Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 




Дороти Кумсон



Cпокойной ночи, крошка




Все персонажи произведения, кроме упоминаемых знаменитостей, являются вымышленными. Любое сходство с реально существующими либо существовавшими людьми случайно.




Гравию морскому посвящается





Благодарность




Мне нужно поблагодарить так много людей, а места на это отведено так мало. Но я постараюсь упомянуть всех. Итак…

Я благодарю свою семью — всех и каждого. Вы были и остаетесь для меня самыми лучшими.

Спасибо Джо, Кирстен, Эмме, Дженни и всем в «Литтл Браун». Спасибо вам за все. Спасибо — какое короткое словечко, но то, что вы сделали для меня, имеет огромное значение.

Спасибо Анту и Джеймсу — вы для меня не просто литературные агенты, вы мое сокровище. Да, кстати, хочу поблагодарить вас за то, что терпели все те невероятно до-о-о-олгие телефонные разговоры.

Спасибо моим друзьям — вы и сами знаете, кого я имею в виду. Я обожаю ваш оптимизм, вашу поддержку. Спасибо, что вы любите меня, несмотря на то что я, создавая персонажей своих романов, черпаю вдохновение в ваших жизненных историях.

И наконец, спасибо «детишкам» за то, что вы позволили мне пожить у вас целых полгода. Это было чудесное время!




Пролог




Он все время плачет. Пусть я и не вижу слез, я замечаю, что в его глазах плещется печаль. Его слезы не видны миру, но в глубине души он рыдает.

Я хочу помочь ему, но он не подпускает меня к себе. Он плачет, оставаясь наедине с собой, запершись в комнате, которая должна была стать детской. Он спит, повернувшись ко мне спиной, и мне кажется, что в такие мгновения он словно стена, отделяющая меня от мира. Он говорит со мной, но его слова пусты, в его фразах больше нет особого смысла. Раньше, когда он говорил со мной, я чувствовала любовь в каждом его слове. Теперь же мы разговариваем лишь потому, что вынуждены это делать. Его слова стали тусклыми, в них не осталось смысла. Его горе столь велико, столь невероятно огромно, что он тонет в нем. Он плавает в этом штормовом море горя и не знает, где берег. Волны накрывают его одна за другой, и он не может выплыть на сушу. Каждый день его все больше затягивает в глубь, все дальше от поверхности. Все дальше от жизни. Все дальше от меня. Он цепляется за чувство утраты, как за спасательный круг, а все остальное не имеет больше значения. Я хочу взять его за руку, хочу, чтобы мы вместе добрались до берега. Чтобы он вновь стал собой. Хочу залечить его раны, помочь ему исцелиться.

Но он не желает принимать мою помощь. Он отстраняется от меня, предпочитая справляться с горем в одиночку. Понимаете, это меня он винит во всем. Он винит себя. И он винит меня.

Лев Григорьевич Жданов

Я тоже виню себя. А еще ее. Нову. Это ее вина. Это она натворила. Если бы не она, всего этого не случилось бы.

Третий Рим

В первую очередь я виню себя. Больше всего мне хочется, чтобы он перестал плакать, чтобы ему не было так больно, чтобы его душу не разрывало на части от горя. Я не понимаю его утраты. Его и Новы. И сомневаюсь, что когда-либо пойму. Но я понимаю моего мужа. И знаю, что вскоре потеряю его. Случится то, что я пыталась предотвратить, делая то, что я сделала, говоря то, что я сказала. Но на этот раз я потеряю его не из-за другой женщины и ее нерожденного ребенка, не потому, что он уйдет к ней и ее ребенку. Я потеряю его, потому что он потеряет себя.



Я уже вижу, чем все обернется. Он будет тонуть в своем горе, его затянет в самые глубины, и он уже не сможет подняться на поверхность. Его затянет в серые, мрачные глубины, и он никогда не сможет вновь вернуться к привычной жизни. Но все, что мне остается, — это стоять на берегу и смотреть.

Часть I



ДЕТСТВО ЦАРЯ (вместо пролога)


Она развязала ему шнурки, стянула ботинки. Он смотрел, как она скатывает его носок. А потом пальчикам стало холодно. Как в ванной, когда ты уже залез в нее, а воду еще не включил. Холодно.



Только здесь много воды.



Это большая-пребольшая ванна.



— Это пляж, — сказала мама.


Глава I


— Пляз!


ГОД ОТ СОТВОРЕНИЯ МИРА 7034-й (1526)


— А это море.



— Мо-е!


