скалистом островке — это были заключительные аккорды, блестящий эпилог эпопеи, законченной так загадочно — битвой под Бауценом.
Там первый раз Наполеон усомнился в своих силах; после победы — стал выжидать чего-то и дождался позора, плена, преждевременной смерти.
\"Новый Атилла\", как его звал Александр, — умер с кличкой \"кровожадного авантюриста\".
Но это все выяснилось потом.
А пока шла борьба, весь мир увлекался могучим, гениальным человеком, и Польша, народ ее — чуть ли не больше всех.
Да и могло ли быть иначе?
Прозорливый Корсиканец давно обратил внимание на Польшу и сумел весь польский народ наполнить мыслями о судьбе нового Цезаря, суля полякам воскресить их былую славу и блестящие годы Речи Посполитой.
Затеялось и началось это как-то само собой, даже без точного, строго обдуманного плана.
Конечно, чуткий умом, пророчески предусмотрительный завоеватель уже в самом начале своего пути видел ту грань, где придется остановить движение и сказать самому себе:
— Здесь предел!
Границы самого восточного государства Европы, рубеж необозримой, полупустынной Московии, этого колосса с видом дикаря, полунагого, бедного и мощного с коротким императорским плащом на могучих плечах, — вот где придется задержаться.
Наполеон знал и помнил уроки истории.
Как монголы, идя с Востока, разлились по необозримым равнинам России, успевшей спасти Запад Европы от гибельного потока Орды, так и теперь течение народов Запада, которое надумал всколыхнуть Наполеон, должно остановить свои волны у опушки русских пограничных дебрей, на берегах многоводных рек и бездонных болот.
Там еще все слишком дико, чтобы стоило овладеть страной, покорить ее себе. Народ московский, эти россияне и другие племена не поймут гения итальянца, озаренного светом галльской и франкской вольнолюбивости и ума.
Так пускай же там останется все, как было.
Худой мир — лучше доброй ссоры. Надо наметить хорошие границы — и все будет хорошо.
Это решение Наполеон стал приводить в исполнение всякими способами, до сватовства к великой русской княжне включительно.
Выскочка-император упустил из виду одно, что дик в России был ее народ. Грубым и невежественным пребывало и правящее сословие. А двор Екатерины Великой выковал уже великолепное оружие для борьбы с хитрым завоевателем. Александр I совместил в себе всю феодальную гордость тысячелетних самодержавных владык с утонченной изворотливостью ума и души, присущей западным лукавым правителям. И к этому — еще сберег сильную, неустрашимую и полную таинственных идеалов, цельную славянскую душу.
Когда Наполеон, наметив необходимые границы, предложил Александру мирно условиться о них, русский император уже знал, что скажет ловкий Корсиканец.
А тот говорил:
— Сир, вы видите: сама судьба за меня! Вам Бог послал власть и царство чрез ваших предков. Меня же лично он одарил величием и властью на земле. Преклонимся перед волей Божией и поделим между собою весь образованный мир… Весь шар земной… Пока — поделим Европу. Мне — Запад, вам — Восток. Вот, глядите: между моими и вашими владениями лежит этот старый, спорный клубок: Королевство Польское. Отбросим все старые права, забудем споры и тяжбы об этом \"ничьем\" наследстве. Оно лежит между нами, как повод к вечным столкновениям и войнам. Настоящий Гордиев узел. Так поступим по примеру великого Македонца: разрубим его пополам, вам и мне по половинке — и узел будет развязан навсегда. И должна исчезнуть самая память о беспокойном и волнующем всех соседей Королевстве Польском. Какой это народ? Столько раз держали они судьбу свою в своих руках и только хуже и хуже запутывали узел. Дети или, вернее, старики, впадающие в детство, — вот что такое весь правящий класс в бурливом \"крулевстве\". А народ? О, недаром его называют свои же господа так презрительно и кратко: \"быдло\"! Скот безмолвный, а не сознательные люди. Так разделим все пополам. И пусть две соседних могучих Империи растут и крепнут на много веков: одна — ширясь на Запад, другая — на Восток, пока снова братски не сойдутся их границы.
Не такими точно словами, но так убеждал Александра Наполеон и устами своих послов, и лично на Тильзитском шатком плоту, и письмами.
И снова повторились те же увещания при каждой новой встрече, хотя последние были очень редки.
Сначала гибкий северный \"византиец\" Александр поддался было влиянию порывистого, великого преторианца. Но потом другие влияния ослабили внушения Наполеона; прежние друзья, вроде Адама Чарторыского, и новые советники сумели иначе направить мысли Александра.
А события для Польши катились своим роковым чередом.
Как Феникс из огня, возникло герцогство Варшавское, выкроенное из остатков прежней Великой Польши.
Саксонский король по-бывалому стал герцогом Варшавским по имени. А хозяйничали в стране поочередно два сильных соседа: Франция и Россия.
Но поляки, по привычке, больше глядели на Запад, чем на Восток.
Отборные воины польского народа, пикенеры и крылатые гусары носились вослед победоносным орлам Наполеона вплоть до стен Смоленска и пылающей Москвы; а здесь эти братья по крови были более жестоки к побежденным, чем все другие враги. Но так и бывает всегда при семейном раздоре.
Наполеон, зная заветное желание Александра — дать новую жизнь польской нации, смотрел на Польщу как на средство политического воздействия, как на пружину известной силы, которую можно пустить в ход с дипломатическими целями.
Сами же поляки в лице своих передовых людей не видели или не желали этого видеть и готовились серьезно к новой жизни, к новой свободе, которую ждали получить из рук тирана, уже подавившего последний призрак свободы не только в целой Франции, усыновившей этого волчонка, нового Рэма, но и во всех соседних государствах, более сильных и значительных, чем Польша.
Пал Наполеон — с ним рухнули последние, призрачные надежды патриотов польских.
И вдруг неожиданно загорелись они с новой силой и яркостью.
Александр, получивший прозвание Благословенного и Миротворца народов, пожелал совершить настоящее чудо, воскресить \"крулевство\" на берегах Вислы или — Царство Польское, как он называл его, — на новых устоях свободного конституционного государства.
К хорошей цели этот благодушный романтик и мечтатель на троне приступил довольно неудачным путем.
На Венском конгрессе, который собрался в 1814 г. после первого Парижского мира, главным пунктом, на котором сталкивались дипломаты всех дворов Европы, был вопрос о Королевстве Польском.
В это время Александр успел сгруппировать вокруг себя наиболее значительных представителей польского народа.
Кроме братьев князей Чарторыских, — граф Владислав Островский, генерал Домбровский, начальник бывших Польских легионов армии Наполеона, и другие военачальники и невоенные главари польского народа пришли с повинной к Александру, были приняты великолепно этим \"очарователем\" людей и вместо укоров услыхали такие обещания, от которых затрепетали сердца привислинских патриотов.
Правда, после целого ряда свиданий, съездов и конгрессов, на которых в течение последних 10–15 лет Александру пришлось играть главную роль, он, русский император, как способный ученик, постиг науку \"обещаний\", даваемых именно для того, чтобы их не сдержать.
Но по отношению к полякам он не допустил этой лукавой игры.
Наоборот, дал больше, чем они ждали, и в будущем готовил еще лучшее.
В ожидании предстоящих событий польские легионы получили позволение вернуться на родину со всем оружием, с распущенными \"хоругвями\", при рокоте барабанов, пронизанных, как и победоносные знамена, вражескими пулями.
Случилось это в Париже, куда ликующие войска союзников вступили с Александром I во главе.
Главный вождь польских сил генерал Домбровский уже давно, при помощи Адама Чарторыского, вел переговоры с Александром.
Как только Париж сдался и Наполеон в Фонтенэбло подписал свое первое отречение, польский вождь послал к Александру двух депутатов: генерала Сокольницкого и полковника своего штаба Шимановского.
Очень ласково, со своей обычной дружелюбно-величавой манерой принял император депутатов и выслушал их.
Кроме Александра, здесь находился цесаревич Константин, князь Адам Чарторыский, князь Петр Михайлович Волконский и несколько других приближенных из свиты, в том числе — граф Ожаровский, флигель-адъютант Брозин и, конечно, бессменный граф Алексей Андреевич Аракчеев.
Когда, после обмена первых приветствий, заговорил генерал Сокольницкий и высказал все пожелания, все ожидания польских войск, наступило мгновенное молчание.
Окружающие, свои и чужие, — насколько позволял придворный этикет, — устремили взоры на непроницаемо-спокойное лицо Александра, где застыло любезное и внимательное выражение, как самая плотная маска.
С некоторыми из стоящих здесь Александр не раз и очень подробно говорил о своих планах на счет Польши; лицам заинтересованным, вроде Чарторыского, рисовал самые блестящие перспективы, давал широкие обещания, но при одном непременном условии: Крулевство Польское должно быть под его, императора, властью, как подчинена Венгрия австрийским императорам.
Но эти частные, хотя бы и самые задушевные разговоры, дружеские, хотя бы и самые торжественные обещания, совсем не то, что официальное объяснение императора российского с его будущими подданными, сейчас пришедшими в качестве побежденных, но еще сильных и почтенных по доблести врагов.
Здесь каждое слово должно быть взвешено, потому что имеет значение клятвенного обещания, данного монархом перед лицом Бога и людей.
Болезненно самолюбивый Александр знает это и наперед приготовился ко всему, что придется выслушать и говорить.
Выдержав самую короткую паузу, необходимую лишь для того, чтобы не пришло в голову окружающим, что ответ приготовлен и заучен заранее, Александр заговорил своим приятным грудным голосом, на задушевных, средних нотах, слегка картавя, что особенно шло к его изысканной французской речи.
— Передайте достойному генералу Домбровскому и вашим отважным товарищам до последнего рядового, что они могут быть вполне спокойны. Я ничего не имею против их законного желания вернуться на родину, в пределы Польши. И конечно, сделать это лучше сомкнутыми рядами, военным маршем, чем разрозненными толпами в виде сброда, рассеянного неудачами войны. Что касается оружия, легионы с такой честью носили его много лет, защищая свои знамена и государя, которому присягали, что нет оснований отнимать его теперь в мирные дни. О подробностях, конечно, условимся потом. Пока скажу, что сборным пунктом можно назначить Познань, а оттуда сомкнутыми рядами на Варшаву. Кстати, и моя гвардия идет туда таким же маршем. Надеюсь, генерал и товарищи ваши ничего не будут иметь против таких попутчиков.