Чудный осенний день почти на исходе. С ясного, прозрачно-синего неба ветер согнал последнюю тучку из их несметного полчища, которое чуть ли не две недели скрывало сияющий лик солнца от земли. И теперь лучи его – ласковые, нежащие – не жгут, как летом, только пронизывают все: и поределую листву дремучих лесов, которые с северо-запада подбежали почти к самым стенам дивно обновленного древнего града Москвы, и ветви одиноких, старых дерев, которые кудрявятся в тенистых садах. А сады с огородами обступают повсюду обширные боярские жилища в самом Кремле и дома посадских да торговых людей. Посады эти московские широкой, темной, неправильной полосой деревянных строений обежали, словно подковой обогнули, Кремль и легли вокруг твердыни, высоко поднимающей теремные и бойничные башни и золоченые главы церквей на крутом прибрежном холме. Золотыми, тонкими стрелами сыплются с неба лучи, пронизывают сквозные бойницы башен крепостных и узкие оконца церковных куполов, осеняющих новые белокаменные храмы московские. То загорится блик света на кистях красной, спелой рябины, что перекинулись, свесились через садовый забор, над грязной колеею, в переулочке узком, и без ветерка колыхаются, ждут лишь первых заморозков, чтобы «дойти»… То скользнет лучом своим солнце и отразится в широкой подорожной луже, блестящей и гладкой, как зеркало, не взбаламученной сейчас ногами прохожих или рябью от ветерка… И загорается зеркальная лужа, а зайчики от нее играют на соседней темной и мшистой стене и на темных дуплистых стволах. Это липы столетние, как часовые, стоят в соседнем саду за надежным тыном, за палями острыми.


— Давай-ка намочим ножки.


Даже в мрачные извороты и закоулки торговых рядов ухитряются заглянуть осенние ласковые косые лучи в этот предвечерний час…


— Нозки?



— Да. Намочим ножки в море.


И среди затихающего торгового гомона и говора, среди суеты человеческой, которая так и кипит всегда в проходах между ларями, лавками и палатками, чем-то чистым и неземным отблескивают заблудившиеся золотистые нити лучей, скользящие по выступам бревенчатых строек, по щелистым рядам дощатых балаганов.


Она взяла его за руку, ее ладонь была теплой, как и всегда. Ручкам тепло, ножкам холодно… Они пошли к морю.


Усталые, мрачные или озлобленные лица людей, на которые падают ненароком лучи, сразу светлеют, словно проясняются внутренним светом. Морщины сглаживаются, брови распрямляются; невольно перестают хмуриться и торжники, и смерды, и господа, – всякого звания люди, – и с улыбкой произносят:


— Будет немного холодно.


– Эка… и денек же нынче выдался… краше летнего!


— Хоедно!


Словно воспрянув силой и духом, живее берется каждый за ту же работу, которую так вяло выполнял за минуту перед тем, лишь бы довершить обычный дневной свой урок.


И пальчики исчезли. Море накрыло их. Нет пальчиков, только море.


Особенно щедро осыпан лучами, обогрет теплом высокий детинец московский.


— Ух ты! — закричала мамочка. Ее ноги тоже накрыло волной.


Радостно сияют золотые главы церквей… Высокие звонницы облиты солнцем…


— Ух! — закричал он.


И печально, мерно несется с этих звонниц какой-то необычайный, словно похоронный перезвон.


— Ух! — закричали они хором. — Ух!


Заслыша редкие, протяжные удары тяжело гудящих больших колоколов, москвичи кто просто осеняет себя широким крестом и шепчет:


Лео в возрасте полутора лет


– Помилуй и спаси, Господи… защити достояние Твое!



Другие же обращаются к знакомым и незнакомым с тревожным вопросом:

– Что прилучилось? Али негаданно помер кто на княжом дворе?..


Часть 1


– Помер?.. Не помер, а все едино; даже хуже… Постриг великой княгине дают… Ай не слышал?.. Не тутошний?..


Глава 1


– Не! Слыхать-то слыхал… Да все не верилось!.. – отвечает вопрошающий и молча, тоже осенив себя крестом, проходит дальше.



Во всех кремлевских церквах – соборных и монастырских – началось служение. В набегающих сумерках, под сводами храмов причудливо сверкают бледные, призрачные сейчас огни паникадил и лампад и свечей у киотов… Где в окна сильнее ударяет свет погасающего дня, там огни, зажженные руками людскими, кажутся совершенно умирающими, бесцветными, беспламенными. Только в более темных углах, в приделах, за колоннами багровое пламя светилен бросает трепетные полосы света и теней на все вокруг: на золотое и серебряное сияние венчиков у икон, на дорогие самоцветы и молочно-белую низь жемчуга, обрамляющего темные лики вместо окладов.

— Привет, мамуль!

Душно, мрачно… и полутьма царит в обширной горнице, где совершается пострижение во инокини великой княгини Соломонии, двадцать долгих лет безупречно и мирно прожившей с великим князем Василием Ивановичем всея Руси.