— О, нет, сир! Мы так привыкли уважать друг друга в боях, что наверно будем хорошими попутчиками. Но какая участь ждет легионы на родине, ваше величество?
— Это зависит от их желания. Могут оставаться на военной службе или уйти на покой, который ими вполне заслужен. Главное свершилось. Самые дорогие мои желания исполнились. С помощью Всемогущего Господа я надеюсь увидеть возрождение достойного, отважного народа, к которому вы принадлежите. Благосостояние польской нации всегда составляло предмет моей заботы. До сих пор разные политические обстоятельства мешали мне осуществить свое задушевное намерение. Теперь помехи больше нет. Страшная, но в то же время, славная двухлетняя война устранила все препоны. Пройдет еще немного времени, и при заботливом, мудром управлении поляки снова получат свое отечество и славное в истории имя. Мне отрадно будет показать им и целому миру, что именно тот, кого они считали своим врагом, забыл все прошлое и осуществил их лучшие желания!
— От нашего имени и от своих товарищей приносим сердечную благодарность вашему величеству за эти милостивые слова! — с поклоном проговорил Сокольницкий, пораженный таким оборотом аудиенции. — Со своей стороны станем молить Бога, чтобы все так и свершилось. Еще одной милости просили мои товарищи: можем ли мы наравне с войсками сохранить и нашу национальную кокарду? Как воин, государь, вы поймете нашу заботу.
— О, да. Снимать кокарды не надо. Надеюсь, что очень скоро вы сможете носить ее в полной уверенности, что будете носить без помех навсегда. Конечно, еще немало затруднений предстоит мне преодолеть. Но видите — я в Париже, и этого пока довольно. Не правда ли? Прошлое все я предаю забвению. Конечно, я вправе пожаловаться на многих из сыновей вашей нации, но хочу все пустить насмарку. Я желаю видеть только ваши добрые качества: вы отважные воины и честно правили свою службу.
Генерал Сокольницкий был совсем тронут. Его обычно спокойное, слегка сонливое и невыразительное лицо преобразилось. Прямая, лестная похвала державца-победителя чуть не вызвала слез на глазах лихого вояки. Он с порывом воскликнул:
— Ваше величество! Можете верить, что такие великодушные намерения обеспечат вам благодарность и преданность нации навсегда!
— О, не торопитесь, господа! — поспешно с искренней улыбкой заметил Александр. — Я не из говорунов и фокусников и благодарности потребую от вас не за одни красивые слова, а только после того, как делами заслужу вашу признательность. Поручаю вам передать польским легионам о расположении, каким я переполнен по отношению к ним. Жду от них доверия и любви.
Заговорил полковник Шимановский.
Его тоже затронули обещания Александра. Но он знал, как легко даются эти обещания и как мало осуществляются они, порою по воле рока, порою по слабости и лукавству тех, кто иногда находит нужным сулить больше, чем может дать.
Полковника, горячего патриота, покоробила \"бабья\" покладливость Сокольницкого, как Шимановский в уме обозвал поведение генерала. И он очень почтительно, но веско произнес:
— Сир, мы, поляки, не имеем иного честолюбия, другой привязанности, кроме любви к нашей родине. Что ей хорошо, то хорошо и нам. Не иначе. Это — болезнь нашего народа: любовь к отчизне!
— Неизлечимая болезнь, которая делает вам честь, — быстро подхватив речь и поняв настроение полковника, ответил с легким кивком головы Александр. Лицо его приняло менее официальное выражение. Гордость храбреца хорошо повлияла на чуткую душу государя. Он еще более ласково и задушевно продолжал:
— Мы — вековые соседи и родня по крови. Оба близких народа, которых сближают между собою и обычаи, и язык, должны полюбить друг друга навсегда, если судьба сблизит их, хотя бы и против воли… Когда вернетесь на родину, спросите у ваших соотечественников: как вели себя мои войска в пределах нашей земли? Вы убедитесь, что я издавна расположен к вашему народу. С Богом, в путь! Командовать вами будет брат мой!
Константин, стоявший до сих пор в стороне, выдвинулся вперед, как бы ожидая распоряжений.
Лица депутатов и всех поляков из свиты государя сразу изменились.
Этого заявления никто не ожидал. Скрытный Александр от самых близких лиц таил задуманное назначение и теперь с интересом наблюдал, какое впечатление произвела новость.
Конечно, назначение в военачальники польских войск брата государя цесаревича, который считался наследником престола, могло быть принято только как знак величайшего доверия и милости.
Но в деле было и несколько других сторон.
Еще в юности цесаревич Константин, кроме общих странностей в поведении и в своем характере, прослыл очень жестоким, особенно по отношению к нижним чинам подчиненных ему команд.