Ну вот, еще один такой день. Я поняла это, когда открыла глаза сегодня утром. Я чувствовала, что сегодня все будет наперекосяк. И мне придется терпеть целый день. Я надеялась, что ошиблась. Эта надежда еще теплилась во мне, пока я принимала душ, пока одевалась, пока включала радио, чтобы не так скучно было готовить кашу и нарезать фрукты. Но Лео только что подтвердил все мои опасения. Да, сегодня будет тот еще день. Все будет валиться из рук, меня будут преследовать неудачи, я буду взвинчена. А мой семилетний малыш будет трепать мне нервы. И стараться вывести меня из себя.

– «Неплодную смоковницу – посекают и измещут из вертограда!» – изрек покладливый митрополит Даниил, а за ним все духовенство и весь синклит боярский.

Он называет меня «мамуля», только когда хочет поддразнить меня. Он знает, как я ненавижу это слово, знает, что может даже назвать меня «Нова» вместо «мама», и все равно это будет лучше, чем «мамуля». Он нахватался этих словечек, глядя американские сериалы, произносит это «мамуль» с той же интонацией, что и герои этих дурацких шоу, и всякий раз это напоминает мне о том, что мой малыш может начать говорить с американским акцентом. Но мы же не в Штатах!

Попы и бояре знали, что если властительный Василий спросил их совета в таком важном и близком ему деле, как развод, то, значит, заранее решил, понял неотложность и необходимость этого поступка и только согласия требует, а не ждет возражений ни от кого.

Отговорить князя?

Я стою у мойки, заливая кастрюлю из-под овсянки мыльной водой, и смотрю на отражение Лео в окне. Мой сын проходит по кухне к большому дубовому столу, забирается на стул и усаживается перед своей тарелкой. Сегодня он точно выведет меня из себя. И не только потому, что назвал меня «мамуль». На нем костюм Зеленого из Младшей Лиги Героев. А ведь сегодня ему идти в школу.

Пожалуй, оно и можно с умом. Да кого-то еще из братьев княжих после смерти Василия нанесет на трон?

Я закручиваю кран и отворачиваюсь от мойки. Я вижу его во всей красе: ярко-зеленый костюм с красным отстегивающимся капюшоном. Сейчас этот капюшон свисает под странным углом с его левого плеча, держась только на одной липучке. Он повязал свою красную маску, которая подчеркивает его огромные глазищи с длинными ресницами, закрывая верхнюю часть лица. Вот он, супергерой ростом метр двадцать с кепкой, семи лет от роду, с мощными бицепсами из зеленой пластмассы, бугристой грудью, квадратиками брюшного пресса и накачанным задом. «Глубоко вдохни, — думаю я. — А теперь выдохни». Я закрываю глаза. Считаю до десяти. Вызываю в памяти те мгновения, когда он радовал меня. Вот ему всего два дня, и он улыбается мне, когда я держу его у груди. Ему полтора годика, мы впервые пришли на пляж, мы смотрим, как морская пена накатывает на наши ноги. Ему пять лет, он сжимает мои руки своими ладошками и с серьезной мордашкой произносит: «Ты лучшая мамочка в мире». А все потому, что я приготовила ему гренки с сыром на день рождения.

Андрея ли, Юрья ли – оно, пожалуй, все равно. У каждого своя дружина, свои отцы духовные…

Этот прием позволяет мне сохранять самообладание, когда я сталкиваюсь с проказами Лео. Только так я могу сдерживаться. Есть всего два человека в мире, которые способны пробить стену моего спокойствия и вывести меня из себя, всего два человека, на которых я способна накричать. И Лео один из них. Он частенько пользуется этим.

Там что-то еще будет впереди, а боярам Васильевым и митрополиту Даниилу вовсе не плохо живется теперь, хоть и крутенек порою князь.

Я открываю глаза. Он все еще в костюме супергероя. Мне все еще нужно вести его в школу. Я все еще сохраняю самообладание.

Объявленный наследник – брат – сейчас же, конечно, начнет мешаться во все… А при том повороте дела, какой сам князь надумал, когда-то еще новая свадьба, когда-то еще Бог сына пошлет!.. И пойдет себе покуда все по-старому, по-бывалому…

— А что, мамуль, больше ничего на завтрак нету? — Поднеся ложку ко рту, Лео склоняет голову к плечу.

И успокоили близкие люди совесть княжую; порешено было дело. И свершилось.

Кровь бурлит в моих венах, я чувствую, что краснею. Чувствую, как пылают мои щеки. Скоро я начну плакать. Если я накричу на него, мне будет стыдно. Я пойду в свою комнату и разрыдаюсь. А если не накричу… Придется как-то наказать его, запретить ему играть на приставке до конца недели. Тогда расплачется он. И, конечно, это доведет до слез и меня. Я спрячусь в своей комнате и тихонько поплачу. Потому что я не могу, когда мой малыш плачет. Как бы то ни было, сегодня меня ждет море слез, если я не сумею его урезонить.

С тяжелым сердцем сидит князь у себя в горнице… слушает звон похоронный, что мерно несется над Москвой; сам думает:

— Лео, тебе пора собираться в школу. Надевай форму, — спокойно говорю я.

«Не мертвую хоронят, живую… Стольколетнюю любу мою… Как мирно-то прожили… Кроткая ведь, тихая была… Терпела все… Даже любовь мою к Елене… Все прощала… Чем виновата, что Бог ее посетил бесплодием?.. Да ведь и царство мое не виновато, тоже надо сказать!.. Отцы и деды и я сам – на то ли кровь свою и ближних и вражескую кровь ручьями лили, ночей не спали, зной, стужу выносили, чтобы все теперь братьям али племянникам все отдавать? Нет, не будет того!.. Братья и своих уделов не умеют устроити! Где же им на Москве быть?..»

— Я уже готов.

И смахивает князь невольные слезы, набегающие на глаза.

— Нет, не готов.

Внутренним взором, минуя тесные, кривые переходы и лесенки теремные, проникает он в большой, низкий покой с окнами в глубоких амбразурах, похожих на бойницы, где идет обряд пострижения.

— Готов. — Лео хмурится. — Я пойду в костюме.

Много здесь народу столпилось, все ближние люди и бояре Васильевы, в полном наряде.

— Я не хочу спорить с тобой. Надень форму. Немедленно!

Тут и престарелый Иван Кубенский, князь, свояк государев, женатый на двоюродной сестре Василия; и Воронцов, тезка княжой, Василий Феодорович, чей предок Тодор Воронец двести лет тому назад приехал от Варяжской земли на Русь… И доселе еще по обличью видно, что не славянин по роду князь Иван: темноволосый, быстрый, сухой весь…

— Я пойду в костюме. Я не могу надеть что-то другое.

И брат его здесь, Данилка. Князь Дорогобужский с ними же… И Феодор, князь Овчина, роду Телепневых-Оболенских. Пониже старика местом, – красуется дородный, статный, пригожий, кровь с молоком, – родной сын его, юный княжич Иван Феодорович. Этого особенно любит великий князь. И много помогал он государю в сближении с намеченной новой супругой, красавицей литвинкой, Еленой Глинскою.

— Лео! — Я чувствую, как скрипнули мои зубы. — Пожалу…

Вельможный князь Бельский Иван, ближний и родич, и слуга царский, стоит чуть поодаль от всех. Видимо, тяжело князю глядеть на все, что сейчас происходит перед глазами. Но кроткий и справедливый боярин чтит волю цареву и пришел, поневоле глядит. Пальцы порою готовы ухватиться за рукоять широкого боевого меча, но тут же молодой, горячий воин вспоминает, что не в доспехах, а в боярском наряде, безоружным явился он на эту печальную церемонию.

«Дин-дон!» — поет дверной звонок. У Лео загораются глаза, будто сегодня у него день рождения и он ждет подарки, которые принесет ему почтальон. Он вскакивает из-за стола и бежит к двери, прежде чем я успеваю понять, что он делает.

Нет среди этих вельмож одного из главнейших, князя Семена Курбского.

Я мчусь за ним.

— Лео, не смей…

Но он не слушает меня. Зная, что ему нельзя этого делать, он тянется к ручке и распахивает дверь.

Коридор заливает ярким светом. Невыносимо ярким белым светом. Я закрываю рукой глаза, пытаясь защититься от этого света, но он пропитывает все вокруг и коридор начинает сиять.

Не склонился князь безмолвно перед решением государя и приспешников его, настойчиво уговаривал Василия: не гнать от себя кроткой, святой женщины, ничем не повинной перед мужем.

С другой стороны двери, в белом свете, стоит… Нет, это не почтальон. Это какой-то высокий, болезненно худой мужчина в белом костюме, белой рубашке, белых туфлях. Даже галстук у него белый. Он тоже сияет. Только волосы у него черные, они зачесаны на пробор, одна прядь падает ему на лоб. Бледная, залитая исходящим от него светом кожа подчеркивает огромные карие глаза. Мужчина приветливо улыбается мне, словно пытаясь подбодрить. Затем он поворачивается к Лео, и его улыбка становится еще шире.

— Ты готов, парень? — спрашивает он.

И поплатился вечным изгнанием за свое правдолюбие.

Да, он говорит, но его губы не шевелятся. Он произносит эти слова в моей голове, в моем сердце. Я знаю этого человека, а он знает меня, только я почему-то не могу вспомнить, кто он.

— Да. — Лео кивает, ухмыляясь. Его губы шевелятся. — Да, я готов.

Хуже еще досталось Вассиану, иноку Симонова монастыря, родом Гедиминич, а из семьи Патрикеевых.