Бессмысленная жестокость юности с годами прошла, но суровая дисциплина, мучительная по трудности, выправка и муштровка, которой он, по примеру покойного отца, подвергал войска, не только была известна повсюду, но и раздувалась до непомерной величины недоброжелателями России и вообще досужими вестовщиками, которых особенно много было в Европе в это тревожное время.
И вдруг такого \"начальника\" дают вольнолюбивым польским легионерам.
На родине они привыкли к свободному обращению даже со своими королями.
Наполеон хладнокровно посылал их на верную гибель, в огонь. Но делал это так мягко, умно, что они сами думали, будто это их собственное желание: кидаться головой в пропасть. Боевой пыл заглушал всякие другие соображения.
А тут предстояло совсем иное.
Парадомания самого императора и его брата была известна всей Европе.
Нет сомнения, что и польские войска теперь ждет муштровка, маршировка, мирное мучение, более жестокое и несносное, чем все лишения боевой жизни.
И ни слова нельзя возразить, чтобы не оскорбить брата российского императора, а в лице его — и самого Александра… Все вспомнили и личную несдержанность цесаревича, о которой ходили среди своих и чужих армий целые легенды…
Вот отчего вытянулись лица у депутатов и они только молча отвесили почтительный поклон на неожиданное объявление такой \"милости\"…
Адам Чарторыский при всей своей выдержке весь как-то насторожился, перекинулся взглядом с депутатами, как бы призывая их к спокойствию и молчанию, переглянулся с князем Ожаровским, с Брозиным и остановил пытливый взгляд на полном загорелом лице Константина.
Цесаревич, очевидно, был доволен назначением и знал о нем заранее.
Польские легионы с их признанной храбростью и удалью, с их необычными красивыми нарядами и великолепной боевой выправкой давно привлекали внимание этого мученика парадировок.
Уловив все, что можно было заметить в этот миг на лицах у окружающих, Александр торопливее прежнего, как это всегда бывает в конце аудиенций, проговорил:
— Теперь вы слышали главное, господа. Добавьте еще вашим друзьям, что я требую от них доверия ко мне и терпения. Остальное — придет само собой. До свиданья — в Варшаве.
Любезный, но полный достоинства поклон, как будто бессознательно заимствованный внуком от его великой бабки, — и Александр вышел в сопровождении Аракчеева и Волконского.
Депутаты, обрадованные и встревоженные в одно и то же время, ответили почтительным поклоном на прощальное приветствие Александра, простились с окружающими, своими соотечественниками и знакомыми, и вышли молча, в задумчивости.
Аракчеева Александр отпустил без всяких вопросов. Он знал, что \"без лести преданный\" граф тут не может иметь своего суждения, а даже имея, — не выскажет, зная, как твердо вопрос решен Александром.
Но едва остались они вдвоем с Волконским, император подошел к окну, из которого видна была часть Флорентской улицы, где стоял дворец князя Беневентского, Талейрана, у которого поселился Александр, напуганный слухами о пороховом подкопе под Тюлльери, где сначала думали поместить императора России.
— Посмотри, какая толпа ожидает этих депутатов. Здесь не одни поляки. Больше французов. Какой живой, впечатлительный народ. А как ты думаешь, — словно между прочим бросил вопрос Александр, — довольны будут польские войска тем, что я сегодня им велел передать? И вообще, какое эхо будет в Польше на этот мой сегодняшний призывный клич? Скажи, как думаешь?..
— Сам я мало об этом думал, государь. У меня столько хлопот по должности, так заботит ваше личное состояние и благополучие, что времени нет думать о европейских делах, о том, довольны или недовольны будут поляки вашими словами и милостями… Слыхал я, правда, кое-какие толки. Если разрешите, вам их передам. Но заранее говорю: ни за что не ответчик. Как купил, так и продаю. Прошу не взыскать.
— Ну, где уж с тебя взыскивать? Совсем в святые записался. Даже думать перестал. Ну, говори, что слышал, не думая… Интересно.
— Удивительно кажется многим, за что такие щедрые милости достаются недавним врагам, когда и свои ничего подобного еще не видели? На это были возражения, что надо приручить людей, из неприятелей сделать их друзьями…
— Вот, вот!..
— Но сейчас же и ответ бывает, что цели такая доброта не достигнет, особливо с поляками. Слишком у них сильно недружелюбие к нам, не в одном высшем сословии или среди офицеров, но даже в солдатстве. Опасаются даже многие, что эта самая армия, которую мы с такою честью домой отпускаем, на нашу же голову будет точить свое оружие… Больше 30 тысяч солдат, испытанных на войне, с ружьями, с артиллерией… Всем сдается…
— Не всем, а близоруким людям или интриганам бесконечным, не знающим устали ни в мире, ни на войне! Они забывают все. Еще год тому назад, когда мы вступали в герцогство, разве не встречали нас с хоругвами, с хлебом-солью, дружескими речами?
— Больше — еврейские жители, ваше величество.