— Что происходит? — спрашиваю я.

— Ты, похоже, и правда готов, — говорит мужчина, глядя на Лео.

В миру звался инок князем Василием Ивановичем, по прозванью Косой. Пылкий, прямой, истый державный Гедиминич по крови, первую опалу снес он от Ивана III еще в 1449 году, когда примкнул к сторонникам юного внука великокняжеского, Димитрия, – грудью стал против новшеств гречанки Софии Палеолог, вступился за старый наследственный порядок, за права дружины княжеской, которым грозил урон.

— Вы никуда его не заберете! — кричу я.

Мужчина поднимает голову, смотрит на меня, тепло, понимающе. И в то же время решительно.

Желая на ближних явить пример строгости, Иван III и Василия Косого, и отца его, Ивана Патрикеева Большого, велел постричь.

— Ему пора, Нова. — Он так и не открывает рта.

Лео подбегает ко мне, обнимает меня, обхватывая меня своими ручками, прячет лицо у меня на животе, а потом отстраняется.

Первый в совете и на войне, Василий захотел одним из первых остаться и при своем невольном монашестве: принял схиму и удалился от мира; в глухой пустыне старцем-молчальником заперся на много лет. Оскорбленная гордая душа решила порвать всякое общение с греховным миром, где не дали простору смелым порывам ее.

— Я буду скучать по тебе, мам. — Он улыбается. — Я буду очень-очень скучать по тебе.

Я протягиваю руки, пытаясь удержать сына, но мои руки проходят сквозь него. Лео больше нет рядом со мной. Он держит за руку того мужчину. Они такие разные, но в то же время очень похожи друг на друга. Я знаю, что Лео будет в безопасности с ним. Но я не могу отпустить его. Как я могу отпустить его?

Прошли года. Воцарился все-таки Василий Иванович. Венчанный княжич Димитрий Угличский был заточен, долго томился в темнице, а потом, по приказу бабки, и удавлен там без огласки.

— Куда вы его уводите? Он ведь даже не одет. Куда вы его уводите?

— Все в порядке, мам, — говорит Лео. — Я хочу уйти. Я готов. Я же уже сказал тебе, что готов. И я пойду в костюме.

Я качаю головой. Нет. Он не готов. Как мой малыш может пойти куда-то без меня? Он не готов. Я не готова.

— Я пойду с тобой, — говорю я.

Лео улыбается. Он машет мне рукой.

Воцарившийся великий князь Василий Иванович, сведав про святое житье родича своего Вассиана, забыл старую вражду, вызвал его в Москву и поместил в Симоновом монастыре, часто прибегая к нему за благословением и советом. Не изменился прямой характер инока Вассиана. Он сурово восстал теперь против развода Василия с Соломонией. И сослал его вторично московский князь, но не в любимую стариком «матерь-пустыню», а в волоколамский Иосифов монастырь, известный суровым, тяжким уставом жизни и угрюмостью своих монахов. Покорные приказу великого князя, отцы-иосифляне скоро сумели сократить жизнь строптивого, непреклонного старца.

— Пока, мам. Пока.

— Но…

Был сослан и заточен и другой сильный заступник за Соломонию – монах Максим из Афонского монастыря, прозвищем Грек, родом из Арты, города в Албании.

Я открываю глаза, пытаясь понять, где я, лихорадочно вспоминая, что произошло. В комнате царит полумрак, через жалюзи проникает оранжевый свет фонаря, белый свет льется сквозь квадратики матового стекла в двери. Я спала, но не ложилась в постель. Я обвожу взглядом комнату. Все кажется таким незнакомым… А потом я слышу сигналы приборов. «Пи… пи… пи…» Эти сигналы напоминают мне о том, где я.

Я смотрю на кровать. Лео все еще там. Все еще в кровати. Я выпрямляюсь на стуле, охнув от боли в спине. Шея тоже затекла, каждое движение отдается вспышками судорог. Но я не обращаю внимания на боль, я смотрю на своего малыша, пытаясь понять, не двигался ли Лео, пока я спала.

Приблизился он к князю и прославился переводом многих греческих священных книг на славянский язык. Озлобленный его супротивными речами по поводу развода, князь распорядился нарядить суд над бывшим любимцем-толковником. А судьями назначил непримиримых врагов Максима: тех же монахов-иосифлян и присных им.

Мой сын лежит на спине, его глаза закрыты. Сейчас он остается в междумирье — не тут, но и не за гранью. Я подаюсь вперед, рассматривая его лицо.

Сон был таким ярким. Лео ходил, говорил. Мой сын ведь будет вновь ходить и говорить, правда? Правда?

Обвинителем был сам Даниил, митрополит, ревновавший Максима к влиянию на умы, к той власти, которую присвоил себе при дворе ученый монах. Даниила поддержали, во-первых: Вассиан, Топорков прозваньем, епископ коломенский, развратный и злобный, сосланный тоже потом за все свои грехи. Затем – Иона, чудовский архимандрит. И сослали Максима Грека в тверской Отрочь монастырь на строгое послушание, так как он был признан еретиком и «блазнем», портившим, а не переводившим правильно священные книги церковные.

Его веки опущены, губы приоткрыты, лицо расслаблено. Оно никогда не было так расслаблено, когда он спал. Я помню, помню до мельчайших деталей, как менялось выражение его лица, пока он спал, как подергивались его мышцы, пока он переживал увлекательнейшие приключения в мире снов, мире, столь же ярком, как и явь. А этот, этот… сон… совсем не похож на прежние. Мой малыш не похож на себя. Он редко сидит смирно, всегда что-то происходит, и он хочет обсудить это, хочет побегать, поиграть. Он никогда не сидит смирно.

«Все в порядке, мам. Я хочу уйти». На этот раз он взял того человека за руку. Этот сон все время повторяется, но на этот раз Лео и вправду собирался уйти.

И многих других также сослал или заточил Василий, кто только решался стать на сторону постригаемой, отвергнутой им из-за бесплодия жены.

Я смотрю на Кейта. Он обмяк на стуле, бритая голова склонилась к плечу. Кейт уснул. Он все еще в форме полицейского — наверное, пришел сюда сразу после дежурства. Я так крепко спала, что не слышала, как он вошел. Обычно я просыпаюсь, когда он приходит, и тогда он спрашивает, как прошел мой день, а потом я отправляюсь домой, чтобы хоть немного поспать на кровати, но сегодня я заснула до его появления. В памяти всплывают смутные образы: Кейт целует меня в лоб, гладит мою щеку. Я спала, но все равно почувствовала это.

Я поворачиваюсь к Лео. Интересно, осознает ли он, что происходит вокруг? Один из нас всегда сидит рядом с ним. Смотрит на него. Ждет. И ждет. И ждет.

Вот в обширный, слабо освещенный, низкий покой ввели осунувшуюся, постарелую, но все же еще величественную и прекрасную, несмотря на годы и жгучие страдания, княгиню. И сразу почуяла она, что стоит одинокой среди этой тесно сплоченной, сверкающей парчовыми нарядами толпы бояр и служилых людей.

Слышит ли Лео сигналы аппаратуры? Слышит ли он, как я здороваюсь с ним, рассказываю ему последние новости, читаю ему книги, прощаюсь? Знает ли он, что сегодня четверг? Его второй четверг здесь?

Проникают ли осколки нашей реальности в мир его сна, понимает ли он, что существует иной мир кроме того, в котором он очутился? Или он заперт в этом междумирье? Спрятан там, укрыт, заперт? Где-то далеко. Я не смогла бы вынести мысли о том, что это так. Что он застрял в междумирье и не знает, что я здесь, что я жду, когда он вернется.

А в переднем углу, окруженный черным и белым духовенством, в богатой ризе и клобуке, с пастырским посохом в руке, стоит Даниил, ее главный враг и погубитель. Не согласись он – князь, может быть, и отложил бы свой замысел… И полным ненависти взглядом окинула владыку несчастная женщина, поруганная жена, развенчанная великая княгиня.

«Я хочу уйти. Я готов, мам».

Я вытираю глаза, массирую щеки, пытаясь окончательно проснуться.

Сейчас же, с тою же лютой ненавистью, взор ее перекинулся и на другое, не менее ей враждебное лицо. Впереди всех, важно поглаживая бороду, стоит главный приспешник князя, холоп и любимец его, боярин, «советник» Иван Шигоня.

«Я готов уйти».

Прошло уже тринадцать дней, и я думала, что мое тело привыкнет сидеть на этом стуле часами, шея не будет затекать, не будет протестовать против подобного обращения вспышками боли всякий раз, как я пытаюсь шевельнуться. Я встаю, подхожу к постели, не глядя на капельницы и проводки, соединяющие Лео с приборами, и смотрю на моего мальчика. Моего сыночка. Из-за него я открывала глаза по утрам и выбиралась из кровати каждое утро в течение последних семи с половиной лет, даже когда мне не хотелось этого. Мой мир вращался вокруг Лео с того самого дня, как он родился, а теперь мои планеты сошли с орбит и воцарился хаос. Я нежно глажу лоб Лео кончиками пальцев, осторожно, будто пытаюсь не разбудить его. Даже сейчас я инстинктивно стараюсь не тревожить его. Хотя именно этого мы и хотим. Разбудить его.

Сам не очень чтобы знатных родов, он опередил многих и многих посановитей и родовитей себя только потому, что умел читать в душе повелителя, понимать мысли его и творить по воле Василия все, как тому хотелось.