— Хотя бы и так. Разве они не исконные обыватели своего края? И, наконец, это умный народ. Если бы они не поняли, что сила окончательно на нашей стороне, никакой бы встречи не было… Пусть хотя это примут во внимание наши политики и \"храбрецы\"!.. 30 тысяч польского войска! Оно раньше было больше. Оно шло за спиной счастливого вождя. И чем кончилось дело? Кто победил? Разве не ясно, на чьей стороне Высшая сила? Чего же нам опасаться остатков рассеянных, побежденных полчищ Наполеона, польских полков? У нас, ты знаешь, в герцогстве свыше 200 000 солдат. И вдвое больше может быть двинуто туда либо в пределы Европы, если потребуется. Это всем известно. Страху и крови было много. Надо столько же доверия и любви, чтобы все печальное изгладилось из памяти. Тогда уважение сменит прежний страх — и будет мир надолго! Так я думаю, так я говорю. И можешь о том передать, кому придется…
— Слушаю, государь. Но я не виноват, если…
— Я тебя и не виню. Многие говорят то же. Самые близкие ко мне: Нессельроде, ди Борго, генерал Чернышев, Михаил Орлов, Ланской и сам Константин… А между тем…
Александр остановился.
— С ним мы столкуемся, — после мгновенного раздумья сказал он. — Брат верит, любит меня. Он поймет. А вот удивительно, как иные люди не могут понять совсем простых вещей… Обвиняют поляков в постоянном стремлении воскресить прошлое, создать на новых основах старое славное царство. Что тут дурного? Может ли порядочный человек отказаться от мысли иметь отечество? Будь я сам поляком, тоже не устоял бы против искушения, которому они все поддались. И теперь, насколько возможно, я верну им их родину, дам конституцию, какая сейчас осуществима. А там — посмотрим. Все будет зависеть от них самих: насколько заслужит Польша доверие мое и моего народа. Во всяком случае я решил так устроить дела, чтобы полякам не надо было кидаться в новые приключения, которые несут только несчастие этому отважному народу… Полагаю, они будут довольны.
— Вот именно по этому вопросу я и сам могу кое-что сказать вашему величеству, — осторожно начал Волконский, полагая, что случай дал ему возможность сослужить службу и родине, и государю, которого князь любил особой, исключительной любовью. — Уж несколько месяцев и здесь все поляки, окружающие вас, и там, в Варшаве, всюду сведали: как обстоит дело? Ваши планы, государь, мало устраивают их… \"Все или ничего\"! — вот пароль и лозунг истых патриотов, без оттенка и различия партий…
— Ты ошибаешься. Многие понимают, что лучше синица в руках, чем \"Великая речь Посполитая\" в небе… Урезки, которые придется сделать для Австрии и Пруссии, неприятны, что говорить, но приемлемы… И князь Адам…
— Чарторыский? Да он, ваше величество, соглашаясь с вами на словах, делая вид, что готов помогать, сам поет ту же песню: \"куцая конституция и куцее крулевство без Галиции, без Познани, Торна, Кракова, без Велички и воеводства Тарнопольского\"… Объедки, а не крулевство, так говорят все… И в будущем ждут еще худшего. Их пугает строгость цесаревича. Ему, как говорят, будет вверен главный надзор в новом царстве. А он…
— Вот как: и граф Адам будирует. Что же, он умнее других, но… кровь не вода. Польский гонор, их любовь к отчизне порой пересиливают разум. Я это видел не раз… А брата им бояться нечего. Правда, прошлое его у всех на глазах. Но он теперь уходился. С годами страсти остывают, характер меняется к лучшему. Мы же сами видим. С Чарторыским я еще поговорю. С ним мы теперь должны работать дружно, когда дело почти пришло к развязке… А благодарность людская? Я ее не жду. Это такая же редкость, как белый ворон.
Этим закончился разговор Александра с его личным другом князем.
С ним император держал себя совершенно просто, откидывая всякую официальность и этикет, как бы отдыхая от вечного стеснения и маски, какую считал нужным носить перед целым светом.
В этом разговоре нашли отклик думы императора, его беседы и переписка с разными лицами, от Лагарпа до Ланского включительно, с которыми в разное время делился Александр своими планами и мыслями о польском вопросе.
Но ожидаемая развязка была совсем не так близко, как думал император.
Двинулись польские легионы. Ушел с русской армией Константин, ведя в Варшаву отборные гвардейские батальоны.
Сенат герцогства Варшавского и русское временное правительство с В. С. Ланским во главе правили страною в ожидании решительных событий.
Константин держался в стороне, да и не оставался в Варшаве все время, выезжая часто то в Россию, то к брату императору за границу.
Год быстро пролетел, В сентябре 1814 года в Гофбурге, в любимом дворце императора австрийского, \"музыканта Франца\", как называли его приближенные и родня, собрался знаменитый \"Венский конгресс\", один из самых многолюдных блестящих и длительных, какой видела Европа в эту пору съездов и конгрессов, чуть ли не ежегодно заседавших где-нибудь на суше или даже на воде, как в Тильзите.
Но здесь, на зыбком плоту, кроме двух действительных \"владык\" земли и хозяев европейского равновесия — Наполеона и Александра — присутствовал еще только третий, почти в роли статиста, король Фридрих-Вильгельм прусский. А вопросы первой важности решались с быстротой полета ядра; области и целые государства с десятками миллионов жителей перекидывались из рук в руки, как мяч в детской игре.
Признанный гений Наполеона и природный ум Александра шли почти в ногу и дело кипело. Два \"хозяина\" могли легко столковаться в своих делах.
Совсем иначе выглядел конгресс, созванный в Вене.
Кроме двух императоров, русского и австрийского, там собралось четыре короля: прусский, датский, баварский и вюртембергский, бывший вице-король итальянский, принц Евгений Богарнэ, представитель французского короля, блестящий принц Беневентский, хитрец, проныра и обманщик, \"король\" дипломатов старой школы Талейран. Затем шли разные принцы, наследные и владетельные, такие же князья, герцоги… Целый Олимп Европы, Готский Альманах, представленный в лицах.
Все это ничего не делало, много болтало, суетилось и интриговало по мере уменья и сил. И затем все веселились, охотились, пускали фейерверки и танцевали без конца. Так что принц де Линь мог по праву заметить:
— Le Congres danse, mais ne marche pas!
Но можно было с таким же правом сказать, что при избытке венчанных голов — конец не скоро увенчает дело!
— Embarras des tкtes courronees a crée beaucoup d\'embarras, — как сострил \"маленький\" Нессельроде, ставший теперь большим дипломатом, согласно давнишним предсказаниям Наполеона.
Настал 1815 год. Зима уже была на исходе, справили Новый год, а вопросы, ради которых сошлись здесь все эти государи со своими женами, родней, дипломатами и камарильей, так и не двигались с места, кроме одного.
Правда, его и не значилось в программе конгресса, официально объявленной.
Но лиса Талейран сумел поставить его неожиданно на первый план для Англии и Австрии, как только выяснилось, что Александр не уступит ничего из намеченных им условий соглашения монархов.
— Король прусский будет королем прусским и саксонским, так же как я буду императором российским и королем польским! — твердо заявил Александр, когда стали делать попытки к иному решению данного вопроса.
Талейран, которому пришлось выслушать это решение, звучащее почти приказом старого доброго наполеоновского времени, смолчал…
А несколько недель спустя, к концу января получил из Парижа договор, ратифицированный Людовиком XVIII, гласящий, что \"заключена конвенция между Англией, Францией и Австрией, по которой каждая держава, в случае войны, обязана выставить для союзной армии по 150 тысяч солдат и заключить мир только с общего согласия\".
Это скромное \"соглашение\" трех держав, к которому собирались примкнуть еще три-четыре второстепенных государства, совершенно разрушало блестящую европейскую коалицию, созданную Александром против Наполеона и сам \"избавитель Европы\" рисковал остаться если не в блестящем одиночестве, как это было недавно с Францией, то в сомнительно-выгодном содружестве с тихим, смиренным королем Пруссии, если и его не успеют оторвать от недавнего благодетеля и друга…
Конечно, вопрос о возрождении Царства Польского под русским скипетром, хотя и совершенно самостоятельно, — этот вопрос отошел на последний план.
Не зная еще точно в чем дело, Александр сразу почувствовал перемену, и обострение дошло до того, что польским и русским войскам в текущих приказах сделаны были намеки о предстоящей новой войне \"не за чужие, а за собственные интересы и владения\".
Время тянулось, переговоры — тоже. Усталым государям Запада, как и народам их, хотелось отдыха, а не войны.
Только полудикие \"москали\" и их родичи сарматы над Вислой могли воевать без конца.
Правда, этот самый московский народ и его царь спасли все колебавшиеся троны и венцы Европы от захвата их смелым Корсиканцем.
Но теперь дело сделано, узурпатор сидит на Эльбе, подписав полное отречение от своих завоеванных владений и прав. Нет больше надобности ни в императоре Александре, ни в его армии. Пускай отправляются восвояси!
Так решили прихвостни-дипломаты и тупоголовые их господа.
Но вдруг в игру вмешался низверженный Корсиканец.
В ночь на 7 марта нового стиля Меттерних получил секретную срочную депешу от своего генерального консула в Генуе.
Заботливый австрийский, дипломат, торопясь на один из бесчисленных приемов, сунул депешу в груду бумаг, которые обычно прочитывал рано по утрам, поднявшись ото сна.
В восьмом часу вскрыл \"великий политик\" пакет, прочел, побледнел, перечел еще раз и побежал без всяких церемоний будить своего повелителя.
Вздрогнул, побледнел музыкальный длинноголовый Габсбург, узнав роковую новость, приказал немедленно оповестить Александра и короля прусского.
Затрепетали все танцующие и интригующие принцы и государи, разбуженные словно ударом грома от своего приятного препровождения времени.
Депеша гласила коротко и ясно: Наполеон скрылся с острова Эльбы… Конечно, высадится во Франции и с помощью приверженных ему полков снова возьмет власть над Францией, а там, кто знает, и над всеми этими куклами в богатых кафтанах, как оно было и до сих пор…
Не смутился один Александр, глубоко верующий в свое призвание, в силу Рока, в Верховный Промысел.
Он немедленно приступил к делу, стал готовиться к борьбе, к последней схватке с Наполеоном, но, конечно, все требования и желания императора были исполнены беспрекословно, а сооруженная Талейраном конвенция развеялась, как дым.