Его темные волосы топорщатся, они постепенно отрастают. Медсестра срезала его прекрасные густые локоны и побрила ему голову восемь дней назад. Кожа цвета карамели гладкая, и только у основания черепа осталась ранка. Там они просверлили кость, чтобы прочистить три кровеносных сосуда и предотвратить кровотечение. Они сказали, что операция прошла успешно. Я смотрела на хирурга, на его зеленую шапочку, на маску, опущенную на шею, на безукоризненно чистую зеленую форму.

— Успешно? — переспросила я.

Теперь ведь тяжкие времена пришли для боярства и дружины княжеской. Не по-прежнему московские князья раду свою ближнюю честят и слушают. Все больше по своей воле творят. Такие советы к сердцу берут, какие им самим по мысли. И хмурится старое боярство. Порой и заговоры заводит. Да не везет что-то им! Глядишь, или, как вот Берсеню Беклемишеву при Иване III, языки режут, или последние маёнтки да вотчины отбирают в казну, а самих чуть не на посад в тяглые люди ссаживают.

Врач кивнул. Он объяснил мне, что аневризма, о которой они беспокоились, не разорвалась и больше не представляет угрозы для жизни Лео.

— Успешно, — повторила я, слыша свой голос словно со стороны.

Горькие времена настали для старого боярства. А вот толстый, пузатый Шигоня, поглаживая свою окладистую бороду, стоит поперед всех и величается, вошедшей великой княгине еле поклон отдает!

Кейт тогда опустил ладонь мне на руку, чтобы поддержать меня. Видимо, хирург вкладывал в это слово какое-то другое значение, чем я. Мой мальчик так и не пришел в себя, к миру по ту сторону грани он был ближе, чем к нашему, он не разговаривал, не встал на ноги, его глаза были закрыты, лицо не двигалось. Но операция прошла успешно.

— Спасибо, — сказала я, чувствуя, как большая теплая ладонь Кейта касается моих пальцев.

Как же, ведь вместо князя он наряжен нынче! При постриге стоять, порядок вести и князю потом про все доложить он обязан.

Хирург был не виноват в том, что не понимал значения слова «успешно». Это слово означало, что Лео вновь станет нормальным. Оно означало, что они скажут мне, когда мой мальчик проснется.

Я возвращаюсь к стулу с коричневой обивкой, забираюсь на него с ногами и смотрю на Лео.

Медленно Соломония взошла, скорее, была возведена двумя монахинями, поддерживающими ее, на небольшой, черным сукном покрытый помост, устроенный посреди кельи.

Вот в таком мире я живу теперь. В мире, где слово «успешно» обозначает вот это. В мире, где все сны, которые я вижу, рождаются из предощущения, нет, из понимания, которое неуклонно растет во мне, пускает корни, и они все длиннее день ото дня. Из понимания того, что, возможно, Лео готов уйти. И я готова его отпустить.



Начался обряд… отпевание человека заживо. «Ныне отпущаеши с миром душу рабы Твоея…» Как печально звучат напевы!


— Посмотли на зывотик той тети! — сказал Лео.



Мама закрыла глаза и поцеловала его в макушку: «Ш-ш-ш…»


Княгиню не спрашивают ни о чем, как привычно в таких случаях. За нее отвечают, за нее молитвы творят, за нее действуют, пригибая, когда надо, непокорную шею несчастной для подневольного поклона…


— Посмотли на зывотик той тети! — повторил Лео, показывая пальцем.



У тети действительно был большой животик. Круглый, как футбольный мяч, только больше, как мамина подушка.



— Тише, тише. — Мама поцеловала его пальчик.


Она, бледная как мертвец, даже сопротивляться перестала, как это было до сих пор. Широко раскрыты ее черные и без того большие прекрасные глаза; как затравленная серна, озирается она с тоскою кругом и ждет: не явится ли откуда-нибудь спасения, не пошлет ли Бог чуда? Нет! Ярко озарены огнями лики темных икон… Кротко глядит Спаситель; скорбно улыбается Матерь Его… Сам Саваоф, грозный и всемогущий, простер длани и благословляет мир, «сияя на злыя и на благая» всеми солнцами своими. В небесах – правда и мир и покой! Но здесь, на земле, нет ей помощи, ни от кого нет спасения. Он, даже он, в кого княгиня так верила, кого любила, несмотря на все измены, на его болезни и на лютость нрава порой, – он, Василий… князь… он сам отдал жену свою на поругание врагам… хуже – оторвал от себя! И место ее займет хитрая, распутная девчонка литовская.


— Мамочка! Посмотли на зывотик той тети!



Но мама не смотрела. Она нажала на кнопку, и, как обычно, послышался звонок — такой же, как на его пожарной машинке. И автобус остановился. Как обычно. Мама взяла его коляску и свою большую сумку. Она позволила ему перепрыгнуть со ступеньки на ступеньку, чтобы выбраться на тротуар. Потом мама разложила коляску и раздвинула ремешки, чтобы Лео сел. Но Лео хотелось пройтись.


Кровь татарских князей, кровь предка Соломонии, мурзы Четала, опять вспыхнула в жилах. Бледные до сих пор щеки сразу побагровели. Мрачно горевшие, заплаканные глаза сразу засверкали, как раскаленные угли.


— Я пойду нозками, — сказал он. — Нозками!



Мама все еще смотрела на коляску. Только когда автобус отъехал, она сказала:


Грудь, которая перед этим была словно камнем тяжелым сдавлена, опять ходенем заходила, заволновалась. Какой-то клубок подбежал, подкатился из глубины – к самому горлу. Давит княгиню, больно ей.


— Лео, почему ты постоянно показываешь пальцем на животики? Или на того низкого дяденьку? Или на грудь той кормящей женщины? Или на странную прическу того мужчины? Это происходит уже в третий раз за последние два дня. Мне придется научиться водить машину, потому что нас перестанут пускать в автобусы. — Мама положила сумку в его коляску. — Когда-нибудь меня накажут за это.



— Ты была плохой девочкой?


Красные от жары и напряженного состояния бояре, стоявшие поближе, зашептались между собой:


Мама была плохой девочкой, как он иногда бывал плохим мальчиком, и поэтому ее теперь накажут?



Мама, склонив голову к плечу, удивленно посмотрела на него.


– Гляди, никак, на нее находит. Пожалуй, не удастся по чину и обряду доправить?!


— Иногда я думаю, что в прежней жизни я была плохой. — Она принялась толкать коляску левой рукой, сжимая в правой его ладошку. — Пойдем. Нам придется идти пешком.



Какая-то женщина, похожая на его бабушку, улыбнулась ему.


А уже на нее собираются возлагать облачение иноческое.


— Моя мама — плохая девочка, — сказал ей Лео.



Она посмотрела на маму.


Вот приблизился Даниил.


— Нисколько в этом не сомневаюсь, — хмыкнула женщина и пошла дальше.


Почувствовав его дыхание почти на своем лице, Соломония вздрогнула, невнятно застонала.


Лео улыбнулся маме, но она этого не видела. Открыв рот от изумления, она смотрела вслед старушке.



Лео в возрасте двух лет


– Смирися, жено! Не твори соблазну! – раздается ненавистный, властный голос.




Глава 2


Приняв ножницы из рук иерея, митрополит коснулся распущенных волос княгини.



— Ты видела, сколько времени проводит на беговой дорожке девушка, у которой шкафчик номер сто семнадцать?

Та громче застонала и забилась в истерических рыданиях.

— Блондинка?

— Ага. Она приходит сюда каждый день. Иногда она занимается йогой, иногда пилатесом, а потом становится на беговую дорожку. Просто безумие какое-то!

Две сильные монахини, выбранные и приставленные здесь нарочно, поддерживают под руки несчастную, но теперь едва могут удержать Соломонию, так порывисто и сильно рвется и трепещет она всем телом у них в руках.

Это у моего шкафчика номер 117.

Я уже собиралась открыть дверь туалетной кабинки, когда услышала, как женщины в уборной говорят о моем шкафчике. Говорят обо мне. Моя ладонь лежит на дверной ручке. Я не знаю, выйти мне или остаться здесь. Я уже немного опаздываю — мне нужно встретиться с Мэлом, ведь мы идем в гости. У меня нет времени сидеть здесь. Нет времени оставаться пленницей их сплетен.

– Нет… нет… не… хочу… не изволю сама… на это!.. – с визгом вырывается из груди у Соломонии, губы которой до сих пор словно судорогой были сжаты.

— Меня это не удивляет, — отвечает вторая.

Да, теперь мне отсюда не выйти. Я тихо опускаю крышку унитаза и сажусь. Мне необходимо выяснить, почему ее не удивляет, что я прихожу сюда каждый день. Мои руки дрожат, во рту пересохло, сердце бьется как бешеное, пальцы теребят подол черного платья. Мне необходимо это выяснить.

Но ее не слушают.

— Ты видела ее мужа? Он ве-ли-ко-ле-пен. Я пробегала бы по миллиону миль в день, чтобы отвлечь его от других юбок.

— О боже, я видела его! Иногда он приезжает за ней… и, черт побери! Я понимаю, о чем ты. Я бы его так и съела!

Клир старается громким пением покрыть жалобы, крики и плач женщины, а Даниил быстро и сильно смыкает концы ножниц над волнистыми прядями ее волос, которые черным блестящим каскадом падают вниз.

— Как ты думаешь, она из тех женщин, которых начинает разносить, как только они бросают тренировки?

— Точно! У нее это на лице написано.