Задолго до окончания стодневной Наполеоновской эпопеи, еще 3 мая был подписан трактат о разделе польских владений, как это было давно намечено. Саксония отошла к Пруссии, а Александр дал знать официально в Варшаву о том, что было известно давно всей Польше: возрождалось \"Крулевство Польское\" под несменяемой властью российского императора, получившего также титул и короля польского.
Так создалось на этом долгом конгрессе новое \"Крулевство Польское\", получившее оттого даже название \"конгрессувки\" со стороны людей, не совсем довольных урезанной территорией новой отчизны, урезанными правами и либеральной, но далеко не полной конституцией, которую новый король — император Александр \"даровал\" своим новым миллионам подданных.
Все примирились с фактом, реальность которого великолепно была подкреплена парой сотен тысяч русских штыков, расположенных по всему краю. Но полунасмешливое, полупрезрительное, протестующее в общем отношение ярко отразилось в этом названии: \"конгрессувка\"…
Все было сделано по церемониалу.
С фельдъегерями, скачущими без передышки, послал Александр последние распоряжения брату Константину в Варшаву.
Выполняя волю Александра, граф Владислав Островский, в качестве президента Сената герцогства Варшавского доживающего свои последние дни, огласил во всей стране, что ее ожидает согласно решению участников Венского конгресса.
Новость была встречена с большим интересом, но разными группами лиц весьма различно.
Как смотрела на возрождение Польши правоверная русская партия, как она оценивала и понимала настроения польского народа в этот важный момент, хорошим свидетельством является письмо к императору Александру от 4/16 мая 1815 года, посланное в Вену В. С. Ланским, одним из ближайших сотрудников Александра, занимающим важный пост председателя временного управления в герцогстве Варшавском по гражданской части.
Ланской писал:
\"Всемилостивейший Государь
Бывшего Сената герцогства Варшавского президент Островский объявил публике повеление к нему Вашего Императорского Величества об участи герцогства.
Хотя полагаю, что доведено уже до сведения Вашего Величества, как принято сие объявление, но вменяю в обязанность со своей стороны довести Вашему Величеству, что оно не произвело такого влияния, какого ожидать бы можно от народа более чувствительного.
Причиною есть следующее:
Более уже года, хотя не совершенно, но уже известно было настоящее событие. Во все сие время непрестанно было толковано, каким образом восстановится существование Польши? Всеобщее желание, частию — искренно, частию — притворно запальчивое, но имеющее одну и ту же цель: чтобы быть Польше владением отдельным и в том же пространстве, в каком было оно прежде разделений. Сие желание так помрачило некоторые умы, что вместо довлеемой признательности к беспримерным благотворениям Вашего И. Величества, вместо покорного благодарения за высокое к судьбе сей нации участие, наконец, вместо того, чтобы чувствовать, чтобы превозноситься снисхождением, с которым Ваше И. Величество соизволили осчастливить их принятием титула короля, они (подстрекаемые свойственною некоторым кичливостью, что по твердости духа, по храбрости и другим мнимым достоинствам — они единственные!) наполнились мечтанием, что восстановление королевства Польши по-прежнему быть должно, и так решительно определяли сие, как бы имели право того требовать.
Обольщенные таковым заблуждением, казались доброхотнее для нас, нежели когда-нибудь. Но теперь сие прельщение исчезло и холодность, — особенно, как говорят, — через отделение некоторых частей герцогства к Пруссии и Австрии, — становится приметною до такой опрометчивости, что объявление титула короля и уверение в будущем конституционном правлении принимается не за милость, но за опасения последствий от беглеца с Эльбы.
Я уверен в душе моей, что приверженность некоторых, а особливо, военных, к врагу Европы (Наполеону) — не угаснет и ничто не обратит к нам их расположения. Туда манят их прелести грабежа, там господствует дерзкая вольность, там ни за какое бесчиние нет ответственности. Здесь — порядок, чинопочитание, повиновение повелениям, точность в исполнений их и ответствие за преступление правил службы и даже правил добродетели.
Государь, прости русскому, открывающему перед тобой чувства свои, осмеливаюсь изъяснить, что благосердие твое и все усилия наши не могут быть сильны сблизить к нам народ и, вообще, войско польское, коего прежнее буйное поведение и сообразные оному наклонности противны священным нашим правилам и потому, если и не ошибаюсь, то в формируемом войске питаем мы змия, готового всегда излиять яд свой на нас.
Более не смею говорить о сем и, как сын отечества, как верный подданный Вашему Императорскому Величеству, не имею другой цели в сем донесении, кроме искреннего уверения, что ни в каком случае считать (рассчитывать) на поляков не можно.
Всемилостивейший Государь, Вашего Императорского Величества верноподданный Ланской\".
Конечно, к этому письму надо подойти с особой меркой, не надо забывать, что сам Александр был иного мнения о храбрости поляков, как и об умеренности русских войск, нападающих на неприятельскую землю.
Но многие из приведенных строк ясно выражают взаимные отношения, а иные — даже оказались пророческими, потому что подсказаны здоровым политическим чутьем осторожного неглупого человека, чуждого также сентиментальным затеям государя, его половинчатым мерам, как и низким, корыстным проискам интриганов всех наций, которые окружали тесным кольцом Александра в Вене в качестве его советников и слуг.
После первых оглашений настал торжественный день 21 мая нового стиля.
18 дней спустя подписания в Вене Польского трактата жители Варшавы пережили особый, памятный в жизни целого народа, миг.
День выдался чудесный. Чуть ли не с рассветом весь город высыпал на улицы, запрудил собой пути, ведущие к площади, на которой возвышается старинный кафедральный костел св. Яна. В домах оставались только старики, дети и хворые, неспособные передвигаться люди. Кроме своего стотысячного населения сюда съехалось почти столько же гостей из окрестных мест.
Пушечные выстрелы слились с громким перезвоном колоколов и заглушали ропот и говор многотысячной толпы.
Кончилась торжественная месса в костеле, отслуженная блестящим клиром соединенного духовенства столицы с примасом во главе. Умолкли последние звуки могучего органа.
Все, что есть знатного и чиновного в Варшаве, занимало передние ряды в костеле, переполненном толпою до того, что ни войти, ни выйти оттуда было невозможно, если только движение начиналось не там, у выходов, откуда порою выплескивались люди, как влага из переполненной чаши.
Стоящие вокруг шпалерами войска еще ослабляли силу напора народной волны, иначе могла бы произойти смертельная давка, как не раз бывало в подобных случаях.
С возвышения громко было оглашено отречение короля саксонского от всяких прав его на польские земли и сейчас же прочтен манифест императора всероссийского о принятии им короны и титула короля польского на вечные времена. В том же манифесте говорилось, что жители королевства Польши получат конституцию, теперь вырабатываемую, главными основаниями которой является самоуправление народа, своя армия, свобода печати, неприкосновенность жилища, по образцу английской хартии и во всяком случае более широкая, чем та, которую реставрированный Людовик XVIII Бурбон дал своим вольнолюбивым французам — на словах…
Королю предоставлена была власть исполнительная, законодательная принадлежала Сенату и палате депутатов, сейму, который сходился через каждые два года в составе 128 депутатов, из которых 77 являлось от дворянства, остальные от городов.
Для выработки постатейного проекта конституции учреждался особый Комитет, под президентством графа Владислава Островского.
Делами царства ведал особый \"Государственный совет Царства Польского\" с наместником во главе. Новосильцев, давнишний друг государя, назначен был уполномоченным комиссаром императора российского в Польше
[1].
Кончилось чтение. Грянули залпы, зазвонили колокола, понеслось торжественное \"Те Deum!\". Взвился польский государственный штандарт с белым орлом над кровлей королевского замка. Белые орлы зареяли на всех казенных зданиях, казармах, арсеналах и судебных местах…
Начиная от членов государственного совета до последнего обывателя — все должны были принести присягу на верность своему новому, богоданному королю.
Сейчас же высшие гражданские и военные чины принесли свои поздравления брату короля, цесаревичу Константину, который по-прежнему остался только начальником военных сил царства.
После гражданского состоялся военный парад.
На обширной равнине, близ предместья Воли, перед походным алтарем собрались все польские войска, стоящие в Варшаве, сверкая на солнце своим оружием, хоругвями, орлами на значках боевых легионов, шитьем мундиров, кирассами и касками…
Полки побатальонно приняли присягу императору и крулю польскому в присутствии своего главнокомандующего, цесаревича. Грянули ружейные и орудийные залпы, прокатились клики:
— Виват, круль наш Александр! Hex, жие!.. (Да живет на многие лета!)
Клики были подхвачены стотысячной толпой, которая явилась и сюда полюбоваться на блестящее зрелище.
Грянули марши… Отряды стали расходиться по местам. Поредели и совсем рассеялись густые толпы, разливаясь веселым, шумным потоком по узким, часто извилистым улицам Варшавы тех дней…
Торжество совершилось. Но еще не сполна.
Оно завершилось только почти через полгода, 8 ноября нового стиля, когда российский император в Калише впервые вступил на землю своего нового королевства, снял с себя русский мундир и ордена, заменив их польским мундиром и лентой ордена Белого Орла.
Константин поспешил навстречу брату, любовь к которому у цесаревича доходила до обожания.
12 ноября, утром, на своем светло-сером любимце Эклипсе въехал Александр в столицу \"крулевства\" через заставу Мокотово. Блестящая свита из первых военных и штатских сановников сопровождала высокого гостя. Польские войска развернулись шпалерами по сторонам всего пути. Дальше темнело море голов. Обыватели Варшавы снова сошлись взглянуть на прославленного победителя Наполеона, на своего короля.
Толпе мало дела до политиканства правящих кучек, она плохо разбиралась в благородных, хотя и довольно туманных, спутанных начертаниях российского императора.
Ясный слегка морозный день, красивое зрелище войск, царской свиты, музыка, пальба… Стройный, высокий красавец в польской форме, \"свой круль\", хотя бы и не прирожденный поляк… Ласковая улыбка на открытом, приятном лице… и толпа всею грудью кричала: